То, что произошло сейчас, разом сместившее и повернувшее в хаотическое направление деловой ход вещей, сначала представилось Дроздову лукавой и грязной инсценировкой, куда с загадочной целью был втянут и он. Но никакой явной игры не было — ни в этом жалком бессилии Чернышова, ни в его истерике, которые трудно соединялись с его зрелым возрастом, званием и положением, ни в жестокой раздраженности Козина. Здесь фальшиво церемонились с ним, Дроздовым, пока еще никому, даже в малой степени не обязанным, и эта мысль покоробила: циничная неопрятность нестеснительной сцены чем-то унижала и его. После неловкого молчания он сказал с ироническим разочарованием.

— Не знал, что у вас такая любвеобильная искренность.

И увидел непобедимую жизнерадостность Татарчука, вылепленную маленьким ртом и певучим голосом его:

— Пьян, як сорок тысяч братьев.

— Чернышов пьет очень умеренно, насколько я знаю.

Татарчук увесисто пошлепал себя по жирной просторной груди и отозвался добролюбиво:

— Пьян, як муха. Чтоб вы знали и не сомневались. Надрался втихаря. Предполагаю: мы перед сауной по две рюмочки, а доктор наук украдкой рванул и с рельсов сошел. — И, вздохнув, продолжал всепрощающе и мирно: — Ну что за ребята хлюпкие пошли! Выпил поллитру — осмотрись! Грешат наши ученые втихую. Но это дело чиха не стоит. Мелочь.

— Несомненно, бессовестно пьян, — выговорил Козин. — Отвратительно. Терпеть не могу людей, теряющих над собой волю. Свинство! Мерзость!

Татарчук длинно посмотрел на него, в щелках глаз отталкивающе загорелся, промелькнул и погас злобный холодок, и он опять зашлепал себя по груди, по массивному животу, словно молодечески озорничая от переизбытка сил.

— Ах, гарна птица колбаса, гарна овощь — сауна! Вот думаю не первый день, — заговорил он с видом грустного счастья. — Мало, мало радостей на земле у нас. Все живем в давайческом настроении. «Давай, давай!» А я часто думаю знаете о чем, други мои? Об одном неапольском монастыре. В нем через каждые пятнадцать минут монах стучит в двери келий и провозглашает: «Внемлите, братья, еще прошло четверть часа вашей жизни!» Да-а, мементо мори.

Козин забарабанил костлявыми пальцами по краю полки и как бы в рассеянности недопонимания нацелил бородку в Татарчука.

— О чем вы, мудрейший Никита Борисович? Вас кинуло в мировую скорбь? Жить в ожидании конца — значит не жить. Блажь поэтов времен романтизма.

— Блажь, — кивнул Татарчук, скрывая металлический холодок под прикрытыми веками. — Истина в ваших руках. Бывает, говоришь так, что сам себя не узнаешь. Так лучше одергивать себя за полу, чем в шею толкать. А?

— Философия — болтовня бездельников, — продолжал Козин веско. — Власть технократа — это жизнь, победа над смертью и вялостью духа. Именно она вносит совершенство в мироустройство. Именно она дает все блага человечеству. Тепло, комфорт, культуру. Могла ли быть в реальности эта прекрасная сауна без деятельности технократов, которых лирики проклинают на каждом шагу?

В сауну вошел Веретенников, неистощимо любезным бархатистым голосом сказал:

— Все в порядке, уложен в постель в своем номере. Вас, Филимон Ильич, ждет массаж. Если угодно — пожалуйста.

— Иду, иду, — бегло бросил Козин и встал, выпрямляя жилистое скелетообразное тело. — Всякая власть реальна, когда проявляет свою власть, — сказал он неопровержимо. — Но нас хотят утопить в альтернативах как щенят. В либерализме. В дискуссиях. В сомнениях. Разноречие хорошо в пустопорожней болтовне за бокалом томатного сока. Прогресс держится на технократической воле. Понимаю, вы со мной не согласны, Игорь Мстиславович. Но такова история цивилизации. Овеществление человеческой воли. Иначе до сих пор мы ходили бы в шкурах. И били бы друг друга по головам дубинами. Салют!

Он перекинул полотенце через морщинистую, не по-стариковски прямую шею и направился по ступеням к выходу.

— Безмерно любопытная мысль, — сказал Дроздов.

— Министр, будь ласка, попроси-ка принести нам по чарке шампанского. А то академик томатным соком соблазнял, — напевно произнес Татарчук с вожделенной хрипотцой. — Или по-демократически — пива? — И он хитренько глянул на потолок. — Пльзенского, а? Холодного. Есть желание. Мысль, а?

— Мысль.

— Друг мой, два бокала пльзенского, — благонравно попросил Татарчук. — Только в длинных бокалах. В богемских. Чтоб цвет был виден.

— Все понял. Все ясно, — отозвался Веретенников и повернул к двери, полотенце-юбочка заколыхалось над мускулистыми ногами министра. — Одну минуточку, — добавил он, уже выходя.

