Ходили слухи, что новый начальник уже занял служебную квартиру, но с его приездом, о котором недавно объявили, жизнь в лагере никак не изменилась. Все так же пятьсот заключенных набивались в спальню, рассчитанную на сто человек, все так же. приходилось есть нечто малосъедобное – практически всегда свинину, черствый хлеб, от которого шатались зубы и кровоточили десны, клеклый рис, жесткие макароны и пюре. Все те же наказания, та же грязь, сырость, блохи, лихорадка, рвота, понос, крики, плач, все то же отчаяние.

Ей казалось, что она провела в этих стенах за колючей проволокой, возведенных посреди долин Берри, всю свою жизнь. На самом деле она пребывала в лагере три месяца, но за этот срок былое полностью стерлось в ее памяти. У нее не было никаких сил вспоминать о своих не то что бы счастливых, не то что бы несчастливых днях, которые протекли в маленьком городке Центрального массива. Хотя ее матери и удалось получить европейский паспорт и французскую фамилию, хотя сама она и унаследовала от своего отца голубые глаза и светлые волосы, стражи порядка архангела Михаила ворвались как-то ночью к ним в дом и, не дав одеться, втолкнули их в крытый грузовик. По счастью, их не избили и не изнасиловали. Везли их недолго, а потом высадили в одних ночных рубашках у ворот лагеря Центральных департаментов. Охранники, мужчины и женщины, палками погнали их к переполненному людьми бараку из жести. Им швырнули грязный матрас, как бросают кость собаке. Женщины-заключенные дали им какое-то тряпье, чтобы они могли соорудить себе какую-нибудь одежду и прикрыть тело.

Ее мать, одержимо преданная своим принципам, не вынесла новых условий. Через три недели заключения она перестала есть и решила добровольно умереть, несмотря на мольбы дочери и сестер по несчастью этого не делать. Мужчины в масках, одетые в белые комбинезоны, унесли ее труп, видимо, чтобы бросить его в стоящую по соседству с лагерем огромную печь, в которой когда-то сжигали тонны костной муки.

Близким не разрешали бдеть и хоронить покойных. Дирекция лагеря формально не запрещала ежедневные пятикратные молитвы, но при этом делала все, чтобы молиться было трудно или даже невозможно. Во-первых, вся еда буквально плавала в свином жире, и если человек не хотел умереть, он был вынужден есть нечистое мясо; кроме того, заключенные не имели возможности совершать ритуальные омовения, поскольку воду давали только с шести до семи вечера, к тому же из плохо работающих кранов еле текла жалкая струйка; наконец, тех грамотных верующих, которые произносили пятничную проповедь, систематически отсылали из лагеря. Самые старые, поворачиваясь к солнцу, расстилали куртку или какой-нибудь кусок ткани, опускались на колени и предавались мольбам, еще более душераздирающим оттого, что люди осуждали сами себя. Время от времени какой-нибудь совершенно отчаявшийся человек решал найти смерть в последнем сражении. Тогда он бросался на охранника и пытался перерезать ему горло какой-нибудь железкой – оторванной от двери ручкой или вырванным из стены штырем… Большинство этих горе-воинов бывали изрешечены пулями, прежде чем успевали хоть раз ударить свою жертву. Но некоторым все же удавалось забрать с собой в иной мир охранника или охранницу. После чего всех заключенных, мужчин и женщин, стариков и детей, раздевали догола и обыскивали. Эта постыдная, унизительная процедура рождала ужасные истерики, ссоры, стычки и робкие попытки восстать, которые жестоко подавлялись.

В свои шестнадцать лет она вынуждена была постоянно терпеть домогательства мужчин и зависть женщин из-за белокурых волос, белой кожи и необыкновенной красоты. До сих пор ей каким-то образом удавалось избегать самого худшего: в лагере невозможно было уединиться, и никто из мужчин не осмеливался ее изнасиловать на глазах у остальных заключенных. Что до добровольных интимных отношений, то обычно на них никто не обращал внимания, если оба партнера не хотели огласки, но изнасилование вызвало бы крики, суету, а возможно, и вмешательство охраны. И все же и молодые, и старики жестами делали ей непристойные намеки, прикасались к ней, проходя мимо, прижимались, утыкали свой тугой член в ягодицы, бедра и живот. Она благоразумно все сносила и молчала, понимая, что обратная реакция лишь распалит их. Она убегала с проворством кошки, ни на кого не глядя, спрятав лицо под густыми волосами. Ночью она укладывалась между двумя женщинами покрупнее и побойчее, надеясь, что никто не осмелится потревожить ее телохранительниц и не придет к ней. Она готова была терпеть духоту, испарения, беспокойные движения и храп женщин, нежели, уснув, подвергнуться риску внезапного нападения. В стенах барака раздавался скрип, кто-то пытался сдержать стон, у кого-то вырывался крик. Мужчины бродили вдоль стен, словно волки, пары возились в темноте, на рассвете взбешенные мужья и отцы колотили неверных жен и обесчещенных дочерей, в бурных драках, порой кончавшихся смертью, мужчины или группы мужчин платили долги чести.

