После спада весенней воды на логах, где старался Малышенко, затяпали топоры. Рабочие строили казармы, Устанавливали вашгерды. Вечерами в бору ходили спутанные лошади, позванивая боталами, искали среди выгоревшей прошлогодней отавы свежую траву. B новенькой избушке, построенной на бугре, время от времени появлялся председатель суда — Архипов, грузный, широкобородый человек с военной выправкой. Он приезжал с дорогим двухствольным ружьем, в больших охотничьих сапогах. По окрестным лесам с ним ходил проводник, невзрачный, оборванный мужичонка, с жидкой растительностью на лице — Грунич. После неудачного выстрела Архипов снисходительно объяснял Груничу — «Луч солнца в глаз скользнул!» — или «Оступился!»

— Бывает, ваше-скородие, — поддакивал Грунич.

К работам Архипов не касался. Зато Рогожин был деловит. Он бойко бегал, припадая на хромую ногу, ласково посматривал на работниц, тихонько напевая тонким тенорком: «Пупсик, а, милый пупсик!»

Его странный костюм вызывал смех у рабочих. Смотря на его пестрые чулки, туго обтянувшие тонкие, разной длины ноги, они со смехом говорили:

— Ни мужик, ни баба… Ни то, ни се…

— Терентий!

Прозвище «подштопка», данное Скоробогатовым, прочно прильнуло к этому подвижному маленькому человечку. Как только вдали показывался Рогожин, рабочие у станков кричали:

— Ребя, подштопка идет!

Появлялся здесь и прокурор Ануфриев. Он ходил молчаливо, как бы налитый какой-то тихой злобой, запустив руки в карманы брюк. Его костлявая, затянутая в коричневый костюм, сутулая фигура странно покачивалась на ходу. Ему тоже приклеили прозвище — «заржавленный гвоздь».

На Акимовских логах работали, главным образом, разорившиеся старатели. Они ловко, почти на глазах у хозяев, воровали платину при смывках и сдавали Скоробогатову. Они крепко ненавидели своих хозяев, а Скоробогатов умело разжигал эту ненависть.

— Ловко! Малышенко на каторгу уконопатили, остальных — чомором, а сами богатимое место забрали. На готовое-то пришли! — И с сожалением кончал: — Мне бы эти лога!

Просыпаясь утром, Скоробогатов открывал окно и, сдвинув брови, смотрел на затопленный разрез.

Когда на тихую гладь воды опускалась стайка диких уток, Никита Суриков нацеливался, как ружьем, своей балодкой:

— У! Мать вашу курицу!

— Не стреляет балодка-то, Никита? — спрашивали его.

— А может, и стрелит. Вон у одного портного аршин однова выстрелил.

Ниже разреза шла горячая работа, — рыли глубокую канаву для отвода воды.

Как только Скоробогатов окидывал взглядом все работы, черной тенью вставал перед ним Малышенко, а рядом с плечистой фигурой Малышенко — тощенький Ахезин… Тогда вскипала в душе мстительная неутоленная злоба.

Как-то раз Скоробогатов в присутствии двух оборванцев, неизвестно откуда пришедших на прииск, обронил, кивнув на Ахезина:

— Вон Каин едет и, наверно, наворованную платину везет.

Оборванцы переглянулись, и Скоробогатов догадался, что натолкнул этих людей на черную мысль. А когда они внезапно потребовали расчет и исчезли с Безыменки, Макара стало мучить ожидание, как перед убийством Пылаева. Но теперь ожидание не было таким мучительным, как раньше.

Ночью на прииск явился Каллистрат и разбудил Скоробогатова:

— Макар Яковлич, айда скорей, домой тебя велели… Полинарье Степановне — вашей матери, несчастье приключилось.

— Что такое? — торопливо спросил Макар.

— Да померла… Айда, оболокайся да поедем.

— Как же так? — одеваясь торопливо, бормотал Скоробогатов. — Я же когда поехал, она была здорова?

— Смерть причину найдет… Отдельно поедешь, али Пегашку запряжем? По-моему, Пегашку оставим, пусть передохнет. Я крепко дал пару, всю дорогу на машок гнал!

— Оставляй… Как хочешь делай, только поедем скорей.

Поехали в легком коробке, на мухортом. Скоробогатов никак не мог придти в себя от неожиданности. Каллистрат, сидя в полуоборот к хозяину, рассказывал:

— Вечор я ее видел. Забежала она в конюшню, вытащила из-под фартука шаньгу и так это торопливо ее ест, а сама озирается. Я думаю: взбесилась старуха, ровно ей запрещают есть дома?.. Все, должно быть, старухи из ума выживают… Не наедаются.

