Ольга Ермолаева

Бондин Алексей Петрович

Часть третья

 

 

ГЛАВА I

Ольга снова поступила на завод. Первое время она работала на подаче дров, потом перешла в механический цех. Когда-то здесь работал Гриша Гальцов. Тоскливо и жутковато было Ольге в первые дни. Она чувствовала себя одиноко среди мужчин. Все как-то с удивлением посматривали на нее. Странным казалось, что женщина встала к токарному станку.

Правда, в цехе была еще одна женщина — Аганя — старенькая, изношенная жизнью и трудом. Она заметала у станков стружки и сносила их в отвал. Рабочие не стеснялись при ней в разговорах, грубых шутках. Подчас шутки были и обидными для Агани: мазали ее сажей, но она свыклась со всем этим или со смехом отшучивалась, не скупясь на вольные выражения.

Но другое дело — пришла в цех женщина не такая, как Аганя, молодая, красивая, строгая. Все как-то насторожились. Кто-нибудь неподалеку забудется и выронит, по привычке, крепкое словцо. Сейчас же раздастся строгий окрик:

— Эй, ребята, поаккуратней!

Некоторые с недоверием относились к тому, что женщина приспосабливает себя к новому делу и с насмешечкой говорили:

— Хы. Еще новое дело, баба — токарь.

Другие равнодушно говорили:

— Время новое и порядки новые. Женщине — дорогу.

Но многие относились серьезно и старались Ольгу поддержать. Ей показывали, как заправлять резец, как подбирать шестеренки для нарезки винтов.

А Ольга, как голодная, набросилась на работу. Ей хотелось как можно скорей стать самостоятельным токарем. Чем больше она работала, тем глубже познавала работу станка, тем ревнивее она отдавалась этому делу. С каждым днем работа становилась понятней и ближе. Приятно кружил голову неумолчный шум цеха: посвистывание, пошлепывание в густом сплетении приводных ремней, отдаленная перекличка молотков в слесарном отделении, уверенное гудение станков и звонкое пение металла. А позвякивание вверху, у трансмиссии переводки, когда она останавливала станок или пускала его в действие, частенько напоминало ей тот момент, когда она впервые остановила станок Гальцова.

Гриша Гальцов теперь вспоминался все реже и реже. Осталось только смутное представление чего-то ушедшего, дорогого. Его вытеснил образ Павла Лукояновича Добрушина, но она старалась не думать о нем. Да она и не знала, где он, хотя слышала стороной, что жив и находится где-то на партийной работе. Подчас даже обидно было, что прошло столько времени, а он не написал ей ни строчки. Значит, забыл, и она отгоняла думу о нем.

Своего бывшего мужа она вспоминала редко. Иногда встречалась с ним. Но встречалась, как с чужим человеком, хотя каждый раз ощущала на себе его жадный взгляд. Но и тут было непонятно — то ли он сожалеет, то ли затаил злобу. Раз она видела его на базаре. Он стоял пьяненький в группе зевак и, стукая себя в грудь, громко говорил:

— Мы знаем цену себе. Нас сейчас в грош не ценят, но мы еще покажем себя... Кто первый за винтовку взялся, когда надо было защищать советску власть?! Мы!.. А вы попрятались за женины юбки, гадский род!

Черный высокий рабочий спокойно доказывал ему, но Николай не слушал.

— Ты замолчи. Знаю я тебя, кто ты таков.— И он обозвал рабочего похабным именем.

Тот сплюнул и отошел:

— Иди... ударник!.. — крикнул вслед ему Сазонов,— В мастерской у тебя снаряды не рвутся. Герой!

В другой раз она встретилась с ним лицом к лицу. Он загородил ей дорогу и, окинув вызывающим взглядом, проговорил:

— Здравствуй!

— Здравствуй, Николай Стафеич,—спокойно ответила Ольга.

— Гордая стала.

Он хотел взять ее за руку, но Ольга отстранилась от него.

— Мне поговорить с тобой надо.

— У нас с тобой все переговорено. Нового ты ничего мне не скажешь.

Николай с жадным любопытством разглядывал ее. Перед ним будто стояла не Ольга — его бывшая жена, с которой он прожил почти пять лет, а незнакомая женщина. Она мало изменилась. Лицо ее, почти нетронутое временем, стало свежее и мягче, крепкий румянец играл на упругих щеках. Взгляд карих больших глаз был спокойный, независимый. Что-то уверенное и твердое обозначалось в тонких чертах ее лица и во всей ее стройной похудевшей фигуре.

— Ых-х — простонал Николай, сжав кулаки, и скрипнул зубами.

Ольга отстранилась от него и быстро пошла прочь.

— Вот как!.. — грубо крикнул он ей вслед,— не хочешь даже разговаривать... Ну, ладно, припомним...— он цинично выругался.

Ольга пришла домой молчаливая и взволнованная. Лукерья, заметив в ней перемену, стала расспрашивать, что случилось. Ольга не хотела говорить, но горечь обиды вылилась помимо воли.

— Боюсь я его, как огня,— проговорила Лукерья.— Кабы он что-нибудь с тобой не сделал... Любит он тебя. Тоскует, а ты его до себя не допускаешь.

— Хороша любовь, хороша тоска,— хмуро сказала дочь.

Шли дни. Ольга крепче и крепче врастала в новую среду. Как-то незаметно прошли еще три года, давшие ей много нового: она начала самостоятельно работать на токарном станке. В цехе появилось еще несколько женщин. Тут и там можно было видеть женские косынки. У фрезерного станка работала Соня Перевалова, смуглолицая, безобидная, полная сил девушка. Неподалеку, у строгального станка работала Арина Ивановна Шурышкина. Это была высокая сухопарая женщина, с желтым строгим лицом. Она носила на голове черную косынку, которую спускала чуть не до бровей. Никто не знал, сколько ей лет, да она ни с кем и не разговаривала о жизни. Она внушала к себе неприязнь. И Ольга ее не любила. Где бы Шурышкина ни появлялась, всюду приносила она с собой настороженность и скуку. Примолкал веселый говор, угасал смех. Эта сухая женщина была одинока всюду: и на работе, и на улице, и на собраниях.

Больше всех Ольга любила в цехе Шурку Кудрявцеву. Это была маленькая, подвижная, как ртуть, девушка. Лицо у ней было круглое, румяное, нос маленький, немного вздернутый, глаза узенькие, веселые. Темнозолотистые, пышные волосы непослушно выбивались из-под красной косынки. Молодых рабочих она называла: Петь-ша, Ваньша. А те, в свою очередь, звали ее Шурша. Кудрявцева работала на маленьком станке, неподалеку от Ольги. Звонкий, разливчатый смех и бойкий говорок Шурки далеко были слышны в цехе. Ольге нравился ее простой, бесхитростный характер, хотя она частенько бывала безалаберна, и многое у нее выходило шиворот-навыворот.

Смешные странности подруги веселили Ольгу, но не надолго. Не раз приходили к ней минуты грустного размышления о себе. Пусть она теперь самостоятельна, свободна и независима, она работает, ее мечта сбылась — получить любимый труд, встать к станку. Она может учиться, если захочет. Ложась спать, она теперь не думает, что завтра ее ожидают лишения, безработица. Она — сильная, здоровая и, казалось бы, ей больше нечего желать, но временами она испытывала беспричинную тоску и одиночество. Увидит женщину, идущую рука об руку с мужем или с ребенком на руках, счастливых, веселых, и ей не хочется идти домой. Там тихо. Одна мать, с которой уже все переговорено. Да и все равно она не поймет ее. Афони, с которой она делилась думами, уже не было в городе. Она окончила курсы клубных работников и уехала в район. Поговорить с Шуркой? Ольга пробовала. Та частенько заводила разговор о любви. Шурка могла без конца говорить о Мише Широкове, секретаре комсомольской ячейки — молодом токаре, скромном, вдумчивом человеке, о Косте Берсеневе, фрезеровщике — удалом и добродушном парне, страстном футболисте. Ольга чувствовала, что Шурка только начинает любить и еще мало знает жизнь. А она, Ольга, уже испытала много и подчас ей казалось, что жизнь у нее прошла, что любовь больше не придет — так и не найдет она человека, которого бы могла полюбить. Думалось, что в жизни осталась одна работа, а остальное — личное — растеряно.

Однажды мать сказала ей:

— Ну-ка, Ольга, посмотри, вот тут газета пришла. Картинка в ней. Смотрю и не могу припомнить. Знакомый будто человек, видала где-то, а прочитать не умею.

Ольга развернула газету и с удивлением и радостью воскликнула.

— Да ведь это Павел Лукоянович, мама!

— Что ты?..

— Ты посмотри.

— И верно он. Как же я его не узнала?.. Да, родной мой!.. Значит, жив и здоров. А я грешным делом так и подумала, что нет его в живых. Ты вырежь, Ольга, этот портретик, да па стенку, я смотреть буду.

Ольга с волнением всматривалась в знакомое лицо. Каждая черта его, каждая морщинка, взгляд открытых глаз были настолько знакомы, дороги и близки, что Ольге вдруг захотелось прильнуть лицом к газете. Газета легонько качнулась в руках, и Павел Лукоянович точно вдруг улыбнулся приветливо, как он улыбался всегда.

Ольга решила написать Добрушину. Правда, адрес его был недостаточно полный. В газете указывался город и райком, где он работал в качестве первого секретаря. Мать уже улеглась в постель, а Ольга присела к столу, взяла бумагу и задумалась. Быстро пронеслось в памяти все, что она пережила в последние годы. Много было горького и радостного. Хотелось обо всем написать подробней. Чувство, тлевшее до сих пор несмелой искоркой, сейчас вдруг вспыхнуло и обожгло ее сердце, вызвав глухую тоску. Она придвинула листок и торопливо написала:

«Дорогой мой Павел Лукоянович!»

Задумалась и зачеркнула слово «мой». Она знала, что Добрушин был женат.

«Дорогой Павел Лукоянович, здравствуйте! — начала она снова.— Сегодня узнала по газете, что вы...»

Она зачеркнула «вы», вспомнив, как он отучал ее от этого обращения.

Дальше пошло быстрее. Она подробно рассказала о своей жизни, о том, что разошлась с мужем, что умер Стафей Ермилыч. Написала несколько слов и о Степаниде.

«Тетя Степанида жива и здорова,— писала она,— работает на животноводческой ферме. Все такая же смешная. Так же гоняет на лошадях, подсвистывает, только свистеть все еще не научилась, как следует...»

Ольга улыбнулась. Письмо казалось простым и веселым.

«Главное,— продолжала Ольга,— я теперь имею в жизни то, что хотела. Я работаю на заводе токарем. Работаю уже самостоятельно. Каждое утро встаю с первым гудком и как-то легко это делается. И на самом деле, каждый день приносит мне что-нибудь новое. Вот вчера точила и делала резьбу — винт. Резьба ленточная и замысловатая, трехзаходная. Сама теперь подсчитываю, какие требуется поставить шестерни. Я ведь, Павел Лукоянович, все время учусь, читаю. И светлей стало в голове. Хочется знать все больше и больше. Хочется наверстать упущенное. Ведь я прежде не любила книжек, а теперь не могу себе представить, как можно жить без книжек. Хорошо работается. Каждой сделанной штукой любуюсь и радуюсь — ведь это я сделала. Не знаю, как выразиться. Я чувствую, что и я тоже нужный Человек и на все имею право наравне со всеми. Радостно бывает, когда подумаешь, что все вокруг наше, и жизнь теперь наша, и работа наша для нас. Ты уж прости меня, Павел Лукоянович, что я не умею красиво выражать о чем думаю. Вот люблю разбираться в чертежах. Наверно, помнишь, я тебе рассказывала про Гришу Гальцова — про токаря одного. Вот он все чертежи называл ребусами, и я их называю ребусами и люблю их разгадывать. Однако я расписалась, а все это потому, что я пишу к тебе, Павел Лукоянович. С тех пор, как ты уехал от нас, я не переставала думать о тебе...»

Ольга хотела зачеркнуть последние слова, но подумала и оставила. Склонившись над бумагой, она продолжала:

«Павел Лукоянович, я все-таки думаю, что мы время от времени будем сообщаться. Хотя ты и не писал мне, но, может быть, и напишешь. Ну, если не захочешь, тогда бог с тобой. Не буду надоедать. А может быть, еще и свидимся. А хорошо бы посмотреть на тебя. Привет от мамы. Как она обрадовалась, когда увидела твой портрет в газете. Будь здоров.

Известная тебе Ольга Ермолаева».

