Жизнь на прииске разгоралась. Скоробогатовы большую половину платины сдавали частному скупщику — Трегубову.

Часто на прииске бывали кутежи.

— Угостить надо рабочих, а то вяло робят, — говорил Макар.

Яков скрепя сердце соглашался.

Лесные трущобы вздрагивали, разбуженные песнями, посвистом и хриплым ревом гурькиной гармошки.

Ефимка, — вихрастый, сероглазый, широконосый мальчуган, — мчался верхом на взмыленной лошади на ближайший казенный прииск Глубокий за водкой.

Подшмыгнув широкой ноздрей, он, как мяч, вскакивал на шустрого Рыжку и точно прирастал к хребту лошади. Исаия с острой усмешкой замечал:

— Шустрый парнишка-то.

— Бесенок, — подтверждал Яков, — пошлешь за чертенком, принесет сатану.

Не любил Макар, когда на эти пирушки являлся Ахезин. Проходя мимо, он нехотя кивал непрошенному гостю, а Исаия, как бы не замечая его недовольства, ласковенько спрашивал:

— Что это ты, Макар Яковлич, какой сегодня?

— Какой?

— Да во грустях, будто?

— Какой есть — весь тут!

Исаия нацеливался колючими глазами на Макара. А когда Макар залпом опоражнивал чайный стакан водки, он, прищурив глазки, укоризненно замечал, качая головой:

— Ладно, как ты винишко-то хлобыщешь!..

— Свое пью, не чужое!

Как-то раз старший Скоробогатов, принарядившись в новую кумачевую рубаху и в синюю поддевку, распорядился:

— Ефимка! Седлай Рыжку и марш на Глубокий. Зажигайте костры!

Он улыбался, был покладист и словоохотлив.

Высокий, черный, жилистый забойщик Смолин возился у костров. Тихо посмеиваясь себе в ус, он провожал заспанного Сурикова в ночной дозор.

— На скольком номере будешь спать?..

— На четыреста пятьсот, — беззлобно отвечал Суриков.

— Приду.

— Приходи, если с бабой дома простился.

Суриков, облизывая огромные усы, завистливо посмотрел в телегу с «угощением» и, захватив березовую балодку, ушел.

День угасал. Из котловины потянуло сырой прохладой. Где-то трещали и попискивали дрозды. Костры разгорались ярче, люди сходились к этим кострам. С неба глядели редкие звезды, а земля точно опускалась ниже и ниже, как бы тонула в глубокой яме, наполненной тьмой и знобящей прохладой августовской уральской ночи. У Холодного был слышен стук — это балодкой постукивал Суриков.

С горы донеслась песня. Девичьи голоса плыли из потемневшего леса. Голос Натальи серебряной нитью резал густую волну песни, отдавался эхом в горах:

— За-а-при-иметьте-ка да вы, ребя-а-та, мо-ою го-олубу-у-у-шку.

Обнявшись, пестрой гурьбой подошли работницы. Впереди, щеголевато набросив на белые вихры широковерхий отцветший картуз, шагал Гурька с гармошкой. Он прифрантился. Красная рубаха с вышитыми на вороте и приполке петушками была собрана густыми складками назади, а вытертые плисовые шаровары болтались кошелями, свисая через голенища сапог.

Костры запылали еще веселей. В подвешенных над ними больших черных чайниках закипал чай.

Прискакал Ефимка. Он комом слетел с лошади и, запыхавшись, сообщил, раздувая ноздри:

— Медведя видел…

— Врешь ты, курносый, — проворчал Смолин.

— Пра-и-богу, видел. Вот тут около речки Каменки. Как рявкнет!.. А я… Как я Рыжку наряжу!..

— Испугался?

— Чего бает? Испугался! — хвастливо блеснул серыми глазами Ефимка.

— Большой? — пряча в кучерявую бороду усмешку, спросил Смолин.

— Большой!.. Больше лошади.

— А хвост долгий?

— Хвост? Какой хвост?..

— Ну, у медведя-то?

— Большой.

