Кавалер дю Ландро

Бордонов Жорж

Часть первая

 

 

 

1787 год

От шевалье дю Ландро остался старый портрет в раме с облупившейся позолотой и отколотыми во многих местах ажурными завитками, некогда украшавшими ее. На нем он держит под уздцы свою любимую лошадь по кличке Тримбаль, лоб которой украшает ромбовидное белое пятно, едва различимое под густой сетью трещин, покрывающих старую, поблекшую краску. На шевалье темно-синего цвета редингот и галстук, завязанный в причудливый, запутанный узел. В петлице — кроваво-красная лента ордена Почетного легиона. Он очень высок ростом, при этом сухопар и выглядит почти тощим. Короткие завитки седых волос спадают на лоб, резко контрастирующий своей бледностью с покрытыми загаром щеками. Бакенбарды спускаются к квадратному подбородку изящно разбросанной светлой стружкой. Губы под тонкой полоской усов сложены в улыбку, но взгляд из-под полупрозрачных век, таких же бледных, как лоб, разит своей пронзительностью, как из ружья. Глаза, почти без белков, похожи на глаза его лошади, они так же черны и глубоки и светятся едва уловимым диким животным блеском. Поразительно, но у хозяина и лошади один и тот же взгляд: влажный и пристальный. Какое странное сходство! Впрочем, если знать, что Тримбаль для Ландро была больше, чем просто лошадь — она была другом и соратником, наделенным чувствами, превосходящими человеческие, это сходство уже не удивляет.

После Ландро осталась и старая усадьба Нуайе у подножия горной цепи Алуэтт около Эрбье, в самом сердце вандейских Бокаж. По своему внешнему виду — надменное и неприступное сооружение, немного таинственное и без всяких архитектурных излишеств, оно напоминает военное укрепление. Уже давно его используют как ферму, но дух ее бывшего, необыкновенного и загадочного хозяина витает там и поныне, хотя комнаты, где он обитал когда-то, находятся в полнейшем запустении. Владельцы фермы так и не решились использовать помещения, где жили шевалье и мадемуазель Виктория — единственная женщина, чью помощь он принимал. Непостижимо, но в наше просвещенное время причиной этого было не столько почтение к бывшему владельцу, сколько страх перед неким «присутствием». В этом краю найдется немало домов, где какой-нибудь убеленный сединами старик непременно знает его историю, или вернее истории, и рассказывает их, пересыпая шутками, восклицаниями и смехом, смешанными отчасти с удивлением. Ландро был и остался не похожим на жителей этих мест — крестьян и мелкопоместных дворян. Его почитали и поносили одновременно. Это был необъяснимый феномен. Он был, если хотите, нигилист, нигилист с большой буквы, нигилист абсолютный! Он восставал против любой признанной, официальной власти, был противником любого режима. Ландро служил Наполеону и участвовал в заговоре против него. Сражался за возвращение Бурбонов и ненавидел Реставрацию. Был злейшим врагом всех префектов и мэров, причем кем бы они ни были — бонапартистами, либералами или роялистами. Не верил в Бога и ненавидел духовенство. Ландро не питал уважения ни к чему, исключая, может быть, самого себя, хотя, казалось, пренебрежительно относился и к собственной персоне. Этот человек был словно одержим демоном, веселым и трагичным одновременно. Казалось, его пожирал какой-то внутренний неугасимый огонь. Радость он находил только в горьком, смрадном чаду кабака, держа в руке стакан вина, или в бою, сжимая рукоять сабли. Казалось, он метался в поиске сам не зная чего, может быть, самого себя? Постоянно преследовал какую-то печальную мечту, все время ускользавшую от него!