Ольга прочитала письмо. Хотелось не так закончить письмо. Написать бы «целую крепко, крепко», но она решительно свернула листок и вложила в конверт.

 

ГЛАВА II

 Ольга работала на маленьком станке. Работа была несложная, но мелкая и кропотливая, требовавшая непрестанного наблюдения за движением резца. Совсем по-другому велась работа на больших стайках, сгруппированных в углу цеха. Здесь была особая жизнь, и люди будто особые.

Токарь Белов, широкий плотный человек с лопатистой светлорусой бородой, с бельмом на правом глазу, стоял у своего огромного патронного станка, облокотившись на колонку суппорта, и дремал. К тяжелому патрону его станка было привинчено тысячепудовое колесо — маховик; оно медленно-медленно вращалось, резец в суппорте уныло пел какую-то монотонную песенку, иногда верещал, как прижатый котенок, но Белов был невозмутим; он равнодушно смотрел на резец, а иногда обводил ленивым взглядом цех, переступая с ноги на ногу. И, подложив руки под грудь, погружался в полудремотное состояние.

Порой ему надоедало так стоять: без движения и дремать, он осторожно спускался с нижней площадки суппорта и, не торопясь, шел в угол к своему соседу Судину. Тому тоже нечего было делать. Судин работал на станке, на котором оттачивал огромные групповые валы для прокатных станов. Только он не стоял у своего станка, а сидел на чурбаке, и, чтобы мягче было сидеть, сделал себе из старого холщевого мешка матрасик. Сидел и так же сонно, как Белов, смотрел, как вал медленно вращается, роняя серые крупинки стружек в железный ящик.

Белов подсаживался к Судину, вынимал кисет, неторопливо развертывал его на коленке, подавал бумажку Судину. Они завертывали козьи ножки, курили и о чем-то принимались беседовать. Мимо них проходил мастер Сафронов, высокий костлявый человек, с слегка изрытым оспой смуглым лицом, с маленькой черной бородкой. Он бросал безразличный взгляд на мирно сидящих токарей и уходил в глубь цеха.

«Несуетливая работа»,— думала Ольга. Она знала, что Белов запустил стружку сегодня утром, а время теперь уже за полдень, стружка все еще идет и дойдет только к вечеру. Потом Белов начнет новую стружку, а когда прогудит гудок на шабаш, он остановит станок и так же, не торопясь, уйдет домой. Завтра снова пустит станок и будет так же стоять и дремать весь день до вечера или уйдет к большому строгальному станку, где работал строгаль Шляпников — балагур и большой сказочник, вечно грязный человек. Там сядет к нему на огромный плот станка и будет вместе с Шляпниковым кататься на плоту, побалтывать ногами и слушать его сказки, бывальщины, прибаутки и курить табак.

Раз Ольга подошла к Белову и, смотря на его станок, сказала:

— Спокойная у вас работа, Андриан Матвеич.

Белов лениво улыбнулся, забрал в горсть бороду и погладил ее.

— Я бы на вашем месте, знаете, что сделала?..

— Что?..

— Принесла бы какую-нибудь интересную книжку и стала бы читать.

Белов нехотя хмыкнул, его, должно быть, ничто не трогало. Он свыкся со своим станком, с его медлительным движением, и сам за многие годы впитал в себя спокойную медлительность.

— А ведь можно книжки читать на вашей работе? — продолжала Ольга.

— Как оно не можно? Можно, только это уж вам, молодым, книжки, а мы не привыкли читать их. Грамота у нас деревянная.

— Ну, вот, Андриан Матвеич, вы не любите читать книжки, а работу свою ведь вы любите?

— Она кормит, работа-то. Работать не будешь, и брюхо затоскует. Брюхо заставляет работать.

— Значит, вы только из-за брюха работаете?

— А ты из-за чего работаешь? Кабы не брюхо, да не рыло, так не то бы было.

— А вот если взять да поставить рядом вот здесь еще станок, другой.

— А для чего?

— Работать.

— У тебя есть станок и работай.

— Я не про то говорю, Андриан Матвеич. Я говорю вот про что. Поставить вот здесь станок, ведь у вас стружка идет целый день.

— Ну, ну...

— Ну, вот. Вам делать-то ведь нечего. Вы за это время на другом станке какую-нибудь вещь и выточили бы. Верно ведь?..

Белов исподлобья посмотрел поверх запыленных очков на Ольгу и отвернулся. Видно было, что ему не хотелось разговаривать с ней. А Ольгу эта мысль как-то внезапно захватила.

— Сделали бы? — пытливо смотря на Белова, спросила она.

— Ну, сделал бы, коли заставят,— недовольно, даже с раздражением ответил Белов.— Только как это можно, на двух станках зараз? За двумя зайцами погонишься и одного не увидишь.

— А я бы сделала,— уверенно сказала Ольга.

Белов промолчал. Он без надобности взял тряпку и стал стирать серую чугунную пыль с резца, потом сказал:

— Звезды в небе не ухватишь. Да мне их и не надо. Пусть хватает тот, кому их надо. Я работаю и никого не задеваю. Дело свое справляю, что от меня требуется, и к другим свой нос не сую — в чужой монастырь со своим уставом не лезу. Вот что.

Белов проговорил это внушительно и мрачно. Ольга поняла, что ему не понравилась ее мысль, и отошла. А Белов подошел к Судину и стал что-то ему рассказывать, поглядывая в сторону Ольги. И удивительно, как ясно было видно на этот раз его бельмо; оно белело, как оловянная пуговка, под правой немного приподнятой бровью. Судин слушал и почесывал щеку, густо обросшую темнорыжей шерстью.

Чем больше Ольга думала о возможности работать на двух станках, тем сильнее укреплялась в ней эта мысль, тем живее представляла себе, как это можно сделать.

Случилось так, что вскоре после этого Белов не вышел на работу. Ольга, заметив, что его станок бездействует, подошла к Судину.

— А где Белов? — спросила она.

— Белов?..— Судин ухмыльнулся.— Ты, Оленька, уж не влюбилась ли в него?

— Влюбилась.

— Захворал Андриан Матвеич, на бюллетень сел... А что?

— Так я спросила,— уклончиво сказала Ольга и отошла к своему станку. Она с нетерпением стала поджидать, когда в цех придет мастер. Наконец, не выдержав, пошла сама в конторку к мастеру.

В конторке толпились люди. Мастер был чем-то озабочен.

— Дмитрий Семеныч, мне с вами поговорить нужно.

— Подождите минуточку... Тут дела, чорт их возьми! Вот и выполни план,— возбужденно проговорил он, обращаясь к секретарю партийного бюро Антипенко.— Хочется так, чтобы все шло гладко, а тут через пень-колоду идет. Тот заболел, тот не пришел, того взяли на общественную работу.. Вертись как знаешь.

— От этого толку будет мало, если мы будем нервничать,— сказал Антипенко, спокойный, тяжелый человек.— Давай пойдем до цеха, разбегаемся и вдаримся у стену лбами — может, лучше будет.

— Шутки в сторону,— проговорил Сафронов,— тут не до шуток. Вы скажите, как это сделать? Самому что ли встать за станок и работать?.. Говорить хорошо: «выходите из положения», а что-нибудь существенное сказать — вас нет.

Ольга насторожилась. Она поняла, что сегодня у Сафронова не вышли на работу несколько токарей:

— Дмитрий Семеныч,— сказала она,— у меня к вам срочное дело.

— Что у вас?..— недовольно спросил Сафронов и направился в цех, без надобности ощупывая что-то в карманах замасленного жилета.

— Я, быть может, помогу вам,— говорила на ходу Ольга.

— Ну-у... чем вы поможете?.. В чем дело? — спросил он нетерпеливо, подходя к ее станку.

— Вот в чем, Дмитрий Семеныч. Вон тот станок у нас сегодня гуляет?

— Да, гуляет. Сегодня много станков гуляет.

— Знаете, что я хочу вам предложить,— Ольга на мгновение замялась.— Давайте я на нем буду работать.

— Как это так? — удивился мастер.— А здесь кто?..

— Я и здесь и там поспею.

Сафронов задумался, потом безнадежно сказал:

— Ничего не выйдет.

— Почему-у?

— Там нужно вставлять новую вещь. Патрон-то пустой. А когда вы будете?.. Отрываться от своей работы я вам не позволю.

— Я и не буду.

— А кто будет? Я, что ли? — недовольно спросил Сафронов.

— Пусть кто-нибудь вставит вещь, пустит станок наход, а я потом справлюсь и со своим и с этим,— Ольга говорила уверенно. Ей представлялось ясно, как получится это дело.

— Но у меня же некого заставить, товарищ Ермолаева. Вы поймите, наконец, что сегодня много токарей не явилось на работу,— взмолился Сафронов.

— Как некого?.. А вон в углу, видите? — Она показала на Судина, который спокойно сидел около станка и с аппетитом ел хлеб, запивая его молоком из бутылки,— Ему нечего делать. Стряхните его с тюфячка-то. Он, наверное, его насквозь просидел. Работа у него ходовая.

Мастер задумался, потом лицо его прояснилось. Он подмигнул Ольге и, щелкнув пальцами, направился решительно к Судину.

Ольга издали наблюдала, как он говорил что-то Судину, показывая на беловский станок. Судин отрицательно мотал головой и показывал на свой станок. Видя, что дело может кончиться неудачей, Ольга, запустив новую стружку, пошла к ним.

— Отказывается?..— спросила она.

— Не хочет.

— Нет, нет, я хочу, Митрий Семеныч,— поспешно проговорил Судин,— только видишь, какое дело, как я свой-то станок оставлю?

— Ничего, товарищ Судин,— сказала Ольга.— Станок у тебя на ходу — стружка идет, я присмотрю за ним.

— Это ты выдумываешь все, ты и настраивай.

— Я настроила бы, да работа у меня, видишь ли, сегодня неходовая.

— Ишь ты!..

— Ничего, ничего, Василий Ерофеич,— ласково говорила Ольга,— ты вот сегодня на строгальном у Шляпникова накатался, время было, и тут время будет.

— У тебя уж больно глаза-то острые, во всякую щель таращатся.

— Что поделаешь. Ну-ка пойдем,— Ольга взяла Судина под руку и повела к беловскому станку.— Чего, Дмитрий Семеныч, вставлять велите?

— Да вот шестерню бы надо эту,— подходя к огромной шестерне, сказал мастер,— размечена она.

— Ну, вот. Давай-ка, Василий Ерофеич, настрой, голубчик.

— Так я право...— ежась подошел Судин к шестерне.

— Шестерню настроить надо,— сказал мастер строго.

— Ладно, Дмитрий Семеныч, идите, мы управимся здесь без вас,— сказала Ольга.— Ну, давай, Василий Ерофеич, а я за всем присмотрю.

Она махнула рукой крановщику и отошла к своему станку. Судин постоял возле шестерни, потом посмотрел в сторону своего станка и стал подцеплять шестерню цепями крана.

Работая на своем станке, Ольга время от времени подходила к станку Судина и следила за работой резца. Вал медленно вращался, иногда вздрагивал, но стружка шла хорошо. А Судин, настраивая шестерню в патрон беловского станка, ворчал, но ворчал так, чтобы его слышала Ольга:

— Моду нашла. Тоже, туда же. Умники! Сдергивать с работы людей. Нет, раз ты сама придумала, так сама и делай. А на людях-то не выезжай. Эк-то всяк может.

— Вы все ругаетесь, Василий Ерофеич,— подходя к Судину, сказала Ольга.

— Да как на вас не ругаться.

— Не по-старому надо работать, а по-новому.

— По новой методе?.. Знаем мы эти ваши методы. Только какой от них прок нашему брату будет? Советска власть, а на деле выходит хуже старого режиму.

— Ну-у?..

— А вот тебе и ну-у. Прежде этого не было.

Судин, должно быть, рассердился не на шутку.

— Скоро так наладим, что не дыхнешь. Покурить некогда будет, даже в нужное место не сходишь.

— На все хватит времени, Василий Ерофеич. Ты только не волнуйся.

— Да как не волноваться, ядрена гуща, прости ты меня, милостивый господи.

Наконец, Судин кончил настройку и с ехидцей сказал:

— Идите, мадам, принимайте, господин ударник.

— Готово?! Ну, вот. А сколько шуму было... Сейчас, Василий Ерофеич, приду принимать.

Ольга перекатила суппорт, уверенно, привычной рукой придвинула резец к вращающейся медной болванке и подошла к беловскому станку.

— Проверять, пожалуй, я не буду, Василий Ерофеич. Я надеюсь, что вы настроили хорошо.

— Нет, проверяй, уж коли на то пошло.