Макар молча слушал, а Каллистрат спокойно, подхлестывая мухортого мерина, продолжал:

— Все там будем, только в разное время… Паралик наверно, ее шибанул. Она последнее время раздобрела подходяще… Яков-то Елизарыч, — верно с горя, — только обмыли покоенку, клюкнул… Н-да… Немудрено, много жисти прожили вместе…. Поди, всячина бывала… Ревет…

Их встретил во дворе Яков. Лицо у него было красное, глаза припухшие. Едва Макар вылез из коробка, Яков упал ему на грудь и, тихо всхлипывая, проговорил:

— Сын мой… Нет больше твоей матери…

От Якова пахло водкой.

В большой комнате на длинном столе лежала Полинарья, похожая на прикрытый простыней пятерик с мукой. Возле нее, оправляя простыню, ходила Татьяна, закутанная в черное. Смотря строгими глазами на покойницу, она рассказывала Макару:

— Напилась чаю… Пошла к себе и вот тут вдруг ухватилась за стену и осела.

— Ну, что поделаешь, — глухо проговорил Макар.

Он не находил других слов. А Яков поднял руки и, потрясая ими, кричал:

— А-а! Кончено!.. Кончилось все!..

В день похорон, когда Скоробогатов ехал с кладбища, Каллистрат сообщил:

— Сколько покойников нонче! Что ни день — то покойник.

— Как? — спросил Скоробогатов.

— Разве не слыхал?.. Исаия Иваныч Ахезин тоже кончал голова.

Макар беспокойно завозился на сиденьи, а Каллистрат, повернув к нему обросшее рыжим волосом лицо и мигая единственным подмокшим глазом, сказал:

— На Елевом тракту смазали. И неизвестно кто… По голове, должно быть, кокнули… Чудаки, нарушили старика… А стерва… Ух, стерва, был, — глядя на лошадь, рассуждал Каллистрат. — Говаривал я ему: — «Зря, Исаия Иваныч, егозишь. Руднишный народ бедовый». Он все хвастал: «Н-но»! Вот тебе и «но»… Донокал…

«И люди не жалеют Исаию, — подумал Макар. — Худая трава и с поля вон». Но тут же пронеслись в памяти: Пылаев, ингуш, два оборванца… Стало душно. Расстегнув ворот пальто, он приказал:

— Давай, гони скорей домой!

Красный, нервный он ходил возле столов, уставленных пирогами, блинами и угощал:

— Получайте, не стесняйтесь!

Время от времени Макар уходил к себе в комнату, наливал из четвертной бутыли в стакан водки и жадно пил. Пил и не пьянел.

Сидор Красильников по-хозяйски распоряжался поминками. Он торопливо ходил из столовой в кухню, из кухни в столовую, покрикивая на баб:

— Ну, пошевеливайтесь, пора уже пирог и зварец подавать!

Он видел, что зять не в себе, и думал, что это с печали по матери.

Старик Скоробогатов сидел за столом, как гость. Внимание его было обращено на пузатые графины с водкой, которые гуляли по столам.

Люди сначала ели и пили истово, поминая Полинарью Степановну. Старухи перед каждым новым блюдом набожно крестились., но когда графины обошли по кругу раз десять, разговор стал громче и развязней.

Скурихин, пушник, — низенький, квадратный, с черной бородой на круглом лице, — рассказывал:

— Вот такая история с географией, что, значит, без толку помолишься — без числа согрешишь… Капиталы наши не так, чтобы солидные, да еще промахи наши. Нонче и водки запас большой взял с собой, а все же скуп пушнины-то плох был. Зырянишки поумнели, зажали пушнину.

— Ну, ты опять про зверье! — пробасил тучный черный дьякон. — А чернобурую лисичку мне когда? Обещаная скотина — в доме не животина.

— Есть, отец дьякон! Только нонче чернобурки дорогоньки: пятьсот.

— Мне бы характер крепкий, я бы теперь агромадным капиталом ворочал, — говорил в другом конце кряжистый «Михеич» — Лысков — торговец бакалейным товаром. Он добродушно улыбался полным, как булка, лицом: — А то слабость моя. Добёр я, говорят, чересчур.

Сухопарый Скрябин с козлиной бородкой, которая казалась приклеенной к тощему морщинистому подбородку, прежний старатель, а теперь ростовщик и тайный скупщик золота и платины, — с улыбкой посматривал на Лыскова и, слизывая с ложки варенье, усмехался:

— Кхе, мда… Характеры, по-моему, у всех имеются, да вложены неудачно. Н-да, Николай Михеич!.. Вот у тебя с Янковчихой неудачно вышло.