Местный летописец, седой, почтенный господин, писал в своих мемуарах: «В шевалье дю Ландро, казалось, был избыток жизненных сил, постоянно кипела нерастраченная энергия. Немногие, к коим имею честь принадлежать и я, в конце концов разгадали секрет его экстравагантных поступков, порой чрезмерно жестоких: страшное событие потрясло в детстве душу дю Ландро. Он хранил в себе видение, которое ничто не могло вычеркнуть из его памяти, хотя он не раз пытался от него бежать. Оно отравляло его существование, несмотря на все, что он пережил и преодолел впоследствии. Не пытаясь найти ему оправдание, я убежден, что именно оттуда берут начало его озлобленность и жестокость, презрение к человеку и внутренняя опустошенность, которые он пытался всеми средствами скрыть. Он чувствовал себя комфортно только в атмосфере хаоса и катаклизмов, даже природных. Однажды, когда внезапно разразилась гроза и все устремились в укрытие, он, вдыхая ее запахи полной грудью, оседлал Тримбаль и унесся, смеясь, навстречу стене дождя и всполохам молний. Я слышал от местных крестьян, что его присутствие вроде бы даже притягивало молнии. Они говорили, что грозы „идут за ним по следам“. Эти люди очень суеверны, а кавалер не ходил в церковь и не ладил с кюре, так что никто не осмелился подтвердить свои слова крестным знамением».

Как бы то ни было, шевалье дю Ландро появился на свет именно в грозу, ноябрьским вечером 1787 года. Дата нашего повествования может вызвать у читателя недоуменный вопрос: «Почему автор не пишет о нашем времени, которое переполнено яркими событиями?» Конечно, среди наших современников нередко встречаются люди, чьи характеры имеют схожие черты с характером дю Ландро. Но они не живут так, как могли бы и хотели бы жить. Связанные жесткими правилами нашего лицемерного, ханжеского общества, они не могут стать тем, кем стал Ландро, и жить так, как он жил. Кроме того, время теперь летит так быстро, потрясения в обществе так часты, что скоро последние свидетели того образа жизни, самобытного, простого, смиренного и непритязательного, исчезнут. Уйдут даже те, кто, подобно мне, сохранил только смутные воспоминания о том времени. Вот почему у меня вызрела внутренняя необходимость нарисовать портрет этого в чем-то типичного человека из минувшей эпохи, неясная тоска по которой возрождается вновь и вновь то там, то здесь: на крутых дорогах Вандеи; под сырыми сводами каминов, в которых воет ветер; в настороженной тишине увитых плющом и поросших мхом покинутых человеческих жилищ, некогда наполненных шумом, песнями, смеющимися детьми, лошадьми и собаками; в тихих чащах лесов в час, когда поднимается туман, слетает в гнездо последний ворон и просыпаются для ночной охоты совы. Я хотел бы, поскольку еще не скоро будет написано об этом, попытаться материализовать этот фантом, вернуть его образу живую, трепещущую плоть.

«Я часто спрашиваю себя, — пишет все тот же летописец, — почему подобные люди появляются на земле? Неспособные принести счастье своим близким, они и сами несчастны. Как могут они жить с грузом постоянного страдания, раздирающего душу? Но мне кажется, что смятение, которое испытывал Ландро, было вызвано не столько душевной болью, сколько какой-то непостижимой яростью по отношению к жизни, смешанной с вызывающим отчаяние вопросом к окружающему миру. Однажды, когда он, по его грубому по-солдатски выражению, „распахнулся“ передо мной, дю Ландро сказал, словно пролаял: „Да! Ты знаешь, что такое радость жизни! У тебя есть жена, дети, дом! И тебе этого достаточно! А я? Ничто в этой жизни не приносит мне успокоения, ничто меня не привлекает. Какого черта я делаю на земле?“ И он снова скрылся за своей обычной маской, устыдившись нечаянно вырвавшегося откровенного признания. Его смех, больше похожий на ржание, чем на смех человека, поставил точку в этой неожиданной исповеди».

