С той поры, как мы с Ксенией Ивановной поселились в доме Цветкова, я ежедневно наблюдаю за Иваном Михайловичем и узнаю его ближе. С раннего утра он ходит по двору в своем обычном костюме. Его красная турецкая феска ярким пятном плавает на сером фоне двора. Он часто достает свою табакерку, нюхает и, подумав, идет вдоль двора, напевая: «Трум-тум-тум-бум-бум-бум…» Хозяйски окидывает двор, лезет на голубятню и, слышно, там перекликается с соседом, тоже голубятником:

— Федька, ты у меня чубарую голубку загнал?

— Загнал! — кричит Федька.

— Ты мне её отдай.

Слышно, как он возится на голубятне, бегает, ухает; должно быть, опять ястреб напал на голубей.

Ползая однажды по крыше со шнурком, он долго что-то измерял и подсчитывал.

Я спросил:

— Вы чего это, Иван Михайлыч, делаете?

— Спрос. А кто спросит, того черти с печки сбросят.

Он понюхал табак, сидя верхом на коньке крыши, и задумчиво проговорил:

— Ты вот подсчитай мне, сколько нужно заплатить маляру за то, чтобы он окрасил мне крышу. По двадцать копеек за квадратный аршин.

Я залез на крышу. Она была шатром, на четыре ската. Я обмерил её и тут же мелом подсчитал:

— Сто сорок четыре квадратных аршина.

Он подумал и сказал:

— Врёшь, меньше.

— Нет, — твердо сказал я.

— Врёшь!.. Со мной не спорь… Со мной никто не спорит.

Весь этот день он ползал по крыше. Слез с неё с разорванной штаниной и уверенно определил:

— Сто двадцать с четвертью.

Но пришел маляр и подтвердил мою цифру. Цветков сказал:

Правильно, я так же подсчитал. А увидев меня вечером, сказал мне:

— Побил ты меня. Молодец!

В наши ребячьи дела он всегда вмешивался. В сарае мы повесили трапецию и здесь изображали цирковых акробатов. Я умел делать солдатиков, лягушек, подвешиваться на коленках. Смотря на нас и понюхивая табак, Цветков одобряюще говорил:

— Молодцы! Это развитие силы.

Но ему было досадно, что его Мишка не умеет упражняться на трапеции. Мишка хватался за палку трапеции, вскидывал ноги, а Цветков помогал ему, опасаясь, чтобы Мишка не упал.

— Ну… Не так, дурак… Вот так… Не так… Зацепляйся ногой. Ну, дурак!

Мишка горячился. Его косые глаза округлялись, он краснел, но у него не выходило. Однажды Цветков не вытерпел, схватился за палку и сердито сказал Мишке:

— Смотри, болван, я сделаю.

Мы замерли, а Цветков бойко взметнул ногами, чтобы закинуть их на палку. О ноги спала калоша и улетела в угол. Рубаха завернулась, обнажая напряженное тело. Зацепившись ногами за палку, он повис вниз головой. Кряхтя, он хотел взобраться на палку и сесть, но руки оборвались, и он мешком свалился с трапеции на землю, устланную сеном. Мы перепугались. Мишка захохотал. А Цветков, тяжело вставая, конфузливо заявил:

— Чемодан у меня тяжелый, а то бы я лучше вас сделал.

И отошел, будто не ушибся, даже запел, пощелкивая в табакерку:

— Трум-тум-бум-бум…

Однажды в комнату торопливо вбежала Ксения Ивановна и почти плачущим голосом крикнула:

— Олешенька, собирай всё!.. Мы горим!..

Я выбежал во двор. В углу, из-под конька деревянной крыши сарая, торопливо клубились черные кудри дыма, высовывался острый язык огня, облизывал край стропил. В колодце звякали ведра. Незнакомые женщины таскали на коромыслах воду к сараю. Бегали люди, кричали. Где-то трещали доски, стучали топоры и глухо потрескивало что-то под крышей сарая, точно там кто-то ожесточенно грыз дерево острыми зубами.

В комнате Ксения Ивановна увязывала в простыни пожитки. Я решил, что пожар далеко.

— Не надо, Ксения Ивановна, не дойдёт до нас.

Она посмотрела на меня, схватила с божницы икону, вышла с ней и встала, держа её на руке.

Цветков забежал на голубятню, выгнал из неё голубей, а самых, очевидно, дорогих посадил в решето, под сетку, и ходил в густой толпе людей возле пожара, как безумец, не обращая внимания на то, что из его дома в лихорадочной поспешности вытаскивали сундуки и мебель.

— Гори мои дома, гори всё, но не гори мои голуби, — бормотал Цветков.

Пожару не дали разгореться. Прибежавшие с железнодорожной станции рабочие затушили пожар.