У нее больше не было ни семьи, ни защитника. Отец умер от сердечного приступа перед самым ее рождением. Мать так и не вышла больше замуж и оборвала все связи с семьей, чтобы скрыть свое происхождение. Напрасно – легионеры архангела Михаила, казалось, читали в умах и в сердцах людей. Она не знала своих дядь, теть, двоюродных братьев и сестер. А значит, могла рассчитывать только на себя в этом кошмаре, с каждым днем все более походившем на преддверие ада. Она так и не стала верующей, так и не примкнула ни к строгому протестантизму отца, ни к изворотливому исламу матери. Но легионеры обращались с ней, как с настоящими усамами, не давая ни малейшей возможности защититься. В их отношении было явно видно жестокое стремление вырвать из европейских земель даже малейший корешок ислама.

Целыми днями ее мучил один и тот же вопрос: что они собираются сделать с обитателями лагерей? Ведь когда-нибудь им надоест сторожить и кормить эти лишние рты, этих паразитов, этих арабских ублюдков, как говорили ее одноклассники. Она часто смотрела поверх обнесенных колючей проволокой стен на темную громаду печи, стоящей примерно в километре от лагеря. Она вспоминала рассказы, которые читала в старых запрещенных книгах и в которых говорилось о миллионах людей, сожженных в печах. Она пыталась понять, как человечество дошло до этого, почему люди так ожесточались, что уничтожали себе подобных. Она долго не верила рассказам, считала, что это преувеличение – вроде того как в сказках детей пугают людоедами или злыми волшебницами. Однако в лагере, видя перед собой пугающую неподвижную тень печи, она понимала, что ужас по-прежнему живет в душах людей, что хранители архангела Михаила в любую секунду могут превратиться в истязателей, в палачей. Старые женщины, которым она поверяла свои страхи, осуждали ее за эти мысли и советовали предаться Богу.

В лагере Центрального департамента было, судя по всему, не меньше десяти тысяч заключенных. Десять тысяч человек, загнанных в пространство, предусмотренное для двух или трех тысяч. И каждый день прибывало еще около дюжины, как будто в Объединенной Европе ежесекундно обнаруживались все новые и новые ответвления в обширной сети исламизма, как будто необходимо было истребить половину европейского населения, чтобы вернуть ему настоящую христианскую чистоту. Администрация лагеря не обращала ни малейшего внимания на протесты вновь прибывших, хотя некоторые из них опускались, например, до того, что выставляли напоказ перед охранниками свой необрезанный член. В результате они проигрывали дважды: у них не было никакого шанса вызвать сочувствие в рядах остальных заключенных, а чуть позднее их находили убитыми, с обрезанной и пришитой к губам крайней плотью.

С каждым днем в лагере царила все большая неустроенность и теснота, так что стало совсем невозможно спрятаться от людей. Скоро ей уже не удастся, как прежде, избегать напора мужчин. Они мстили женщинам и девушкам за свое унижение, за свое отчаяние, за свое бессилие. Она уже несколько раз избежала коллективного изнасилования благодаря вмешательству охранников и сочувствующих ей заключенных, но с той поры стала откровенной мишенью банды, главарь которой – малорослый хулиган, истеричный и постоянно орущий на всех, – впивался в нее хищным взором. Состоявшая из двадцати человек, банда силой захватила половину барака, не считаясь с возмущением его старых обитателей.

– К чертям собачьим все ваши вечные ценности, уважение, милосердие! К чертям собачьим ваше ханжество! Если бы ваш Бог думал о вас, он не позволил бы упечь вас в этот лагерь! Он не позволил бы вам даже уехать из вашей страны! Ваш Бог существует только в ваших мозгах, как все на свете боги, как Бог евреев и Бог христиан! На том свете нет ни ада, ни рая – там одна гниль, там ничего, кроме пустоты! Поэтому мы, прежде чем сдохнуть, хотим как следует повеселиться! И если никто не будет нам мешать, все будет тихо! А тот, кто встанет нам поперек, быстро отправится к своему Боженьке!