Итак, для своего рождения он выбрал момент, когда над Нуайе неистовствовала свирепая гроза! Небольшая усадьба казалась еще меньше и беззащитнее перед разгулом стихии! В этой части Вандеи грозы являют собой впечатляющее зрелище. Тучи, пришедшие с моря, встречаются здесь с тучами, зародившимися над холмами — старыми, разрушенными за миллионы лет дождями и ветрами горами. Воздушные вихри бросают вам в лицо свои черные, как сажа, бешено крутящиеся массы, неистово разрываемые на части. Раскаты грома, перекатываются над деревьями, листья которых дрожат и трепещут, как в лихорадке. Земля издает протяжные мрачные стоны под ударами небес. Птицы, застигнутые стихией в полете, падают замертво на залитые водой поля и застревают в перепутанных сетях из ветвей деревьев. По берегам прудов камыш сгибает свои крепкие, прямые стебли под непосильной тяжестью, и его рыжевато-коричневые бархатистые шишки склоняются почти до воды. Кипящий, истерзанный ударами молний пруд издает резкий, пронзительный, как у флейты, звук. Деревья на горизонте кажутся неясными призрачными силуэтами, сотрясающимися в конвульсиях. Запах насыщенного электричеством воздуха перехватывает дыхание. В зависимости от сезона эта вакханалия стихии может длиться часами. А самые свирепые грозы случаются зимой, тогда с небес одновременно бьют десятки молний.

В такую грозу и возвестил белому свету о своем рождении криком дю Ландро. Как раз в момент его появления сверкающий зигзаг молнии расколол трехсотлетний дуб, стоявший прямо перед господским домом. Затем, наткнувшись на склон горы Жюстис, возвышавшейся перед усадьбой, и оттолкнувшись от него, гроза ушла в другие края Вандеи. Но злобное ее ворчание не сразу стихло вдали, и, хотя мадам Ландро задыхалась в душной комнате, никто из прислуги, включая акушерку, не осмелился открыть окно и впустить в комнаты свежий воздух.

Внизу «счастливый отец» мерил зал нервными шагами в ожидании «события». Когда молния ударила в дуб, он ненадолго покинул дом, опасаясь пожара и желая оценить причиненный ущерб. Однако все осталось целым и невредимым за исключением старого дерева! Не пострадала ни одна черепица. Только дуб стоял обезображенный, расколотый до самых корней. В большом зале, который служил одновременно гостиной, кабинетом и столовой, господин дю Ландро продолжал ходить, покусывая губы. Смерть старого дерева глубоко огорчила его. Но он ободрял себя одной и той же произносимой мысленно фразой: «Уже скоро мадам должна разрешиться». Господин Ландро, имевший двух дочерей, очень надеялся на рождение сына. Он так был уверен, что родится непременно мальчик, что по этому случаю надел свой старый мундир капитана кавалерии с лентой Св. Людовика на груди. Позолота и галуны немного потускнели от времени, но общий вид мундира еще производил впечатление. Господин дю Ландро, хотя и был в прошлом кавалерийским офицером, не претендовал на элегантность, С саблей, бьющей по ногам, с изрядно пожелтевшими перчатками, смятыми руками заложенными за спину, он взволнованно ходил взад-вперед, как влюбленный перед свиданием. Он никогда не умел согласовывать свои движения со своим положением, не знал, что такое походка благородного человека, хотя и гордился принадлежностью пусть к небогатому, но древнему роду. Увидев впервые в Версале короля Людовика XVI, он не смог удержаться и расхохотался: «Да у него походка, как у нашего индюка!» В Париже, служа в армии, он нахватался философских идей и с тех пор охотно поддерживал вольнодумцев и атеистов. Но сейчас он не мог выбросить из головы засевшую занозой глупую, словно он был простым крестьянином, мысль: «Что может означать гибель старого дуба именно в этот день?» Старый дуб не был обычным деревом. Он появился в одно время с усадьбой, во всяком случае, так гласит семейное предание. Его было видно издалека, и он даже получил собственное имя — «дуб Ландро». Дерево было местной достопримечательностью, чем-то вроде языческого бога — хранителя очага. «Старина сильно пострадал, — вертелось в голове господина дю Ландро, пока он не переставая расхаживал по комнате, — но такой ветеран, как он, еще может выкарабкаться, если его хорошенько подлечить». Он решил попытаться спасти дерево: залить гигантскую рану смолой, чтобы защитить ее от мороза и насекомых.

В этот момент из-за приоткрывшейся двери показалась голова служанки:

— Свершилось, мой господин! Хорошенький мальчик и орет, как поросенок!

— Прекрасно!

