ДОЛЖЕН СКАЗАТЬ: ЧАЕК Я ОДОБРЯЮ. Большинство мелких преступников в наши дни так паршиво работает — вы согласны? — чайки же между тем преданы своему делу, как инспекторы дорожного движения, и на избранной стезе гораздо жизнерадостнее. Они (чайки) собираются в сером свете зари, орут друг другу похабные шуточки и чуть не визжат от наглого хохота, поднимая с постелей таких сонь, как вы и я, а потом, уговорившись, чем сегодня займутся, улетают прочь — да и летать у них выходит здорово, не тратят ни одного лишнего эрга энергии, — улетают побираться, красть, кромсать и, в общем и целом, заполнять свои ниши в экосистеме. В обед, когда мы жуем свой первый бренди с содовой за день, они снова слетаются на какое-нибудь поле попросторнее — животы по такому случаю набиты — и стоят на нем в молчании, благоразумно переваривая и бездельничая, пока не настанет время для следующего червячка-другого (у обыкновенных речных) или аппетитной дохлой собачки (у больших морских мерзавцев). Как изумительно вдохновляет наблюдение за их курбетами и виражами в кильватере парома, пока они дожидаются, когда же наконец эти идиоты приобретут фирменный сэндвич «Британских железных дорог» и швырнут его за борт в омерзении, отведав лишь кусочек! Воплощенная поэзия движения!

Когда весь мир и я с ним вместе были молоды и люди еще сознавали собственное положение в жизни, чайками считалось то, что случается в море, а к берегу пристает лишь время от времени, дабы нагадить вам на славную новую панамку только затем, чтобы Нянюшка вас хорошенько отчитала. Теперь их видишь повсюду: они совершают налеты на мусорные баки и выстраиваются в очереди к заведениям, торгующим рыбой с жареной картошкой, а вовсе не плещутся в своих красивых нефтяных пятнах и не жрут прекрасные свежезагрязненные селедочные потроха.

Вот и теперь разнообразные чайки, собравшиеся у подножия ДРЕВНЕГО ФОРТА, ничуть не воплощали собой поэзию движения, да и, в общем, не бездельничали и, подобно избалованным малышам, не орали, как и полагается чайкам. Точнее будет сказать — они ждали. Ждали, кучкуясь вокруг узла старой ветоши. Когда я подъехал ближе, все они угрюмейшим макаром взмыли в воздух — за исключением Большой Морской (Larus Marinus), здоровенной, как гусь в Михайлов день, оставшейся сидеть на помянутом узле. Роясь в нем. Я перешел на бег. Клюв чайки вынырнул из лица тряпичного человека и всосал в себя нечто белое и блестящее, с чего свисали алые ленточки. Птица одарила меня убийственным взглядом ока с желтым кантом, затем кичливо захлопала крыльями прочь. Мне было нечем в нее кинуть.

Закончив тошнить, я перевернул тряпичного человека лицом вниз и побежал по заболоченному откосу к дороге. Мне, разумеется, следовало по инструкции обыскать его, но, сказать вам правду, меня переполнял ужас от мысли, что он может быть еще жив. На ваш слух это может прозвучать странно, но ведь вас там не было, правда? Свою машину, само собой, я оставил в нескольких милях оттуда, а до реперной точки, ДРЕВНЕГО ФОРТА и тряпичного человека шел по болотам пешком. Теперь я остановил проходящую машину и с немалым трудом убедил пропитавшегося телевидением водителя, что нет, он не попал в программу «Скрытой камерой» и нет, я не Роберт Морли; лишь после этого он неохотно признал существование взаправду умирающего или уже мертвого человека и необходимость доставить меня к ближайшему телефону. Из которого я и позвонил секретарше Блюхера и сообщил ей все «ноости», годные к публикации.

