Стояло звонкое сентябрьское утро. В продутой ветрами голубизне таял над городом бледным перышком ослабший месяц.

Эта солнечная, ясная звонкость в воздухе властвовала и во всей Москве — на ее улицах, на перекрестках, на пустынном бульваре, против которого он вылез из такси, не доезжая до Старой площади. Оставалось в запасе пятнадцать минут, и он пошел по непрерывно шелестящей аллее, по бегущей навстречу коричневой поземке к переходу на другую сторону, к блещущим стеклами подъездам ЦК. Северный ветер с шумом гнул полунагие липы, сорванные листья вздымались над бульваром, летели, заслоняя оловянное солнце, в сторону Политехнического музея, густо усыпали сухие тротуары.

В просторном вестибюле, тихом и светлом, а потом в беззвучно скользящем вверх лифте Дроздов еще чувствовал на лице удары ветра, металлический запах листьев, лицо в тепле немного горело, и тревожное ощущение не исчезало.

Битвин бодро вышел из-за стола своего большого кабинета, энергичный, бритоголовый, его белое волевое лицо широко улыбалось, он долго тряс руку Дроздова очень сильной в пожатии рукой, говоря свежим голосом:

— Чрезвычайно рад вашему приходу, Игорь Мстиславович. Я отниму у вас некоторое время. Чаю? Кофе? Я убежден, вы пьете чай. Верно ведь? Искра Борисовна, будьте добры, чаю! — попросил он, приоткрыв дверь в приемную, и под локоть проводил Дроздова к длинному столу, предназначенному для совещаний, сел напротив, пододвинул пепельницу. — Я не курю, но мне не мешает. Наоборот. Да, интересно, Игорь Мстиславович! Весьма любопытно! — продолжал он, вспоминающе откидывая голову, и громко захохотал. — Конечно, Тарутин у вас большой оригинал и, я бы сказал, якобинец и жирондист своего рода! Ему не хватает гильотины. Экстремист, но неглуп, неглуп!.. Хотя, как говорят, увлекается зеленым змием. Это так? А добрейший наш Чернышов был в полуобморочном состоянии. Бедняга! Жестокие меморандумы его просто убивали наповал! Какое у вас впечатление от вчерашнего скандальчика? Нелепо и скорбно! Верно ведь? А?

Сюда, в кабинет Битвина, весь озаренный сентябрьским солнцем, отраженным в стеклах шкафов, за которыми разноцветно теплились корешки книг, не доходило ни звука с московских улиц, мягкими волнами подымался от конвекторов нагретый воздух, а за окнами выделялось в выветренном небе толпообразное скопление кремлевских глав, недалекий купол Ивана Великого горел с одного бока нежарким огнем — все было надежным, прочным вместе с сочным смехом Битвина: «Верно ведь? А?» В то же время ощущалось что-то нетвердое в нелетнем, уже косом освещении кабинета, что-то нащупывающее в этом веселом добродушии вопроса о вчерашнем «скандальчике» у Чернышова.

— Это должно было произойти. Рано или поздно, — сказал Дроздов, разминая сигарету над пепельницей. — И не потому, что Тарутин экстремист, жирондист и якобинец. Гильотина — не его оружие. Относительно змия — тоже сильное преувеличение.

— Возможно, возможно.

— Не знаю, многие ли из нас могут плыть сейчас против потока хаоса в экологии. Большинство плывет по течению. Тарутин прав. Наше варварство не принесет земле благоденствие. Катастрофа наступит.

— М-да-а, — протянул Битвин и махнул ладонью по зеркально полированному столу, точно пылинки стирал. — Ваша истина, Игорь Мстиславович, слишком печальна.

Без стука открылась дверь, неслышно вплыла в кабинет полная женщина в опрятной белой наколке, неслышно поздоровалась одними губами, неслышно расставила на чистейших салфетках стаканы с чаем, сушки, вазочку с кубиками сахара и так же бесшумно вышла, сопровождаемая кивком Битвина.

— Печальная истина, горькая истина, — продолжал Битвин, ловко захватывая щипчиками кубик сахара и с дружеской бесцеремонностью опуская его в стакан Дроздова. — Вам один? Два? Слишком прискорбная, слишком, — повторил он, положив сахар в свой стакан, и со звоном закрутил ложечкой. — Не правда ли, слишком, Игорь Мстиславович?