— Хорошо, только, пожалуйста, не бунтуйте. Давайте резец приготовьте.

— Резец?

— Ну...

— И это я?.. Оказия ты, а не баба,— проворчал Судин и, подойдя к ящику Белова, загремел резцами.

Ольга с улыбкой наблюдала за ним. Старик так забавно сердился. Замасленный картуз его съехал на бок, из-под него выбились спутанные густые пряди черных, тронутых сединой, волос. На кончике мясистого носа висела мутноватая капелька. И когда он говорил, во рту его, под голой верхней десной, мелькал красный язык.

— Ворчите вы, Василий Ерофеич, а мне даже смешно. Ей-богу.

— Ну, ясно. Вам, молодым, все хиханьки да хахоньки.

— Смешно потому, что не умеете вы по-настоящему сердиться, уж лучше не сердитесь.

— Да как на вас не сердиться,— вставляя резец в зажим суппорта, продолжал ворчать Судин.

— Подождите, чего вы вставляете?..— воскликнула Ольга.

— Резец.

— Но это не резец.

— А что?

— Пешня, а не резец. Я таким резцом работать не буду.

— Опять неладно, опять нехорош.— Судин сердито бросил резец и торопливо направился к инструментальной.

— Ну и ну... Баба, чорт ее дери,—ворчал он на ходу.

Когда заработал беловский станок, Ольга, довольная, следила за его работой, а Судин сидел у себя на чурбанчике мрачный, не глядя в ее сторону. Ольга подошла к нему.

— Василий Ерофеич, а где у вас листок наряда?

— Какой?..

— Ну, в который вы работы вписываете.

— А для чего он тебе понадобился?

— Стало быть, нужно.

— Ты скоро ко мне за душой моей придешь.

— Душу мне вашу не нужно, а листочек дайте. Я с ним схожу к мастеру и запишу вам настройку.

Судин как-то смешно прогнусавил:

— О-о-о! Так он тебе и запишет, подставляй карман, экая скряга.

— Давайте, давайте,— настаивала Ольга.

— На, возьми.— Судин порылся у себя в кармане штанов и подал ей свернутую вчетверо грязную бумажку.— На... Думаешь, налетишь с ковшом на брагу?.. Как бы не так.

— Как все-таки вы неряшливо относитесь к этим вещам,— сказала Ольга, взяв его листок наряда.— Это же денежный документ.

— Еще новое дело. Ты что, обучать меня взялась, что ли?! Стар я для обучения. Мне надо тебя учить, а не тебе меня.

— Я не учу.

— Ну... А в кармане у меня не контора, чтобы бумаги в чистоте хранить.

Ольга пошла к мастеру. Когда она возвратилась из конторы и подала Судину наряд, тот взглянул и не поверил своим глазам. Торопливо сдернул очки, протер их, снова надел и, смотря на запись, заулыбался.

— Вот это да,— с довольным видом проговорил он.— А я думал — на Агафона сработал... Да больно уж много записали-то — три часа. Я ровно меньше настраивал.

— Три, я считала.

— Экая ведь ты! Какой у тебя глазок-то вострый, везде ты его запускаешь. Давай иди работай к себе, а я присмотрю за беловским станком.

— А я?..

— Мне сподручнее, да и дела у меня меньше.

Весь остаток дня Судин уже не сидел на своем чурбаке, матрасик свой свернул и сунул в ящик. Он ходил от своего станка к станку Белова, подходил к Ольге и, улыбаясь, сообщал:

— Дело-то, ведь, валом валит: и у меня, и у Белова, и у тебя... А мне сегодня шесть целковых, как с неба свалились. Не пито, не едено. Просидел бы у себя и зря...

Постояв возле Ольги, он уходил, осматривал станки и снова подходил к ней и улыбался, обнажая беззубые десны.

— Дела идут,— закинув руки назад, говорил он,— контора пишет. Два станка на ходу и время есть походить, поболтать... Только я вот что думаю, товарищ Ермолаева. Вот увидит наше начальство эту штуку и всю нашу музыку перетряхнет. К примеру сказать, придут ко мне и скажут: ты, дескать, гражданин хороший, давай-ка принимайся работать на двух станках.

— А разве это плохо?

— Да я не говорю об этом, что плохо,— почесывая щеку, говорил Судин,— да кабы что тут не вышло, такое-этакое, сурьезное.

— Что же может быть?

— А вот Белова Андриана в отставку, и других так же. Народу-то меньше потребуется... Я понимаю, что работы всем хватит, что Белова не рассчитают. Не-ет. А вот и его так же... Скажут, дескать, ты, товарищ уважаемый, работай на двух станках. А это ему, я знаю, не по нутру будет. Ворогом будет смотреть на всех. Работничек мягонький, не сплеснет, лишний раз ногой не переступит. Истварился он на этом станке; он ведь уж сколько годов стоит возле него, дремлет. Да и все мы в этом углу разленились. Сидим век свой, как сычи, думаем, а ничего не придумали. Так и работали — в пень колоти, да день проводи. Недаром нас богадельщиками прозвали. Ты, ведь, наверно, не знаешь, что такое — богадельня.

— Ну, как не знаю.

Судин стал рассказывать ей о своей прошлой работе, а когда Ольга сама попробовала присмотреть за белов-ским станком, он обиженно сказал:

— Не доверяешь мне?.. Иди работай, у тебя работа неходовая сегодня, я присмотрю, уж коли взялся, так управлюсь.

И он управился. Ольга только издали следила, как он заботливо оберегал правильный ход обоих станков. Она была довольна, что переломила старика, что осуществляется ее мысль, но в то же время чувствовала к нему глухую досаду — Судин непрошенно взял себе все, что она хотела бы сама испытать, сама довести дело до конца.

К Судину подходили токари, с любопытством смотрели на его работу, расспрашивали, а он с достоинством объяснял им и размашисто показывал на свой и беловский станки.

***

Хоть в последнее время Ольга усиленно была занята производством, она не переставала думать о Добрушине. Теперь она раскаивалась, что послала ему письмо. «Он меня забыл,— думала она,— а я первая написала ему, да еще разболталась о своих чувствах».

Она уже не хотела от него письма и боялась думать о том, что он на простосердечные слова ее ответит сдержанно вежливо.

Но, когда вскоре пришло от него письмо, она просияла, вспыхнула и убежала в садик. Там, в полном уединении, она нетерпеливо разорвала конверт.

«Мой милый друг, здравствуй,— писал Добрушин.— Совсем неожиданно получил от тебя письмо. И неожиданное и радостное для меня было это событие. Очень рад, что ты здорова, а главное, живешь самостоятельно, независимо от других. Это самое дорогое в жизни женщины. Обидно и стыдно за себя, что до сих пор не написал тебе. Но знаешь, дорогая Оля, всему бывают причины, иной раз и досадные. С одной стороны, не писал потому, что закружился в делах. Ну, а с другой стороны — были такие причины, о которых сейчас пока что воздержусь говорить. Может быть, еще увидимся с тобой, тогда уж... Когда читал твое письмо, как-то по-особому забилось сердце. Вспомнились дни, которые я провел у тебя, а потом вспомнилась и такая ты, когда была еще маленькой девочкой. И вот кажется, что я прожил с тобой бок-о-бок всю жизнь. Вся ты встала передо мной — ясная и славная. Чувство благодарности возникло к тебе с новой силой за все услуги и заботы, которые я видел с твоей стороны. Особенно вспомнилось последнее расставание с тобой. Я немного тогда дал волю своим чувствам. Поругал себя потом, но что будешь делать. Во всех возрастах люди могут срываться. Вот и сейчас как-то вдруг все это с большой силой всплыло в памяти, будто видел тебя только вчера. Прости, может быть, я тебе лишнее пишу. Привет Лукерье Андреевне и тете твоей Степаниде. Очень жаль, что не стало в живых Стафея Ермилыча. Прекрасный был человек. Думаю, что скоро мы с тобой увидимся. Ожидаю с часа на час распоряжения о переброске меня на работу в наши края. Твой старый большой друг

П. Добрушин».

Прочитав письмо, Ольга положила его на столик и задумалась. Потом снова развернула его и прочитала несколько раз. И с каждым разом она находила в нем новое и новое.

«Он меня любит»,— промелькнуло у нее в голове.

Тихо и задумчиво было в садике, задумчиво было и августовское небо, умытое похолодевшими дождями. И на душе Ольги было тихо, безмолвно. В этой тишине было ясно и уловимо движение дум ее, так же ясны и уловимы для настороженного слуха робкие шорохи в зеленой листве. Приятно было сидеть и прислушиваться к своим думам. Казалось, чем больше живешь, тем дальше и дальше уходит все пережитое, точно идешь по дороге, оглядываешься, а начало пути отдаляется; сначала его видно, но потом оно сливается с далью и тонет в мутной дымке. Но сегодня как-то по-особому все так ярко всплыло, и письмо это всколыхнуло в глубине сознания ясное и определенное: она действительно любит Павла Лукояновича и теперь не сможет больше никого полюбить так сильно и крепко. Но рядом с этим вставала другая мысль — неумолимая, скорей жестокая: а можешь ли ты любить его. Ну, положим, он будет снова здесь, возле тебя, можешь ли ты?..

Робкий голос глубоко в душе подсказал:

— Можешь, но...

Перед ней встал смутный образ той, с которой он связал свою жизнь, и ей казалось, что эта женщина сурово, с упреком глядит на нее. «Какая она,— подумала Ольга,— старая, молодая, красивая или некрасивая, добрая или злая?» Ей захотелось вдруг посмотреть на нее и сравнить с собой. Никогда, ни разу он не рассказывал ей о своей жене.

В саду стало прохладно и сыро. Ольга зябко повела плечами.

— Лучше бы не приезжал ты, Павел Лукоянович,— сказала она вслух и медленно пошла домой.

 

ГЛАВА III

 Прошло полмесяца с того дня, когда Ольга предложила работать одновременно на двух станках. За это время еще три человека перешло на два станка.

Но все это были одиночные и слабые попытки изменить привычный ход производства. Люди обслуживали два станка до тех пор, пока сосед по какой-нибудь причине не вышел на работу.

Судин десять дней прекрасно справлялся с работой на двух станках, но, как только в цех вернулся Белов, он опять стал работать на одном станке.

Ольга не раз просила мастера дать ей второй станок, но он не мог удовлетворить ее желание. Нужно было совсем по-иному расставить все станки, образовать бригады, а это было сложное дело, на которое мастер не мог решиться без разрешения директора.

Ольга понимала его нерешительность и потому обратилась за содействием к секретарю партийного бюро Антипенко. Тот внимательно выслушал ее и сказал:

— Отстаивай, а мы зараз тебя поддержим.

Решено было в ближайшие дни созвать цеховое производственное совещание и поставить на нем этот вопрос. Ольга вышла от секретаря окрыленная. Ее немного беспокоило предстоящее выступление. Ни разу, нигде она не выступала на собраниях, а тут сразу чуть не доклад. Но это затруднение вскоре разрешилось благополучно. Мастер Сафронов согласился изложить предложение и рассказать, как Судин работал на двух станках.

Производственное совещание открылось в кабинете директора завода. Ольга пришла раньше всех. Богато обставленный кабинет подавил ее. Украдкой разглядывала она стены, выкрашенные масляной бирюзовой краской, потолок, пол. Вверху под строгими карнизами блестела золотая кайма, с лепного потолка свисала люстра, унизанная множеством электрических лампочек, а по потолку рельефно раскинулись гроздья винограда и букеты каких-то неведомых роскошных цветов. На подоконниках, на столе лежали куски пробного железа и меди, а среди них блестел массивный железный узел, завязанный из толстого шлифованного круглого железа.

Смущал ее и директор. Он сидел за большим письменным столом и, нахмурившись, перебирал бумаги. Директор почему-то напоминал ей управителя медного рудника, к которому они ходили с матерью за пособием после смерти Сидора. Такой же пухлый, чистенький и равнодушный.

В кабинет поодиночке входили люди, присаживались, и все старались убраться подальше — к задней стене. Пришел мастер Сафронов. Увидев Ольгу, он хотел пройти к ней, но, кивнув ей головой, сел в угол. Пришла Шурышкина. Она обвела присутствующих своим ястребиным взглядом и присела поближе к директорскому столу. Торопливо вошла Шурка Кудрявцева. Увидев Ольгу, она почти бегом подошла к ней, схватила ее руку и присела рядом.

— Ух! и торопилась же я... Думала, что опоздаю.

— Наверно торопилась и десять раз воротилась?..— пошутила Ольга.