Господин Ландро надел треуголку, перед овальным зеркалом поправил ленту ордена Св. Людовика и торжественным шагом начал подниматься по винтовой лестнице. Это была широкая и красивая гранитная лестница, освещаемая светом, льющимся через старинные бойницы. Она занимала все внутреннее пространство башни. Ее ступени имели небольшой подъем, такой, что лошадь могла подняться на второй этаж: деталь, имеющая свое значение для нашего повествования! В стену, между дверями комнат, было вделано тяжелое железное кольцо, за которое гости могли привязывать своих лошадей. Господин Ландро постучал в дверь и, не дожидаясь ответа, вошел. Придерживая саблю, он взмахнул треуголкой и проговорил торжественно, как только мог:

— Мадам, благодарю вас за то, что вы подарили мне сына после двух дочерей. Это очень любезно с вашей стороны.

Мадам Ландро, бледная и вспотевшая, устало улыбнулась. На ее щеках появился румянец. Господин Ландро сказал ей, что она прекрасно выглядит, и, поцеловав ее в лоб, направился к колыбели младенца.

— Ах! Ах! Что за голос! Мы хотим перекричать грозу? Прекрасно!

Он повернулся к госпоже Ландро, снова отсалютовал треуголкой и произнес:

— В нашем роду все так появлялись на свет, с ревом, напоминающим сигнал охотничьего рога.

— А знаете, наш господин, — всхлипнула одна из женщин, — что у него уже два зуба?

— Все Ландро настоящие мужчины. Мы всегда отличались этим. Ну-ка покажи… Ух! Жемчужины, настоящие жемчужины!

— Да, а мне его кормить, — жалобно проговорила женщина.

Господин дю Ландро не понял, что так огорчило бедняжку: быть искусанной до крови этими «жемчужинами». Он гордо воскликнул:

— Тебе выпала большая честь, Селлин, ты будешь кормить львенка!

Но она не знала, что это за зверь, и тем развеселила господина дю Ландро до слез:

— Это сын льва, Селлин! Лев — царь зверей. После человека это самое благородное существо на земле.

— Может быть, наш господин, но это грех, христианке не пристало кормить зверя.

Дух вольного Парижа и философских салонов взыграл в господине дю Ландро:

— А знаешь ли ты, что человек — это крещеное животное?

Кормилица перекрестилась:

— Иисус Христос, что я слышу?

— Успокойся, за мальчика ты будешь получать вдвойне. Довольна?

Решив на этом, что он выполнил свои обязательства, Господин Ландро поцеловал жену в лоб и, еще раз повторив церемониальные манипуляции со шляпой, сказал на прощание:

— Мы назовем его Юбер, мой друг, в честь святого — покровителя охотников! У него будет твердая рука, и я бьюсь об заклад, что в верховой езде он также будет первым. Впрочем, как все в нашем роду. Спокойной ночи!

Как только он оказался один на гранитных ступенях лестницы, этот вольнодумец и богохульник выхватил свою саблю из ножен, поднес ее клинок к губам и, торопливо перекрестившись три раза, истово поцеловал ее. Кто знает? Бога или какое другое высшее существо господин дю Ландро благодарил за подаренного ему сына.

Таким было, как говорят, рождение шевалье дю Ландро. Но как бы ни были необычны обстоятельства, сопровождавшие его появление на свет, это было вполне обыкновенное рождение в гражданском смысле этого слова, если можно так сказать. Он родился в своем настоящем обличье, как личность, которой он должен был стать, только спустя семь лет, в 1794 году.