Он громко отхлебнул, скосил на Дроздова густые брови лешего, своей лохматостью, разительной чернотой словно бы не соответствующие его крепкой гладкой голове.

— Не находите в этом сверхмаксимализма? А то мы все мастаки перехватывать.

— Нет, не нахожу. В экологии почти все невесело.

— Разумеется, так, — озадаченно крякнул Битвин. — Но печальные истины тревожат. И знать их не всегда хотят.

— Кто не хочет, Сергей Сергеевич?

— А вот это уже вопрос за гранью! — Битвин опять захохотал, смягчая уход от ответа, затем взял из вазы сушку, с удовольствием разгрыз ее сильными зубами, с таким же удовольствием запил ее чаем, придерживая в стакане ложку между указательным и средним пальцами. — Ах, Игорь Мстиславович, — заговорил он расположенным к обоюдной доверительности голосом. — Ведь мы с вами о многом одинаково думаем и, надо полагать, понимаем друг друга. Если в наше время что-то категорически не разрешено, то еще не значит, что оно категорически запрещено. И в этом нет прибежища для ума и добродетели. Наша с вами жизнь — это борьба с неотвратимостью.

— Борьба с неотвратимостью? Какой?

— С неотвратимостью смерти. И моей, и вашей. И всего народа нашего. И всего рода человеческого. Аксиома. Мы живем накануне мировых катаклизмов… Как говорится, перед Судным днем. Перед последним…

— Если я правильно понял… — проговорил Дроздов, улавливая по тону Битвина, что он в доверительной откровенности перешел или хотел перейти запретную в его положении черту, быть может, рискованную. — Значит, Сергей Сергеевич, — договорил он, решаясь на ответную откровенность, — значит, официальная правда и официальная ложь — синонимы? Значит, они стоят друг друга?

Битвин сцепил на столе руки, втиснул короткие пальцы меж пальцев, в упор глядя из-под лохматых бровей на Дроздова мудрым взором прошедшего через все хитроумные изыски человека.

— Кто знает, Игорь Мстиславович, что есть изнанка вечности на земле? — заговорил он размеренно. — Не запрограммированное ли разрушение? Весьма сомневаюсь, что можно изменить человеческую природу, коли ее идеал — комфорт, тепло, свет, легкая… бездумная жизнь. Кайф в раю удовольствий. Верно ведь?

— Вы сказали — бездумная? Вы уверены в этом?

— Абсолютно. И — бесповоротно. — Битвин сцепленные в двойной кулак пальцы придавил к столу. — Мы никак не можем поверить в то, во что надо давненько поверить. Правда — жестокая вещь! Мало кто думает, что будет завтра. Технократы кричат экологам: «Не пугайте нас и не внушайте людям, что без красоты земной шар круглая пустыня, трупное гниение. На наш век хватит!» А уж отечественный обыватель родимый относится к природе как к месту воскресного безделья. Как к месту для выпивки на загородном воздухе. А кормилица наша чахнет, из труженицы превращается во вдову-дачницу. Верно ведь? Во всех нас сидит проклятый гедонизм — тяга к развлечению, желание понежить свои телеса в хороших костюмах, мягких креслах, теплых домах. Поэтому — рыцари практицизма богаты миллиардами и мощны необыкновенно! Ибо — обещают прогресс, удобства и изобилие, как за океаном… Процветания нет, но им верят. В этом весь нонсенс и трагизм. А другой выход — где? Так или иначе — накормить и обогреть надо…

И Битвин снова опустил туго сцепленные пальцы с чистоплотными ногтями на край стола, точно на отшлифованную наковальню, и продолжал своим веским голосом, кругло слова отпечатывая:

— При всем том все наши гидростроительства потеряли душу. Прошу быть снисходительным к невежливым определениям, здесь я уже не чиновник, а ученый. Как только мы окончательно предадим и продадим землю, весь прогресс завоняет гнилью. Как гигантский мусорный ящик! Радужного впереди мало… Может, его вовсе нет.

Он сердито расцепил пальцы, с требовательным гостеприимством спросил:

— Почему чай не пьете? Сидите всезнающей невестой и слушаете меня с недоверчивым видом.

