За полчаса до обеденного перерыва Тарутин позвонил Дроздову и попросил его выйти на бульвар напротив института, так как необходимо двумя фразами перекинуться да заодно подышать свежим воздухом, тем более что денек погожий, а в стекле и бетоне родного учреждения задохнуться можно.

Дроздов, с недавних пор устраивая себе голодные дни, выпил в столовой два стакана кефира, заел антоновкой, безрадостно наслаждаясь ее крепостью, кислотой, треском под зубами, и в некоторой озадаченности вышел на прохладный воздух бульвара, из конца в конец оранжевый, солнечный.

Везде царствовала осень, сухой холодок, низкое солнце, загороженное липами, и везде навалы опавшей листвы на дорожках. День был тихий, прозрачный, обогретый последним теплом; над газонами летела в воздухе паутина. Нежный голубиный пух зацепился за увядающую траву и, невесомый, колыхался, светясь на солнце, как забытый июньский одуванчик.

С неопределенным беспокойством, со смутным чувством неслучайного и неизбежного, Дроздов обратил внимание на этот пух-одуванчик в обманчиво-зеленой траве, бессмысленный под нежарким туманным солнцем, и неизвестно почему снова вспомнил задыхающийся Митин голос по телефону и нахмурился от внезапной мысли, что вся его жизнь, кажущаяся внешне похожей на безбедную в общем-то жизнь многих его коллег со всеми плюсами и минусами, на две трети состояла и состоит из бессилия и борьбы с собой, и, вероятно, ему самому можно было бы о себе сказать с насмешкой: «несчастный счастливец».

В конце аллеи сидели на скамье Тарутин и Улыбышев, с легкодумным видом бездельников вытянув ноги к ворохам листьев, словно бы для загара подставляя лица тепловатым лучам. И Улыбышев, уже простив своему кумиру недавнюю обиду, как готов был простить все, говорил возбужденным голосом:

— А знаете, в Австралии обитает интереснейшая черепаха, слышали? Старуха способна существовать только в двух измерениях. Стоит поднять ее от земли, подержать в воздухе, и она умирает. Дуреха не выдерживает высоты. Здорово? Интересно все-таки?

— Чересчур, Яшенька. Не черепаха — Ахиллес, — задумчиво отозвался Тарутин, с закрытыми глазами нежась на солнце. — Похоже на всех нас, прости Господи.

— Прощения уже нет никому, даже после раскаяния, — подходя к скамье, сказал шутливо Дроздов. — Слишком нагрешили.

Тарутин открыл глаза, внимательные, чуткие, с незнакомым оттенком летней зелени, как будто никогда не было в них выражения мрачной дерзости человека, презирающего ничтожество ближних своих, а всегда сквозила бесхитростная чистота веселого решения.

— Игорь, сядь на два слова, погреемся на московском солнце, — проговорил он и сбросил бугорок листьев с края скамьи. — В институте вокруг меня или пустота, как вокруг прокаженного, или дальние круговороты с шепотом. А это меня веселит. Но каждому смертному нужно хотя бы полчаса одиночества для того, чтобы что-либо осознать. Поэтому — это рандеву на бульваре.

— Одиночества не вижу, — сказал Дроздов.

— Яшенька сегодня не в счет, — успокоил Тарутин.

Улыбышев, пунцовея, выговорил заискивающим шепотом:

— Мне уйти, да?

— Сиди, юнец, коли связаны мы с тобой веревочкой.

И Тарутин щелчком сбил жухлый лист, спланировавший ему на грудь. Его невозмутимо-спокойное лицо со светлой челкой на лбу показалось сейчас Дроздову молодым, свежим, как если бы он хорошо выспался, отдохнул и пребывал теперь в добром расположении духа.

— Что осознать, Николай? — спросил Дроздов и, поддаваясь теплу и тревожному холодку бульвара, опустился на скамью, тоже вытянул ноги, погружая их в шуршащую глубину наметенного сюда желтого сугроба. — Какой необыкновенный день, а? — сказал он, вдыхая тленный запах листьев, на секунду зло досадуя на все раздражающее, фальшивое, что происходило за последние дни. — Что мы можем с тобой осознать, Николай, в такой божественный день, кроме того, что все мы живем не так, как надо. Яша прав. В двух измерениях.

— И задыхаемся, как только на сантиметр оторвем ноги от земли, — договорил Тарутин добродушно. — Но черепахи тоже, знаешь ли, хочут жить.

— Ха-ха! — сказал Улыбышев не без осторожного ехидства. — Оба вы похожи на черепах, как две капли воды.

— Отрок науки, ша! Не умничай, — сказал Тарутин с тем же добродушием и развалился на скамье, прищуриваясь в солнечную благодать неба. — Да, денек шикарный… Вот что я хотел сказать тебе, Игорь. Я уеду недели на две.

