Первые недели января я Сахарова не видела, но числа 12-го Шиханович принес билеты на фильм Тарковского «Андрей Рублев» и дал мне сколько-то продавать. Я не помню, кому из нас (ему или мне) пришла идея позвать на это не совсем законное мероприятие Сахарова. В эти же дни Тельников принес пачку Хроник и сказал, что теперь решено их продавать (кажется, по рублю пятьдесят), чтобы окупить расходы на бумагу и машинисток. И я поехала с билетами и с Хроникой к Сахарову. Позже Чалидзе мне попенял, что я вовлекаю Сахарова в противозаконные акции. 

Сахаров заинтересовался Хроникой и остался почти равнодушен к билетам. Но купил два. Я еще удивилась, что так мало. У меня вокруг друзья покупали щедрей, а некоторые ленинградцы специально приезжали на «Рублева». В зале я Сахарова не видела. Рядом с ним сидела моя мама. А мы все были где-то далеко от них. 

Потом я стала иногда бывать на заседаниях Комитета прав человека, думаю, что это произошло вскоре после дня рождения Валерия или уже в начале 1971 года. Заседания происходили раз в неделю, мне кажется (но не уверена), по вторникам (четвергам?). Я вскоре стала называть их ВЧК (Вольпин, чай, кекс). Сахарову мой ВЧК понравился. Вольпин рассуждал. Чай (превосходный!) готовил Валерий. Я приносила кекс или ватрушку (Никита Кривошеин называл мою ватрушку диссидентской). Из всех участников этого мероприятия Сахаров был самый малоговорящий и самый слушающий. Я не запомнила ни одного спора (а они были), в котором он участвовал. 

Уходили часто втроем: Сахаров, Твердохлебов и я. На углу Арбата и Садового кольца у гастронома сажали академика в такси, а сами (нам обоим надо было на улицу Чкалова) садились в троллейбус. «Полночный троллейбус спешит по Москве, Москва как река затихает». А когда за поздним часом приходилось брать такси, считали, до какого места доехать по Садовому кольцу нам хватит денег. Однажды Андрей Твердохлебов спросил Сахарова: «Андрей Дмитриевич, у вас когда получка?» — «Не знаю, мне на книжку переводят», — ответил Сахаров. 

15 февраля мой день рождения, много людей. Впервые был Валерий Чалидзе с Верочкой, Андрей Твердохлебов. От Комитета не хватало только Сахарова. Я думала пригласить, но удержало опасение, что его присутствие как-то изменит непринужденность атмосферы. Однако когда я пришла к нему в начале марта, то по какой-то его фразе поняла, что это его огорчило. 

Пришла я, получив из Ленинграда записку, что Витя Файнберг и Володя Борисов, находящиеся в психбольнице, собираются объявить бессрочную голодовку в связи с признанием их невменяемыми и просят сообщить это Сахарову. До того как пойти к Сахарову с этим делом, я съездила в Ленинград и встретилась с женой Борисова Джеммой Квачевской. Я знала ее давно, принимала участие в хлопотах по восстановлению ее в мединститут. Она была отчислена, потому что отказалась давать показания против своего брата Льва на прошедшем за несколько лет до этого суде. Я втянула в эти хлопоты Евгения Евтушенко, и он реально пытался тогда помочь. 

Встретилась я впервые и с родителями Виктора Файнберга. После этой поездки пошла к Сахарову. И была у него несколько раз. Именно в эти мартовские дни мы вышли за рамки каких-то дел, и я почувствовала его личную мужскую заинтересованность. Встречи затягивались. Андрей Дмитриевич стал как-то непривычно разговорчив и все не по делу (пересказать невозможно) — о детстве, университете и даже об «объекте». Тогда я рассказала о том, какое трагически чарующее впечатление, протянувшееся на всю жизнь, произвел на меня роман Декстера Мастерса «Несчастный случай». И я сказала: «Я и красную юбку сшила, такую, как была у героини этого романа». А была я как раз в этой юбке. И Андрей Дмитриевич сказал, что ему нравится красная юбка. 

И однажды он стал показывать альбом фотографий (не семейный — семейного у него никогда не видела), сделанный секретарем Курчатова. На одной из фотографий стоят Курчатов и Сахаров. Он мне на ней не понравился, и я сказала что-то не очень приятное, что на фотографии он какой-то первый ученик, самоуверенный или самовлюбленный и заносчивый. На эти слова он ответил с необычной для него горячностью (дословно!): «Люся, у меня эти валентности давно закрыты. И это очень серьезно!». Я спросила, чтобы как-то убрать эту серьезность: «Вы что, ко мне подлизываетесь?». Ответил: «Да». 