— Ждите там, — распорядилась она. Поскольку у меня еще оставалось полтора сэндвича и одна почти полная карманная фляжка, я преклонился пред ее желаниями. Ночь преклонилась тоже. Сто лет и одну почти полную фляжку спустя из сумрака с ревом вылетел коктоподобный полисмен на мотоцикле, а еще через несколько мгновений за ним последовали «фургон плохих новостей» (это означает полицейскую машину, «ипокрит лектёр») и карета «скорой помощи». Я проводил их всех к ДРЕВНЕМУ ФОРТУ, «ан-рут» по нескольку раз попереломав себе каждую ногу. Также случилось несколько мелких перебранок: когда сержант выбранил меня за то, что я перевернул тряпичного малого лицом вниз, «тем самым, вероятно, уничтожив улики». Я пояснил, что некие наши пернатые друзья занимались уничтожением улик с большей эффективностью. Он не верил мне, пока беднягу снова не перевернули на спину, по свершении чего лихого и бесстрашного моторизованного фараона стошнило прямо на сержантовы новенькие ботинки, и началась новая перебранка, коя, совместившись с горькой дискуссией санитаров насчет сверхурочных, забила в небосвод, аки в набат. На мой взгляд, все это выглядело несколько омерзительно.

— Троцкистская свинья!

— Они стоили мне целых девятнадцать фунтов девяносто пять только на прошлой неделе!

— С такой работой и дома, к черту, не бываешь, а?

— Грязный маоистский ревизионист!

— С таким заработком я должен позволять себе такую обувь.

— Профсоюз по карманам у тебя шарится, а?

— Они должны выглядеть мокрыми и потертыми, а посмотри теперь на эти гондоны!

— Ну, по крайней мере, в карманы боссам я не лезу, могу прямо заявить…

— Наскипидарить их чуточку — и будут как новые…

— Нет, товарищ, не в карманы боссам ты залезаешь…

— Это меня ты подхалимом зовешь, братишка?

Я уполз прочь, бормоча под нос «батюшки, ох батюшки» и размышляя о диалектическом материализме и Величии Закона. Оказалось, я не ошибся: я действительно оставил почти половину сэндвича в телефонной будке. Мне пришло в голову снова протелефонировать Блюхеру — в надежде застать его на сей раз лично. Его все это не развлекло ни в малейшей степени. Обыскал ли я человека? Почему нет? Он умер? Что я имею в виду — не уверен? Почему я не рядом с ним и не не свожу глаз с малейшего движения малейшего легавого? Я уже ощутил себя Макбетом в Акте II, сцене 2, где его супруга произносит: «Безвольный! Дай же мне кинжалы», когда дверь будки — или киоска — распахнулась и сержант потребовал доложить, с кем это я беседую по телефону.

— Сладеньких обнимабельных сновиденчиков тебе, мой масюпусенький пухлопопичек, — произнес я в трубку и с достоинством повесил ее, после чего обратился ликом к стражу порядка и воздел скобу ледяных бровей. (Я никому не уступлю в деле воздевания бровей; ибо меня этому учил мой папенька самолично, а он мог защищать в воздевании бровей честь Великобритании, не будь он столь заносчив.) Сержант несколько пресмыкнулся, как пресмыкался и я под бичом Блюхерова голоса Снежной королевы. Это сержантово пресмыкательство дало мне минуту поразмыслить, какое давление мог приложить Блюхер — и к кому, — а также чем я должен, по его мнению, заняться — или стать.

Когда необходимое поспешное путешествие в мертвецкую свершилось, мы все стали лагерем в околотке столицы этого графства — не могу вспомнить название, но всегда буду вспоминать ее как Чертокульвик, — где мне понадавали огромных кружек чаю и я познакомился с уголовным инспектором, положительно пучившимся от прозорливости и хорошо разыгрываемого дружелюбия. Он задавал мне лишь самые естественные и очевидные вопросы, а затем любезно сообщил, что мне забронирована комната в том из местных подворий, что почище, куда меня и сопроводит подведомственный ему детектив-сержант. О да, и откуда он же и заберет меня завтра утром, дабы мы вновь встретились в мертвецкой.

— Похоже, это дело его не сильно заинтересовало, а? — как бы между прочим осведомился я у сержанта, когда этот последний декантировал меня перед строением, которое, видимо, я должен называть местным отелем.