— Ну, значит, соврал, пушкарь! Вечно что-нибудь да увидит. Сегодня медведя, завтра оленя, а потом слона либо корову, — ворчал Смолин. — Ну-ка, давай котомки. Перебил, поди, всё… Арапа-то не заправляй! шлепоносая утка.

Ефимка обиделся.

— Сам ты — журавель! Плашкет! — сказал он тихо.

С приездом Ефимки пирушка загудела. Возле костров пели, кричали, спорили. Хрипела гурькина гармошка.

Несколько раз приходил с караула Суриков. Он неожиданно вырастал среди беснующихся людей и, постукивая балодкой, кричал:

— Расходись, стрелять буду!

И брал балодку, как ружье, на прицел. Ему подносили стакан водки, он его опрокидывал и уходил, распевая во все горло:

Папироска!.. Друг мой тайный, Как тебя мне не курить. У! У! А!.. А-ы!..

Исаия, как черный, бойкий жучок, бегал среди женщин. Они, взвизгивая, отбивались.

В стороне спорил Мишка Крюков со Смолиным. Смолин, прищурив черные глаза под сросшимися на переносице бровями, с усмешкой подзадорил:

— Ну-ка, Мишка, сбалди еще чего-нибудь!

— Сам балди — я не умею.

Мишка отошел от Смолина к присевшим на траву работницам и, размахивая руками, закричал:

— Он мне — пардон, мерси, а я ему — мерси, пардон… Он мне — мерси, де-париж, а я ему — аля-перми-дон.

Женские голоса покрывали голос Крюкова, но Крюков с ожесточением продолжал:

— Он думает, что мы лыком шиты да по-банному крыты… Да! А я под козырек. Во, знай, мол, наших. Я, мол, всю английску историю изучил. Да! С любым американцем говорить способен.

— Мишка, Мишка, как по-французски свинья?

— Не по-французски. По-английски! Свинья будет брот.

— Хох-хо-хо-хо!!.

— А поросенок?

— Поросенок? Поросенок?.. А вы как думаете?

— А мы не знаем. Ты скажи.

— А ну вас к бабушке!.. у них поросят нету.

Раздался новый взрыв хохота:

— Значит, все ховри барышнями ходят.

Семен Смолин с Яковом Скоробогатовым несколько раз запевали песню, но она у них не клеилась.

— Ой, да как за е…е-е-льничком… о-а-э-э да…

— Не умеешь ты петь, — проворчал Смолин. — Пой, как я… Чтобы песня по душе ногтями скребла, а то тянешь каждое слово, как чорта из болота за волосы.

Яков снова, широко раскрыв рот и передыхая на полуслове, придушенным голосом затянул:

— Ой, да как за е… — е-е-льничком… о-а-э-э да…

Макар налил стакан водки и подал Ефимке.

— Ефимка, пей!

Ефимка, шмыгнув широким носом, выпил залпом и поперхнулся. Лицо его побагровело, а глаза налились слезами.

— Сверчок! — сказал Макар.

— Сам ты велел, — еле выговорил со злобой Ефимка и, отбежав в куст, упал и заплакал.

Наталья подбежала к Ефимке. Она прижала его голову к своей груди с материнской заботливостью.

— Ефимушка, зачем ты это?… Разве можно? — и сверкнув глазами в сторону Макара, проговорила: — Зверь!

Подняв ослабевшего мальчика, Наталья увела его в казарму.

Макар сидел в стороне под огромной елью и, прихмурив брови, смотрел на людей возле костров. Яков бестолково топтался в кругу женщин, размахивая руками, кричал:

— Пей… Залью вином… Кто со мной сегодня спать ляжет?

Васена, подняв вверх согнутую руку, кружилась возле него, прищелкивая пальцами. Ситцевая юбка раздувалась колоколом, обнажая ее толстые ноги. Приседая, будто прихрамывая на одну ногу, она с подзвизгом пела:

Уж ты, песня-песенка… Есть на печку лесенка… Я на печке буду спать, Приходи меня искать.

Возле нее, подобрав полы поддевки, подпрыгивал Исаия.