— Куда?

— На Чилим. Как член экспертной комиссии. От института. Пощупаю, что там сейчас. Что за похабщина там творится. И поговорю с местным начальством, которому монополии уже дают подачку в четыреста миллионов, чтобы получить согласование проекта. Миллионы якобы предназначены для строительного развития чилимского региона, но это капля в море. А объегоренные местные власти из за своего нищенства пойдут на согласование и продадут край на разрушение. Хочу побывать. Чернышов не против поездки. Наоборот — высказал полное одобрение. Командировку подписал и сказал: «Думаю, Дроздов тоже будет не против». Видишь, какая идиллия наступила! А мне в Москве уже — вот так! — Тарутин провел по горлу. — Мечтаю побродить по тайге, пощелкать кедровых орешков, сходить на глухаря или на амикана-дедушку, если берлога попадется. Как только понаедет строительная бригада, сметут все подряд. Кстати, есть тайные сообщения: поселок для гидростроителей там нелегально уже сооружают. И валят лес на трассе зверски. И прибывает техника с Саяно-Шушенской. Проект не утвержден, а мафия уже действует. Со мной напрашивается Яша. По своей геологической линии. Какие на этот счет у тебя будут соображения?

В его голове сквозила легкая ирония, лицо было по-прежнему добродушно, оживленно, точно наступило освобождение или он заставил себя освободиться от всего, что мешало простоте во взаимоотношениях с жизнью, и это новое, вроде еще вчера непредвиденное в нем, озадачило Дроздова. Он спросил:

— Когда едешь?

— Самолет завтра. В одиннадцать часов вечера. Как у тебя? Когда дашь ответ Битвину? Решил? Решаешь? Я хотел бы, чтобы глагол был в прошедшем времени. Хотел бы, Игорь. Для общего, дела. Все сроки против тебя.

— Я тугодум. Общее дело… Повторяешь слово Битвина.

— Не настолько близко с ним знаком.

— Ваше назначение ждут в институте, вас встретят аплодисментами! — вставил восторженно Улыбышев, и от восторга короткий носик его стал еще более вздернутым. — Вас уважают, потому что вы вне подлых групп, вы себя ничем не запятнали!

— Поэтому-то аплодисменты будут жиденькими, — поправил Дроздов. — Далеко не все хотят моего назначения. Сейчас говорят, что новая группа уже есть. Создалась. Тарутин, Валерия Павловна и я. Слыхал, Николай? Слухи носятся по коридорам. Группа захвата власти. Заговор тиранов. Социал-предателей науки. Ни меньше ни больше.

— Ладно. Захват власти у бездарей меня не пугает. Но, но… Почему Валерия? — задумался на мгновенье Тарутин. — А! Вероятно, потому, что была с нами в Крыму. Тогда почему не зачислили в группу тиранов Нодара? Бедный наш Нодар в невероятной панике. Ходит бледный, как нимфа. Но тут ничего не попишешь. Миролюбивый Нодар хочет вселенской дружбы, его мечта влюбить лягушку в скорпиона. Ни хрена не выйдет!

И он беззлобно засмеялся, ударил кулаком по колену. Все, казалось, было решено для него, проверено, взвешено, и от этого настроение сохранялось ровным, не свойственно ему веселым. А Улыбышев, умоляя ребячески пестрыми, подобно донной гальке, глазами (откуда у сугубо городского человека такой деревенский цвет глаз?) сказал робко:

— Я хотел бы поехать, Игорь Мстиславович… Я все-таки геолог… Я пригожусь… Я их всех терпеть не могу…

Тогда Дроздов сказал с целью придать разговору несерьезное направление:

— Вы, Яша, думаете, что у нас действительно создалась группа? Братство масонов в науке? Солидарность тиранов? Вы хотите, чтобы я как заместитель директора отпустил вас на Чилим?

— Я хочу.

— Отпускаю вместе с вашей прекрасной наивностью. Можете не спрашивать разрешения у Чернышова. Оформляйте командировку.

— Как вы смеетесь надо мной! — проговорил Улыбышев со страстью обиженного интеллигентного мальчика. — Вы меня подозреваете, я вам нужен как предмет для насмешек. Я не в двух измерениях! Я не черепаха. Да, я хочу быть в вашей группе, а вы не признаете молодых, вы нами пренебрегаете!

— Ну, стоп, стоп, стоп, отец, — остановил Тарутин, охлаждая его поглаживанием по плечу. — Нацицеронил столько, что компьютер зубы поломает! Игорь Мстиславович здесь ни при чем! Он — вне групп. Группа — это я. Поэтому насчет тебя я подумаю. Для поездки на Чилим готовь заявление, все анализы, справку из домоуправления и прочая…

— Все зачем-то шутки и шутки!.. Для чего все время со мною шутки? — возмутился Улыбышев. — Я с вами хочу быть! Что я — неполноценный осел какой-нибудь?