Я ехала домой и думала, похоже, действительно все становится серьезно. А мне это надо? Я сознавала уже, что легкого (тем паче проходного) романа тут не получится. И помнила, какая это тяжкая засасывающая трясина — выяснение отношений, когда отношения рушатся. У нас с Иваном не очень было и понятно, кто кого оставил. Он не прижился в Москве. Я не хотела возвращаться в Ленинград. Начали жить врозь, и оба стали не без греха, потом то он, то я писали слезно-рефлектирующие письма, но тех слов, что в них были, хватало едва на сутки. И вдруг (все всегда вдруг) — я стояла у окна и пол-Москвы передо мной. Помню все до оттенка весеннего предсумеречного неба. И воздух вдруг приобрел какой-то давний, много лет не улавливаемый аромат. А меня всю охватило и как понесло чувство свободы. Как в ранней юности — все в розовом луче заката. Неудержимо захотелось на весь мир кричать — свободна, свободна, свободна! И я себе сказала — никогда больше. Всегда буду сама по себе. И было это ни с чем и ни с кем не связано. Пришло и все. По странному совпадению — Пражской весной 68-го. Сахарова я еще не только не видела, но и не слышала о нем. 

После разговора о валентностях я не видела Сахарова недели две. Я опять ездила в Ленинград, на этот раз с Алешей. На каникулы он остался у отца. А я вернулась, сделав передачу Эдику и еще раз повидав родителей Файнберга и Джемму. 29 марта я пришла с работы в восьмом часу. Прошла на кухню с двумя полными авоськами какой-то провизии. Мама сидела на своем обычном месте, грея спину у батареи. Но что-то было в ее лице, что я сразу спросила: «Что случилось?» — «Звонила Ира Кристи. У Чалидзе обыск». Я отобрала из двух авосек в одну хлеб, колбасу и еще что-то и поехала туда. На лестничной площадке стояли Сахаров, Ира Кристи, Ира Белгородская и Ефимов. Потом мимо нас несколько человек протащили мешки с бумагами, и мы вошли к Валерию. Там был и Андрей Твердохлебов. Был долгий разговор об обыске и возможных последствиях. Вернулась домой в четвертом часу ночи, прокатившись на такси дважды через пол-Москвы. Вначале мы с Ирой Кристи отвезли академика на Щукинский, потом я завезла Иру где-то в том же конце города, но подальше, и потом тем же путем назад — домой за Курский. Кто знает город — представляет расстояния. 

Мама сидела на том же месте с вязанием. Спросила: «Арестовали?» — «Нет». — «Значит, это впереди, а пока можно ложиться». Утром она сказала, что ночью ждала, что придут с обыском. А на мое возражение, что теперь ночью не ходят, сказала, что никто не знает, когда снова начнут ходить. Такой вот синдром матери и бабушки, отсидевшей своё и безумно боящейся за меня и еще больше за внуков. А утром стало известно, что арест в тот день все же был — арестовали Володю Буковского. 

В начале апреля приехала Джемма. Жила у нас. Я позвонила Сахарову, спросила, когда можно ей приехать. Он сказал: «Люся, привезите ее». И я привезла, нарушив свой личный мораторий. 

21 мая мы — Валерий Чалидзе с Верочкой, Андрей Твердохлебов и я — были приглашены на день рождения Сахарова. Вместе с веткой розового миндаля я подарила ему два самиздатских томика — Окуджаву и Мандельштама. Гостей было немного. Кроме детей именинника, были муж старшей его дочери Тани и ее свекровь, Турчины и два брата Медведевы. Я ощущала какую-то общую скованность и, может, это было ошибочное впечатление, некую напряженность между дочерьми Сахарова Любой и Таней. Таню я тогда видела впервые. Не было ощущения праздника, и даже стол показался мне скудным. И меня ошарашила одна реплика Тани о том, что она хочет переменить фамилию маленькой Марины, которая тут же бегала, с отцовской на свою. Так и сказала — чтобы она была не Либерман, а Сахарова. И я видела, как изменилось лицо Сахарова при этих словах. 