 

«Адские колонны»

В очаге догорала охапка дров. Слабый, колеблющийся свет едва разгонял мрак в большой комнате. Время от времени огонь вспыхивал искрами на ветках и на короткие мгновения высвечивал фигуру человека, глубоко сидящего в кресле, грубо сколоченный стол и скамейки, затем он снова опускался на поленья, лениво лизал их, и пространство помещения снова погружалось в полумрак. Тогда, при слабом, мерцающем свете фитиля, можно было различить только разбитые сапоги, косичку и позолоченные нити эполет. Год назад, во время Великой войны в Вандее, этот человек командовал кавалерией, брал города, отбивал у неприятеля батареи. От яркой роли, звания генерала королевской армии у него остались только воспоминания и эти жалкие эполеты. Теперь он был всего лишь главарем банды разбойников-шуанов, которого все знали под именем «Бесстрашный Форестьер», последней защитой от «Адских колонн», набросившихся на страну. Но он своим трезвым умом уже понимал неизбежность поражения. Если он еще и не отказался от борьбы, то уже потерял всякую надежду на победу. Когда пламя вспыхивало, можно было разглядеть сердце, вышитое красными нитками на левой стороне мундира. Сколько раз синие прицеливались в это матерчатое сердце, чтобы попасть в другое, не знавшее пощады, в неукротимое сердце восставшего роялиста!

Рукой со следами запекшейся крови Форестьер провел по волосам. По необходимости или по собственному желанию он носил длинные, свисающие до плеч волосы. Многодневная щетина покрывала его узкий подбородок, почти скрывала тонкие губы. Глаза сверкали из-под бровей, словно нарисованные: два голубых стеклянных шарика невыносимой пронзительности. Его грудь судорожно поднималась и опускалась, освобождаясь от зловонного воздуха, наполненного сажей и копотью. Казалось, его гнетет тяжелое беспокойство. Иногда он внезапно поднимал голову, словно услышав подозрительный шум или далекий зов, но вокруг были только обычные ночные звуки: глухое потрескивание старых стен и мебели, шипение полена, истекающего расплавленной смолой, фырканье и стук, доносящиеся из конюшни. Неслышным шагом подошла миниатюрная в своем черном платье и накидке женщина, подала чашку горячего молока:

— Наш командир, выпейте, это вас подкрепит. Я плеснула сюда немного винного спирта, как вы любите… Почему вы не спите? Ночь спокойная.

— Кто знает!

— Не раньше завтрашнего дня синие смогут выйти к Ублоньер. Она очень удобно расположена в долине и хорошо укрыта в лесу. Наткнуться на нее можно только случайно.

— Дорогая Перрин, если бы во всем мире была бы только твоя Ублоньер!

— А как вы думаете, что в эдакий холод делают синие? Да они попрятались от мороза в свои казармы и боятся высунуть нос!

— Ты права, конечно, но у меня на сердце неспокойно. Вчера в окрестностях Эрбье мы их изрядно потрепали. Они захотят отомстить, как только соберут силы. Эх! Перрин, что осталось от наших полков девяносто третьего? После стольких славных побед мы здесь изгнанники, преследуемые и затравленные, словно звери. Король умер на гильотине, но Бог, моя Перрин, Бог всемогущий на небесах, как допустил он такое?

— Наш командир, не гневите, ради всех святых, небеса. Бог — наш господин. Он еще скажет свое слово, когда придет время. Верьте ему, он сейчас смотрит на нас и слушает, поглаживая свою бороду… Господин Форестьер, о чем вы сейчас думаете? Вы слышите лай собак? У них слух тоньше нашего. Они первыми почуют опасность!

— Нет, ничего не слышно.

— Тогда выпейте молоко маленькими глотками, это вам поможет уснуть. И ложитесь отдыхать.

— Я не могу. Даже тишина мешает мне спать. Понимаешь? Это плохая, тревожная тишина.

Доски заскрипели под шагами на чердаке. Наверху, в проеме лестницы, появилась лохматая голова:

— Господин Форестьер… Вставайте… Что-то подозрительное…

Форестьер вскочил, вскарабкался по лестнице. Слуховое окно светилось в сумерках белым пятном.

— Там, там! — указывая вдаль, воскликнул часовой. — Смотрите туда, командир.

Форестьер выглянул в окно. Морозный воздух обжег ему щеки. Вокруг все было белым, кроме верхушек деревьев. Вдали белизна поднималась к самому беззвездному небу. Между двух холмов разрасталось розовое сияние.

— Это Нуайе! — сказал он. — Ты ничего не слышал?

— Ничего.

— Ни выстрелов, ни криков?

— Погода дрянная, плохо слышно.