— Разрешите я закурю.

Дроздов, внимательно-сдержанный, не притрагиваясь к чаю, все разминал сигарету над пепельницей и, слушая Битвина, догадываясь о причинах его откровенности, всегда обезоруживающей, думал в эти минуты о том, что «якобинец» Тарутин, не колеблясь, подписался бы под всей этой безвыходной исповедью доктора технических наук Битвина. Но, полный жизненной энергии, умеющий принимать административные решения, Сергей Сергеевич, в течение десяти лет занимая свою высокую должность, с данным ему влиянием почему-то не вступал ни в один серьезный конфликт ни с академией, ни с Гидроцентром, ни с Государственной экспертной комиссией, через которую проходили все проекты, заряженные запрограммированной разрушительной силой.

— Я не согласен с вами, — сказал Дроздов, закуривая. — Суть дела не в проклятых гедонистах. Для этого, Сергей Сергеевич, у нас нет возможностей и средств. Просто мы оказались в сетях ложных проектов и мифических планов.

— Не все! — протестующе рассек воздух ребром ладони Битвин. — Позвольте мне тоже не согласиться! Вас лично, Игорь Мстиславович, я не осмелился бы упрекнуть в неверности науке. Есть разница между истинным и достоверным. Я не скажу, что вы были со знаменем на баррикадах в борьбе против ведомств. Но в институте вы занимали сдерживающую позицию. Отлично понимаю, что вы не часто оказывались рядом с покойным Григорьевым и его учеником Чернышовым. Должен сказать, слабости того и другого я знаю. Знаю досконально! Академик Григорьев, весьма понятно, жил за счет традиции своего большого авторитета и за счет дворянской, так сказать, интеллигентности. Чернышов — за счет чего или кого намерен жить? — Битвин облокотился на стол, навесил над столом бритую голову, погружаясь в состояние сожалеющего размышления. — Милый, сентиментальный, безвольный человек, ученик, так сказать, Христа и добра, — продолжал он. — Но хоть убейте — не представляю его во главе института! Заместитель — да, но… Вы можете вообразить Георгия Евгеньевича директором вашего головного института, от которого многое и многое зависит?

— Могу. И реально, — сказал Дроздов с некоторым напряжением. — Георгий Евгеньевич хорошо воспитан, уступчив, покладист. С таким легко жить, Сергей Сергеевич.

— Иронизируете, Игорь Мстиславович, — и Битвин обаятельно поблестел молодыми зубами и вновь заговорил с видом неподдельной серьезности: — В конце концов, простите за прямоту: меня мало интересует характер Чернышова. Интересуете меня вы, Игорь Мстиславович. Как, должно быть, вы догадываетесь. Но-о… ничего я в данную минуту от вас не требую. Ни «да», ни «нет». Подумайте дня два-три… И позвоните…

Битвин не досказал, о чем следует позвонить, но покрутил пальцем в воздухе, будто набирая номер телефона; синевато-стальные глаза его, высвеченные сейчас солнцем из окна, были непогрешимо ясны, только в середине их неподвижными дробинками чернели зрачки и чем-то портили чистоту острого взгляда.

— О чем я должен подумать? — спросил Дроздов, уже сознавая, что вот в этом, недосказанном, самое главное, что может сделать его жизнь особо зависимой, но в следующую секунду нечто темное, вязкое, как всасывающая воронка, повернуло его от первого ответа, и он в мучительной раздвоенности, неизменно гибельной в конце концов, сказал вполголоса: — Вы не договорили, Сергей Сергеевич, о чем я должен подумать…

— Верю, что вы поймете меня так, как надо, — стремительно заговорил Битвин. — Целесообразно со всех точек зрения, если бы вы позволили мне рекомендовать вас на место Григорьева. В данном случае это даже не ваше личное дело. Общее. Мы не в силах наложить на проекты вето. Бесповоротный запрет. Но Институт экологических проблем может вмешательством точных научных обоснований и предупреждений задержать, хотя бы оттянуть реализацию прожектёрских проектов. Насколько я знаю, у вас есть благоразумие и нет раздражающего экстремизма.