При следующей встрече Сахаров спросил, понравились ли мне братья Медведевы, и огорчился от моего ответа, что не очень. Но про себя подумала: «Хорошо, что больше ни о ком не спрашивает». Но он спросил, кто понравился. Ответила, что Марина — у этой малышки тогда был удивительно обаятельный тембр голоса. 

Лето добавило в наши отношения что-то неуловимо новое. Я уезжала в Киев. Он попросил позвонить. Я звонила. И даже дважды. Прислала две красивые открытки. Потом была маленькая книжная эпопея. Я читала в те дни только что вышедшую книгу Трумена Капоте и сказала про нее что-то восторженное. Он попросил почитать и заодно попросил дать Ахматову, сказав, что я уже несколько раз ее цитировала, и теперь ему надо самому прочесть. Я дала обе книги. 

В это время он с детьми собирался ехать на Кавказ, и была проблема с собакой. Я тогда несколько удивилась, почему собаке нельзя побыть на его даче, где живет Таня с семьей и с няней, но промолчала. И в ответ на вопрос, не знаю ли я кого-либо, кому можно на две-три недели подкинуть собаку, предложила подкинуть ее на эти дни в Переделкино. Я снимала там дачу, где жили мама с Алешей и Ольга Густавовна Олеша. И на том же участке снимали дачу наши друзья Игнатий Игнатьевич Ивич с женой Анной Марковной и их внук. Я сказала, что два мальчика — мой Алеша и Костя Богатырев (сын поэта и переводчика, бывшего политзэка, Константина Богатырева) вполне справятся с одной собакой. Сахаров и Люба привезли ее. 

Забирать собаку приехал Сахаров один. Вернул Ахматову, а про книгу Капоте смущенно сказал, что в доме не нашел (так и не нашлась по сей день). Опять были «случайные» смотрины, а он был неожиданно свободным и раскованно-веселым, каким в его доме я его не видела. Был как обычно — общий вечерний чай в саду и общий разговор, как всегда при Игнатии Игнатьевиче и трех дамах его поколения (Анне Марковне, Ольге Густавовне и моей маме), легкий и глубокий одновременно. 

Когда провожала Сахарова к станции, он говорил, что наше общее с Ивичами садовое-самоварное чаепитие напомнило ему дачное время его детства. А потом с огорчением сказал, что давал Ахматову читать Любе, но ей она не понравилась. На это я ему заметила, что ей не Ахматова не понравилась, а я не нравлюсь. После моих слов разговор оборвался. 

В августе мы с Юрой Шихановичем ездили навестить Вайлей в Уват, большое село на севере Тюменской области, где Борис Вайль отбывал ссылку. Поездка была очень хорошей. Вайли прекрасные и душевно очень нам близкие люди, их Димка удивительно милый и чуткий мальчик. И потрясающей мощи и красоты Иртыш. А ездить с Юрой одно удовольствие, такой он внимательный и заботливый спутник. На обратном пути еще смогли посмотреть Тобольск, побродить по декабристским местам. Потом мы чуть не застряли в Тюмени — не было в обозримом будущем ни одного билета на самолет. И неожиданно в вестибюле местной гостиницы наткнулись на большую группу москов­ских писателей (там была какая-то неделя советской литературы). И среди них были Марк Соболь и еще кто-то из моих приятелей. И мы стали как бы частью этой делегации и улетели в Москву вместе с ними их рейсом. 

Сахаров вернулся с Кавказа с флюсом. Когда я пришла, сразу похвастался, что только что получил от Бори Вайля подарок. Я попросила показать. Это оказалась фотография: Вайли и мы с Шихом в Увате. И я сказала, что раз у него есть моя фотография, то для симметрии и мне надо бы его. Он показал мне три (позже я узнала, что их сделал в 1970 году Юрий Рост). Я выбрала одну. В этот же вечер я ехала в Ленинград опять по какому-то психиатрическому делу. Помню, что советовалась с Юрием Лурье, который защищал Кузнецова, об адвокате для кого-то, помещенного в психушку в Риге. И встречались мы с ним не в юридической консультации, а почему-то в сквере недалеко от площади Льва Толстого. Конспирация, что ли? Теперь уже и сама не знаю. 

Утром я у Веры Гессе пила кофе и показала ей фотографию, полученную от Сахарова накануне, но не сказала, кто это. Она долго ее разглядывала, явно подозревая дела сердечные, а потом спросила: «Девка, а он случайно не алкаш?» Кажется, есть такая наука — по лицу определяют суть человека (забыла, как называется). 