Пришел со скрипкой Аркадий Иваныч. Его окружили плотным кольцом. Оглушенный тремя стаканами водки, он бойко начал резать смычком по скрипке, подпевая глухим баском:

Жил-был у бабушки серенький козлик, вот как, вот как, серенький козлик.

Фимка, одиноко сидя в стороне, грызла орехи и зорко следила за каждым движением Макара.

Макар как сквозь сон пробормотал:

— Наталька… Дьявол… люблю я тебя…

Наталья, молча прижавшись к стволу дерева, смотрела задумчиво в сторону, где люди, как тени, двигались, орали, пели, ругались. Скрипка то жалобно пела, то протестующе вскрикивала. Жадно перегрызая сучья, полыхали костры, бросая искры в звездное небо.

Наталье казалось, что люди не веселятся, а воют, разевая рты, как потерявшие разум. Слова Макара ее не тронули. За последнее время она его не узнавала, Он стал не тот, какой был прежде. Теперь в его любви было что-то тяжелое, — звериная, грубая сила. Наталья чувствовала горькую обиду. Ей захотелось уйти не только с этой пирушки, но совсем с прииска, убежать подальше, чтобы эти люди о ней совершенно забыли.

Она посмотрела на Фимку и встретилась с ее насмешливым — взглядом. Наталья отвернулась, поднялась и хотела уйти, но Макар схватил ее за руку и посадил на землю.

— Куда ты? — прубо спросил он.

— Пойду я…

— А я не желаю этого… Зазнаешься?..

— Нет, Макар Яковлич. Я не зазнаюсь. Просто мне как-то не по себе!

— Не любишь!? И не надо.

В это время в толпе пирующих грохнул взрыв хохота. Послышался пронзительный голос Исаии:

— А ну-ка, бабы, еще… Ну, еще… Действуй!

Все примолкли, потом вой и хохот ударили с новой силой. А сквозь этот безумный вой пронеслись жалобные возгласы Аркадия Ивановича:

— Братцы… Не надо… Не надо!

Наталья сорвалась с места и вмешалась в гущу людей. Краска гнева и стыда залила ее лицо.

Аркадий Иванович свалился, а группа женщин во главе с Васеной над ним потешалась…

Вдруг сзади послышалась отборная брань. Все оглянулись. Перед ними стоял Макар, грозно сверкая глазами.

— Семен! — крикнул он. — Глуши эту сволочь! — Он подбежал к Ахезину и отшвырнул его в сторону. Исаия, неестественно переставляя ноги, сунулся головой в кочку.

Наталья подняла Аркадия Ивановича.

Голоса смолкли. Исаия, одергивая клетчатую рубаху, длинную до колен, и надевая сбитый картуз на раскосмаченную голову, ехидно улыбаясь, подошел к младшему Скоробогатову.

— Ты, голубчик… А?.. В бога матюкаешься?.. Да я… Да я тебя. Да я… тебя уконопачу за это, куда Макар телят не гонял.

— Я сам Макар… Кишш, мокрица поганая!.. Зачем к нам ходишь?

— А тебе дела нет.

— Мне дела нет?.. Я здесь хозяин. Кишш, все!

Толпа поредела.

Утром Исаия молчаливый уехал с Безыменки. По дороге он наткнулся на Сурикова. Тот уютно прижавшись к колодине и обняв свою балодку, спал мертвецким сном.

«Сторож! — подумал Исаия. — Эхе-хе!..»

Макар, проснувшись, долго кряхтел и возился на нарax, а Яков, попивая из берестяного туеса кислый квас, ворчал на сына:

— Балда ты дровокольная! Дурная голова! Всучить теперь придется Исайке немало…

— Это за что?

— Вот увидишь за что. Докажет он теперь… Все теперь отомстит, все припомнит: и затрещину вчерашнюю, и богохульную твою матершину, и платину, и делянку.

— Какую платину, какую делянку?

— Ретив больно! Козыри у него в руках. Все, что ли, мы в контору сдаем?.. А в казенную землю зарезались?

— Ну, и пусть. Не больно испугался!.. Мое это все, я приобрел!

— Закон нашел! Больно прыток.

— Знаю я…