Слова у них не расходились с делом: они до смерти забивали редких смельчаков, которые отваживались им противостоять, крали большую часть еды, чтобы обменять ее на разные привилегии или вещи, и усиливали террор, насаждаемый лагерным начальством. Они раздевались вместе с остальными на досмотрах, чувствовали себя неловко, закрывая руками мужские принадлежности, не возражали, когда охранники с автоматами заставляли их расставить ноги и наклониться вперед, чтобы проверить их задний проход, но едва черные мундиры удалялись, они превращались в диких зверей, с потрясающей скоростью сменяя роль жертвы на роль палача. Всем – и старикам, и молодым – кто попадал им под руку или под ногу, доставалось от них, они удалялись в свой барак, оставляя за собой на дороге тела, лежащие в крови и в грязи.

Она боялась этих бесов, как и любая еще молодая и красивая женщина в лагере. Она видела, что они сделали с девушкой, которая поцарапала щеку главаря. Они за волосы оттащили ее в свою нору, и ее душераздирающие крики раздавались всю ночь до самого рассвета, так что тысячи заключенных желали ей скорейшей смерти, и чтобы облегчить ее муки, и чтобы поскорей забыть о своей подлости и угрызениях совести. На следующее утро тело несчастной обнаружили прибитым к стене одного из бараков, ее голова была между ног, ступни на месте кистей, кисти рук воткнуты в пустые глазницы. Охранники пять дней не снимали тела. Ветер долго не мог разогнать трупный запах.

Она в который раз стояла у стены с колючей проволокой и смотрела на печь. Вот уже два дня из высоких труб беспрерывно шел черный дым. Порывы влажного ветра разносили по лагерю запах горелого мяса. Ее окружали мужчины и женщины, так же, как и она, обеспокоенные беспрерывно работающей печью. Чем топился этот странный вулкан? Она не заметила вокруг себя никого из банды лагерных сволочей – заключенные звали их кто гиенами, кто грифами, кто воронами, кто недоносками, но она предпочитала говорить более нейтрально, «сволочи». Зато их главаря все единодушно прозвали Клопом.

От лагерной еды у нее без конца болел живот. А так как туалетов не хватало и их уже целую вечность не чистили, то каждый справлял нужду как мог. Найти чистое и укромное место становилось все труднее и труднее. Она уже привыкла к запаху дерьма, настолько въедливому, что в конце концов заключенные переставали его замечать. Они привыкали ко всему, даже к царящим повсюду насилию и смерти, даже к исчезновению соседей по бараку. Ей казалось, что матери нет рядом с ней уже давным-давно и что она перестала быть собой. Ей мерещилось, что она – страх, притаившийся в камерах, дыхание, затаенное при подозрительных звуках и взглядах, кишки, которые выворачивает от ужасной баланды, ее собственные экскременты, жидкие и смешанные с кровью, ее нерегулярные месячные, ее сон, полный кошмаров и внезапных пробуждений, ее мышцы и кости, измученные болью, ее тошнотворный запах пота, ее слипшиеся сальные волосы, ее раздраженные слизистые, ее гнойники от укусов насекомых, ее депрессия уже взрослой женщины.

Она не оборачиваясь почувствовала, что Клоп и его головорезы незаметно подошли и окружили ее со спины. У нее даже не было сил придти в ужас от этого. Остальные заключенные, в том числе и широкоплечие дюжие мужчины, молча удалились, опустив голову. Клоп смотрел на нее горящими от ликования глазами, в которых злоба смешивалась с тоской. Белая майка подчеркивала смуглый цвет его кожи, круглые плечи, выпиравшие ребра. Его бритый череп был весь в рубцах, хранивших следы драк или неудачного бритья. Членам его банды не было и двадцати лет, но они выглядели на все пятьдесят. От своих североафриканских предков они унаследовали черные глаза, темную кожу, курчавые волосы, крепкие мышцы и своеобразное благородство движений. В недрах брюк они прятали ножи, сделанные из кусков железа, заточенного о камень, и этим, хотя и примитивным, оружием запросто могли укокошить кого угодно. Их родители, эмигрировавшие когда-то в Европу, поверили в ее великое будущее, в превосходство права, согласия, объединения над национальными и религиозными различиями, над силой, над сепаратизмом. Детям достались лишь осколки от их разбившихся надежд. Новые поколения не верили больше ни в Бога их прародителей, ни в благородство человека. Они плевать хотели и на теракты исламистов, и на архангела Михаила. И хотя власти причисляли их к внутриевропейским мусульманам, они не примыкали ни к одной из существующих сторон, они исповедовали один-единственный закон – их собственный. Они не ждали никакого будущего, не уповали на райские кущи, но уготавливали себе лучшее место в аду.