— А чего — старый бродяга, делов-то, — ответствовал сержант.

— А, — промолвил я.

Ужин, разумеется, «не подавали», ибо уже вполне пробило восемь, однако озлобленная ведьма — после того, как я уплатил ей немалую мзду, — приготовила мне чашку супа и нечто под названием «яишня-со-тчиной». Суп оказался нехорош, но хозяйка, по крайней мере, любезно вытрясла его из пакетика перед тем, как заливать теплой водой. А «яишню-со-тчиной» я предпочитаю не обсуждать.

Тщетно будет делать вид, что спал я качественно.

Что ж, вот мы и на следующее утро — все умытые, выбритые, лосьонно-ароматные; привычки наши дороги, насколько по карману нашим кошелькам. (А, говоря вообще, в случае детектив-констебля — намного дороже: меня беспокоят полицейские в роскошных костюмах.) Срамно было глазеть на старый грязный труп на плите покойницкой. Рефрижерация лишь на йоту пригасила богатство и разнообразие его телесных запахов. Рот его раззявился саркастическим манером; зубы внутри были немногочисленны — и лишь немногие из оных могли бы встретиться. Инспектируя зубы, инспектор не торопился.

— Даже бродяга, — сердито промолвил я из самой глубины своей виновной души меж хорошо дентрифицированных фортификаций слоновой кости, — даже бродяга мог бы заполучить у Национальной службы здравоохранения комплект для скрежета. То есть: ну черт возьми,

— Верно, — согласился инспектор, разгибаясь от орального провала мертвечины.

Мы строем прошествовали в ту комнату, где на складном столике были разложены жалкая бродяжья амуниция и прочая параферналия — вместе с предписанными тремя копиями списка вышеозначенных пожиток. На ноздри наши обрушился мгновенно пресыщающий ужас так называемого «освежителя воздуха» — аэрозоля «со вкусом лаванды», — и инспектор зарычал омундиренному тупице, который тут всем распоряжался.

— А если бы я захотел это понюхать? — вот что он зарычал.

— Простите, сэр.

— Что бы вас ни возбуждало… — пробормотал детектив-констебль от дверей. Инспектор сделал вид, что не расслышал, — челядь в наши дни найти непросто, да и в любом случае он заметил убийственный взгляд, брошенный на детектив-констебля детектив-сержантом: взгляд сей красноречиво свидетельствовал, что назавтра некие разнаряженные детектив-констебли осознают, что отягощены небольшими, но премерзкими нарядами вне очереди.

Предметы, выложенные на складной столик, представляли собой зрелище, непригодное для брезгливого взора. В том, что касалось нательного белья, политика покойного, судя по всему, сводилась к лозунгу «живи и дай жить другим», не говоря уже о «плодитесь и размножайтесь». Этих интимных одеяний присутствовало несколько слоев, и было очевидно, что в местной полиции не нашлось добровольцев их разъять. Инспектор собрался с духом и приступил к выполнению этой задачи сам: железный человек. После чего проверил списочный состав жалкого бродяжьего имущества, извлеченного из карманов и котомки трупа. Проверял он столь же въедливо, как атторней обвинения мог бы изучать список рождественских подарков президента Никсона.

Там были древние безымянные огрызки того, что некогда могло оказаться едой. Там была банка от тушеной фасоли пенсионного возраста с дырочками по краям, чтобы продевать проволочную петлю; внутренность банки покрывали отложения окаменевшего чая, а наружность — сажа. Там была плитка прессованного табака с награвированными следами зубов — затруднительно сказать, человека или зверя. Дешевый тупой перочинный нож с целлулоидной рукояткой той разновидности, что изготовляется для продажи. В основном — школьникам. В мозгу моем что-то шевельнулось. Кусок мыла, весь изъеденный, с грязью в фиссурах. Жестяной коробок с дюжиной красноголовых спичек и полудюймом свечи. Цветная фотография из журнала «дрочилкины картинки» — «бобрик нараспашку», как их называют, вся потертая на сгибах и довольно замусоленная. Луковица, вспотевшая корка сыра и немного холодной жареной картошки, аккуратно упакованные в картонную коробку с подстежкой из фольги — такие выдают в китайских ресторанах навынос. Неопрятные бумажные фунтики с сахаром, чаем, солью… ах, ну, в общем, сами знаете. Или быть может, не знаете; счастливчики.