— Можно и две, — суховато поправил Татарчук, и простодушная мягкость его большого лица сразу подобралась, лицо сделалось серьезным, неузнаваемо твердым, а маленькие звериные ушки, почудилось, хищно прижались, как подчас заметно было, когда готовился хохотнуть. Но Татарчук не смеялся.

— Вот что я хотел сказать, — заговорил он деловым тоном человека, не имеющего права растрачивать время на бытовые шуточки. — Академику не восемнадцать лет, он сам себе судья. Его безапелляционность и самомнение раздражают не одного вас. Но он — авторитет. У нас и за рубежом. Тем более со своими принципами. С этим надобно считаться. Так вот что! Свое не полюбишь — чужое не поймешь. Я стою на позиции открытого взгляда. Понимать это надо так — быть готовым ко всему. Смотрю и пытаюсь реально анализировать главные вещи. Однако можно пристально смотреть и абсолютно ничего не увидеть. Жену или судьбу не увидеть. — В этом месте можно было бы улыбнуться, но ни голос, ни одна черточка лица Татарчука не изменились, подчиненные логической последовательности. — Но «dum spiro, spero».

— Не изучал латынь, Никита Борисович, — сказал Дроздов тоже без малейшей иронии, понимая, что безоглядно отошел сейчас от недавней простодушной игры и не расположен возвращаться к балагурству. — Что это значит?

— Это значит: пока дышу, надеюсь, — пояснил Татарчук, и, многоопытные медвежьи его глазки загорелись желтыми блестками, жадно вобрали в себя Дроздова, подтверждая веру в латинский девиз. — И я надеюсь и хочу, чтобы пост директора института заняли вы. Хочу верить в вашу спокойную разумность. В умеренность и разумение, как говорили древние греки.

— Умеренность и разумение?

— Совершенно точно. У вас есть свой взгляд на плотиностроение. Он не вполне соответствует моему, — продолжал размеренно Татарчук. — Но уверен — в пределах разумения можно и не становиться в контрпозицию друг к другу. Тут с академиком Козиным я совпадаю не полностью. Пока дышу, надеюсь, живу и надеюсь. Надеюсь, что министерство Веретенникова, каковое волей правительства ему дано вести, и головной Институт экологических проблем, коим вам дадут руководить, не будут находиться в состоянии вражды. Наш молодой министр — человек европейского склада, сторонник нового мышления. Очень хотелось бы найти позицию мудрого компромисса.

«Одно хотел бы знать: что его озадачило, если он всесилен и вхож везде, как никто? Слушают его, а не нас…»

— Компромисс вряд ли поможет той и другой стороне, — сказал Дроздов с нежеланием облегчать этот разговор. — Все имеет и начало и предел…

— Почему все? — не поверил Татарчук, и его островатые ушки вновь прижались, как у хищника, изготовившегося к прыжку.

— Через тридцать лет, — сказал Дроздов несдержанно. — Через тридцать лет стало ясно, что настроенные равнинные гидроэлектростанции — преступление или недомыслие. Без демагогии и вранья уже нельзя оправдать фантастические многомиллиардные затраты.

Татарчук в удивлении возвел реденькие брови, хлестко шлепнул по толстым коленям, и внезапно лицо его преобразилось, обрело незнакомое сомневающееся выражение.

— О цей скаже! Честолюбцы и Геростраты хотят вскочить в поезд грядущего! Удастся ли, а? Мне сдавалось, что вы не относитесь к ярым плотиноненавистникам!

— Я к ним не отношусь.

— О цей скаже-е! — повторил протяжно Татарчук и с тем же выражением вторично хлопнул себя по коленям. — По лицу оппонента можно определить ход своей судьбы! А на что вам война, битва зачем? Помилуйте, у противника танковые армии, армады авионов, извините за цинизм, а у вас жалкие трехлинеечки, винтовки образца девяносто первого дробь тридцатого года. Да и то — одна на двоих. К чему кровопролитие? К чему вражда? К чему жертвы? Давай, давай, давай сюда, министр, давай-ка втроем чокнемся! Есть причина и есть тост! — закричал Татарчук, махнув вошедшему в сауну Веретенникову с тремя бокалами янтарного пива на деревянном подносе. — Давай-ка, давай, министр, угощай дорогого гостя, — сказал он, не сбавляя оживления, и с оттяжкой чокнулся, делая пронзительно радостными всезнающие свои глазки. — За мир, други мои, за мирное сосуществование. Ваше здоровье, ваше процветание!

Он, не отрываясь, высосал пиво из бокала, раздувая ноздри, фыркнул, поставил бокал на поднос, обтер полотенцем обильно выступивший на шее пот.

— Не надо нам конфликтовать. Смысла нет. На благо народа работаем. Согласны?

— Не во всем.

Лицо Татарчука стало деланно испуганным.

— Не согласны, что работаем на страну? На народ?

«Этот очень непростой человек как будто подбирает ключи ко мне, — мелькнуло у Дроздова. — Что он хочет? Открыть замок, бросить сладкое зернышко обмана и запереть накрепко?»