— Я так и чувствовал. Проклятье!

— Что случилось?

— А что могло случиться, дурак? Крестный ход? Огни Святого Иоанна?

Он кубарем скатился вниз по лестнице с криком: «Фонарь, быстро!» Распахнул ворота сарая, как будто хотел сорвать их с петель. На соломе вповалку спали человек тридцать крестьян, прикрыв широкополыми войлочными шапками ружья.

— Синие у ворот! Подъем!

Люди проснулись, стали подниматься, ежась и стряхивая соломинки с таких же длинных, как и у Форестьера, волос. В глубине сарая виднелись коровы и быки. Единственная лошадь наблюдала эту сцену, дожевывая овес и насторожив уши.

— Они в Нуайе, ребята. Надо захватить их врасплох и заставить поплясать под нашу музыку. Быстрее!

У всех них на мешковатых куртках был пришит знак в виде красного сердца. Отряд разобрал оружие и приготовился к походу.

— Вы двое и часовой наверху остаетесь здесь. Будьте начеку. Стреляйте при малейшей опасности.

Почти все они участвовали в сражениях девяносто третьего и пережили кошмар Савиньи. Все добровольно собрались здесь, чтобы мстить убийцам и поджигателям, посланным Конвентом. На их обветренных, обожженных солнцем лицах, казалось, выдолбленных из куска дерева, лежала одинаковая печать страшной усталости, но взгляд горел ненавистью.

— Пошли, ребята. Это их карательный отряд.

— Я боюсь, — раздался слабый голос самого молодого из крестьян.

— Пойдешь вместе со всеми!

— Господин Форестьер, может, он готовится стать епископом?

— Тем более.

Затерянный в заснеженном пространстве маленький отряд, сжимая в руках старенькие ружья, двигался, растянувшись в длинную цепочку, и впереди в своей шляпе с перьями — Форестьер. Вокруг них стояли темными тенями деревья в горностаевой оторочке снега, но ни малейший проблеск света луны или звезд не освещал их путь. Черное небесное покрывало казалось, давило на плечи тяжелым грузом. Форестьер шел решительным, энергичным шагом, одна рука лежала на эфесе сабли, другая сжимала рукоять пистолета. Он не взял своего коня, чтобы идти вместе со всеми. Слабый северный ветер раскачивал растопыренные пальцы ветвей, сдувая с них облачка белой колючей пыли. Снег скрипел под ногами. Птицы в эту морозную ночь спали, забившись в дупла деревьев или в гнезда из смерзшихся листьев. Вдруг Форестьер заметил, как три ворона поднялись из лесной чащи и взяли курс в направлении Нуайе. Красное зарево в той стороне потускнело и превратилось в бледно-розовое свечение, отражавшееся на склонах близлежащих холмов. Все новые и новые тучи стервятников вылетали из леса и, тяжело размахивая крыльями, направлялись в сторону поместья. В их приглушенных криках слышалась зловещая радость.

— Быстрее, ребята! — с тревогой крикнул Форестьер.

Отряд ускорил шаг, и вскоре можно уже было различить усадебные постройки: занесенные снегом крыши, высокие дымовые трубы и ряды смутных силуэтов ореховых деревьев вдоль ограды.

— Внимание! Приготовиться к бою!

Послышался звук взведенного курка пистолета, и блеснул клинок обнаженной сабли. Остальные, как послушные солдаты, приготовили свои ружья. Небольшой дымок, подсвеченный всполохами пламени, поднимался над крышей одного из домов.

— Огонь уже догорает. И там полно стервятников, — тихо сказал кто-то.

Форестьер взмахнул саблей, рванулся вперед, остановился:

— Следы! Их не больше полусотни, а каждый из нас стоит четверых. Вперед!

Они снова остановились перед воротами. Несмотря на засовы и запоры, тяжелые дубовые створки не устояли перед ударами топоров.

— Тише, ребята! Подкрадемся незаметно!

За первыми воротами виднелись и вторые, также разбитые топорами и распахнутые настежь. Отряд оказался на широком квадратном дворе, окруженном забором, вдоль которого тянулись постройки.