— Ну, ясно. У меня разве так, как у людей. Что-нибудь да забуду. Я всю комсомольскую ячейку на ноги подняла.— Шурка обернулась и обвела взглядом присутствующих,— Пришли,— проговорила она удовлетворенно и поманила кого-то пальцем.

К ним подошел молодой токарь Миша Широков. Это был среднего роста паренек, с густой шапкой мягких русых волос, закинутых назад, и спокойными умными глазами.

— Миша, смотри, чтобы не подкачать,— шепнула ему Шурка.

— Постараемся как-нибудь,— спокойно отвечал Широков, поглядывая на директора.

— А ты что, Оля, как будто невеселая?

— Нет, я ничего...

— Переживает,— подмигнув, сказал Миша.

— Подумаешь... А ты будь сегодня на все сто.— Шурка подняла большой палец.

Вошел Судин, снял картуз, расчесал пятерней свою бороду, молча поклонился и, присутулившись, прошел в темный угол. Ольга его еще не видела без картуза. Голый череп его оброс венчиком черных густых волос.

— Ой!.. подь ты к чорту, скорее бы,— нетерпеливо шептала Шурка, ерзая на стуле.

— Шурша,— тихо сказал Широков, лукаво улыбаясь,— а ты будешь выступать?

— Потребуется — буду.

— Только чур, уговор.

— Какой?

— Не чертыхаться. Ладно?

— Экая беда, если и чертыхнусь одинова.

— Я думаю, мы, товарищи, начнем наше совещание?..— поднимаясь с кресла, проговорил директор.— Собралось порядочно.

— Конечно, начинать надо,— послышались голоса.

— Хорошо. Я думаю, мы не будем избирать президиум. Секретарь у меня есть,— проговорил директор, указав на присевшую к столу белокурую женщину в очках.

— Я, товарищи, думаю, что президиум нужен. Как же без президиума,— сказала Шурышкина и обвела всех строгим взглядом.

— Не надо, ближе к делу,— отозвался хор голосов.

— Выдумывает, сидит тут.

— Ей самой охота в президиум,— тихо сказала Шурка.

Совещание началось. Первым выступил, как и ожидала Ольга, мастер Сафронов. Ольге вдруг стало холодно, по телу пробежала дрожь. Шурка, заметив волнение подруги, погладила ласково ее руку и переложила к себе на коленку. Ольга как-то сразу успокоилась и стала внимательно слушать мастера. Сафронов неторопливо рассказал, как Ольга предложила работать на двух станках и как в течение десятидневки работал токарь Судин.

— Надо сказать, товарищи, что товарищ Ермолаева пришла с этим делом во-время. У меня зарез был. Работа спешная, а токарей не хватало. И мы вышли из положения. Потом еще несколько человек перешли на два станка. Теперь она предлагает большое дело — перестроить всю работу в цехе. Она предлагает сделать перестановку станков так, чтобы каждый токарь мог с успехом обслуживать два, три станка и даже больше.

— Не каждый,— поправила Ольга,—а большая часть.

— Ну, так... Извиняюсь. Вот... Этот вопрос мы передали сюда — в техническое бюро, потому как своими силами мы ничего сделать не сможем.

— А ты скажи, Митрий Семеныч, будет ли от этого польза рабочим и как на это смотрит дирекция? — спросил кто-то.

Сафронов пожал плечами, посмотрел на директора, который что-то писал и будто не слушал.

— Я потом скажу, Митрий Семеныч,—отозвался Судин.

— Ну вот,—оживился Сафронов, — товарищ Судин лучше моего скажет, потому как он на себе все это испытал. А насчет того, как на это дело смотрит дирекция, я пока что не знаю.

— Мы скажем,— сказал директор.

И опять Ольга почувствовала в директоре что-то чужое — и в улыбке и в голосе сквозил острый холодок.

— Есть какие вопросы? — спросил директор.

— У меня вопрос к товарищу Ермолаевой,— отозвался высокий токарь Боков.— Вот непонятно. У токаря не всегда свободное время, чтобы сходить к другому станку и присмотреть за ним. Как это она хочет время распределить?

— А вот у меня еще,— заговорил старый токарь Алыпов.— Вот, к примеру сказать, я на двух станках работаю, ладно. А вдруг такое дело: у меня нету ходовой работы, а на другом станке я настраиваться должен — другую штуку вставлять. У меня, значит, и этот и тот станки будут стоять.

Директор согласно кивал головой, улыбался.

— Товарищ Ермолаева, вы записываете вопросы? — спросил он.

— Записываем,— отозвалась Шурка.

— У меня вот такой вопрос,— заговорила Шурышкина.— Учла ли товарищ Ермолаева такое обстоятельство, которое касается не одних токарных станков, а всех — и строгальных, и других? Вот первое,— Шурышкина заглянула в свою памятную книжку.— Теперь. Как оценивает товарищ Ермолаева настроение масс? Какие соответствующие мероприятия она думает провести в цехе среди масс в смысле агитации и пропаганды по данному вопросу, чтобы получить надлежащую оценку этого мероприятия и соответствующий отклик на сегодняшний день?

— Все?..— спросил директор, бросив на нее доброжелательный взгляд.

— Да, я кончила.

— Слава богу,— вздохнула Шурка.

Ольга вышла к столу. Директор налил в стакан воды из графина и пододвинул к ней. Ольга машинально взяла стакан и отпила. Она мучительно вспоминала, с чего ей начать. Все, что она хотела сказать, вдруг вылетело из головы. Под ногами как будто колебался пол. Она взглянула на свой листок бумаги, но ничего не поняла в торопливо написанных строчках и растерянно посмотрела на передний ряд. Ей показалось, что люди насмешливо улыбаются.

— Ну, Ольга Савельевна, смелей, расскажи-ка, родная,— послышался голос Судина. Этот возглас немного ободрил ее. Взгляд ее скользнул по Шурке, та что-то беспокойно маячила рукой. В дверях показался Антипенко. Появление этого добродушного толстяка внезапно успокоило ее. Она почувствовала, что здесь не одна, что ее поддержат.

— Вот...— начала Ольга слегка дрожащим голосом,— здесь спрашивают, как я думаю сделать... Я думаю, что товарищам Бокову и Алыпову я сразу отвечу. Станки наши стоят не так, как нужно бы их расставлять. Я не говорю о тех станках, на которых токарь все время занят. Я говорю о таких станках, где крупные работы...

Чем больше говорила Ольга, тем легче чувствовала себя. Она не видела присутствующих, будто оторвалась от земли.

— Я думаю, товарищи, что вот, вы слушаете меня и вспоминаете, как мы бездельничаем, когда точим, ну, допустим, длинный вал. Тогда и покурить и к соседу дойти, перемолвиться словом — на все есть время.

— Правильно,— сказал чей-то голос.

— Да, правильно,— повторила Ольга тихо и продолжала более уверенно,— А по-моему, нужно каждую минуту истратить на дело. Время теперь наше, его мы тратим на самих себя. Нужно так сделать, чтобы мы все работали не порознь, всяк по себе, а все вместе, побригадно. И вы, товарищ Алыпов, не будете настраивать станок, если вы заняты, а настроит тот, кто свободен из вашей бригады.

— Вы поконкретней, товарищ Ермолаева,— сказал директор.

— Я думаю, все ясно. Я прошу и буду настаивать, чтобы мне дали два или три станка, и я докажу вам, товарищи, что я смогу на них работать одна. Есть у нас и строгальные станки, на которых тоже можно работать одному на двух. Вот взять бы хотя два станка: Шляпникова, который весь день катается на плоте станка, ногами побалтывает да сказки рассказывает, и второй станок товарища Шурышкиной. Правда, товарищ Шурышкина не катается, а стоит, как столб, у своего станка и смотрит, как резец откусывает чугун или железо по крупинке.

Взгляд Ольги упал на Шурышкину. Она сидела прямо, точно проглотила палку, и смотрела на Ольгу тяжелым неподвижным взглядом.

— Ну, насчет агитации и пропаганды,— уже более свободно говорила Ольга,— так за этим, товарищ Шурышкина, дело не станет. Каждый из нас будет агитировать и словом, а прежде всего делом. Лиха беда начать. Пора знать, что мы живем при советской власти, а советская власть — это мы!.. Все я сказала.

— Ну, теперь война начнется,— проговорила Шурка, когда Ольга вернулась на место.

— Так. Кто желает говорить? — спросил директор. Собрание молчало.

— Никто не желает?

В кабинете стало еще тише. Впрочем, кто-то скрипнул стулом, кто-то уронил коробку со спичками.

— А ну-ка, дайте я скажу,— сказал Судин. Он вразвалку вышел к столу, пригладил венчик волос на голове и кашлянул в горсть.— Можно начинать, значит?..

— Давайте, давайте.

— Та-ак,— сказал Судин, поправляя свой длинный суконный пиджак...— Я... я, товарищи, не оратор, говорить складно не умею, так что вы... уж не обессудьте, ежели я что не так скажу. Вот что.— Судин потоптался, посмотрел себе под ноги.— Я... я испытал на себе все это, о чем здесь толкуют. Вот Митрий Семеныч знает. Он пришел одинова ко мне и говорит, так и так, говорит: «Иди-ка, говорит, на беловский станок. Настраивай шестерню». Тут Ольга Савельевна подошла, то же говорит. «Я присмотрю, говорит, за твоим станком». Признаюсь, товарищи, я в те поры осердился. Как, мол, так?! Новое дело! Сдергивать человека с работы! Ну, а начальство, известное дело, раз заставляет, значит, хошь не хошь, а иди. Наше дело маленькое. Пошел, Ольгу Савельевну в те поры отругал за ее выдумку. Да и обидно стало, на вот тебе, даже женщина и вдруг... Ну, настроил, а Ольга Савельевна той порой за моим станком следила... Стружку с ней запустили на беловском станке. И вот потом смотрю я и думаю. А ведь зря я лаялся. Дело-то на сам деле серьезное и хорошее. Ольга Савельевна хотела, было, сама на беловском станке работать... А меня вдруг любопытство взяло. «Дай-ка, говорю, я, потому как мне сподручнее, и работенка моя позволяет мне, и станок беловский ближе ко мне». А у нее работа в ту пору неходовая была. Так... Ну, и отбил у нее работу. Уж не знаю, осерчала она на меня в ту пору или нет, но-о... как будто нет, незаметно было, не осерчала. Так, значит... я день проработал, два. Смотрю дело-то идет! На двух станках и делать нечего, хоть еще один станок, так впору. Сделал одну штуку, Митрий Семеныч говорит: «Ну, как?» «Никак» отвечаю. «Давай еще. Чего прикажешь выполнять?». «А вот, говорит, клапана к спеху надо». «Ну, что же? Давай, благословясь, клапана, так клапана».

— Вы покороче и ближе к делу,— нетерпеливо прервал его директор.

— А я что, не дело говорю?.. Вы уж меня не сбивайте С толку-то. Я не умею говорить так, как вон Шурышкина, «соответствующий» да «несоответствующий», а попросту, от сердца своего говорю, что думаю, то и говорю.

Речь Судина заглушили аплодисменты. Он поднял руку:

— Вы погодите в ладошки-то бить, ни к чему это,— Судин замялся и, переступая с ноги на ногу, почесал свой лоб,— Вот, греховодные, спутали. Забыл теперь, про что говорил.

— Про клапана говорил,— крикнул кто-то.

— Совершенно верно. Про них... Так... Вот я, значит, обдумал. На станке у меня работа ходовая. Пошел к Ольге Савельевне, посоветовался. Она говорит: «Как не можно». Ну миром да собором чорта поборем. Настроили и опять того... Дело идет.

— Покороче,— позвонил директор в стакан.

— Опять короче. Уж я как умею.

— Говори, говори, Ерофеич,— послышались голоса.

— Знамо говорить буду. Никто мне не запретит, не стара пора. Так вот десять дней и отбрякал на двух станках. И так это хорошо. Раньше, бывало, идешь на работу, так себе — ни шатко, ни валко, ни на сторону, ну, думаешь, работа не волк, в лес не уйдет, а тут, батенька мой, подмывает, забота какая-то вдруг появилась, интерес! Оно и на самом деле интересно! Помимо своего станка вылетают и вылетают готовые детали из беловского станка. И в наряде у себя смотришь, растут рубли-то, не по дням, а по часам растут.

— Сколько заработал?..— спросил кто-то.

— Не знаю еще, не получал. А есть будто, напрело изрядно. Жалко стало расставаться, когда на работу Белов Андриан вышел.

Снова захлопали в ладоши.

