Черногорская полиция праздновала рождество. Широкий крестьянский стол ломился от выпивки и закуски. Под пышной елкой, украшенной побрякушками, сидел кривоглазый начальник полиции и расправлялся с бутылью водки и жареным гусаком. Рядовая полиция кончала второе ведро браги. Лилась песня:

Мы не милиция, Мы — полиция. Гоп тир-дир-бом! Мы не водицу Из криницы, А самогонку пьем, пьем, пьем!

Громыхая каблуками по гулким половицам, укутанный в шаль полицай ввел в избу рослого священника с массивным крестом на шее.

— Тороплюсь доложить! Задержан сей поп или дьякон, черт его батьку разберет, только вижу, что шпион. Партизанская листовка у него, — полицай протянул начальнику полиции листок. — Вот извольте. В саквояже под кадилом нашел.

Начальник полиции побагровел. Гусиная кость на его зубах сухо хрустнула.

— Ты что, быдла! Как смеешь совать начальству заразу партизан? Читай! Нет, постой. Пусть лучше ее сам святой отец прочитает. Так, братцы, что ли? Послушаем святого отца!

— Послушаем! Шпарь, батя, вместо молебна. Ха-ха-ха! Священник отстранил рукой протянутую конвоиром листовку.

— Отстань, анафема. Не богохульствуй. Духовному сану дозволено господом богом читать священные писания.

— Читай! — ударил кулаком по столу начальник полиции.

Священник взял листовку:

— Что ж… Можем и прочесть. В моих руках послание брянских и смоленских партизан. Они поздравляют вас с рождеством и пишут, что хотят поскорее с вами встретиться и поскорее видеть вас на осинках.

Начальник полиции выскочил из-за стола:

— Ах вот что ты принес нам, святой гад! А ну, хлопцы, задрать ему рясу да прутьев, лозовых прутьев побольше сюда.

Несколько дюжих полицаев схватили священника, положили на лавку и накрепко привязали его ремнями, веревками к ней. Два молодых полицая принесли по охапке заиндевелых лозовых прутьев.

Терпеть муки никому не приятно — ни святому, ни простому смертному, и потому священник, не ожидая, пока взвизгнут прутья, заговорил:

— Видит бог, противиться вам, олухам, бесполезно, ибо если нечистый попутал кого, то он будет путать его до конца. Но всяк, вознамерившийся поднять руку на раба своего, должен спросить: а справедлив ли суд его, а не обрушится ли после кара господня на самого себя?

— Говори, говори, мы слушаем тебя, — засучивая рукава рубашки, кивал начальник полиции.

— Так я и говорю, что, чиня сие кощунство, вы берете на души свои тяжкий грех, ибо всевышний видит, что лежащий в посрамлении перед вами свят и непорочен. Разуйте очи свои и гляньте на листовку. На ней следы клея. Я ее в вашем селе со стенки снял.

Начальник полиции выхватил из рук конвоира листовку. Да. На углах ее были рыжие пятна клея. Левый нижний угол вовсе оторван.

— Черт возьми! Да она же в самом деле содрана со стенки. Где она висела? Говорите, где?

— На стенке храма.

— Не может быть!

— "Не может". Плохо службу несете, олухи царя. Пройдитесь по улицам. На каждой избе сия листовка висит. Это говорит вам священник БЕИПСА: может, слыхали о нем?

Начальник полиции потряс над головой кулаками:

— Пьяницы! Бабники, так вашу ять! Вон из хаты! Вон!!!

Он кинулся к священнику, ножом разрезал ремни, веревки.

— Ваше священство! Извините. Ошиблись, сукины сыны. Разгильдяи! Я им, стервецам, покажу! Шкуру спущу! Забудем, батя, земные грехи. Прошу вас к столу. Отведайте в честь рождества. Сальца вот, грибков, гусачка… Да и черепочку с морозцу пропустить не грех.