Ой да — еще там была прекрасная чистенькая десятифунтовая банкнота.

Инспектор наконец оторвался от своей нелепо детальной инспекции движимого имущества, высморкался и по-собачьи встряхнулся.

— Не бродяга, — сказал он. Голос его был ровен; он никого не обвинял.

— Нет? — переспросил я после паузы.

— Но… — вымолвил сержант после паузы подольше.

— Сэр! — пыхнул констебль,

— Пристегните глаза, юноша, — сказал инспектор. — Факты очевидны, как нос у вас на лице.

Детектив-констебль, неплохо одаренный по назальному разделу, умолк. В тот момент я и начал воспринимать инспектора всерьез.

Подписав расписки, квитанции и прочее и движением плеча отмахнувшись от подчиненных, он повлек меня в буфет околотка, где стал потчевать прелестным чаем и чудеснейшими и хрустящейшими рулетиками с ветчиной, в какие мне только доводилось вонзать зубы.

— Ну, — произнес я, когда стих шум шамаемых корочек, — вы расскажете мне или нет?

— Зубы и ногти, — криптически ответил он.

— А?

— Ага. Вы не виноваты, что не заметили, но этих флегонов должны были выучить пользоваться глазами.

Я не стал раскрывать рта. Меня тоже должны были такому выучить — причем давно, — только не имелось никакой выгоды излагать ему историю всей моей жизни, да и в любом случае я надеялся, что он пустится размышлять вслух перед невинным зевакой, ибо никакой опыт не приносит удовлетворения больше, нежели внимание к человеку, по-настоящему хорошо исполняющему свою работу. А этот человек в своей работе был очень хорош.

— Во-первых, — сказал он, слизывая след горчицы с умелого большого пальца, — когда вам на глаза в Англии в последний раз попадался подлинный старомодный пеший бродяга?

— Да в общем-то, если вдуматься, — чертовски давно. Раньше они как-то сливались с пейзажем, не так ли, но не сказал бы, что…

— Вот именно. Я подчеркиваю — пеший бродяга, исключая тем самым цыган, «дидикоев» и прочую братию. По моим прикидкам, сегодня по всем дорогам Англии шляется не больше полудюжины настоящих бродяг — и так было года эдак с 1960-го. Странноприимные дома все позакрывали, как и ночлежки. Все Дома Раутона переоборудовали в коммерческие гостиницы. Говорят, по Дикому Уэльсу еще бродит несколько зубров, но и только… Более того, у любого настоящего старого бродяги имелся регулярный «маршрут» длиной миль в двести, чтобы непременно заходить в любое «поместье» раз в хорошее лето и раза три за зиму. Даже те бажбаны, которые называют себя детективами, наверняка признали бы такого джентльмена-пешехода, который регулярно навещает поместье.

— Ханыга денатуратный? — спросил я.

— Нет. Никаких признаков. Кроме того, у ханыг не остается сил никуда ходить. К тому же у них, как правило, к копчику бывает приклеена плоская полубутыль этой дряни — на случай, если заметут. И они ничего не едят. А нашему клиенту нравилось вкусно покушать — если это можно назвать едой.

— Стало быть?

— Стало быть — второе, — ответил он, исследуя указательный палец на предмет упорных следов горчицы. — Вы были совершенно правы, когда встревожились, почему он не раздобыл себе набор столовых инструментов у НСЗ. Фактически одного взгляда на его десны и клыки настоящему полисмену бы хватило, чтобы понять: некогда он обладал дорогостоящими мостовыми сооружениями — не чета национальному здравоохранению — и расстался с ними всего несколько месяцев назад. Примерно тогда же, когда последний раз принимал ванну.

— А третье? — побудил его я.

— Третье, — ответил инспектор, оттопырив средний палец жестом, который в Италии сочли бы непристойным. — Третье — нет ножниц.