— Хлопайте, только не мне, а Ермолаевой, вон она сидит. По-моему, товарищи, надо благодарить ее за это. Сколько времени мы сидели возле своих станков, от нечего делать, сколько дум передумали. Верно потому, что не тем кондом думали.

— Вы кончили?..— спросил директор.

— Да будто кончил. Еще бы надо кое-что сказать, там насчет цветочков в цехе, да в другой раз уж.

— Каких цветочков?

— Ну, насчет того, что в цехе у нас на окошках цветочки Появились, как в горнице... Ну, насчет их потом.— Судин, громко топая каблуками сапог, пошел к своему месту.

Собрание оживилось. Люди заговорили. Иные с жаром отстаивали предложение Ольги, другие сомневались, третьи вовсе не хотели этого.

Выступила и Шурышкина. Она долго и пространно говорила, что Ермолаева своевременно сигнализирует, что вопрос серьезный, нужно его повернуть и согласовать с соответствующими организациями.

От ее надутой выспренной речи собрание заскучало, завозилось. Где-то в углу громко зашептались, захихикали.

Шурка со вздохом прошептала:

— Подь она к чорту, развела волынку. То да потому, да опять с конца.

На стене часы пробили уже десять, а собрание продолжалось. Наконец, выступил директор.

— Товарищи, я не буду затруднять ваше внимание. Скажу коротко... Мысль Ермолаевой замечательна, я бы сказал больше — изумительная мысль! Все, что она предлагает, создаст новые условия работы, уплотнит рабочий день, даст возможность максимально использовать механизмы. Словом все! Мы тщательно изучили этот вопрос. Подошли к нему со всех сторон, И, знаете, что я вам скажу, с чем мы столкнулись? — Директор вышел из-за стола, сунул руки в карманы брюк.— Я не хочу обидеть товарища Ермолаеву, не хочу разочаровывать, не хочу погасить у нее творческую мысль. Это будет с моей стороны жестоко и не по-советски. Но я должен вам, товарищи, сказать правду... создать бригады, чтобы кругом была взаимопомощь, это хорошо, и чтобы у каждого токаря, работающего на двух-трех станках, были под руками эти станки — все это хорошо продумано и обосновано. Но вы знаете, во что это обойдется?.. Я, товарищи, смотрю на это дело не с точки зрения фантазера, а практически подхожу к делу, как хозяйственник. Ведь по ее мысли выходит так, что все станки нужно переставить — перенести с места на место, словом сделать полную перетасовку... А поэтому на определенное время мы вынуждены будем часть наших станков вывести из строя и, таким образом, лишиться возможности обрабатывать на этих станках нужные детали. Вы понимаете, что это значит?

Собрание молчало. В кабинете стало тихо, кто-то глубоко вздохнул.

Ольга сидела прямая, не спуская глаз с директора. На лицо ее упали тени, оно было грустно. Директор прошелся возле стола и, перебирая цепочку часов, продолжал:

— Завод наш металлургический. Запомните, товарищи, металлургический! Главнейшие цехи его,— директор растопырил пальцы правой руки и начал пригибать по одному,— доменный цех, мартеновский цех, прокатный цех. А механический в целом является подсобным, второстепенным. Из этого ясный вывод, что из-за реконструкции его мы спутаем всю музыку нашего производства ведущих цехов, которыми...

— Не то вы говорите,— сказал Антипенко.

Но директор, точно не слыша его голоса, продолжал:

— ...которыми дышит наш завод. Вы подумайте, товарищи. Ведь мы теперь хозяева своей жизни, своих заводов, своих полей, и, я думаю, что вам также дорога бесперебойная работа нашего завода.

— Это мы знаем.

— Вы не волнуйтесь, товарищи,— сказал директор.— Я думаю, вопрос ясен.

— Нет, не ясен!

— Дайте мне слово,— крикнул Широков.

— Дайте мне слово,— крикнул еще кто-то.

Собрание заволновалось.

— Дайте слово Широкову,— прокричал Антипенко.— Миша, иди.

Широков, не дожидая разрешения директора, вышел к столу.

— Я, товарищи, говорю от всей нашей комсомольской ячейки. Я знаю мнение и партийной организации.

— Правильно,— отозвался Антипенко,— давай зараз.

— Парторганизация этот вопрос не обсуждала,— крикнул директор.

— Нет, обсуждала,— возразил Антипенко.— Вы, товарищ Рыжков, не в курсе дела.

— Мы знаем, товарищи, это дело,— возбужденно заговорил Широков.— Все на наших глазах было. Мы все видели. По-моему, здесь всех лучше и всех убедительней сказал товарищ Судин. Сказал от сердца, от всей рабочей души, и сказал всю правду, все, чем живет сознательный рабочий.

Голос Миши Широкова, мягкий, басовитый, звучал уверенно и задушевно. Ольге казалось, что он говорит все то, что она передумала за много бессонных ночей.

— ...Мы не отступим, товарищи, мы всем коллективом нашего цеха постараемся доказать, что наш механический цех настолько же важен, как и другие цеха,— закончил Широков.

Горячие рукоплескания взорвали тишину. Неожиданно выскочила к столу Шурка Кудрявцева.

— Дайте я скажу, я немного...

Она повернула к директору раскрасневшееся круглое лицо и, встряхивая головой, заговорила:

— Созвать народ, продержать его целый вечер без всякого толку,— это значит заниматься очковтирательством, товарищ Рыжков. Шли, шли и никуда не приехали. Это из рук вон плохо.

Кто-то фыркнул сзади и тихо захохотал. Директор, внимательно посмотрев на Шурку, усмехнулся.

— Вы наговорили нам много и здорово наговорили, только все, что вы нам сказали, мы давно знаем. Начали за здравие, а кончили за упокой. Вот и мастер наш, товарищ Сафронов. Он тоже хорошо знает все это дело, а почему он здесь прижал уши, сидит в уголке и помалкивает. В цехе, верно, я — Ананий, а здесь нас не найдешь. А сам все жалуется, что, мол, вот не выполняем программу... Кто же тут виноват?.. Люди идут вам на помощь, толкают вас к тому, чтобы улучшить работу, сэкономить время, рабочую силу, загрузить станки, а вы?.. Не хотите. Тогда нечего пенять, Дмитрий Семеныч. А мы все-таки будем добиваться. Мы пока сейчас не потребуем от вас перестановки всех станков. Создадим бригады и докажем вам. И вы сами тогда скажете, что да, нужно сделать так, как требует работа. Я заявляю здесь перед всеми, что буду работать с завтрашнего дня на двух станках, а если будет возможно, буду работать на трех, на четырех.

Собрание загудело. Хлопали в ладоши, кричали:

— Дайте я скажу!

— Мне слово!

К столу вышла Соня Перевалова.

— Я тоже могу работать на двух станках. Наши станки стоят в разных концах цеха. Сгруппируйте их!

Собрание закончилось уже в двенадцатом. Расходились шумно.

Ольга чувствовала легкую усталость. Немного побаливала голова, но в душе была бодрость.

Подруги шли медленно не торопясь. Улицы были пустынны. Лицо опахивал холодный ветер. По небу плыли стаи тяжелых облаков, навстречу им торопливо бежала луна; сбросив с себя густую путаницу облаков, она выплыла на миг полная, сияющая и снова пряталась за облака.

— Завтра так и сделаем, Оля. Белов пусть переходит на мой станок. И мы возьмем в этом углу все станки.... А знаешь, что я думаю?.. Хорошо бы нам создать бригаду из одних женщин.

— Не нужно этого, Шурка, Судин обидится. Он ведь не отстает от нас. Он человек душевный. Трое: ты, я и Судин.

— И шесть станков. Ой! Я сегодня ночь не буду спать... Честное слово... Все буду думать.

— А ведь справимся, Шурка.

— Ой! Да еще как!

Обе замолчали. Вдали прозвучала сирена и показались две фары. Покряхтывая, прошла легковая машина, и улица снова стала пустынной.

— Тебе, Оля, нравится Широков? — неожиданно-спросила Шурка.

— Миша?.. Он хороший.

Шурка тяжело вздохнула и Ольга, поглядев на нее,, весело рассмеялась.

 

ГЛАВА IV

 Ольга стала мало бывать дома. Уходила на работу рано утром, с первым гудком, и приходила поздно вечером. Мать сначала не обращала внимания, но потом ее-стали беспокоить частые и продолжительные отлучки дочери из дома. Она стала замечать, что Ольга начала худеть. В глазах дочери отражалась забота и усталость.

— Что это, смотрю я на тебя, таять будто начала,— говорила Лукерья.— Где была? Все люди во-время приходят с работы, а у тебя все какие-то дела. Опять, поди, собрание было?.. Чегой-то каждый день собрания... О чем только вы и толкуете на этих своих собраниях?

В длинные зимние вечера Лукерья одиноко ходила по-комнате, прислушивалась к каждому неожиданному звуку, долетающему с улицы. Подходила к окну и смотрела в вечернюю мглу.

«Опять нету. Спаси, господи. Кабы чего грешным делом не случилось»,— с тревогой думала она.

Иной раз на улице шумно вздыхала метелица. В это время становилось еще тоскливей, и думы одна другой тревожнее лезли в голову старухи. А когда приходила .дочь, она беззлобно ворчала, приготовляя чай:

— Наказанье да и только с тобой. Дома не живешь. Эк-то живо скопытишься. Себя нисколько не бережешь.

А у Ольги, действительно, было много дела. Повседневные заботы мешали ей думать о себе, о личной своей жизни. Жизнь цеха постепенно менялась, особенно в углу, где недавно работали Белов, Судин. Белова уже не было. Он работал на другом станке, где не было времени ни дремать, ни ходить по соседним станкам и беседовать. А в этом углу шесть станков обслуживали трое: Ольга, Судин и Шурка Кудрявцева. Не стало в этом углу тишины, нарушаемой только глухим гудением станков. Иной раз прольется струя шуркиного смеха или зазвучит песня.

Глядя на Шурку, частенько запевал и Судин, но пел тихонько, точно боялся петь громко. И песни у него были не такие, как у Шурки, а тягучие, монотонные. Судин также переходил от станка к станку, следил за стройностью их работы: брал кронциркуль, измерял, иногда торопливо останавливал один из них, отвинчивал резец и шел к точилу. Возвратившись, пробовал лезвие резца на палец, вставляя его снова в зажим суппорта, и снова станок вращался, шевелился, как живой.

У Ольги в станке крутилась медная болванка. Резец протестующе трещал, от него взлетали, как стаи золотых мух, крупинки медной стружки. На соседнем станке обтачивался длинный трансмиссионный вал. Там стружка вилась упругая, упрямая, но безмолвная. Шесть станков и три человека представляли нечто живое, единое, На душе было радостно и легко.

Наступала весна. Расцвела черемуха. Начала распускать сирень свои нежные лиловые кисти. Ольга вечерами уходила к себе в садик и там, уединившись, просиживала целыми часами с книгой в руках. Частенько, позабыв книжку, она разбирала пахучую кисть сирени, отыскивала пятерку — цветок с пятью лепестками и, когда находила — радовалась. В душе возникала какая-то неясная надежда.

Раз она сидела в садике, готовила букет из сирени. Вдруг кусты зашелестели, показалась мать. На лице ее была счастливая улыбка.

— Вон она где сидит,— проговорила Лукерья.— Ольга, посмотри-ка, кто пришел к нам...

Из-за кустов вышел Добрушин.

— Здравствуй, Оля,— проговорил он.

— Павел Лукоянович,— растерянно воскликнула Ольга и выронила букет.

— Здравствуй, родная моя... Ну, давай поцелуемся, что ли.

Он обнял ее и крепко поцеловал. Ольга не знала, что говорить.

— Ну, я побегу да самоварчик поставлю,— заговорила Лукерья.

— Правильно, Лукерья Андреевна. Поставь-ка самоварчик, мы посидим, попьем, поговорим. Да вот здесь бы, в садике. Эх, как хорошо! Ну, как живем? — заговорил Добрушин, садясь на скамейку.— Не ожидала меня или, наверно, уж забыла?

— Нет, не забыла, Павел Лукоянович.

— То-то... Дай-ка, я посмотрю на тебя как следует, какая ты стала?.. — Добрушин взял Ольгу за плечи, повернул к себе.

— Посмотри,— проговорила она со смущенной улыбкой.

— Возмужала... похорошела... Давно не виделись. Время-то как идет!