— Кончатся шутки — начнутся полноценные слезы, — сказал вскользь Тарутин и ободряюще потрепал Улыбышева по заросшему затылку. — Ты парень семейный, молодожен. Тебе деньги в семью нести надо. Жену любишь и ребятенка, кажись, ожидаешь? Так? А я — бобыль, холостяк, старый морж, перекати-поле. Кому безопаснее размахивать кулаками? Тебе или мне? Мне, паря, мне. Разобьют витрину мне — дело одно. Встану. Тебе двинут по очкам — уже дело другое. Очки ноне дороги. Драма. Паря ты ничего, но раньше времени ни в какие группы, ни в какую драку не лезь. Это так, что ли, Игорь Мстиславович?

— Добавить нечего.

Улыбышев едко усомнился:

— И вы ничего не боитесь?

— Ересь! — отмахнулся Тарутин. — У меня иногда волосы шевелятся на голове от страха.

— От страха? Как от страха?

— А ты думал от чего — от восторга? Прожитый день навсегда потерян — верно? — поэтому прошлое теряет значение. Так вот. От страха за твоего ребятенка, который родится в угробленном будущем.

— Не шутите, — угрюмо произнес Улыбышев. — Я знаю… У нас есть мафия. Не такая, конечно, как в Америке. Но есть…

— Запомни уж, Яша, кстати, безумную сказочку Это самая могущественная мафия в мире. Американская «коза ностра» — невинное дитё. Патриархальщина, — выговорил Тарутин беспечным голосом, но в его прищуренных смеющихся глазах загорелся дерзкий огонек. — Только вместо автоматов у нашей мафии — бульдозеры, землечерпалки, подъемные краны, миллионы для обмана и подкупов… Цель мафии: вранье правительству, то есть — под знаменами обещаний блага устроить гибель земель, лесов, рек. И всеобщий голод в стране, а потом превратить ее в кучу дерьма, где зарыта жемчужина для чужих. До этого ты допер, отец? Россия — сырьевая база Америки. Красиво а?

— В самом деле, Николай, твои безумные всхлипы не имеют предела, — сказал Дроздов, раздраженный этой ничем не прикрытой сказочкой. — Не развращай страхами молодежь.

— Поедет со мной — услышит и не то, — отозвался Тарутин, не придавая значения словам Дроздова, и тут же с нарочитым легкомыслием проговорил: — Ну вот, в поле зрения еще одна групповщица, по партийной кличке «Валерия». И, кажется, направляется к нам. Сейчас надо быть рыцарями, хотя вставать неохота, — добавил он и лениво шевельнулся на скамье.

— В твоем дворянском воспитании крепко не уверен, — сказал Дроздов.

Валерия шла по аллее, похрустывая каблучками сапожек по листьям, приближалась к ним, высокая, в серой водолазке, в синей юбке, и Улыбышев, наверное, замечая сейчас поворот в настроении Тарутина, связанный, надо полагать, с той клоунско-рыцарской «туфельной историей», теперь известной всему институту, сказал, хмыкая:

— Кристина Киллер. Идет как будто манекенщица.

— Молчать, несмышленыш! Что ты понимаешь в этом деле, геологический молоток? — зашипел Тарутин и, как показалось, не без умысла первый встал навстречу Валерии, театрально произнес немного измененные свои слова, сказанные на вечере у Чернышова: — Есть в осени первоначальной короткая, но дивная пора… По струям падающих листьев мы могли бы забраться на небо. Не Тютчев, конечно, а мы с вами.

Валерия взглянула на него в томительной озадаченности.

— Опять пошлость, Николенька? Вы, как я помню, говорили: по струям шампанского. По струям листьев — хуже. И вообще — стоит ли повторяться?

— Шампанского сегодня нет. Есть осень. И бабье лето. А то, что я говорил вам в тот чудный вечер, наплевать и забыть.

«Что все-таки между ними? — подумал Дроздов. — Любовная игра? Неприязнь? Ясно одно: равнодушия друг к другу они не испытывают».

— Благодарю за фразу хорошего тона. Я забыла. — И притворно-ласковым взглядом отстраняя Тарутина, она взяла под руку Дроздова и повела его по аллее, негромко говоря: — Вот видите, вы нужны и мне. Вы сюда — я следом. Это как-то странно, пожалуй.

— На этом свете все странно наполовину.