— Опоздали! — в ярости закричал Форестьер. — Они ушли!

На снегу лежали три истерзанных трупа. Они были исколоты и изрезаны штыками и саблями. Рядом лежала отрубленная кисть со скрюченными пальцами. Форестьер отбросил ее ногой. Внезапно он обрел спокойствие.

— Управляющий, кучер и парень, работавший на конюшне, — произнес он. — Они пытались защищаться. Ты, — обратился он к одному из своих солдат, — возьми этот пистолет. Он им больше не понадобится, а нам пригодится, хорошее оружие.

Через открытые двери сарая валили клубы дыма и прорывались всполохи еще не погасшего огня.

— Ты возьми десять человек и потуши огонь, — приказал командир одному шуану.

Он стоял в нерешительности, как лошадь перед препятствием. Было заметно, что увиденное коробит его. Наконец парень медленно направился к парадному входу. Выполненный в готическом стиле, с витыми колоннами и сводом, украшенным лепниной, он был гордостью семьи Ландро. Кто-то тронул Форестьера за рукав.

— Командир, с разбитого дуба упал живой мальчишка.

— Веди же его!

Солдат привел дрожащего ребенка.

— Парнишка прятался на дубе!

— Дайте свет! — воскликнул Форестьер.

Свеча осветила низ лестницы, крестьянина и мальчика, свалившегося с дерева.

— Да это Юбер, маленький шевалье дю Ландро, напуганный до смерти, но невредимый. Принесите воды, я его приведу в чувство! Слава Богу! Хоть кто-то спасся. Вперед, ребята, осмотрите дом!

Остальные обитатели усадьбы — в кухне, в большой зале, в комнатах лежали в лужах крови. Перепрыгивая через ступени с ребенком на руках, Форестьер вбежал в комнату «мадам» и отступил в ужасе.

Маленький шевалье открыл глаза и увидел свою мать на смятой постели со вспоротым животом. Слова, произнесенные кем-то из стоявших рядом, отпечатались в его памяти как раскаленным железом:

— Ее изнасиловали перед тем, как перерезать горло.

Один из солдат закрыл расширенные от ужаса, мертвые глаза несчастной и накинул на тело покрывало. Девочки тоже лежали в своих кроватях в лужах крови с перерезанным горлом, с открытыми в немом крике ртами.

Усилием воли Форестьер унял охватившую его дрожь.

— Отнесите тела женщины и детей в часовню. И остальных тоже, если останется место.

— Без причастия и молитвы?

— С нашими молитвами! Кроме того, жертвы насилия имеют право на место в раю. Ты разве этого не знал?

Он остался в этом скорбном зале с затихшим ребенком. На каменном полу около камина лежало искалеченное тело Селлин. Форестьер сделал большой глоток вина, смочил им губы мальчика и, помолчав, спросил:

— А как тебе удалось спастись?

— Я был наказан, поставлен в угол и заперт в кладовке под лестницей. Но Селлин оставила дверь открытой.

— И ты сумел спрятаться?

— На старом дубе. Они везде бегали с лампами и длинными ножами, все ломали. Я выбежал во двор и быстро-быстро, чтобы они меня не заметили, забрался на дерево! Потом все кричали!

— Все это закончилось, малыш! Ты в безопасности!

В этот момент в первый раз из горла ребенка вырвался тот странный звук, подобный ржанию, который останется с ним навсегда и через много лет удивит старого господина, автора мемуаров.

Вошли несколько человек:

— Командир, они не все ушли! Мы нашли четверых в погребе, около бочек с вином.

— Приведите их!

Четверо пьяных синих, связанных одной веревкой, вошли, качаясь, толкая друг друга и ничего не понимая, в комнату. Старший из них, с трудом открыв глаза и едва стоя на ногах, уставился на белый пояс Форестьера и вышитое сердце на его груди.

— Бандит! — вскричал он, пытаясь нашарить саблю на боку. — А! Ты сбежал! Подожди, сейчас я с тобой рассчитаюсь! Эй, к оружию! Держите его!

