Кончилась зима, прошла весна, стало над селом тяжелое жаркое лето. Дождей не было с конца мая, и хлеба стояли низкие, худые. Откуда-то с юга налетали быстрые горячие ветры, свободно раскатывались по ровным полям, вздымая к небу сухую горькую пыль. Солнце густо просаливало рубахи мужиков, выбеливало бабьи косынки, разгоняло с улицы все живое. По ночам стояла тяжелая неподвижная духота, дома топорщились раскрытыми створками окон, молчали даже собаки, утомленные небывалой жарой. По вечерам все жадно припадали к приемникам, слушали сводки погоды, гадали, когда пойдут дожди. Дожди были обещаны уже дважды, но то ли врало радио, то ли иссякали они где-то по пути. Собирались по вечерам черно одетые старухи, раскрывали засаленные Евангелия, нестройно бубнили слабыми голосами:

– Итак, братия, будьте долготерпеливы до пришествия Господня. Вот земледелец ждет драгоценного плода от земли и для него терпит долго, пока получит дождь ранний и поздний. Долготерпите и вы, укрепите сердца ваши; потому что пришествие Господне приближается...

Застав однажды у себя такое сборище, Афанасий Казаков, могучий старик с красивым коричневым лицом, с минуту прислушивался к этому бормотанию и вдруг рявкнул:

– Ах вы, сучки чернохвостые, чего мелете? К долготерпению призываете, на господа надеетесь?! Тут и так с души воротит, а вы еще... А ну, геть отсюда, и чтобы мертвечины этой я больше не слыхал!

– Да ты что, отец, – укоризненно начала его жена, – не гневи бога...

– Вот, мать вашу с вашим богом! – затрясся Афанасий, хватаясь за стул, и старухи, подобрав юбки, кинулись к двери, испуганно крестясь и бормоча под нос:

– Свят, свят, господи...

Злобилась деревня, готовилась к скудной зиме, на ходу перекраивала давно выношенные планы. Начали весной строить крытый ток, а сейчас бросили: денег не хватало. Отказались от двух уже присланных машин – долги и без того намечались немалые. И в домах кроили и так, и эдак, покупали только самое необходимое. По утрам оглядывали синее, жаркое уже небо, тоскливо думали: когда же дождь?

Не было дождей.

И черные старухи пугали друг друга осторожным шепотом:

– Препояшьтесь вретищем и власяницами, оплакивайте сыновей ваших и болезнуйте; потому что приближается ваша погибель. Послан на вас меч, – и кто отклонит его? Послан на вас огонь, – кто угасит его? Посланы на вас бедствия, – и кто отвратит их?

И умолкали, заслышав шаги во дворе, воровато прятали истрепанные Евангелия в складках черных необъятных юбок, крестились трясущимися черными руками, слыша злую мужицкую матерщину:

– Свят, свят... Господи, вразуми неразумных, избави нас от погибели, пошли дождь...

А во дворах и на улицах материли и бога, и черта, и душу, и весь белый свет...

Ничего этого не знала, не видела и не слышала Дарья Андреевна. Пустым казался ее дом, слепо глядевший на улицу голубыми бельмами всегда закрытых ставней, запертых изнутри ржавыми железками. Но Дарья Андреевна была в нем, ходила в его сумрачном душном пространстве, спала на неопрятной, никогда не убирающейся постели, не чувствуя дурного запаха своего давно не мытого тела. Из дома она выходила только по самой необходимости – больно ей было смотреть на яркий солнечный свет, черными кругами отражавшийся в ее глазах. Равнодушно смотрела она вокруг, не замечая, как рушится ее долгими годами возводившееся хозяйство. Двор и невскопанный огород заросли желтой травой и буйными лопухами, вода в колодце зацвела, сад безнадежно погибал, вытягивая к горячему небу жалкие ветви с черными остатками съеденных червями листьев. Изгородь еще весной повалилась в трех местах, и соседские коровы беспрепятственно ходили по огороду, терлись боками о покосившуюся баню, теряя бурые клочья шерсти. И живность постепенно пропадала куда-то. Сдохла свинья, по недосмотру Дарьи Андреевны хватившая горячего месива, кур осталось едва ли половина, они почти перестали нестись, бродили по двору голодные, красноглазые, с сухими раскрытыми клювами. Приходила Василенчиха, кормила их, потом шла в дом к Дарье Андреевне, смотрела, как ходит она по избе или лежит на постели, глядя в потолок ничего не видящими глазами. Не окликнешь ее – так и не заметит, был ли кто в доме. Василенчиха спрашивала:

– Болит у тебя что, Дарья?

Дарья Андреевна медленно переводила на нее глаза, слабо качала головой:

– Нет.

– Может, к доктору тебе надо?

– Нет, – тихо отвечала Дарья Андреевна и ждала, когда Василенчиха уйдет.