— К сожалению, не согласен, — сказал он, ставя недопитый бокал на поднос. — Общего блага и общего дела нет. И нет правды между нами, в которую можно поверить.

«Напрасно я так неосторожно открываюсь ему. Моя искренность похожа на глупость. Демон меня оседлал!..»

— Дорогой наш мини-истр, — пропел Татарчук медовым голосом, — принесите-ка мне еще кружечку пива. А как вы, Игорь Мстиславович? Вам, я вижу, пльзенское не по душе?

— Я не любитель пива.

— Да, да, да, — Татарчук в поддельном испуге закатил глаза. — Да, да, да. У меня начинают шевелиться волосы на голове. — Он остренько поглядел в спину деликатно уходившему с подносом Веретенникову. — Да, да, опять правда и правда. Все мы пленники, никто не свободен. А что такое правда? А может, немножко нужна ложь? Сказочка людям? Сон золотой? Кто ответит, Игорь Мстиславович? Мы? Они? — Он снова подкатил глаза к потолку. — Там, на Олимпе? Зыбкие пески! Тускло! Или, может, правдой вы считаете начатую критику против технократов?! В самом деле нас хотят остановить?

— Вы задаете вопрос, который не надо задавать.

Татарчук опустил голову и замер так на некоторое время, соображая что-то.

— М-да! Не ожидал. Сомневался. Понятно, — заговорил он, при каждом слове кивая. — М-да. Проблема практики и теории равна, по-вашему, проблеме правды и лжи. И вы подтверждаете, что брошена перчатка? Соображаю. Но не всякую брошенную перчатку следует поднимать. Мы сделаем вид, что не видим перчатки на заплеванном полу. — Он насильственно пырхнул хохотком. — Так что ж, вполне реально: танковую армию остановит трехлинеечка. Как в июле сорок первого года. Только уж в оба смотрите!..

Татарчук с неожиданной яростью проворно повернулся глыбообразным телом, вонзаясь иголочками зрачков Дроздову в глаза, с развеселой угрозой заговорил:

— Но уж только… победы под Москвой… и Сталинградом не будет, не ждите! Другие времена, другие песни… Наивные романтические чудики! В толк не возьмут: никто кресло из-под нас не вышибет. Да нет, нет, вы правы, беритесь за трехлинеечки, авось сокрушите к такой-то матери технократов и вернетесь к уютным пещерам и звериным шкурам. Долой прогресс и цивилизацию! Нет, Игорь Мстиславович, я не обижаюсь на вас нисколечко, каждому свое. Воюйте. Только вы, лично вы, разочаровали меня. Я ведь думал, что вы, именно вы будете с нами. И мы найдем общий язык. Или уж компромисс на худой конец. Глубокое разочарование. Глубокое. Я расстроен. Мне как-то тяжело, откровенно говоря, больно. Я так надеялся… К чему вам война? Что она вам даст? Что даст, подумайте? Стрессы? Бессонные ночи? Инсульт? Инфаркт? Сейчас легко делаются инсульты и инфаркты. Статейка в газете, навет, ограбление квартиры — и готово! Хотите укоротить свою жизнь? Ведь вы, в сущности, еще молодой человек. Вам жить надо да пока жизни радоваться. Поверьте мне, я отношусь к вам с симпатией… Вам не выиграть войну, вам не повернуть технократию вспять. Миру дан свой срок, и его нельзя спасти, коли уж хотите всю отравленную правду. А в пору экономических провалов правительства слепнут и глохнут. К чему же вам губить себя на беспобедной войне? Вас, плотиноненавистников, воспринимают не как спасителей, отнюдь не как мессию, а как консерваторов, варваров, даже вредителей. Христос, увы, архаичен. Антихрист ходит по земле уже без маски. Если бы вы, исходя из здравого смысла, всё разумно осознали, то ваше молчание было бы услышано с пониманием и благодарностью.

И он, источая своей речью заботу, доброжелательность, необходимую в опасно сложившихся обстоятельствах возможной роковой ошибки, с доверием умудренного опытом друга притронулся кончиками пальцев к запястью Дроздова. Разморенный сауной, Татарчук весь исходил потом, но его коснувшиеся кончики пальцев вдруг ощутились ожогом ледяного холода, и даже нервным ознобом стянуло у Дроздова кожу на затылке.

«Нет, все гораздо опаснее, чем кажется», — подумал он и спросил вполголоса:

— Кем услышано?

— Что «кем»?

— Кем молчание будет услышано с пониманием и благодарностью? Вами? Или?..

— Я вам гарантирую: и — «или»! — всецело как бы готовый к откровенности, Татарчук молитвенно воздел руки к потолку, показывая это невидимое «или», после чего заключил с длинным выдохом: — И разумение, а не тотальная вражда будет царствовать между нами в пределах нашего взаимного уважения. А жизнь наша, скажу вам, короче воробьиного чириканья. Две жизни не жить. Мы все не бессмертны. Мы все побежденные жертвы. — Он нежно прижмурился. — Запомните, скоро все полетит башкой вниз! Грядет финиш всей нашей гнили! Всех наших материальных и, извините за выражение, духовных ценностей! Со всей вашей экологией!