После поездки к Вайлям и в Ленинград я и Алеша собрались на Кавказ как всегда дикарями. Сахаров очень хвалил то место на побережье, откуда он с детьми только что вернулся, — небольшой поселок Арсаул недалеко от Сухуми. И мы решили ехать туда же. Улетели мы 12 августа. Следующей ночью было Великое противостояние Марса, и мы с Алешей (у него была подзорная труба под названием «Юный астроном») смотрели на эту планету. Была какая-то напряженно тревожная картина. Шумящее почти черное Черное море у наших ног, темное, тоже почти черное небо над головой и непривычно большая густо-оранжевая звезда на нем. 

Перед отъездом Сахаров дал нам адрес хозяйки, у которой он жил с Любой и Димой. Это был первый дом, где мы смотрели комнату. Когда я стала объяснять этой женщине, кто дал нам ее адрес, она сказала: «Да помню. Тихий такой старичок». Комнату мы сняли в другом доме. Но эту фразу привезли в Москву. Потом она вошла в семейный лексикон, и ее все в нашем доме повторяли при каждом общесоюзном или общемировом шуме вокруг Сахарова. Как же: «Тихий такой старичок!». 

На последнюю неделю каникул Алеша и Таня (и, кажется, Ефрем с ними) ехали к отцу в Ленинград. Я не помню, как получилось, что в Ленинград ехали и Люба с Димой навестить бабушку. Я уже знала из рассказов Сахарова, что у Клавдии Алексеевны последнее десятилетие жизни не было отношений с мамой и сестрой. И, кажется, это была первая поездка детей Андрея в Ленинград и, может быть, первая за много лет их встреча с бабушкой с материнской стороны. 

Пока мы с Сахаровым шли от вагона, в котором уехали ребята, я думала, что поеду к нему. Но когда сели в такси, я сразу сказала водителю: «На улицу Чкалова за Курский». А выходя из машины, уже жалела, что не позвала его к себе. На следующий день я была у него вроде бы по делам, пришла поздно (у меня было самое загруженное время на работе, я кончала составление расписания на новый семестр), принесла какие-то бумаги от Валерия и вскоре собралась уходить. В дверях — он внутри, а я уже снаружи — он протянул руку, в ней была большая металлическая скрепка, я взялась за нее. И как какой-то ток прошел между нами. Через скрепку. Руками мы не соприкасались. Он сказал: «Люся, останьтесь». Это были первые определенные слова, которые я от него услышала. Я отрицательно качнула головой и пошла вниз. С улицы посмотрела наверх. Он стоял на балконе. И я крикнула: «Я завтра приду». Никаких дел завтра у меня к нему не было. 

Я пришла с работы около 9 часов. Принесла кофе (у него в доме кофе не держали), сыр и пачку печенья «Юбилейное». Спросила, можно ли сварить кофе, и мы прошли на кухню. Там были какая-то женщина и девочка лет восьми. Сахаров нас не познакомил. Я сварила кофе. Спросила у него и у нее, налить ли им. Она отказалась и вышла. Сахаров сказал, что это сестра его покойной жены Клавы, которая приехала впервые за много лет. 

Я налила две чашки. Мы прошли в его комнату, которую за месяцы, что прошли с декабря, я уже знала до последнего гвоздя в стене. Пили кофе, грызли печенье, и то, что он мне говорил в эти часы (он мне все еще — Андрей Дмитриевич, я ему — Люся — вы), было потом пересказано в грязно-отвратительной тональности в итальянской газетенке «Сетте Джорно» со ссылкой на меня, что я якобы это рассказывала про него своим подругам. Прослушивание в его квартире было налажено хорошо. 

Неожиданно (на самом деле давно ожиданно — пролог как-то несовременно затянулся и, наверно, длился бы и дальше, если б дети не уехали) он спросил, можно ли постелить постель. Я кивнула, спросила, можно ли позвонить. И сказала два слова: «Мама, я не приду». Он принес откуда-то запечатанный комплект постельного белья (тогда такие продавали, то ли индийские, то ли египетские) и стал его распечатывать. И я спросила: «Вы, нет, ты когда его купил?» — «Вчера. Я хотел утром постелить, но боялся сглазить, думал — постелю, а ты вдруг не придешь». 