Сам Добрушин несколько потяжелел. В плечах стал шире. На нем была наглухо застегнутая суконная военная куртка, опоясанная широким ремнем. Неширокие брюки были, как и прежде, запрятаны в голенища сапог. В густых волосах пробивалась седина. Две глубокие складки прошли мимо углов рта и черкнули двумя дугами по чисто выбритому подбородку. Но глаза были прежние: глубокие, ясные, добрые.

— Работаешь?.. Я был сегодня на заводе у вас, про тебя слышал. Замечательно ты ставишь дело... Я ведь приехал сюда третьего дня и приехал совсем. Вчера хотелось увидеть тебя, не удалось. Сегодня, думаю, увижусь, чего бы это ни стоило... Дела у вас на заводе неважные, раскопал я. Кой-кого придется пощупать и крепко.

— Директора нашего видел?

— Ну как же.

— Как он?

— А чорт его знает. Сразу человека не узнаешь. Не орех. С виду будто хорош, крепкий, а разгрызешь — или пустой, или с гнильцой.

Ольга рассказала о своей работе, о том, как бы она хотела поставить дело и что говорит директор. Добрушин внимательно слушал, облокотясь на стол.

— Так, так,— говорил он. Временами глаза его будто гасли, а иногда прояснялись, и он обдавал Ольгу ласковым взглядом.— Замечательно! Хм... Так директор, значит, говорит: «работу перестраивай, а в цехе перестраивать мы не будем?..» Та-ак... Ну, об этом поговорим, Оля, потом. Времени у нас с тобой хватит. Ты вот что, расскажи, как ты живешь? — Добрушин взял руку Ольги. Она осторожно высвободила руку, сделав вид, что ей нужно взять платок. Добрушин вопросительно посмотрел на нее и вполголоса спросил:

— Письмо мое получила?

— Да.

— А почему не ответила?..

— Я хотела ответить, но...

— Просто не считала нужным?

— Нет... Думала, что ты скоро приедешь, и не писала.

Добрушин придвинулся к ней ближе и несмело обнял ее за талию. Ольга тихонько отвела руку.

— Как я рад, что опять увидел тебя,— сказал он.

— Ты вот спрашиваешь, почему я тебе не ответила,— заговорила Ольга тихо, опустив голову.— Почему же ты не писал? Хоть бы маленькую весточку подал, что жив и здоров. Ладно я увидела в газете, узнала где ты — написала. А то как в воду канул.

— Ну, ты не ругай меня. Я думал, что муж твой, наверно, пришел и не хотел тебя подвести под неприятность. Я бы не смог тебе написать просто.

Ольга быстро взглянула на него и отвела глаза.

— А когда узнал, что ты свободный человек, ну уж тут и перо размахнулось. Ты поняла, наверно, меня? Я не люблю прятать свои чувства, а ты для меня загадка непокорная.

Добрушин снова взял осторожно ее руку. Ольга порывисто поднялась с места.

— Я пойду, посмотрю, что мама делает, помогу ей.

Она быстро, почти бегом побежала в комнату, оставив Добрушина в недоумении.

Сенцы были заперты на замок. Ольга сунула руку под дверь, нащупала ключ, открыла дверь и вошла. Возле печки фыркал самовар, со свистом выкидывая пар и расплескивая воду. Вошла мать.

— Что самовар-от?..

— Да убежал...

— Проклятый! Когда надо, так пыхтит, не кипит, а тут его черти взбудыкали... Думала поспею... Я на базар бегала, водочки купила,— Лукерья достала из-под полы бутылку и поставила на стол.— Потеряли, наверно, меня?..

Ольга обрадовалась приходу матери. Взяла самовар и понесла в садик. Добрушин ожидал, опершись руками на стол.

Ольга накрыла стол белой скатертью, стала разливать чай. Тут же хлопотала мать. Добрушин с мягкой улыбкой наблюдал за женщинами.

— А ты, Лукерья Андреевна, хоть и постарела, а выглядишь хорошо,— сказал он.

— Ну, какое уж хорошо, Павел Лукоянович. Старуха стала, к тому дело идет.

Лукерья, действительно, постарела. Лицо ее отцвело — потемнело. Возле носа на щеке появилась бородавка, похожая на круглую пуговку, губы ввалились, подбородок заострился и выдался вперед, но в глазах светилось спокойствие и все лицо стало круглей, мягче и веселей.

— Вы уж не обессудьте нас, Павел Лукоянович, на нашем угощении, чем богаты, тем и рады,— говорила Лукерья, пододвигая к нему тарелку с колбасой и хлебом.

Добрушин весело улыбнулся. Он расстегнул ворот своей куртки, точно ему вдруг стало жарко, и проговорил, усаживаясь поудобней:

— Я у вас, товарищи, как дома. Смерть стосковался по самовару. Давно не пивал чай вот так, как у вас сейчас. Старые люди мы, что ли, привыкли, очевидно, к такому застолью. Самовар мурлычет, и на душе будто веселей. Семьей пахнет. Щей я не едал давно, Лукерья Андреевна... Жирных мясный щей с кислой капустой — наших щей.

— Ужо я сварю, Павел Лукоянович, приходи, угощу.

— Приду. Обязательно приду щи есть.

— Уж будто ты не видишь этого, Павел Лукоянович,— недоверчиво проговорила Лукерья.— Что вы плохо живете, что ли?

— Жизнь у нас хороша сейчас и жить хорошо. Да ведь человек бывает обязательно чем-нибудь недоволен. Чего-нибудь ему да не хватает. Человек жадный.

— А чем ты недоволен, Павел Лукоянович? — с любопытством спросила Лукерья.

— Я?.. Нет, я всем доволен, только собой недоволен. Знаете, у каждого человека бывает какой-нибудь недостаток в жизни.

— Детки-то у вас есть? — спросила Лукерья.

— Нет, Лукерья Андреевна, детей у меня нет.

— А вот были бы ребятишки, и жизнь другая бы у вас была. С ними хотя и трудно, зато весело...

— Ты угадала, Лукерья Андреевна. Это да...— сказал Добрушин и сразу замолк. По лицу его пробежала тень грусти.

Ольга почувствовала, что в его словах прозвучала такая же тоска, какая живет в ней.

В разговорах, в воспоминаниях о прошлом они не заметили, как прошло время. Уже вечерело. Аромат черемухи и сирени стал сильнее. В черемухе зазвенела пеночка.

Прощаясь, Добрушин сказал:

— Ты, Оля, заходи ко мне. Посмотри, как я живу.

Утром Ольга проснулась с легким чувством: бывало в детстве она также иной раз просыпалась, когда накануне случалось что-нибудь радостное, новое. И сейчас она вспомнила вчерашний день, он заставил по-новому биться сердце. В приоткрытое окно вливалась утренняя прохлада и запахи земли, где-то громко пел петух, кудахтала курица, а под окном был слышен задорный говор воробьев.

«Что-то делает он сейчас?» — подумала она,— «спит, поди, еще».

 

ГЛАВА V

 Большой двухэтажный деревянный дом, где жил Добрушин, стоял в задах густого сада, отодвинутый от общей линии строений; он будто спрятался от уличного движения и шума, прикрывшись старыми липами. Внизу окна были завешаны тюлевыми шторами. Окна же верхнего этажа были голые. Сад был пустынный. Ольга поднялась на второй этаж.

Добрушин обрадованно встретил ее.

— Кто это к нам пришел-то!..

В переднюю вышла полная женщина. Ольга взглянула на нее и узнала ту женщину, которую она видела у пулемета. Она будто не изменилась. Такое же, с тяжелыми щеками, лицо с двумя подбородками. Мясистые веки над светлыми глазами. Военная суконная куртка, наглухо-застегнутая до шеи, облегала высокую полную грудь. Короткая шерстяная юбка открывала крепкие щиколотки. Женщина испытующе, пристально посмотрела на Ольгу.

— Знакомьтесь,— проговорил Добрушин: — это моя. жена, Анфиса Ивановна. А это Ольга Ермолаева, та самая, про которую я тебе рассказывал...

— Знаю, и не один раз,— сказала Добрушина, крепко, как мужчина, пожимая руку Ольги.

За столом сидела беленькая девочка лет четырех и пила из блюдца чай. Она посмотрела синими глазами на Ольгу и, не обращая внимания, продолжала пить.

— Это моя приятельница, Маргариточка,— проговорил Добрушин.— Я уже обзавелся знакомством.

— А мне еще чаю,— сказала девочка.

— Сейчас мы организуем это дело,— весело отозвался Добрушин.

— Чаю хотите? — обратилась Анфиса Ивановна к Ольге, беря со стула электрический чайник,— Я хотела поехать завтра к вам на завод. А оказывается на ловца и зверь бежит. Хорошо, что вы зашли. Мне для газеты надо сделать заметку о вашей работе. Добрушин, подвали-ка сахару.

Она присела на стул и закурила, небрежно бросив, спичку на пол.

Ольгу удивило, что своего мужа она зовет по фамилии, неприятным показался голос ее — тяжелый, басовитый.

Еще более удивило, что она нужна ей. Ольга стала рассказывать о своей работе. Анфиса Ивановна слушала, курила, роняя пепел на пол, и то и дело прерывала ее речь, обращаясь к Добрушину:

— Как это вам нравится?! По-моему, этот Рыжков ни более, ни менее — мерзавец... Чорт!.. Павел, слышь?

— Знаю я это дело.

Ольга с любопытством смотрела, как курила Анфиса Ивановна: она жадно затягивалась дымом и выдувала его, перекосив толстые губы большого рта. Тогда дым выходил изо рта густым клубом, а остаток двумя синеватыми струйками вылетал из широких ноздрей мясистого носа. Анфиса Ивановна, заметив взгляд Ольги, спросила:

— Вас удивляет, что я курю?

— Да.

— Добросовестно! — отозвался Добрушин с легкой насмешливой улыбкой.

— Меня Павел тоже все время спрашивает, зачем курю. Он не курит, а я привыкла. Вам не нравится, как женщины курят?

— Нет.

— Доживете до моих лет, тоже курить будете.

— Нет... Не стану.

— Ну, вы не обращайте на меня внимания... Так, значит...— Анфиса Ивановна достала из портфеля блокнот и стала что-то записывать, держа во рту папироску. Дым мешал ей писать, и она сунула окурок в чайное блюдце. Девочка, раскусывая печенье, спросила:

— Ты, тетя Фиса, чай будешь пить с папилоской?

— С папироской,— машинально отозвалась Анфиса Ивановна, продолжая писать.

— А я не люблю с папилоской.

— А с чем ты любишь? — спросил Добрушин, весело переглянувшись с Ольгой.

— С конфеткой.

— Подожди, я тебе сейчас принесу.

Добрушин вышел из столовой.

Ольга обвела взглядом комнату. Два больших окна выходили в сад. В комнате было просторно, но неуютно. Посредине стоял большой обеденный стол и несколько стульев, в простенках — небольшие столики. На одном из них лежала стопа газет, на другом — какие-то свертки смятой бумаги. В углу стояла простая койка, небрежно покрытая плюшевым одеялом, две подушки были смяты. Возле койки лежали два чемодана, из верхнего свесился рукав черной кофты. Можно было подумать, что хозяева или собрались съезжать с квартиры, или только что въехали и не успели еще разместить порядком вещи. На столе среди посуды валялись недоеденные куски хлеба, колбасы, корки от сыра. И хозяев, должно быть, не трогал этот беспорядок.

Анфиса Ивановна закрыла свой блокнот и, перекинув полотенце через плечо, стала мыть посуду.

— Давайте я помогу вам,— сказала Ольга, видя, что в руках хозяйки плохо спорится работа.

— Еще новое дело, чтобы гостья со стола убирала.

— Чего особенного?.. Давайте я... мне хочется,— и Ольга засучила рукава.

— А ну, валяйте, если уж так охота. Не возражаю.

Анфиса Ивановна вытерла руки и закурила. А Павел Лукоянович, взяв на руки девочку, пошел с ней в кабинет. Оттуда скоро донеслась веселая возня и послышался голос девочки:

Нитоска — иголоска, Класное стеколыско...

Ольга, проворно перемывая посуду, незаметно присматривалась к Анфисе Ивановне. Чувствовалось в этой женщине что-то небрежное, размашистое.

— У вас были дети? — неожиданно вырвалось у Ольги.

— Ну, если бы у меня были ребята, несчастные были бы,— с добродушным смехом сказала Анфиса Ивановна.— Сколько с ними канители, а мне некогда, да и не люблю я. Не желала я ребят, не надо. Иной раз даже Павел бывает обузой, лишним. Я и вижу, что он недоволен, что я не уделяю внимания ему, некогда. Я ему говорила, когда мы женились.

— И все-таки поженились...