Однажды Василенчиха, выбросив в уборную околевшую курицу, сказала:

– Давай-ка я заберу у тебя курей, а то передохнут все.

– Забирай, – покорно согласилась Дарья Андреевна, а вечером, войдя в опустевший курятник, никак не могла понять, куда же подевались куры, думала: «Лиса перетаскала, что ли? Так перьев не видать...» Искать не стала и, войдя в дом, тут же забыла о курах.

Навещали ее соседки, приносили молоко, яйца, хлеб, творог, Дарья Андреевка каждый раз совала им красные хрустящие десятки, и ей приходилось напоминать, что деньги она уже давала. Но случалось, что соседки из-за своих хлопот или понадеявшись друг на друга, – не заходили по нескольку дней, и в доме не оставалось ни крошки хлеба. Но и это не могло заставить Дарью Андреевну выйти из дома, да и голода она никогда не чувствовала. Было что есть – ела, нет – и так ладно.

Чаще всего приходила все та же Василенчиха. На грубом ее лице как будто залегла печаль всей деревни, страстное ожидание дождей, злая мужицкая тоска, – было оно сурово, неулыбчиво, строгие глаза смотрели из-под черного платка словно из траурной рамы. Василенчиха молча садилась у порога на лавку, смотрела на Дарью Андреевну, наконец спрашивала:

– Ела нонче?

– Ела, – отвечала Дарья Андреевна, даже если и крошки в рот не брала, потому что никогда не помнила, ела ли она на самом деле. Василенчиха, не обращая внимания на ее ответ, разворачивала принесенную еду, повелительно говорила:

– Садись, ешь.

Дарья Андреевна равнодушно жевала, зная, что так легче всего отделаться от непрошеной гостьи. Василенчиха смотрела на нее, вздыхала, иногда говорила:

– Поплакала бы ты, Даша, легше ведь будет.

Дарья Андреевна отмалчивалась, раза два нехотя бросала:

– Я уж свое отплакала, нечем больше.

– А ты постарайся, поплачь, – уговаривала ее Василенчиха, но Дарья Андреевна только качала головой, молчала. Тогда Василенчиха начинала вспоминать ее давнюю жизнь, ее сыновей, Григория, надеясь на то, что, как и прежде, прошлой еще зимой, Дарья Андреевна расстроится, поплачет вместе с ней. Но и это не помогало – слушала Дарья Андреевна так спокойно, словно не о ней шла речь, не она получала похоронки, не ее сыновья делали то, о чем рассказывала Василенчиха. Да и слышала ли она? Однажды Дарья Андреевна прервала ее рассказ, некстати сказала:

– Помру я, Марья.

– Все умрем, – согласилась с ней Василенчиха, не понимая, почему она вдруг говорит это.

– Все, да в разное время, – Дарья Андреевна оживилась, посмотрела на Василенчиху почти нормальными, осмысленными глазами. – Я – скоро, к зиме, должно быть.

– Чуешь, что ли?

– Чую. К зиме, должно быть, – повторила Дарья Андреевна. – А то и раньше.

– Смертное-то себе приготовила?

– Приготовила. Вон в сундуке лежит. А ключ у меня под подушкой. Ты уж проследи тогда, чтобы все как следует сделали.

– Ладно, не боись, все сделаю, как надо. Деньги тоже там?

– Там.

– Что будешь делать с ними?

– Отложу немного на похороны да на поминки, а остальное разделю тем, кто победнее.

– Это ты хорошо надумала, – одобрила Василенчиха. – Только надо через нотариуса оформить.

– Успеется, время есть еще.

Василенчиха подумала недолго, осторожно предложила:

– Катерине Лифановой надо бы поболе оставить, сын у нее учится, да второго думает отправлять.

– Сделаю, – кивнула Дарья Андреевна.

Помолчали обе, и Василенчиха тяжело поднялась:

– Ну, пойду, надо еще к Пушихе зайти, хворает она что-то. Завтра приду.

И с порога тихо спросила:

– А может, поживешь еще, Даша?

– Зачем? – взглянула на нее Дарья Андреевна.

– Рано ведь... Ты же лет на восемь молодше меня.

– Рано, – вздохнула Дарья Андреевна. – Да только, видать, я свое отжила, чужое живу.

Ушла Василенчиха, а Дарья Андреевна, посидев немного, отыскала листок бумаги, огрызок карандаша и стала прикидывать, кому сколько оставить по завещанию. Она морщила лоб, перечеркивала цифры и со вздохом откладывала карандаш, – нелегко было разделить так, чтобы всем было по справедливости. Она уже несколько раз принималась делать это и все никак не могла довести до конца. Вот и сейчас показалось ей, что кто-то обязательно останется обиженным, и она опять отложила карандаш, подумала: «Успею, до зимы далеко еще».