За окном уже светало, когда я услышала, как бьется его сердце, и спросила: «Давно это у тебя?». Он спросил: «Что — это?» — «Ну, экстросистолия». Оказалось, что он про нее не знал. И я провела полный медицинский анамнез. Он ответил на все мои вопросы, но сказал, что получается не брачная ночь, а прием у врача. «Конечно, я же тебе еще вечером сказала, что замуж не собираюсь. Так что — ночь эта грешная». И это была единственная ночь, которую я провела в его доме. Но с той ночи рядом с моей установкой всегда быть самой по себе появилось некое расплывчатое сомнение, а не обречены ли мы быть вместе? И рядом другая (заслоняющая это сомнение) мысль, что экстросистолия у него врожденная. И именно поэтому его в 41-м на первом же медосмотре отстранили от призыва в армию, не взяли в Академию, и он поехал с университетом в эвакуацию доучиваться, а потом на завод в Ульяновск. В общем, полное смешение ощущений счастливой любовницы и профессионала-врача. 

Утром (на самом деле сильно после полудня) мы ушли из его дома. Пришли в мое училище, купив в гастрономе напротив булку и творожные сырки. Ему снова пришлось пить кофе — чая я у себя на работе не держала. И я наконец задала вопрос, который меня мучил с октября предыдущего года: почему он так резко отказался взять молоко или кефир, когда я ему предложила их в коридоре калужского суда? «Так они же холодные», — сказал Андрей. 

Потом он несколько часов маялся на диване в моем кабинете и на лавочке на Яуз­ском бульваре. И мы пришли к нам на Чкалова. Андрей — впервые. Он пишет об этом и в «Воспоминаниях», и в тексте Дневника, и там же в стихотворении «Альбинони». Мама в этот день плохо себя чувствовала. Лежала у себя в комнате. Я провела Андрея к ней и ушла на кухню. Потом Андрей пришел ко мне и сказал, что у него странное ощущение, как будто он здесь уже был, ощущение дома, потому что у мамы над кроватью висит портрет Бетховена — такой же, как был в комнате его бабушки. А мама позвала меня, сказала: «Дай коробку с нитками и сними с него кофту, я ее заштопаю, пока вы обедаете». 

Спустя несколько дней вернулись из Ленинграда дети. Таня приняла Андрея сразу не только без внутреннего сопротивления, но и как-то очень тепло. Алеша был первое время напряженный и непривычно сдержанный, я бы сказала, чрезмерно корректный и отстраненный. А у Андрея все складывалось очень тяжко. Я не принимала участия в его объяснениях с детьми. В один из вечеров Андрей позвонил и попросил, чтобы я приехала. Было долгое и как хождение по кругу объяснение с Любой. Содержания разговора изложить не могу (не могла и тогда), но утвердилась в мнении, что мне принимать участие в таких разговорах не надо. Как ни трудно ему, но это он должен решать сам. И все происходившее в доме Андрея тщательно отслеживалось КГБ и отражалось в соответствующих документах. 

«2 октября 1971 г. Тов. Суслову от Пред. КГБ Андропова. Направляется справка о поведении академика Сахарова А.Д. В личной жизни Сахарова в последнее время произошли изменения. Он вступил в интимную связь с преподавательницей 2-го Медицинского училища Боннэр Л.Г., 1922 года рождения, членом КПСС, родители которой в прошлом были репрессированы, а впоследствии реабилитированы. Боннэр поддерживает негативные проявления и деятельность Сахарова в качестве члена „Комитета“, размножает изготовленные его единомышленниками материалы. Намерение Сахарова вступить в брак с Боннэр встретило резко отрицательное отношение со стороны его дочерей, в результате чего в семье возникла напряженная обстановка». 

А у нас в первые недели сложился какой-то странный уклад. Андрей приезжал на Чкалова поздним вечером. Когда мы на кухне оставались одни, сбивчиво, повторяясь, рассказывал о трудных объяснениях с Таней и Любой. Был потрясен вопросом Димы: «А чей теперь будет кошелек?» — и его репликой, что он по мне пройдется коготками. А потом оставался на ночь. Я расширила тахту в кухне книгами. Сверху положила матрас. Это было наше ложе. Андрей где-то неверно написал, что на кухне спали Таня и Ефрем. Наш сосед академик Займовский, с семьей которого мы дружили в двух поколениях (я с ним и с его женой, моя Таня с их дочерью — тоже Таней), поглядев на наше кухонное ложе, назвал Андрея «кухонный академик». Теперь в бывшей квартире Займовских расположен Архив Сахарова. 