И он вновь сильно прижал кончики плоских пальцев к запястью Дроздова, подтверждая неопровержимость своих слов.

— Мы не бессмертны, — повторил Дроздов, кожей ощущая тот же ледяной озноб от физического касания Татарчука, от его слов, от того, что вяжущая паутина самонадеянной силы мутно наплывала каким-то уже дурманом, запутывала, затягивала отравленными узлами многоголовой правды, и ему хотелось встряхнуться, избавиться от этого неестественного наркотического состояния. — Кстати, с нами нет Валерии Павловны, — сказал Дроздов, с трудом придавая голосу обыденное спокойствие. — Она предпочла сауне бассейн. Виноват, я тоже готов для душа и бассейна. В сауне было великолепно.

— Божественно, бесподобно, — простонал Татарчук. — Вы этого еще не прочувствовали. Поймете позже. Окунетесь в бассейне, и прошу на обед.

— Благодарю.

В предбаннике, после сухой жары, обдуло прохладным ветерком, хотя горели, потрескивали дрова в камине, и толстый ковер на полу был тепел и мягок, как июльская лужайка. Витые бра на стенах, люстры, имитирующие лосиные рога, светили над заставленным закусками и бутылками столом, вокруг которого танцующе двигалась длинноногая девица в безукоризненном фартучке, на ходу протирала бокалы. Она взглянула на Дроздова и с улыбкой непорочной монахини потупилась, при этом украдкой задела полотенцем Веретенникова по колену. Тот в эту минуту ставил на поднос бокал с пивом и, незамедлительно озаряя Дроздова взором приятности, воскликнул не без театрального недоумения:

— Вы уже? Так скороспешно? Не может быть, что вам в сауне не понравилось! Это же божественно!..

— Божественно и бесподобно, — ответил Дроздов словами Татарчука и спросил: — Как мне найти бассейн? Валерия Павловна там, вероятно?

— Одну минуточку, я вас провожу. Сегодня гостей обслуживаю я. Мы живем в век демократии. Это равенство установлено Никитой Борисовичем.

— Не надо провожать. Я найду. Так где?

— Рядом. Вот в эту дверь. И прямо по коридору. Простыню возьмите. — И повел носом, счастливо говоря: — Чувствуете, как пахнет? На кухне жарят уток. Бесподобно.

— И божественно, — добавил Дроздов.

С поразительной ясностью он помнил, как взял из белейшей стопки свежую простыню, накинул ее, пахнущую ветром, на горячее тело и, открыв дверь, пошел по матово освещенному коридору к бассейну — туда, куда показал Веретенников. «Что война вам даст, подумайте! Стрессы? Бессонные ночи? Инсульт? Инфаркт? Хотите сами укоротить себе жизнь?» — не выходило у него из головы, и пестро переменчивый голос напевно, назойливо и дурманно ввинчивался в сознание. — «Что в этом? Угроза? Предупреждение? Попытка намекнуть на то, что для меня за семью печатями?»

Уже раздумывая, говорить ли все Валерии, он шел в тишине по ковровой дорожке, мимо дверей с застекленными табличками — «бильярдная», «медсестра», «читальня» — и вдруг услышал откуда-то из пустоты мертвого, освещенного матовыми плафонами коридора странные звуки, похожие на стоны боли, неразборчивое захлебывающееся бормотание вперемежку с протяжными всхлипываниями. И тогда промелькнула догадка, что где-то здесь, за дверью, лежит никому сейчас не нужный Чернышов, лежит один, в пьяном беспамятстве («никогда не знал, что он втихую пьет») — и, неизвестно зачем убыстрив шаги, он увидел дверь с табличкой «массаж», откуда доносились эти нечленораздельные звуки, постучал, нажал на ручку и, оглушенный тут же хриплым криком: «Кто там?» — захлопнул дверь с такой поспешностью, точно хлестнули из комнаты выстрелы в упор.

Торопливо он дошел до конца коридора и лишь здесь, перед кафельно засиявшим полом бассейна, быстро оглянулся. Позади, где была массажная, — ни звука, ни движения. Безмолвие между закрытыми дверями царствовало под тусклыми плафонами. Спереди, где небесно и чисто мерцал кафель, сквозняком тянуло хвоей. Послышался гулкий плеск, и в воде появилась обтянутая по-детски купальной шапочкой голова Валерии, плывущей на спине, ноги равномерным движением ножниц разрезали воду, глаза неотрывно смотрели на Дроздова, явно обрадованные его приходу.

— Привет! Слышите, на улице ветер, а я здесь одна, как в океане.

Голос ее прозвучал эхом, отдаваясь от черных стекол, за которыми в свете электричества качались ветви сосен.

— Изредка приходит какая-то смазливая девица, спрашивает, как я себя чувствую и не надо ли мне что-нибудь. Без вас, признаться, мне немножко жутковато в этой пустыне.