Клоп подошел к ней и положил ей на грудь обжигающую ладонь.

– Я главный в этом хреновом лагере, и я выбрал королевой тебя.

Его хриплый голос, усмешки и улюлюканья его подручных, казалось, продирались сквозь колючую проволоку.

– Если ты согласна быть моей кралей, ни один хренов придурок не посмеет коснуться тебя своими грязными лапами. Первого, кто станет к тебе клеиться, я порву на куски и прибью их к стене одного из этих хреновых бараков!

– А что, у меня есть выбор?

Она не была уверена, что задала вопрос, скорее, это прозвучала мысль вслух, но она поняла, что Клоп ее услышал, увидев, какой нахмурил брови.

– Выбор? Конечно, есть!

Он отнял руку и поднял вверх, как будто произносил торжественную клятву.

– Если ты выбираешь меня, я обеспечиваю тебе спокойную жизнь, сколько хочешь еды и воды, отдельную комнату с отдельным сортиром для нас с тобой, и даю стопроцентную гарантию, что тебя оставят в покое. Даже личный досмотр будет не таким суровым. Если ты мне отказываешь, то опять становишься обычной бабой, и все мужики этого хренового лагеря тебя поимеют, от тебя останутся кожа да кости, ты будешь вся во вшах, я уж не говорю о СПИДе, о БПЗ и прочих мерзостях. Ты за два месяца превратишься в старую каргу. Согласись, что будет жаль, ужасно жаль…

Последние слова он сопроводил неожиданно обворожительной улыбкой.

– Видишь, как у меня стоит при виде тебя?

Он кивнул, указывая на вытянутый предмет, выпиравший из-под легкой ткани брюк.

Она уже чувствовала раньше касания пениса, но никогда прежде его не видела. Этот показался ей внушительным, неприличным и почти устрашающим. В ее прежней жизни самые смелые мальчишки пытались засунуть ее руку к себе под брюки, но она всегда отказывалась это сделать, так же как ни разу не позволила им залезть к ней под кофту или под юбку. Она берегла себя для своего принца, как и многие девчонки ее возраста. Непорочность снова была в чести, тем более что власти запретили все противозачаточные средства, в том числе и презервативы, а СПИД продолжал свирепствовать в некоторых областях Европы. Клоп имел мало что общего с принцем ее мечты, и не только из-за неудачной внешности. Ей даже не льстило его предложение. Она осталась неисправимо наивной девочкой, которая верит в настоящую любовь, ей необходимо было слышать, как неудержимо бьется ее сердце и ликует душа, чтобы броситься навстречу суженому и отдать ему всю себя. Ей было отвратительно предложение стать повелительницей королевства, где царит несправедливость, где все гниет, подчиниться воле тирана еще более страшного, чем стражники, более жестокого, чем легионеры архангела Михаила. Клоп, разумеется, не отнесется с уважением к ее отказу, а значит, у нее остается только одно неотъемлемое богатство – уважение к себе. Да, у нее действительно был выбор: продаться Клопу и получить некий минимум удобств в лагере или послать его подальше и добровольно оказаться в аду. Комфорту и презрению к себе она предпочла мучения и внутреннюю свободу, свободу стойкой души, которая открыта только ей самой и которую она не желала запачкать.

– Итак? – не вытерпел клоп.

Она не дрогнув выдержала его обжигающий взгляд.

– Я не люблю тебя…

Он удивленно раскрыл глаза и лишь потом расхохотался.

– Ну и ну! Я лопну от смеха! Всякая там любовь, великие чувства – это не про меня. Это я предоставлю тебе.

– Ты меня не понял. Это значит, что я никогда не буду твоей.

Лицо Клопа стало жестким. Он наклонился к самому ее уху:

– Ты меня тоже не поняла. Если ты меня не хочешь, я все равно тебя трахну. А после этого все мои кореши трахнут тебя во все дырки, а после них – все придурки этого хренового лагеря. Либо ты соглашаешься, либо тебя трахнут, вот и весь выбор.

– Я не соглашаюсь.