В 6 утра я в халате провожала Андрея. Над Яузой стоял легкий туман. Вдали в первых лучах солнца розовел Андроньевский монастырь. Прощались на мосту, где он обычно ловил такси, и (странно) эти ежедневные расставания на рассвете не создавали ощущения временности. 

Но однажды он пришел и сказал, что утром не уйдет, что Люба его вроде как прогнала, сказала, что сама будет Диме мамой и папой. Я же считала, что Дима должен жить с нами и что, как только будет готова моя кооперативная квартира (она строилась уже два года, ее обещали к ноябрьским праздникам, и уже прошла жеребьевка), Андрей должен на это решиться. Забегая вперед, скажу — не решился, боялся обидеть Любу. 

А пока у меня возникла проблема создать быт, более устойчивый, чем кухонное ложе. Таня и Ефрем в ожидании моего кооператива переехали в Петрово-Дальнее к маме Ефрема, мы с Андреем в комнату, где раньше жили я с Алешей, Алеша к маме. Андрею перешел в наследство от Тани ее письменный стол. Понадобилась еще одна настольная лампа. И мы поехали делать первую в нашей совместной жизни покупку. 

В магазине «Тысяча мелочей» были четыре типа ламп, разнящихся и по качеству и по цене. Разброс был от 6 рублей до 22. Я хотела купить за 18. Андрей настаивал на шестирублевой. Я говорила, что она, во-первых, уродка, а во-вторых, неудобная. Андрей на это ответил, что зато дешевая. Я довольно сдержанно предложила выйти на улицу и там поговорить на тему о том, что я могу себе позволить купить на свои трудовые, и о том, что мне будет не по карману. Вышли. Там был тротуар и рядом вскопанный газон, огороженный на уровне колен тонкой проволокой. И я зло сказала, что если еще когда-нибудь он сунется с такими аргументами при любой покупке, то вот Бог и вот порог. А я сама себе хозяйка. И пусть с самого начала катится куда подальше, чем когда-нибудь потом выяснять отношения из-за подобных мелочей. Говорила с такой, мягко говоря, экспрессией, что он отшатнулся и, зацепив ногой за проволоку, упал. Это падение спасло нашу будущую семейную жизнь. Невозможно продолжать ссору, когда человек упал и сильно расшиб ногу. Больше настоящих семейных ссор у нас не было. А что мы до хрипоты спорили над каким-нибудь документом, или я на него ополчалась из-за излишней доверчивости и внешней врожденной мягкости, часто создававших у окружающих неверное впечатление о его взглядах, так это ссорами мы оба не считали, да и по существу это не были ссоры. 

Все эти события, внутренне очень насыщенные, произошли за какие-то полторы—две недели. В доме привыкли, что все надо греть, что он любит делать это сам. Танин первоначальный испуг, когда Андрей, подцепив вилкой кусок селедки, опустил его погреть в стакан чая, и она в ужасе закричала: «Андрей Дмитриевич, что вы делаете?», вспоминался со смехом. Андрей привез со Щукинского чемодан, в котором была рукопись учебника, пара рубашек и несколько книг по физике. На этом его переезд завершился. За вечерним чаем в связи с таким событием Таня сказала: «Андрей Дмитриевич, теперь нам надо знать, кто ваши друзья». Ее поддержал Ефрем, добавив, что комитетчиков мы знаем, а кто другие? И Андрей замялся, а потом очень неуверенно сказал: Зельдович. 

А я решила, что его пора уже представить моим ленинградским друзьям. В Ленинграде на Пушкинской улице жили одной семьей Наталья Викторовна Гессе, Зоя Моисеевна Задунайская и Регина Моисеевна Этингер. С Региной я была дружна с 8-го класса школы. С Натальей подружилась, когда в 1953—1954 годах работала по совместительству редактором в Ленинградском отделении «Медгиза». В том же Доме книги, где был «Медгиз», располагался «Сельхозгиз». Там работала Инка (Регина), и я свела их с Наташей — получилось, на всю оставшуюся Инке жизнь. С Зоечкой «взрослое» знакомство возникло через Наташу в 59-м году, но я знала ее (и, соответственно, она меня), когда я занималась в Доме Литературного Воспитания Школьников, а Зоя Моисеевна была одной из «маршаковен», приглядывавших за нами. 