Она подплыла к краю бассейна, схватилась за никелированные поручни. «Вы не рады мне?» Он, ничего не отвечая, видел сверху ее мокрые улыбающиеся губы, приоткрытые дыханием, ее слипшиеся стрелками ресницы, но совсем другое, нелепое, отталкивающее, вставало перед ним с жестокой очевидностью, свидетелем которой он стал минуту назад в длинном и безлюдном коридоре. Там, в раскрытую им дверь массажной он увидел то, что по неписаным мужским законам не хотел бы видеть… Тот, кто с раскинутыми ногами лежал в полумраке на ковре у топчана, издавая стонущие горловые всхлипы, судорожно вздернулся всем худым с выступавшими ребрами телом, обратив к открытой двери мертвецки страшное белыми глазами лицо, задрожавшее острой бородкой, отстранил обеими руками нагую, с повязанными зачем-то лентой волосами женщину, что стояла на коленях меж его раздвинутых костлявых ног и водила ртом по старчески вдавленному животу, молодые груди ее отвисали полновесно… Из комнаты закричали дико: «Кто там?» — и зубы оскалились в крике, хлестнувшем испугом и угрозой. И в желтоватом свете затененной настольной лампы бесстыдно мелькнули крутые бедра женщины, повалившейся на бок. Если он не ошибся, то эта молодая женщина с повязанными лентой волосами была похожа на одну из молчаливых официанток, накрывавших стол в каминной. Впрочем, это могло показаться: в женщине было что-то общее с молчаливой медсестрой, вошедшей в сауну к Чернышову. «Да имеет ли значение, что за женщина была в массажной!»

— Я под душ, а потом будем одеваться, — сказал безмятежным голосом Дроздов. — Кажется, душ направо? Где мы вообще раздевались?

Однако на долю секунды ему не удалось справиться с хмурым напряжением в лице, и она чутко подняла брови.

— В сауне ничего не случилось?

— Пока еще нет, — солгал он, справившись с собой. — Здесь у вас божественно и бесподобно, — механически употребил он слова Татарчука. — Вода пахнет хвоей. Как в лесном озере.

— И все-таки что-то случилось? — спросила Валерия, выходя по кафельным ступеням из бассейна. — Я чувствую по вашим глазам. Говорите.

По ее плечам сбегали капли. Он заметил, как эти капли скапливались меж сдавленных купальником грудей.

— Пустяки, — сказал он.

— Серьезно, пустяки?

— Серьезно. Если не считать того, что нам надо бы уехать из этой роскошной виллы, — ответил он, стараясь не глядеть на капельки в ложбинке на ее груди. — Уехать не мешало бы сейчас.

— Идемте в душ. Потом к себе в номера. Я готова уехать когда хотите.

И ничего не уточняя, она пошла впереди него по голубому кафелю, по краю бассейна, и он, нахмурившись, отвел глаза от ее плеч, от ее бедер, вспомнив то, несколько минут назад случайно увиденное в полумраке массажной, что подкатывало к горлу с тошнотной брезгливостью к той пухленькой женщине со светлой повязкой на темных волосах и к вдавленному под ребрами, как у покойника, коричневому животу Козина.

«Да на кой черт они мне оба — и этот развратный старик, и эта пухленькая, работающая в обслуге дома? Что мне за дело?» — думал он, надевая окутывающий теплом халат, предупредительно висевший напротив каждой кабины посреди зеркал и мохнатых полотенец. Завязывая поясок халата, он приблизил лицо к зеркалу, морщась, как от пережитого стыдливого неудобства, от злости на самого себя, — и в ту же секунду вздрогнул. В зеркале за спиной поползла, раздернулась цветная занавеска, возникло молоденькое женское лицо с подведенными синей тушью веками, отчего нечто преувеличенно порочное было в ее взгляде, который туманной волной пробежал по его спине. Он не успел сказать ни слова, а она в медлительном выжидании, показывая влажную полоску зубов, поправила волосы, невинно повязанные через белый лоб лентой, спросила с истомной беззащитностью:

— Вам ничего не надо? Вам помочь в чем-нибудь?

С быстротой застигнутого врасплох, чувствуя зябкий ветерок на щеках, он повернулся к ней, едва удерживаясь на границе вежливости:

— А чем вы можете мне помочь, прелестная незнакомка?

— Вы злитесь на беззащитную девушку?

Она вошла, мягко качнув плечами, и, застенчиво опустив опоясанную лентой голову перед ним в позе девической стыдливости, рывком потянула поясок на его халате, развязывая узел, стеснительно развела полы своего халата и сделала шажок к нему, слегка изгибаясь, приникая к его ногам коленями.

«Пожалуй, только дурак сомневался бы на моем месте», — проскользнуло у Дроздова, и, как будто смеясь над собой, с натянутой шутливостью изображая избалованного ловеласа, он привлек ее за узкие бедра, сказал развязно:

— В другой раз, беззащитная женщина, сейчас я неспособен.