— Нет ножниц, — повторил я тоном, в котором сквозил интеллект.

— Нет ножниц. В юные годы я перетряхнул немало пожитков немалого числа бродяг, которых подбирали мертвыми в канавах. У некоторых находились портреты девиц, их вытолкнувших на дорогу, у некоторых — четки, у некоторых — кисеты с золотыми соверенами; я даже помню одного, у которого при себе имелся Новый завет на греческом. Но один предмет был у всех без исключения — хорошая крепкая пара ножниц. На дороге долго не протянешь, если не будешь стричь ногти на ногах. Ногти бродяги — его хлеб с маслом, если можно так выразиться. А у нашего с вами человека при себе не было даже крепкого острого ножа, правда? Нет — не бродяга, совершенно точно.

Я поиздавал восхищенных звуков, кои принято издавать, когда ваш учитель геометрии торжествующе произносит «квод эрат демонстрандум».

— Могу вам признаться, — продолжал инспектор, — я сожалею, что ляпнул перед сержантом и констеблем, будто он не бродяга. Но знаю, что на вас можно положиться — вы будете держать рот на замке, сэр. — Я несколько подскочил при этом «сэр». — Потому что очевидно: ни вы, ни я не хотим, чтобы такие идиоты задавались вопросами, чего ради кому-то выдавать себя за бродягу именно в этих краях.

Сощурившись, он глянул на меня, подчеркнув самый кончик фразы; я изо всех сил напустил на себя непроницаемость, надеясь произвести впечатление, будто мне отлично известен некий особый факт об «именно этих краях», а в левый сапог у меня запросто может оказаться упрятан некий весьма особый мандат с полномочиями слишком возвышенными, дабы засвечивать их обычным фараонам.

— И смешно с той новенькой десяткой, что у него была при себе, — раздумчиво произнес инспектор. — Похоже, прямо из-под пресса, а?

— Да.

— Даже не сложенная, а?

— Да.

— Какой там на ней был номер, вы, случайно, не помните?

— Помню, — рассеянно, нет — глупо ответил я. — Ж39833672, не так ли?

— А, да-да, точно. Это смешно, да.

— В каком смысле — смешно? — спросил я. — Смешно, что я запомнил? У меня эйдетическая память на цифры, ничего не могу с собой сделать. Таким родился.

Он не почел за труд проверить мое утверждение — в своей работе он был хорош, он знал, что я лгу.

— Нет, — ответил он. — Смешно в том смысле, что купюра — из той же серии, что и масса абсолютно подлинных десяток, которые, по прикидкам лондонских ребятишек, наводнили страну не больше месяца назад. Из Сингапура или где-то там. Смешно, согласитесь?

— Истерически, — согласился я.

— Да… ну что ж, всего вам доброго, сэр, мы в самом деле не смеем вас дольше задерживать.

— О, но если я могу оказать вам еще какое-то содействие…

— Нет, сэр, я имел в виду не это. Мне жаль, что мы не можем дольше задерживать вас. Под стражей, как говорится. Например, швырнуть вас в Тихую Комнату на пару дней, а затем попросить парочку наших ребят обработать вас до посинения, пока не расскажете, что значат все эти финты. Было бы очень мило, — задумчиво добавил он. — Любопытно, знаете ли. Мы, легавые, — любознательный народец, видите ли.

В этом месте я мог слышимо булькнуть горлом.

— Однако у вас, сэр, похоже, имеются крайне мощные друзья в тяжелом весе, поэтому мне остается только дружелюбно с вами распрощаться. На время. — И он тепло потряс меня за руку.

Снаружи меня дожидалась одна из тех симпатичных черных машин, какие себе позволить могут лишь силы полиции. Водитель в мундире распахнул передо мной дверцу.

— Куда, сэр? — спросил он голосом, тоже облаченным в мундир.

— Ну-у… — сказал я. — Вообще-то у меня есть своя машина, которую я как бы оставил на обочине, дайте подумать, милях в двадцати отсюда; это…

— Мы знаем, где ваша машина, сэр, — сказал он.