— Гражданская война сосватала,— сказала Анфиса Ивановна задумчиво.— Так в ту пору вышло как-то неожиданно. Вот сейчас, как по двум дорогам иду. То мне кажется, что я только работать должна, а остальное в сторону, то опять думаю, что, если только работа, жить, наверно, скучно будет. Не знаю. Когда работаю — забываю, ничего мне не нужно и никого не хочу. Свободной быть хочется и ни с кем не связанной, а приду домой — Павел... Его жалко. Ему чуточку внимания уделить надо. Я вот смотрю на вас и любуюсь вами и завидую. Как-то все к вам идет. А ведь вы тоже работаете. Ну, у вас работа не такая, как у меня. У меня, чорт ее знает, придешь домой, и в голове, как в пустом горшке.

В комнату со звонким смехом вбежала Маргарита. Она сунулась было в колени Анфисе Ивановне, но та безучастно отнеслась к ней. Тогда девочка перебежала к Ольге и доверчиво уткнула голову ей в колени.

— А ну-ка, где она?! — сказал Добрушин, показываясь в дверях столовой. Он схватил девочку и усадил к себе на плечо.

— Ох ты, Маргарита, рита, ри-та, та.

Он поднял ее выше своей головы и восторженно проговорил:

— Эх! Если бы у меня была такая дочь, я бы... я бы всю жизнь носил ее вместе с матерью на своей груди.

— Ну, возьми да и наживи,— с чуть заметным недовольством сказала Анфиса Ивановна.— Кто тебе мешает?

— Ну, как?., как?..

— Это уж ты сам знаешь как... Ну-с, дорогие товарищи, мне нужно ехать.

Она взяла портфель, надела кожаную куртку, черный берет.

— Вы, товарищ Ермолаева, навещайте нас. Вы мне нравитесь.

После ее ухода Ольга продолжала уборку. Она привела в порядок обеденный стол, принялась за комнаты. Зашла в кабинет Добрушина. Тот запротестовал:

— Что это?.. Не позволю я, чтобы ты уборкой у нас занималась.

Ольга шутливо пригрозила ему:

— Иди, сядь со своей Маргаритой на место и не мешай. Ну, кругом! Шагом марш отсюда! — Ольга, смеясь, повернула его и выпроводила из кабинета.

Добрушин безнадежно махнул рукой и вышел.

Кабинет был небольшой. Одно окно выходило в сад и открывало вид на площадку, где был разбит цветник. На большом письменном столе лежали папки с бумагами. У стены стояли два шкафа, битком набитых книгами. Но кругом также царил беспорядок.

Ольга повесила куртку, брошенную на кровать, собрала газеты. Правильными стопками сложила бумаги и книги. Ей хотелось в этой комнате сделать так, чтобы приятно было работать и отдыхать. Снова вошел Добрушин и стал следить за ней.

— Хозяйничаешь?..

— Да.

Он виновато посмотрел на нее.

— Я же это все сам сделаю.

— Ну, когда сделаешь, а я уже сделала.

Он посмотрел на стол. Зеленое сукно посвежело. На столе стало просторно и в комнате будто стало светлей и теплей. Через окно Ольга увидела двух девочек с букетами сирени.

— Вы где сирень взяли?..— спросила она, поспешно опустившись в сад.

— Вон там ее мно-ого!..

Когда Ольга поставила на стол букет цветов, Добрушин посмотрел на нее долгим взглядом и порывисто прижал к себе.

 

ГЛАВА VI

 В выходной день Ольга по привычке проснулась рано. Из кухни доносилось позвякивание сковороды, шипение кипящего масла. Мать что-то готовила на завтрак.

Ольга завернулась в одеяло, прикрылась с головой, чтобы не видеть света и не слышать ничего.

События вчерашнего вечера встали перед ней ясно и отчетливо.

«Как теперь быть?» — думала она, вдруг живо вспомнив то, что случилось с ней в лесу. — «Как теперь я встречусь с Анфисой Ивановной, как посмотрю ей в глаза? Если бы она поехала с нами — этого бы не произошло».

Закрыв глаза, Ольга припомнила все подробности веселого и шумного пикника. Народу собралось много. Были Шурка, Миша Широков, Косточка Берсенов. Косточка кувыркался, вставал на голову, ставил березку. А Шурка брала гитару Миши Широкова и, улыбаясь, ставила ее рядом с Косточкой, говоря:

— Две гитары.

Все хохотали: Косточка в своих широких галифе, в сандалиях, действительно, походил на гитару, которую поставили вверх грифом.

Был мастер Сафронов с женой — маленькой, хрупкой, прозрачной женщиной. Она звала его Митик, а он ее Люсик. Потом была еще Клава,— полная девушка, с пышной грудью.

Сначала скакали через костер. Шурка запуталась в своей юбке и чуть не свалилась в огонь. Хорошо, что Косточка вовремя ее подхватил. Но как легко прыгал Добрушин. Нельзя было ему вчера дать сорок шесть лет. А какой сильный он! Взял ее на руки, как ребенка, и подбросил вверх. И как приятно было лежать на его руках. Потом играли в «разлуки», пили чай, закусывали. Ольга выпила стакан пива и хохотала, беспричинно хохотала над всем. Затем пели песни. Миша играл на гитаре. Косточка дурил и мешал петь. Он мяукал по-кошачьи. Шурка била его по голове, зажимала рот, он ежился и снова мяукал. Смешной был и Сафронов. Он выпил, должно быть, изрядно и, когда поднимал рюмку, старался всех перекричать:

— Товарищи, това-ри-щи! Я хочу говорить...

— Ваше слово, товарищ Сафро-но-ов! — кричал Косточка.

— За здоровье нашего первого... лучшего!., ударника! товарища!.. Ольгу!.. Ермолаеву! Ура!.. Ура, товарищи!

Все кричали «ура».

Потом Сафронов ослабел и лег под куст. Жена его ворчала:

— Дорвался. Все люди, как люди, а ты, как свинья, налопался. 

— Я не боюсь никого,— раскинувшись на траве, говорил Сафронов.— Хоть кто сюда приходи. А тебя, Люсик... Тьфу! Разъехалась, как старые дровни на раскате.

Вспомнив это, Ольга подумала: «Вот, наверно, и они были когда-то молоды, любили, были друг к другу ласковы, а потом жизнь стерла любовь, осталась одна привычка. Теперь равнодушно награждают друг друга именами: «свинья, старые дровни». Где же вечная любовь?.. Есть она или нет ее?»

Мысль ее снова вернулась к тому, что случилось вчера. Что было дальше?

Все поехали кататься на лодке, а она с Павлом Лукояновичем пошла в лес. Ушли далеко. Она бегала от Добрушина, он ее ловил, долго не мог поймать, наконец, догнал, поднял на руки и покрыл горячими поцелуями.

«Как же теперь быть?..» — думала Ольга, прислушиваясь к звукам, доносящимся из кухни. Перед ней встал образ Анфисы Ивановны, печальной, обиженной. Словно она хотела сказать:

— Зачем ты отнимаешь у меня единственную радость в моей жизни?

— Если бы ты дала ему радость, разве случилось бы это? — несмело возразила Ольга. Она надвинула на голову одеяло и так лежала долгое время.

— Ольга, вставай-ка, матушка,— послышался голос матери: — Пора... уж десять часов... Вставай, родная моя, самовар вскипел... Я пирожков сегодня с мясом пожарила.

Ольга выглянула из-под одеяла. На столе уже все было приготовлено.

Она сидела за чаем молчаливая, грустная.

— Ты чего это сегодня какая? — спросила мать.

— Какая?

— Да в грустях будто и ешь плохо. И что это на шее у тебя какие-то пятна!..

Ольга поспешно прикрыла шею. Она боялась сегодня прямо смотреть на мать, ей казалось, что она догадывается обо всем, что произошло вчера. Но Лукерья спокойно заговорила:

— А я сон сегодня видела нехороший. Будто, иду я по крутой горе, и камни огромные мне попадаются. Серые да большие. Я их хочу обойти, а там опять такие же, прямо, как стены, встают передо мной! И вот я, будто, поднимаюсь выше, выше. Круто! И не могу добраться до верху. Все будто гора и гора... Горе какое-нибудь будет. А потом будто куда-то покатилась... Лечу — падаю на камни и не ушибаюсь, и не страшно, будто мне, что падаю. И вот скатилась я к реке. Широкая река. А в ней столько рыбы! Плещется река, точно кипит вся. Такие большущие сазаны шлепаются. Проснулась, аж в пот меня бросило, в холодный. Рыбу видеть тоже к неприятности.

Ольга молча встала из-за стола. Прежде, бывало, каждый день был полон забот, желаний, а сегодня она не знала, что будет делать. Ни за что не хотелось приниматься. На столике лежала книга; вчера Ольга с трудом оторвалась от нее, чтобы идти на пикник, а сегодня не хотелось к ней притрагиваться.

После чая Ольга ушла к себе в садик. Но и там — ни ласковое летнее небо, спокойное, голубое, ни легкий ветерок, ни веселый говор воробушков в густой листве сирени не рассеивали ее тяжелых дум.

После обеда неожиданно пришел Добрушин. Ольга испугалась и обрадовалась ему.

— Ну, что, моя хорошая? — нежно спросил он, положив свои руки на плечи Ольге. — Сердишься на меня?..

Ольга смущенно посмотрела на него, и по лицу ее скользнула чуть заметная счастливая улыбка. Сегодня он показался ей особенным, молодым и красивым. На нем была вышитая полотняная рубашка. Чисто выбритое лицо было свежее. Излучины морщинок возле глаз как бы исчезли. Расстегнутый ворот рубашки приоткрывал часть белой широкой груди. Густые волнистые волосы, цвета темной стали, мягко рассыпались на голове, прикрывая часть лба, они затеняли глаза, отчего они казались темней.

— Я всю ночь почти не спал. Все думал о тебе. Все мне казалось, что я обидел тебя,— сказал он тихо.

— Чем обидел?.. Одинаково друг друга обидели.

— Нет. Со вчерашнего дня я взвалил на себя огромную ответственность. Обязал себя и должен оправдать себя перед тобой.

Необычная серьезная нота прозвучала в его голосе.

— Давай не будем говорить про разные обиды, да и вообще не будем говорить об этом,— торопливо сказала Ольга. Она вдруг испугалась его решения и того, что за этим последует. Не желая думать об этом, она беспечным тоном сказала: — Чаю хочешь? У нас сегодня пирожки... Я думала, ты не придешь ко мне.

— Ну, как это можно?!. Я говорю, что взвалил на себя огромную ответственность.

Он внезапно поцеловал ее и проговорил, задыхаясь от волнения:

— Как снег на голову свалилось экое счастьище!..

Когда ушел Добрушин, Лукерья, убирая со стола, сказала:

— Смотрю я сегодня на вас и так это мне любешенько. Да, грешным делом, и подумала: вот не был бы Павел Лукоянович женатый, благословил бы вас бог, я бы тогда спокойно глаза свои закрыла.

— А может и благословит— пробормотала Ольга и покраснела.

— Ой, что ты, Ольга. Да как это можно?!.

— А почему нельзя?..— спросила Ольга, смотря на мать в упор.

— Ну, не мели-ка,— сурово обрезала Лукерья.— За женатых-то не выходят. Это прежде татары по две да по три жены имели, а нынче, сказывают, и они по порядку живут. Оно, правда, нонче больно на это дело легко смотрят — сегодня поженились, а завтра — в разные стороны, только, я думаю, это плохие люди так делают.

— А я с Николаем разошлась ведь?

— Ну, так что. Раз он неудобный человек в жизни оказался. А у Павла Лукояновича этого не должно быть.

***

На заводе между тем происходили крупные перемены. Какая-то невидимая железная метла выметала весь сор. Не стало директора Рыжкова. В механическом цехе началась жаркая работа по перестройке всей системы. И люди и станки перегруппировывались. Станки вставали на новые места. Ольга с головой ушла в повседневные заботы. Но было легко. Точно к ней пришла новая весна в ее жизни. Хотелось работать еще больше. Изредка она встречалась с Добрушиным, но не надолго.

Так прошло месяца полтора. В последние дни Ольга вдруг почувствовала странное недомогание. Сначала она не придавала ему значения, потом с беспокойством стала следить за собой.

И мать, заметив перемену в дочери, насторожилась. Ольга вдруг не стала есть сахар. У ней появилось к нему внезапное отвращение. Но зато с аппетитом начала есть лук, сырой лук, без хлеба, без соли. Однажды за чаем она была особенно тихая, задумчивая. Видно было, что ее угнетала какая-то мысль. Наконец, она не выдержала и тихо спросила:

— Мама... Когда женщина забеременеет, она что в это время чувствует?..