— Со мной вы будете способны, дурачок.

— Уходите. Сейчас же!

— Уходить? Мне? Я не по вкусу вам?

— Немедленно уходите.

— Игорь Мстиславович! — послышался издали зовущий голос Валерии. — Вы готовы? Я вас жду.

Он очнулся. Дом наваждений… Нет, ее не было здесь, этой женщины, она не развязывала узелок на халате, не прижималась к нему плоским животом — колыхнулась цветная занавеска, мотнулись перетянутые лентой молодые волосы, мелькнули под мохнатым халатом сильные икры, и все исчезло. Дроздов, соображая, что же было в кабине минуту назад, и уже злясь на нелепость случившегося сейчас, потрогал распущенный поясок халата и раздраженно затянул его, услышав шаги возле кабины.

«Что за глупейшее состояние, как будто кто-то играет со мной».

— Я вас жду, — повторил голос Валерии в коридоре, а когда он вышел, она сказала с таинственным озорством: — Не кажется ли вам, что в этом доме много прислуги? Причем девочки все смазливенькие. Как мне привиделось, одна из этих цирцей интересовалась и вашей кабиной. По-моему, очень недурна. Вы целы? Вам не кажется, что мы с вами находимся в Древнем Риме? Представьте, какая-то очаровательная черноглазая красавица вошла ко мне тоже и предлагала мне классический массаж и педикюр. По-моему, что-то было похоже на искушение. Как это вам?

— Пожалуй, Рима много. Времен упадка и супов из языков фламинго, — постарался не очень ловко отшутиться Дроздов и прибавил серьезнее: — Самое разумное, если мы смоемся отсюда немедленно. И незаметно. Не знаю, как вам, а мне что-то не очень тут… Нас приручают, милая Валерия.

— Я знаю: в атаке, чтобы выжить, надо вперед. Пошли. Другого выхода нет. Вы слышите, что там за торжество?

Она взяла его под руку и, смело двигаясь, задевая его полой халата в тесноте коридора, повела под матовыми плафонами, мимо кабинок, к прямоугольнику света впереди, откуда доносились звуки пианино, и не поющие, а нестройно вскрикивающие голоса, хлопанье ладошей в ритм этих речитативных выкриков. «Зачем все-таки я приехал сюда и именно с Валерией?» — подумал он, заранее испытывая усталость перед чужим весельем и фальшивыми разговорами, перед оплетающей логикой Татарчука и перед ожиданием первого взгляда Козина, некоторое время назад устрашающе-яростно закричавшего в кабине: «Кто там?» — но уже не владыки в гневе Козина, а смешного, распростертого на полу в бессилии вернуть превышенные удовольствия и, несмотря на громовой крик свой, ставшего униженным, немощным. «Должно быть, я могу утешиться тем, что видел его в унизительном положении. Но почему-то это не радует меня».

— Что вы нахмурились? — дошел до него голос Валерии, и она локтем дружески притиснула его локоть. — Вижу, вы совсем не рады, что я соблазнила вас поехать сюда. Почему вы поддались соблазну?

— Пожалуй, во всем виноват я… Но без вас, Валерия, я бы не поехал.

Он приостановился, неожиданным нежным нажимом потянул ее к себе, она без сопротивления быстро повернула голову, и он, намереваясь поцеловать ее в щеку, как позволял эту платоническую шалость в Крыму, вдруг случайно скользнул губами по ее не успевшим улыбнуться губам и сейчас же увидел ее удивленно расширенные глаза.

— Что-то у вас не получилось.

— Исправлюсь потом, — хмуро сказал Дроздов.

— Ка-ак? Как это потом? Кто вам разрешит исправление таких ошибок?

— Вы хотите сейчас?

— Я не хочу.

Они стояли посредине пустынного коридора в мертвенном свете плафонов, таком же неживом, как вдавленный живот и ребра Козина, а впереди в залитом электричеством проеме не прекращались выкрики соединенных голосов, визгливые звуки пианино, ритмичное похлопывание ладоней. Валерия, не убирая улыбку из глаз, смотрела на него, как бы разрешая и не разрешая исправить ошибку, и он на минуту почувствовал тоскливое отчаяние, какое бывало у него прежде в бессмысленных обстоятельствах. Действительно, для чего он здесь в этом «охотничьем домике» со своей нерасположенностью к саунам, бассейнам, массажам, застольям в обществе малознакомых людей, упивающихся банными развлечениями и одержимо занятыми едой, питьем, служебными судьбами и вместе страстями. И для чего она здесь со своей легкой и милой ему насмешливостью, лишняя вблизи властей предержащих, этих деловых мужчин, всему обученной женской прислуги, этих сомнительных массажных комнат и кабинок?

— Нам надо уезжать, Валерия.

— И только? — спросила она.

— Что «только»?

— Вот сюда поцелуйте. И все исправите. — Она пальцем показала на уголок губ. — А я вас спасу в предбаннике.