— Я с превеликим удовольствием приму и то и другое, — ответил поп. — Но перед тем как заняться трапезой, я просил бы вас отдать распоряжение вырубить на льду озера крест, то есть приготовить для крещения воды иордань. Киевско-Ахтырская епархия специально прислала меня к вам.

— Слушаюсь, ваше священство! — вытянулся начальник полиции. — Сейчас распоряжусь. — Он выглянул в сени и крикнул: — Эй, часовой! Аллюр три креста к Хлору Мурашке и скажи ему, сучьему сыну, чтоб сейчас же весь свой взвод бросил с пилами, лопатами, топорами на озеро и готовил святую иордань. Скажи батюшка приехал. Сам епископ! Все! Нет, погоди. От Мурашки заскочишь к гундосому Хведьке. "Какому, какому?" Ну, к тому полицаю, которому нос перешиб партизан. Так вот скажи ему,

чтоб немедля лез на колокольню и бил в колокола, скликал весь гарнизон на иордань. Валяй! Пулей мне. Кыш! Вернувшись за стол, кривой наполнил стаканы.

— За встречу, ваше священство!

— За рождественскую ночь, — поднял стакан поп. — Поехали!

Кривой придвинул батюшке недоеденного гусака.

— Ну как самогоночка, святой отец?

— Дурно пахнет, но ничего. Может, примем сразу и за деву Марию, родившую Христа?

— С удовольствием, ваше священство. Прошу!

— Поехали! — кивнул поп.

Кривоглазый поперхнулся, выпил не все. Священник БЕИПСА поспешил пристыдить его:

— Э-э-э! Нехорошо. Не выпить за деву Марию преогромный грех!

Кривоглазый шеф полиции махнул рукой:

— Не пошла, бродяга. Не пошла-а. Я вообще, батя, беспричинную пьянку не терплю.

— Почему ж беспричинную? — развел руками поп. — Причин у нас с вами премногое множество есть. Коль начали пить за деву Марию, то выпить за мать святую богородицу и сам бог повелел. Да и двенадцать апостолов обходить грешно. Так что ваше здоровье. Аминь!

Тост за сорок сороков — сорок мучеников отец Ахтыро-Волынский предлагать не стал. Начальник полиции был доведен как раз до такой кондиции, которая была и нужна. Выпив посошок, они уселись в поданный к крыльцу избы возок и отправились на озеро.

— Мой гарнизон, батя, самый крепкий, самый грозный в Брянских лесах, обнимая священника, хвастался кривой бандит. — Я всех бью в хвост и в гриву, в гриву и в хвост. Я скоро всех расшибу. Весь Брянский лес очищу! Я тут буду хозяин! Я — Филька Черепков! Вы, батя, не думайте, что я лапоть, мужик. Я в Германии специальную школу прошел, и подчиненные мои не лопухи. Моя гвардия! Моя школа! Это только ноне тово… Выпили малость в честь рождества. Но опять-таки ради зоркости я лично только по одной бутылке на брата разрешил.

— Коли того зелья, что в первой бутылке было, то это отменно, — заметил поп, — а коли того, что в другой, скажем прямо — дерьмо. Этак можно и ведро выдуть — и ни синь пороху в очах.

— Вы изволили про ведро заметить верно. Я, батя, именно по ведру на брата и разрешил. Это рождественская норма у нас. На все две недели. Но разве уследишь? Кое-кто успел и за день вылакать ведро. Слышите, слышите, как орут?

Отец Ахтыро-Волынский понимающе кивнул: "Налакались, бандюги, нарезались хорошо. И приток к озеру хорош. С бутылками, ведрами, флягами все идут, идут…"

Главарь полиции опять обнял рукой седока, укутанного в овчинный тулуп.

— Восхитительный вы священник, батюшка! Я в восторге. Сам бог, видать, вас послал. Оставайтесь-ка у нас насовсем. Навсегда. Храм у нас хоть деревянный, но еще с крестом. Сторожка для жилья есть. Да что сторожка! Мы вам дом любого коммуниста отдадим. Оставайтесь, а? Женим вас тут. Дебелую бабу подберем. Нам так нужен для отпевания убиенных поп!