Он резко выпрямился, словно ужаленный змеей.

– Ты уверена?

Она чуть не уперлась спиной в колючую проволоку, испугавшись полного ненависти лица Клопа. Она набрала воздуху в легкие, встала поувереннее на трясущихся ногах и утвердительно кивнула головой. Клоп смотрел на нее несколько секунд с отчаянием и жестокостью, а затем жестом приказал членом банды встать вокруг них плотным полукругом, живым ограждением арены. Затем он стянул брюки и выставил свое орудие, стоящее горизонтально, свой широкий узловатый клинок, служащий для осквернения и разорения.

– Ты разденешься сама или предпочитаешь, чтобы это сделал я?

Она не шелохнулась, словно окаменев. Ее вдруг покинули все желания и мысли. Взглянув вокруг, она заметила, что ни одного охранника поблизости не было. Ее крики вряд ли привлекут внимание среди людского гомона, предсмертных стонов и криков голодных младенцев. И уж совсем нечего было рассчитывать на помощь заключенных, превратившихся в жалкое отребье из-за жестокости сволочей и постоянных унижений. Клоп ухватился за ворот ее балахона и рванул с такой силой, что ткань больно впилась ей в шею, прежде чем порваться сверху донизу. Полы разлетелись, обнажив бюстгальтер, который она несколько дней назад сняла с одной из умерших соседок.

– Ты все еще меня не хочешь?

Она со слезами на глазах отрицательно мотнула головой, чувствуя, как шею пронзают резкие волны страха. Клоп щелкнул пальцами. Головорез, стоявший к нему ближе всех, подал острую железку, которую Клоп продел между чашечек бюстгальтера. От прикосновения теплой стали к коже она вздрогнула.

– Я не такой плохой, как говорят, – продолжал Клоп. – Я никого не принуждаю. Вот тебе доказательство: ты меня не хочешь, я уважаю твое желание, я тебя не делаю своей бабой, а делю с остальными.

Он резко поднял вверх железку, узкая полоска эластичной ткани мгновенно порвалась, и чашечки разлетелись в стороны.

– Экие у тебя сиськи! – выдохнул Клоп с восхищением, которое разделили, судя по их восклицаниям, его приспешники.

Он немного поводил стальным острием по округлостям и впадинкам ее груди, а потом опустил его по животу к резинке на юбке. Она дрожала всем телом, по ее лицу катились слезы. У нее стоял ком в горле, в трахее, в животе, в кишках, между ног. Она почти не понимала, что он стягивает с нее юбку, рвет трусы.

– Повернись!

Она не сразу послушалась, и он дал ей пощечину с такой силой, что она крутанулась вокруг своей оси и задела лицом колючую проволоку.

– Я возьму тебя как суку. Потому что ты и есть сука, ты – хренова сука!

Он схватил ее за волосы, вынуждая встать на четвереньки на все еще мокрую от дождя землю, ногой раздвинул ей колени. Она попыталась лягнуть его, но он сильно ударил ее между лопатками. Остальные его подначивали, торопили скорее покончить с этой нежной плотью, которую всем до смерти хотелось попробовать, унизить, отметить каленым железом. Они почти что дрались, подбирая объедки. Она вздрогнула от отвращения, когда пальцы Клопа грубо коснулись ее нежных и без того воспаленных малых губ. Если он сейчас же не перестанет ее терзать, как кусок мяса, ее стошнит.

Пусть ее стошнит, пусть она изрыгнет все под себя, пусть потеряет рассудок…

Тучи, скопившись над лагерем, наконец пролились бурным и теплым дождем. Она несколько мгновений боролась с тошнотой, со слезами, с противоречивыми ощущениями. Ей казалось, что она различает вдалеке какие-то звуки, примешивающиеся к шуму дождя, какие-то хлопки, чьи-то крики и хрип. Пальцы Клопа разжались, она больше не чувствовала ни его присутствия, ни нависшего над ней дамоклова меча. Она уловила какое-то беспорядочное движение позади себя.

Обернувшись, она увидела рядом лежащие в неестественных позах, с вывихнутыми руками и ногами тела, похожие на брошенных марионеток. Немного подальше виднелись черные, неподвижные, грозные тени примерно двадцати охранников. Затем она наконец уловила связь между треском их ружей и странными подергиваниями сволочей, сраженных пулеметной очередью.

Клоп сбросил брюки и понесся по ближайшей дорожке. Первая пуля попала ему в бедро, вторая в затылок, третья в поясницу. Он успел пробежать еще несколько метров, упал и покатился по мокрой от дождя земле.