И мы полетели в Ленинград. Обычно я туда моталась на поезде, используя свою 50% скидку инвалида войны (хотя моя скидка инвалида ВОВ на билет была и на самолет). Ночь в поезде казалась меньшей тратой времени, и билет был все же дешевле. 

Впервые летели вместе. И в самолете договорились, что никогда не будем летать или ездить поодиночке. И вообще будем жить по принципу — с любимыми не расставайтесь. Однако пошлая поговорка «Человек предполагает, а жизнь располагает» оказалась сильнее нас. Мы оба не могли тогда представить, сколько разлук нас ждет впереди — кратких и долгих, вынужденных и трагических. 

Андрей, еще когда мы были на «вы», много и упорно говорил мне о своей неконтактности, и я опасалась, что у моих пушкинских друзей он поначалу может чувствовать себя скованным. Но все оказалось легко и просто. С Наташей Андрей уже был знаком по суду в Калуге, и ее внешнюю резкость сразу принял как высшее проявление дружбы. С Региной, о которой он знал, что моя дружба с ней началась 1 сентября 1937 года и никогда не прерывалась, сразу возникло полное взаимопонимание. А Зоечку, от которой исходила доброта так же отчетливо, как тепло от солнца, полюбил, что называется, с первого взгляда. 

Ленинград конца сентября всегда золотой и прозрачный. На самом деле еще неизвестно, что ему больше к лицу — белые ночи или ранняя осень. Я была поражена, когда узнала, что Андрей был в этом городе только один раз и только один день. И я показывала ему и рассказывала город до изнеможения. И если все долгие беседы нашего «пролога» был в основном его рассказ о нем (позже Андрей говорил, что он раскрыл мне все карты), то Ленинград стал наглядным пособием к моему рассказу обо мне. Потом я повезла его в Павловск. 

А после Павловского парка был Пушкин (Пушкин, Детское Село, Царское Село) — город, где кроме всех великих, кто там жил, еще росли и мои дети под опекой бабушки и дедушки с отцовской стороны. Но мы не пошли ни во дворец, ни в лицей. Мы пошли в Гостиный двор (не все знают, что в Пушкине, как и в Санкт-Петербурге, есть настоящий Гостиный двор) покупать все, начиная с исподнего, Андрею Дмитриевичу Сахарову. Потому что с момента, как он ушел из своего дома, он носил майки, трусы, носки и рубашки, которые не забрал Иван. Две из Ивановых рубашек (еще иракских) так полюбил, что доносил до полной ветхости. 

В сентябре умер Хрущев. Я как-то не помню газетных сообщений о времени и месте похорон, но западные радиостанции сообщали об этом. И Андрей решил поехать на кладбище. Мне теперь кажется, что это был наш первый совместный выход на люди. У Новодевичьего стояла большая очередь, и, кажется, простых смертных внутрь не допускали. Но Андрей показал свое удостоверение (не помню, Героя или академика), и мы попали внутрь. Прошли к могиле. 

Вокруг нее стояло человек сто. Моросил дождь. Из выступавших я запомнила только сына Хрущева Сергея и какую-то женщину поколения моей мамы. Она очень эмоционально говорила о том, какую большую благодарность к Никите Сергеевичу испытывают люди ее судьбы, прошедшие тюрьму и лагеря, те, кому он вернул свободу, человеческое достоинство и саму жизнь. Там были слова «возродил из небытия». 

А вечером того же дня (или накануне) в связи со смертью Хрущева у Алеши (тогда девятиклассника) был разговор с одним из школьных товарищей. Тот считал, что зря Хрущев «всех их освободил». И на недоуменное восклицание Алешки пояснил: «Они же там привыкли». Фраза эта тоже вошла в семейный обиход наряду с «тихим старичком», правда, несколько позже, когда по какому-то новому законодательству лагерные суды стали часто штамповать политзэкам новые сроки за нарушение лагерной дисциплины и просто потому, что «они же там привыкли». 

В конце сентября или в начале октября Андрей решил, что наши отношения должны быть оформлены. А мне казалось, что это опасней для моих детей, чем внебрачная связь. И потом я знала (Андрей сказал мне это в первый наш вечер, перешедший в ночь), что Клава взяла с него слово никогда больше не жениться. И он это ей обещал. Мне было странно и ее желание, и обещание Андрея. Но у меня было какое-то внутреннее сопротивление тому, чтобы он нарушил свое слово. И возникли две или три недели некой рефлексии на эту тему. У Андрея главным доводом было — тебя арестуют, а меня не пустят к тебе на свидание. Появились и еще какие-то тоже житейские соображения (в нашей жизни предвидение ареста было вполне житейским). 