Ей не удалось спасти его в предбаннике, заполненном возбужденным шумом, незнакомыми хорошо одетыми людьми с массивными перстнями на пухлых руках, пьющими за столом, пышно заваленным зеленью, закусками, горками жареных уток на больших блюдах среди бутылок и графинчиков, рюмок и бокалов.

В центре стола поблескивал гладко выбритой головой небольшого роста человек с крахмально-белым волевым лицом, белизна которого особенно подчеркивалась чернотой лохматых бровей, — и Дроздов мгновенно узнал Сергея Сергеевича Битвина. Он держал рюмку и движением этой рюмки останавливал чрезмерный гул вокруг себя, чересчур громкое ликование и, тронутый, одновременно обращал за подмогой свои стальные, покоренные общим восторгом глаза на академика Козина; тот сидел напротив, делал вид, что занят сосредоточенным отдиранием от зажаренной утки темно-золотистой ножки, и только насупленно кивал.

— К нам приехал, к нам приехал Сергей Сергеич дорогой! — с цыганским надрывом пел, выкрикивал Веретенников и ударял по клавишам пианино так, что рукава халата взметались крыльями, при этом глянцевито причесанную голову он артистически забрасывал назад. — К нам приехал, к нам приехал!..

— А ну, все разом! Все хором! — командовал, похохатывая, Татарчук из-за стола. — Поприветствуем нашего партийного лидера! Все! Хором!..

Татарчук, весь багрово-банный, в распахнутом на гигантской груди халате, грузно приподымался за столом, отчего маленькие звериные ушки его прижимались, и с дразнящей насмешкой дирижировал рюмкой перед рюмкой Сергея Сергеевича. Справа от Татарчука, глубоко уйдя шеей в воротник халата, сутулился, словно вконец измятый, заплаканный Чернышов, дрожащей рукой он тоже подымал рюмку, бормочуще повторял: «Спасибо вам, спасибо, спасибо», — но не лез чокаться, соразмеряя степень неравенства. Он только заискивающе умолял искательными глазами академика Козина, видимо, каждую минуту вспоминая свое рабское уничижение в сауне, и не мог справиться с лицом. Это было выше его сил — лицо не подчинялось ему, оно подергивалось, оно лоснилось испариной отраженного ужаса. Но никто не обращал на него внимания, на это оробелое «спасибо», а губы его все продолжали бормотать никому не нужную благодарность.

«Каким же образом оказался здесь Битвин? Он приехал сюда только сейчас? Что это за люди с перстнями? Понимаю ли я что-нибудь до конца?» — болезненно прошло в сознании Дроздова, и в ту же секунду он столкнулся взглядом со встречными взглядами, выразившими разные чувства: глаза Битвина, обежав с ног до головы фигуру Валерии, не скрыли поощрительное мужское одобрение, молниеносный ненавидящий взгляд Козина прорезал его насквозь бритвенными лезвиями, и теперь ясно было, что академик не простит ему массажную комнату никогда.

— А знаете, Филимон Ильич, бассейн здесь прекрасен, вы были правы, — внезапно для себя выговорил Дроздов, и непредвиденная фраза была фальшивой, явно подсознательной, но он сказал ее, точно ничего не произошло и ничего неприятного не должно было произойти между ними в естественной обстановке отдыха. — Да, вы правы: чудесный бассейн.

— Я не говорил ничего подобного, — просипел горловым шепотом Козин и, как окурок, брезгливо ткнул необъеденную утиную ножку в блюдо. Его опущенные щитки желтых век вздрогнули, но не открылись, лицо сузилось, стало вместе с бородкой остроугольным, и Дроздов вновь подумал: «Тут, кажется, мои отношения прояснены исчерпывающе».

— К нам приехал, к нам приехал Сергей Сергеич дорогой!.. — по-цыгански упоенно выкрикивал Веретенников и перекатывал лакированные глаза.

— Весьма рад вас видеть здесь, — свежим голосом сказал Битвин, энергично подходя с рюмкой к Дроздову и кавалерски склоняя бритую голову перед Валерией. — И вас, очаровательная…

— Меня зовут Валерия Павловна, — подсказала она непринужденно и одарила светской улыбкой.

— И вас, очаровательная Валерия Павловна, — галантно повторил Битвин, скользя по ее фигуре цепким взглядом, и Дроздову показалось, что он либо неумело играет кавалера, либо не вполне трезв. — Надеюсь, вы не плохо чувствуете себя, Игорь Мстиславович, в этом богоданном раю… вместе с Валерией Павловной?.. — обратился он не без обычной живости, но в живости этой и в «богоданном раю» был заметный пережим нетрезвого человека, которому необходимо быть трезвым. — Что такое? Что такое? — игриво продолжал Битвин, поворачиваясь к сидящим за столом. — Я стою с рюмкой… а ваши уважаемые гости?.. Мы должны сию минуту исправить ошибку!.. Немедленно, будьте добры, наполните рюмки и бокалы!