– Садитесь, пожалуйста.

Она села на край стула, который он ей подвинул. Она не могла скрыть удивления, войдя в кабинет начальника лагеря: он казался едва ли старше нее. Не красавец, но определенный шарм в нем был, благодаря длинным ресницам и черным глазам – нежным, бархатистым. Она инстинктивно почувствовала, что он, как и она, девственен и сберег себя. Словно двое сохранивших невинность узнали друг друга.

Расстреляв сволочей, охранники накинули на нее одеяло и отвели в административное здание лагеря. Там помощницы легионеров проводили ее в настоящую ванную, и она наконец-то смогла отмыться от грязи, очиститься телом и душой. Ей выдали новое нижнее белье, платье и туфли, а затем после недолгого ожидания в приемной охранник забрал ее, чтобы доставить в кабинет начальника лагеря.

– Эти чертенята мне были нужны, но я не выдержал, когда они взялись за вас, – сказал начальник с робкой улыбкой.

– Нужны? – заметила она.

– Они налаживали порядок. Разумеется, их собственный, несовершенный, но все же порядок. Сами того не желая, они были нашими ценными помощниками. Они осуществляли первую… чистку.

– Эта чистка как-то связана с печью? – спросила она как можно более ровным голосом.

– Вас очень интересовал ее черный дым, правда?

– Как вы узнали, что…

– Так же, как и то, что к вам пристали эти чертенята, – перебил он. – Не бойтесь, никакого чуда тут нет. Это всего-навсего результат работы прекрасной системы видеонаблюдения.

Начальник подошел к деревянной панели и нажал на какую-то кнопку. Панель отъехала в сторону, и появилось около тридцати плоских экранов, которые складывались в разноцветную и постоянно движущуюся мозаику. Она машинально встала и подошла к этим распахнувшимся окнам – только спустя несколько секунд она осознала, что делает, – с видом на бараки и на дорожки лагеря. Она узнала знакомые лица женщин и мужчин, с которыми ежедневно сталкивалась, увидела лежавшие рядами матрасы, на которых спала, различные уголки, которые считала более или менее скрытыми от чужих глаз; увидела и трупы сволочей, сраженных пулями охранников, и труп Клопа – он лежал отдельно, в луже крови, с оголенными ягодицами. При всем том она не могла припомнить, чтобы какие-нибудь камеры виднелись под крышами бараков или на вышках.

– Камеры отлично спрятаны, – продолжил начальник, словно читая ее мысли. – Их невозможно обнаружить. И они сверхпрочны. Я как раз рассчитывал завтра послать за вами охранников, но сегодняшние события меня опередили.

– Послать за мной? Зачем?

Начальник снова сел за стол, оперся о него локтями, скрестил ладони и, положив на них подбородок, устремил на нее взгляд, полный страха и надежды.

– Чтобы сделать вам то же предложение, что и заключенный по прозвищу Клоп. С той разницей, что я-то по-прежнему верю в высокие чувства.

Она не ответила. Но сразу же поняла, что отдастся ему, – не для того, чтобы получить от этого какую-то выгоду, но потому что ее сердце подсказывало ей сделать это, потому что затянутый кожаным ремнем ангел в черном мундире палачей взволновал ее до глубины души, потому что они узнали друг друга, нашли друг друга вопреки видимости, вопреки обстоятельствам, потому что они оказались поверх окружающего пространства и поверх времени.

– Но я… я… усама, – прошептала она. – А вы – христианин.

Он открыл ящик стола, достал оттуда папку и протянул ей.

– Здесь я решаю, кто усама, а кто христианин. Я уже подготовил документ, опровергающий предъявленные вам обвинения.

– А как же остальные…

– Им не так повезло, как вам. К сожалению, они приговорены. Меня прислали сюда, чтобы инспектировать операции по… проведению чистки.

– Но я не могу согласиться, не могу, понимаете? Я предпочитаю умереть вместе с ними.

Он положил папку на стол, улыбаясь то ли снисходительно, то ли иронично.

– Ваше поведение делает вам честь. Я даю вам время подумать – столько, сколько вам нужно. Вы разместитесь в квартире моей матери. Она занимала слишком много места в моей жизни. Вчера я отправил ее домой. И немного прибрался – ради вас.

Она с удивлением поймала себя на том, что улыбается в ответ ему – человеку, который собирается отправить всех заключенных лагеря в печь, некогда служившую для переработки костной муки.