— Я как раз о земном. Сегодня, представьте, почему-то позвонили мне от министра Веретенникова… Вы, конечно, знаете его немножко — Дмитрия Семеновича Веретенникова… Самого молодого из Совмина, сделавшего умопомрачительную карьеру. Хотите, чуточку его напомню? Внешностью не министр. Никакой солидности, никакого брюшка. Современный аккуратный образованный мальчик, с хорошей прической и с приятным голосом. Да дело не в этом, — Валерия пальцами надавила на локоть Дроздова. — Веретенников звонил сам и почему-то конфиденциально просил узнать у вас: смогли бы вы на субботу и воскресенье приехать в Кабаньево, в охотничий домик министерства, где можно отдохнуть, поохотиться, поудить рыбу и поговорить спокойно о бренной жизни. Передаю вам дословно. Почему Веретенников позвонил именно мне — представьте, теряюсь в глупых догадках. И злюсь на себя. Я ведь не ваша секретарша.

— Злитесь в связи с чем?

— Я обнаглела и сказала ему, что я отнюдь не передаточный пункт и надобно звонить непосредственно вам. Он ответил: умоляю, есть некоторое неудобство.

— Не ясно. Почему все же он позвонил вам?

— Малость догадываюсь, — пожала плечами Валерия. — С Веретенниковым мы вместе работали в Госплане. После института. Он даже настойчиво ухаживал за мной. Но по какой причине я должна быть передаточным пунктом — это загадочно, как сплетня. Вторая загадка — действительно интригующая. Веретенников передал, что с вами хочет встретиться и поговорить в охотничьем домике Никита Борисович Татарчук.

С шелестом текли вдоль аллеи листья под ногами. Она шла рядом, упруго двигаясь, ее юбка, раскачиваясь, задевала его случайным живым прикосновением, создавая терпкое ощущение невинной близости. И он почему-то вспомнил, как они на закате уплыли далеко за бакены в радушно темнеющее море, как ее длинные ноги ножницами скользили в воде… а потом оба, усталые, выходили из морского благолепия на предвечерний пляж, и здесь ее тонкое тело, сильное, гибкое, вообразилось тогда ему непорочным телом взрослой девочки, омытое прохладой воды, свежестью воздуха перед какой-то ночной тайной, к которой она должна была прийти, но не была готова.

— Татарчук? Тот самый? Странная фигура инкогнито. До сих пор не уточню, кто он, в конце концов?

— Кто он? Я слышала о нем в Госплане, что это царь, бог, сатана и дух святой. Личность могущественная, невероятно таинственная. Работал послом в Африке, устроил там какой-то финансовый переворот. В Госплане совершил революцию. Заметил Веретенникова, через год сделал его министром. Вхож во все инстанции — от академии до Совмина и Политбюро. Генеральный его боготворит и ловит его каждое слово. По слухам, нечто вроде негласного первого советника.

«Охотничий домик, рыбалка, и приглашение министра и желание разговора, исходящее от «негласного первого советника», и Валерия, как «передаточный пункт», — подумал Дроздов, еще не находя осознанной логической связи между собой, самым молодым министром и последними событиями, но в то же время тревожной ощупью начиная подозревать эту связь, кому-то нужную с неопределенной до конца и не понятной ему целью, вызывающей, однако, у него любопытство и неясную безотчетность возможного риска.

— Что ж, приглашение министра кое-что значит! — сказал он с шутливым вызовом. — Если не возражаете, поедем в субботу вместе. Уж коли вы стали передаточным пунктом, то давайте вместе. Мне с вами будет интересней. Не так часто приходится общаться с сильными мира сего.

Она взмахнула бровями.

— И вас не пугает, что мы будем вместе? Не смущают институтские сплетни?

— А вас?

— Мне наплевать и позабыть, как говорит Тарутин.

Солнце сквозь ветви рдеющими пятнами лежало на холмах листьев, усыпавших аллею, а за деревьями, в подсолнечной стороне отливало в тени стеклами окон здание института со всеми его неразрешенными противоречиями, бессилием, заключениями, документами, пересудами, завистью, ненавистью, слухами, курением в тесных комнатах — гигантская «стекляшка» Научно-исследовательского института экологических проблем, куда ему надо было сейчас идти из этого листопадного дня, из этой утешительной прохлады, которой овеивало его вблизи Валерии даже там, в Крыму, в нестерпимо знойные часы на прокаленном пляже.

— Тогда поедем вдвоем, раз приглашение передавали через вас, — повторил Дроздов. — Так будет наверняка веселее.

— Вы старомодный оптимист, — сказала она, и он увидел блеск ее смеющихся глаз. — Вряд ли так будет веселее. Мне почему-то неспокойно. Но пусть — поедем. По дороге, кстати, можем заехать в церковь и обвенчаться для приличия. Мы это забыли сделать в Крыму. Хотя вряд ли это нам поможет.

— Почему же не поможет, Валерия?

— Не допускаете, что я ведьмочка на метле? Под венцом нам никогда хорошо не будет.