— Нет, Иван Стафеич… Тут дело чисто… Это просто сплетни пустили, что мы ее мужа отравили. Он умер своей собственной смертью.

— Жаль, что поминки! А то бы в картишки перебросились, — сказал кто-то и запел:

Свя-а-тый боже-е, Свя-а-тый крепкий…

Когда за столом заговорили все разом, — поп — толстоносый отец Мардарий, — стал собираться домой, Яков забеспокоился:

— Батюшка, как же так скоро?..

— Не могу, Яков Елизарыч! При всем желании не могу. Не подобает мне… Я благословил вашу трапезу… Ты знаешь, Яков Елизарыч, в хмелю человек безумен бывает — дьявол силен. Ты уж проводи меня… Позови отца дьякона да Игнатия.

Выходя во двор, Мардарий наказывал псаломщику Игнатию — низкорослому, белобрысому человеку:

— Ну, вы смотрите у меня здесь, не упивайтесь с отцом дьяконом…

Дьякон в это время выводил из-под навеса лошадь. Вдруг она испуганно попятилась и ударила задом коляски в стену. Дьякон крепко дернул вожжой:

— Тпру, сволочь!..

Садясь в коробок, Мардарий укоризненно покосился на него:

— В тебя уж въехали бесы-то!.. Ступай добавь еще, блудный ты сын!

Когда закрыли за ним ворота, Игнатий, подпрыгнув, крикнул:

— Понес!

А дьякон, поднимаясь по лестнице, громко запел:

— Поехал наш Мардарий на кобыле карей… Скатертью дорога, а у нас вина и елея много-о!

— Подай господи-и!

Едва поп уехал, поминки утратили свой чинный характер. Богомольные люди ушли. Яков подсел к столу с винами и закусками. Он брал одну бутылку за другой и пил. К столу подходили все и выпивали. Дьякон, поднимая рюмку, рявкал:

— Во славу божию!

Татьяна, бледная, недовольная, брезгливо сказала Макару:

— Дикари! Только пляски у вас недостает.

Макар возбужденно ответил:

— Можем завести и пляску.

А гости тем временем нашли в кухне каллистратову балалайку и она весело затренькала в руках вихрастого Галани Катаева — сына крупного подрядчика.

Музыка вначале смутила присутствующих. Но вот дьякон, подобрав рясу, вышел на середину комнаты и отбил мелкую дробь. Кольцо людей окружило его. Густые темные волосы дьякона растрепались, глаза блестели диким огнем. Легко выпрыгнул в круг старовер Ситников, черный, как цыган. Еле касаясь пола, он начал выделывать колена. Закинув руки назад, он прямо держал голову, выпятив вперед густую округлую бороду.

Скрябин закручивал клинышек бородки, смотрел на плясунов и говорил:

— А ну-ка, чья — чью, церковная или оброшная?

Он сам прикержачивал и был на стороне Ситникова.

— А ты не смотри, отец дьякон, на ноги-то, красивше будет, — поучал старший лесообъездчик Пелевин — крупный человек с большими перстнями на пальцах.

В пляске дьякона было что-то тяжелое, буйное.

— Во славу божию, — рявкал он. — О! о! о!

Ситников же взлетал возле него бесшумно.

Неожиданно выплыла полнотелая Авдотья Галактионовна, жена подрядчика Катаева — мать Галани. Из-под десятка юбок не видно было, что она выделывала ногами. Полумужское лицо ее выражало важность и деловитость. Она кружилась пестрым колоколом, подняв заплывшую руку.

— Любила поплясать покоенка Полинарьюшка… Их ты… Помянем… Бог веселых любит, — вскрикивала Авдотья.

— Да помянет… Господь бог… Эх, Дуня, Дуня! Милая Авдотья! — выкрикивал дьякон и с еще большим остервенением бил каблуками в пол, под смех и одобрение зрителей.

— Ловко!

— Молодчина!..

— Ай, отец духовный!..

— А церковная-то зашивает!

— Ну, надо скус знать в пляске!

Шумные, хмельные, поздно вечером разъехались гости с поминок.

После похорон Макару стало скучно. Мучила назойливая мысль об Ахезине и о Пылаеве. Ему хотелось куда-то уйти, забыться. На прииск его не тянуло. Дома была гнетущая тишина. Яков, мучаясь в похмельи, ходил по комнатам, тихо шаркая опорками валенок, просил:

— Одну, одну маленькую рюмочку!..

И плакал, по-детски отирая слезы.