Вокруг послышались веселые крики: «Рюмки! Девочки, дайте чистые рюмки и бокалы!» — и накатывающейся волной возникло суетливое движение, смешались голоса, смех, умиленные восклицания Чернышова, оглушительно заиграл туш Веретенников, засновали передники официанток, рядами засверкали рюмки и бокалы на подносе. И подле Валерии, лаская хмельной хитрецой всезнающих глаз, возвысилась медведеподобная глыба Татарчука, самолично раскупорившего шампанское; кто-то из новых гостей наготове держал бутылку коньяка, поспешно наполнялись через край бокалы и рюмки на покачнувшемся подносе, который с испуганным смешком еле удержала девица в наколке; Веретенников отчаяннее заиграл туш, отчего бравурно зазвенело в ушах; Битвин, жестом приглашая выпить, поднял рюмку, глядя со значительной серьезностью на ноги Валерии, взявшей бокал шампанского, сказал:

— Я понимаю отлично… Тарутина, который хотел рюмку заменить вашей туфелькой. Что это за знаменитая золотая туфелька, покажите нам.

— Золотых туфелек нет. Имеем спортивные шлепанцы, — засмеялась Валерия и выставила правую ногу в резиновой «вьетнамке». — Сказка про Золушку кончилась.

— Жаль, что мы не во всем находим взаимопонимание, глубокоуважаемые коллеги, — проговорил Битвин несоответственно тому, что говорил секунду назад, резко опрокинул рюмку в рот и с молодеческим даже размахом бросил ее, брызнувшую осколками, в пылающий камин. — Рюмки бьют об пол за удачу, — сказал он непогрешимо. — Но сказка кончилась, и все вы без туфелек.

Он склонил покрытую испариной голову перед Валерией, нетвердо сделал поворот на каблуках и пошел к столу, где двое из прибывших с ним гостей уважительно подхватили его и посадили на центральное место рядом с молчаливым Козиным. Сейчас же две юные официантки нежными феями появились справа и слева позади него и насупленного академика, с женственной плавностью наполняя им рюмки. И Татарчук, пышущий сквозь мохнатый халат влажным жаром разогретого тела, поддерживая под локти Валерию и Дроздова, повел их к столу, смешливо убеждая:

— Сидайте, любезные гости, напротив лидера, полулидера, подлидера, хо-хо, извиняйте, Сергей Сергеевич. Беседуйте.

— Расслабьтесь, — глядя в стол, сказал болезненно Битвин. — Поговорим потом.

«В словах Татарчука какая-то издевка над Битвиным. Что это значит?»

А шум за столом нарастал, становился хаотичнее, горячее, бессмысленнее, все громче гудели голоса, все чаще хлопали пробки шампанского, открываемого с кавалергардским мастерством Веретенниковым (бутылка юлой раскручивалась на полу, дном ударялась об пол, и пробка выстреливала в потолок), все явственнее звучал, рассыпался колокольцами смех девиц в наколках, а их настойчиво и щедро угощали шампанским на разных концах стола, уже разрушенного, залитого, неопрятного, — и в какую-то минуту Дроздов увидел, что Битвина нет за столом, что в самом воздухе что-то изменилось, затуманилось, повернулось, стало дробиться меж бутылок, разрушенных закусок, осоловелых лиц, сигаретного дыма, снятых пиджаков, спущенных галстуков, среди разговоров и хохота, между почтительно замершим в ловящем внимании Чернышовым и сурово-высокомерным Козиным, среди воркующего тенора Веретенникова и раздраженного голоса Татарчука, внушительным стуком пальца по краю стола доказывающего кому-то из приехавших гостей:

— Щука отливает икру в середине апреля! Знать надо! Налим мечет икру в январе. В протоке — там течение, холодная вода — ловля ночью. Он подо льдом нерестится. Знать надо, если уж вы рыбарь галилейский!

— Да я приехал к вам не на рыбалку, а как к себе домой пришел. Я вместе с Сергеем Сергеевичем…

— Где он? — с неудовольствием спросил Татарчук. — Он мне нужен.

— В массажной, наверно, Никита Борисович. Разрешите позвать?

— Позвать, немедленно позвать!

— Мы сейчас уйдем по-английски, — шепнула Валерия. — Сначала я, потом вы. По-моему, достаточно…

— Умница вы.

Когда через полчаса они спустились с вещами на притемненный первый этаж, Дроздов услышал из за двери в столовую железно бухающие звуки рока, мужские голоса, женские вскрики и смех и, не одолев любопытства, осторожно приоткрыл дверь. В зале были погашены люстры, горели лишь несколько бра, накрытые прозрачной зеленой материей, и будто в зеленовато-мутной воде двигались, прыгали босиком по ковру в сумасшедшем ритме белеющие фигуры, как ожившие статуи в лунном парке; проступали на диванах полунагие тела, и кто-то огромный в распахнутом халате, с бутылкой шампанского в руке, обезумело вскрикивая: «Раз живем, раз живем!» — глыбой пошатывался посреди танцующих, пытаясь выделывать слоновьими ногами затейливые кренделя.

Битвина здесь не было.