В конце октября мы снова приехали в Ленинград, надо было оформить мой развод. Меня поразило, как спокойно Андрей воспринял знакомство с Иваном. Не было даже намека на ревность к моему прошлому. В этом он так разительно отличался от Ивана, которого моя мама называла псковским Отелло. Все хлопоты Иван взял на себя, мне не пришлось являться на суд, и вскоре он прислал мне свидетельство о разводе. Можно было идти в ЗАГС подавать заявление, но оказалось, что Андрей не может найти в квартире на Щукинском свидетельство о смерти Клавдии Алексеевны, а заодно и многих других своих бумаг частного характера. Он обратился в ЗАГС и получил дубликат утраченного документа. А облигации, личные письма и какие-то наградные документы так и не нашлись. 

Мы подали формальное заявление, и нам выдали приглашение на бракосочетание 7 января 1972 года и пропуска в магазин для новобрачных. В то время это было существенно. 

В этом спецмагазине был куплен Андрею черный вполне приличный соц. демократического производства костюм, шотландский свитер, и он фигурирует на многих фотографиях. Себе ничего не покупала, и колец мы не заготовили. Так мы завершили подготовку к нашему официальному бракосочетанию. Но к нему готовились не только мы, но и в КГБ, и в связи с этим меня, можно сказать, повысили в категории. 

Через несколько дней мы поехали в Киев, где был назначен суд над поэтом Лупыносом. В гостинице нас отказались поселить в одном номере, хотя Андрей показал приглашение из ЗАГСа на 7 января. Дежурная твердо стояла на страже нравственно­сти граждан. За нас ходатайствовал мужчина (явный сотрудник КГБ, сопровождавший нас на аэродроме в Москве и в самолете), но и это не помогло. Ночевали мы в комнатах на разных этажах. Суд отложили на неопределенное время почти сразу после появления Сахарова в зале заседаний. Но мы познакомились в эту поездку с несколькими киевскими диссидентами. А потом, несмотря на серый с мокрым снегом день, когда неба как будто не существует, я таскала Андрея по городу, показывая ему все булгаковские места. В прошлом он один раз был в Киеве, но ничего этого не видел. И еще мы купили там обои для намечавшегося дома ремонта. В Москве в этот год обои были дефицитом. 

29 декабря исключали из Союза писателей Галича. Пока на втором этаже бывшего особняка графа Олсуфьева, ныне Дома писателей, шло судоговорение, Сарра Бабенышева и я маялись в вестибюле. Мимо нас, старательно отводя глаза в сторону, шли в ресторан и из него всем известные и никому неизвестные члены Союза. И те, и другие наверняка были знакомы с Саррочкой, а кое-кто и со мной. И я безуспешно пыталась найти ответ на вопрос, откуда им известно, что мы ждем Сашу. 

Наконец наше с Саррой ожидание кончилось. Саша спустился с верхов, где обитают высшие члены их писательского союза, на грешную землю, и, полуобняв нас за плечи, почти подтолкнул в сторону выхода. Потом, когда Галич так неожиданно и трагически ушел из жизни, я, вспоминая этот день, думала, что тогда был бы уместен монолог вроде Чацкого. Но монолога не было. Он сказал только: «Пошли, девочки», и навсегда покинул этот Союз советских писателей. 

Накануне прилетела из Флоренции на пять дней Нина Харкевич. Вначале она собиралась прилететь на наше официальное бракосочетание. Но я ее уговорила этого не делать. Мне было неуютно оттого, что Андрей решил о нем не говорить своим детям, и поэтому я решила, что и с моей стороны никого, кроме обязательных свидетелей, не будет. И своим детям сказала, что они в ЗАГС идти не должны. И мы с Ниной 31-го полетели встречать Новый год в Ленинград на Пушкинскую. Знакомство с Ниной для Андрея оказалось значимым, не только потому, что он приобрел верного и деятельного друга. Нина стала первым доверенным лицом Андрея на Западе, а позже и главным распорядителем (вместе с Анне-Марией Бёлль) основанного мной Фонда помощи детям политзаключенных.