— Благодарствую. Рад бы, да епархия не разрешит. К тому ж, женат я. На Волыни матушка меня ждет.

Возок круто свернул вправо, скатился под гору и остановился на берегу большущего озера, окруженного с одной стороны лозняком, с другой — сосновым бором и редкими елками, чернеющими там и сям.

Иордань была уже готова. Среди озера дымился вырезанный во льду огромный крест. Вокруг него выстроились замкнутым квадратом эсэсовцы и полицаи. В руках у многих поблескивала не то посуда для святой воды, не то бутылки самогона.

Сняв тулуп и оставшись в одной праздничной рясе, батюшка в сопровождении начальника полицейского гарнизона важно зашагал к иордани. У булькающей, хлынувшей через край проруби ему протянули заряженное горящими углями дымное кадило.

Отец Ахтыро-Волынский посмотрел через головы полицаев на темный, в морозном инее лес, на небо в крупных звездах, сыплющее на землю колючее серебро, на прибрежную ракиту, где ночевала какая-то птица. Никогда, никогда не видать ему больше ни леса, ни неба, ни птиц… Все уйдет от него куда-то во мрак, в небытие. Но все, все это останется, будет жить и без него. Будут шуметь леса, будут гореть звезды, будут петь птицы, и во имя этого — да простит господь!

Он взмахом поднял над головой раздутое ветром кадило и во весь свой могуче-раскатистый голос затянул:

— Да сгинет с лика земли-и ино-зем-ная гнусь и иже с ними-и-и!..

Из леса, из кустов лозняка, с голой горы разом ударили, кося все живое, партизанские пулеметы. Засвистели трассирующие пули. Толпа пьяных бандитов бросилась через крест-прорубь к берегу. Тяжко ухнув, лед обломился. Уцелевшие с криком: "Тонем! Караул!" — шарахнулись на другую сторону, но и тут лед не выдержал: огромная глыбища с треском перевернулась, накрыла собой чуть ли не целый взвод.

Отец Ахтыро-Волынский каким-то чудом остался жив. Он стоял на кромке необломившегося льда без шапки (ее кто-то в панике сбил), что-то ликующе кричал и вовсю размахивал кадилом над роем красных, синих пуль, будто благословляя их на погибель гнуси. Но вот хрупкий кусок обломился и под ним. Ухнув по пояс в воду, держась руками за край льдины, он вдруг, к ужасу, увидел, что главарь банды лишь ранен в ногу и уползает.

— Ах, гнусь! Неужто уползешь?

Последним усилием воли отец Ахтыро-Волынский подтянулся на руках и, схватив головореза за ногу, потащил его вслед за собой.

— Батя! Батя! Ты что, ошалел? Куда тянешь? Да пусти же. Гроб твою!.. Караул! — заорал главарь, пытаясь вырваться.

Отец Ахтыро-Волынский сорвал с шеи крест и ударил им по голове бандита:

— Аминь, анафема! Присовокупим. Холодная пучина сомкнулась над ним и претендентом на Брянские леса.

Партизаны уходили молча. Под соснами в километре от озера колонна остановилась. Гуляйбабка подошел к бойцам своей группы, снял шапку. Бойцы сняли тоже.

— Друзья! Смертью героя, унося под лед анафему, погиб отец Ахтыро-Волынский. Его никто не просил в наш отряд. Он пришел к нам, как он говорил, "по зову господа бога". Он любил жизнь и мечтал дотянуть до того часа, когда сгинет с лика земли вся нечистая сила. Но дороже жизни есть еще любовь к Родине, к ее свободе. Он избрал последнее и гордо пошел на смерть. Горько, что мы в сутолоке дел забыли записать, запомнить его адрес. А ведь его, где-то там на Волыни, ждет матушка. Но поклянемся же в том, что мы его не забудем. Да шумят ему брянские сосны!