Мать как пила из блюдца чай, так и застыла.

— Вот как!.. Поймала, значит?!

— Чего поймала? — спросила Ольга, будто не понимая.

— Сама знаешь, чего поймала.

— Чего знаешь?! — Ольга нахмурилась.

— Ой! Слушай, милая, не притворяйся. Старого воробья на мякине не проведешь. То-то я смотрю на тебя. Сахар не стала есть. Тошнота вдруг появилась, лук зачала есть, а раньше лук не любила. Думаю, дело не спроста, я давно подумывала, только молчала до поры до времени... Я вот так-то, когда тебя понесла, иду одинова по базару и так мне захотелось пальцем в бочку с деготьком макнуть да облизать его...

Ольга вышла во двор. Все было теперь понятно.

«Говорить или не говорить Павлу Лукояновичу?» — спрашивала она себя. «Подожду». Вспомнились слова Добрушина: «Эх, если бы у меня была такая дочка, я бы ее вместе с матерью носил на своей груди».

Она представила, что у нее вдруг будет сын. Черноглазый, кудрявый, такой славный, и чувство гордости шевельнулось в ее сердце.

 

ГЛАВА VII

 Анфиса Ивановна давно заметила перемену в Павле Лукояновиче. Он стал молчалив. Редко входил в ее комнату. Когда бывал дома, сидел у себя в кабинете, запершись, и безмолвно просиживал там целыми часами. Иногда промко вздыхал, шумно срывался с места и ходил взад и вперед, потом садился и снова впадал в глубокое раздумье. Часто свет в его комнате гас уже перед утром.

Анфиса Ивановна знала, что Павел Лукоянович часто бывает у Ермолаевых, но старалась не обращать на это внимания. Да ей было не до этого. Она работала в газете и с головой ушла в свое дело. Домой приходила поздно. Иногда, не заходя к мужу, спрашивала:

— Добрушин! Чай пил?

— Нет.

— Ну, если хочешь, кипяти сам, а я устала,— и уходила к себе.

Добрушин уже привык к этому, свыкся с постоянной тишиной и пустотой комнат. Но после того, как он стал бывать у Ермолаевых, своя квартира стала ему казаться чужой. Он обводил комнаты тоскующим взглядом и говорил вслух, хотя был и один в квартире:

— И жилым не пахнет.

Он вспоминал маленькую комнату с отгороженной кухонкой, цветы на окнах, гостеприимный стол. Все здесь улыбалось, все было на своем месте.

Павел Лукоянович вспомнил свою жизнь. Безрадостное детство, юность, полная пылких желаний и энергии, работа в шахте, борьба. Потом ссылка в Туруханский край. Затем революция, гражданская война. Встреча с Анфисой Ивановной. Он уважал ее за решительность, смелость и беззаветную преданность делу. Боевая жизнь спаяла их крепкой дружбой и сблизила с ней, как с верным товарищем. В любой лихой беде она оставалась верным другом. Потом он с ней расстался. Он ушел в глубокое подполье в тылу белогвардейцев, а она отступала с фронтом. Он думал, что больше не увидит ее. И тут любовь к Ольге прикоснулась к его сердцу. Но тогда некогда было думать о личной жизни, о личном счастье — счастье родины было поставлено на карту.

Потом они с Анфисой Ивановной снова нашли друг друга, снова сошлись и вместе стали работать уже в мирной обстановке.

Добрушин не слыхал, как пришла Анфиса Ивановна и зашла к нему в кабинет. Она тронула мужа за плечо. Тот вздрогнул, поднял голову.

— Ты чего это, Павел? — пытливо смотря ему в лицо, спросила она, включив свет.— Ты никак плакал? О чем?..

— Я не мальчик, чтобы плакать,— сухо сказал Добрушин, не глядя на нее.

— Ну, я вижу.— Она села против него к столу.— Что с тобой делается, Добрушин?

— Ничего.

— Слушай, скажи на милость, что ты скрываешь от меня? Я давно заметила, что ты изменился. Не такой стал, какой был. По работе у тебя не клеится, что ли?

— Все в порядке.

— Так в чем же дело?.. Что ты не сказываешь мне? Что тебя мучит?.. Ну?.. Ну, скажи. Может быть, мы вдвоем что-нибудь и сделаем.

Добрушин упорно молчал. Он облокотился на стол, зажав голову в ладони. Анфиса Ивановна сурово смотрела на мужа.

— Я тебе новость принесла, хотя, может быть, ты уже знаешь об этом.

— Какую?

— Ольгу Ермолаеву выдвигают мастером токарного цеха.

— Я это слышал.

— Был у нее, что ли?

— Да, был.

— Потом еще новость сегодня узнала. Может быть, и об этом ты знаешь? — испытующе смотря на мужа, говорила Анфиса Ивановна.

— Может быть, и знаю...

— У нее скоро будет ребенок. Быть может, знаешь и от кого?

Добрушин на минуту растерялся. А жена, продолжая в упор смотреть на него, сказала:

— Ну, я жду, Павел?

— Я тебе должен, Фиса, сказать...— начал Добрушин и смолк. Потом, вдруг выпрямившись, прямо взглянул на нее и закончил: — у Ольги... ребенок от меня...

— Вот так будет лучше. Так что же ты мне об этом раньше не говорил?.. Балбес ты после этого!

Анфиса Ивановна встала и шумно вышла из кабинета. Она прошлась по столовой, громко топая каблуками. Включила там свет. Слышно было, что зажигала спичку за спичкой. Потом снова быстро прошлась по комнате. Слышно было, как хрустели пальцы ее рук. Потом также шумно вошла в кабинет и села на старое место. Добрушин сидел с закрытыми глазами, откинувшись на спинку креела, сунув руки в карманы брюк.

— Дуралей ты мой, дуралей набитый,— заговорила она. Голос ее стал мягче. В нем звучали нотки горечи и сожаления.— Ну, о чем ты думаешь? И зачем ты так долго скрывал от меня, обманывал меня? Сам мучился и меня мучил. Значит, ты не уважаешь меня.

— Нет, Фиса, уважаю.

— Так почему молчал?.. Не пойму я тебя. Ей-богу не пойму! Ты такой сильный человек. В бою, бывало, не боялся ничего. Шел впереди всех. Любо смотреть на тебя было, а сейчас раскис, как мокрая тряпка. Ну, не сегодня, завтра все-таки ведь ты должен был мне сказать. Отрицать ты не имеешь права. Отрицать — значит, отказаться от своего ребенка. Она бы на тебя, конечно, в суд не подала... Это не та женщина. Я уважаю ее. Она гордая. Она ведь тоже, наверное, не меньше твоего мучится. Узел-то затянут крепко. Его развязывать надо. Я думаю, ты подлецом не останешься.

Добрушин ниже и ниже склонял голову. Слова Анфисы Ивановны, как тяжелым молотом, били его по голове.

— Ты ее любишь, она тебя любит. Я это видела, но молчала. Думала, просто дружба, бывает ведь. Слушай,— заговорила она уже совсем спокойно,— мне жаль тебя, жаль твоей хорошей работы — она может превратиться в плохую. Смотри на вещи проще. Ты коммунист. Ребенка так оставить не имеешь права. Ему нужна будет отцовская забота и ласка. С одной матерью у ребенка не детство, а полдетства. Я знаю это, Испытала. Сама выросла в сиротстве. Я думаю, что ты не уподобишься мерзавцам, которые бросают своих детей.— Анфиса Ивановна смолкла и задумалась, потом снова заговорила очень тихим голосом.— Ну я?.. Что я?.. Я же тебе, Павел, все равно не жена. Несчастный тот человек, которому попадет такая жена, как я... Живем мы с тобой, как знакомые, занимаем одну квартиру и живем, как квартиранты. Я ведь все равно не смогу тебе дать то, что тебе даст Ольга. А она хорошая баба, умница. Хуже, конечно, было бы, если бы она была недостойна тебя. Ты с ней будешь счастлив... Ну?..— Анфиса Ивановна встала, взяла голову Добрушина, подняла ее и ласково заглянула ему в глаза.— Ну, и смотри на меня веселей... Только не жалей меня. Будешь жалеть, мне горше будет... Да, ну-у, улыбнись, чортушка.

Добрушин встал, ему стало легче, словно с плеч его спал тяжелый груз. Он благодарно посмотрел ей в глаза и положил руки ей на плечи. Хотелось обнять ее. Но Анфиса Ивановна сняла его руки со своих плеч и быстро вышла.

В кабинете затрещал телефонный звонок. Добрушина срочно вызвали в горком. Он уехал. Анфиса Ивановна осталась одна. Она медленно ходила по комнате. Жадно курила одну папироску за другой. Прошло дней пять. Между Добрушиными будто ничего не произошло, и разговор об Ольге не возобновлялся.

День на шестой Анфиса Ивановна вдруг засобиралась куда-то. Она с мрачным видом укладывала свои вещи в чемоданы, иногда смахивала кулаком слезы с глаз, но, когда встречалась с Добрушиным, старалась быть спокойной и даже улыбалась. Вечером за чаем она сообщила:

— Я завтра с утренним поездом поеду.

— Куда? — тревожно спросил Павел Лукоянович.

— В обком вызывают меня с докладом. Надо съездить, отчитаться. Да буду просить отпуск. Отдохнуть охота. Устала.— Анфиса Ивановна это сказала спокойно и озабоченно.— Не знаю, брать что с собой или нет?.. Может быть, недолго я пробуду там, приеду скоро.

Добрушин промолчал. Он чувствовал, что она на что-то решилась.

Рано утром она разбудила его. В руках ее был маленький чемоданчик и туго набитый портфель.

— Ну, Павел, я поехала.— Она подошла к его кровати. Он встал.— Ну, прощай пока... Да не думай ни о чем. Все дело пойдет своим чередом... Смотри, я приеду, чтобы ты был у меня молодцом... Ну?..

Анфиса Ивановна наклонилась к нему и поцеловала. Губы ее были горячие и дыхание жаркое.

У Добрушина снова шевельнулось в сердце подозрение. Она уезжала сегодня необычно. Раньше она никогда не целовала его перед отъездом. Да она и не любила целоваться. Она просто, бывало, скажет:

— Ну, я поехала...

Или оставит записку. А на этот раз...

— Ты не ходи меня провожать, простудишься. Ну, прощай.

Она вышла, спокойная, прямая.

Дня через три Добрушин получил от нее открытку. Анфиса Ивановна писала, что ее ненадолго отправили в командировку в деревню. И снова напоминала в письме, чтобы он успокоился. Но Добрушин не мог успокоиться. Мысль об Анфисе Ивановне не покидала его. Он сердцем чувствовал, что он больше не увидит ее, что она не приедет и ждал со дня на день от нее решающего письма.

Добрушин не говорил Ольге, что он накануне разрыва с женой. Он чувствовал, что это, как лезвие холодного ножа, прикоснется к ее сердцу. Да и она всегда почему-то отходила в сторону от этого вопроса, когда заходил разговор о дальнейшей жизни ее и Добрушина. Она точно боялась этого момента.

И вот через месяц Добрушин получил письмо. Он нетерпеливо разорвал конверт.

«Дорогой Павел! — писала Анфиса Ивановна.— Прости меня, что я тебе долго не писала. Все выжидала, как разрешится моя судьба окончательно. Все идет к лучшему. Устроилась я на работу в Осоавиахиме. По нутру пришлась работа. И как я хорошо успокоилась, потому, должно быть, что нашла в жизни свое любимое. Радуюсь и за тебя, мой друг, что ты также нашел себе то, о чем ты всю жизнь мечтал. Мы жили с тобой одними думами, но у нас не было с тобой жизни, которая бы давала личное удовлетворение. Мы с тобой, радуясь, работали, но, мучаясь, жили. Не жалей меня, не надо. Будь свободен от всех дум обо мне. Если вспомнишь, так вспоминай меня лишь как своего боевого товарища, друга, и я останусь твоим боевым другом. Не думай, что я сержусь на тебя, обижаюсь, осуждаю тебя. Верно, сначала было тяжело, несколько дрогнуло женское сердце, а теперь все прошло. Еще одна просьба. Не в службу, а в дружбу — перешли мне мои вещи. Они все уложены в чемоданах, а если будет у кого-нибудь из товарищей путь, попроси, чтоб они привезли мне. Ну, всего доброго, мой дорогой друг. Будь счастлив и тверд. И еще раз прошу тебя не жалей меня»...

Добрушин склонился на стол и заплакал.

К О Н Е Ц