Битвин быстро встал, и следом с облегчением поднялся Дроздов и, опережая улыбку Сергея Сергеевича, завершающую встречу, положил вытянутую из портфеля желтую папку на стол. Сказал:

— Это заключения по Чилимской ГЭС. Материалы некий срок лежали у Григорьева. Подозреваю, что их знают в академии. Хорошо было бы, чтобы эти заключения были известны и на самом верху. К сожалению, проектанты вводят правительство в заблуждение.

— Именно, — подтвердил четким голосом Битвин и зорко глянул на корешок папки. — Прочитаю. А вы подумайте… — Его пытливые, стального цвета глаза опять стали простодушно ясными. — О нашем с вами сегодняшнем разговоре.

При его малом росте у него была чрезвычайно сильная рука, сверх меры порывисто и плотно, как тисками, охватившая на прощание руку Дроздова, и, уже выйдя от Битвина в безлюдный коридор, пахнущий синтетикой, и опускаясь на первый этаж в бесшумном лифте, он ощущал это неумеренное заковывающее рукопожатие.

«Он хотел, по-видимому, произвести впечатление человека мужественного и простого нрава. Но глаза… как меняются глаза. Какие у него отношения с Козиным? — пытался в лифте осознать Дроздов, что произошло и что может произойти вскоре, когда он скажет «да» и переступит границу своей относительной независимости. — У меня такое чувство, что я в каком-то всасывающем заговоре вместе с Тарутиным, а сейчас с Битвиным, людьми, совершенно исключающими друг друга. Так заговор против кого? Против мощнейших министерств? Академии наук? Заговор трех против узаконенной машины?..»

Еще в неясности предположений после встречи с заведующим отделом науки Дроздов почувствовал, как лифт в мягкой плавности остановился на первом этаже и обеззвученно разъехались двери. Он вышел в вестибюль, наискось разлинованный солнечными полосами осеннего дня, и здесь, в коридоре, с неким даже мистическим ошеломлением («телепатия, телепатия!») увидел академика Козина, о котором мельком подумал в лифте. Филимон Ильич, безукоризненно прямой (ни намека в рослой фигуре на сутулость возраста), в длинном пиджаке, шел к площадке лифтов, по-молодому озорно помахивая «дипломатом», сверкающим никелированными замочками, ухоженная бородка, подобно запятой, чуть задрана кверху, в узких меж красноватых век глазах, по обыкновению, отражался неколебимый успех, неприкасаемость признанного патриарха науки. И Дроздов, вспомнив его злобно перекошенное лицо на вечере у Чернышова, решил про себя: «В старике какая-то самонадеянность дьявола».

При виде Дроздова академик приветственно расставил руки, утверждая этим жестом символические объятия, открытые для собрата по науке, его трескучий голос загремел на весь коридор:

— Ба, знакомые всё лица! («Черт возьми, он, оказывается, знаток Грибоедова!») Откуда вы? Ах, да, да, да! Дверь со знакомой табличкой! Весьма рад! Кстати, Игорь Мстиславович! Со всей большевистской прямотой хочу вам сказать о вашем сотруднике… Как его? Невзначай запамятовал. Несуразная, какая-то чудаковатая фамилия! Ах, да, вспомнил — Тарутин! Так вот! — И черные, молодецки заигравшие глаза Козина полыхнули колючей молнией. — Не сомневаюсь: дай ему автомат в руки — и он расстрелял бы все человечество! И вас, и меня в том числе! Вот кто он-с! Такие субъекты, как этот… ваш сотрудник, ведут науку к междоусобной вражде, к гражданской войне… к ненависти между своими… к фашизму, если уж хотите, Игорь Мстиславович! Вот кто он-с, Тарутин ваш! Таким опасным особям не в науке место!..

— Не порите чепуху, Филимон Ильич! — не выдержал Дроздов эту еще не остывшую мстительность Козина. — Не знаю, ловко ли вам в вашем почтенном возрасте говорить глупистику и нелепицу! Неужели ваше чувство имеет отношение к науке?

Потом на улице среди текущих под ногами листьев он вдохнул северную железистую остроту ветра и выругал себя за непреодоленную вспыльчивость, которую в последние годы сознательно приручал «иронией к бытию», но не всякий раз достигал удачи.