На стол свалили мешки и сумки, набитые подсвечниками, столовым серебром, блюдами с гербами, ворох кружевного белья и небольшие коробочки с драгоценностями.

— Славное занятие, — мрачно проговорил Форестьер. — Ничего не скажешь — доблестная армия! Что не смогли унести, разбили и испортили.

И он обвел взглядом разбитые рамы, исколотые штыками и разрубленные саблями портреты. Синий попытался принять гордую позу. Он оперся кулаками о стол и изрыгнул:

— Плевал я на твой крест, поп, на твоего Бога и на твоего короля! Да здравствует Республика!

— Это свою грязную душу ты сейчас выплюнешь, сволочь, если она у тебя вообще есть!

Самый молодой из солдат простонал:

— Я вам говорил, друзья. Не надо было задерживаться.

— Чего ты боишься? Наши скоро заметят, что мы отстали, и вернутся за нами.

— Бедная моя мама, если бы ты видела своего сына!

Форестьер крепче прижал к себе маленького Ландро.

— А его мать? Что вы с ней сделали?

Синий провел ладонью по мокрым от вина усам:

— Этот бандитский выродок тоже уцелел? Подождите еще немного, посмотрим, чья возьмет.

— Откуда вы пришли? — резко спросил Форестьер.

— Из Сен-Лорана, города монастырей, вернее, того, что от него теперь осталось! — пьяно рассмеялся усатый солдат.

— Куда направлялись?

— В Бурнье, на мельницы. Спустить шкуру с этих мельников дьявола. С помощью крыльев мельниц они подают сигналы тревоги. Больше не будет никаких мельниц! Ни аристократов, ни мельниц!

Из горла маленького шевалье опять вырвался странный звук, и он спросил:

— Куда мы теперь пойдем, господин Форестьер?

— На мельницы. В Бурнье, малыш.

Старый солдат поднялся и крикнул:

— Я называю это — отправиться в пасть к волку!

— Правда? Прогулка по морозу тебя протрезвит, мой дорогой!

 

Мельницы Бурнье

Ребенка завернули в старое меховое пальто, которое нашли среди разбросанных вещей. Форестьер взял его на руки. Маленький отряд покинул Нуайе и, вытянувшись цепочкой, двинулся в направлении мельниц. Синие со связанными руками плелись следом. Если кто-нибудь из них падал, то ударом ноги: его приводили в чувство. Кто-то несмело произнес:

— Командир, мальчик, кажется, заснул. Я мог бы отнести его в Ублоньер.

— Нет! Я хочу, чтобы он увидел все.

— Но зачем?

— Я так решил. Он уже в том возрасте, что сможет все понять!

С одного из синих свалилась треуголка, и он наклонился, чтобы ее поднять. Это был усатый солдат. Он вскрикнул, почувствовав укол сабли в зад:

— Вот как проклятые бандиты обращаются со своими пленниками!

— А вы? Вы расстреливаете и рубите головы на гильотине.

— Мы? Мы дети народа! А вы мятежники!

— Тридцать ферм, десять имений и пять церквей сожжены в округе, и вы не пощадили ни одного человека. Не только способных носить оружие мужчин, но и стариков, кормящих матерей и детей! Они, конечно, представляют большую опасность для Республики!

— Там, впереди, нас ждут наши товарищи. Они отомстят за нас. Вы все, вместе с этим маленьким разбойником, над которым ты трясешься, словно наседка, получите свое. Снег будет красным от крови.

— У тебя красивый голос. Поупражняй его, пока есть время.

Показались силуэты трех мельниц Бурнье с распростертыми крестом крыльями. Крылья последней крутились, но в другую сторону, против ветра. Снег вокруг них был испещрен следами. Форестьер, все более и более мрачнея, пытался в них разобраться. Ветер с севера усилился. Парусина и растяжки вибрировали и свистели. Света в окнах не было, но двери были распахнуты настежь и сорваны с петель. Наступало время рассвета, но было непонятно, небо ли светлело или это был отблеск очередного пожара. Опустив голову, с ребенком на руках Форестьер ходил по снегу, всматриваясь в следы.

— Сделав свое дело и забрав добычу, они вернулись в Сен-Лоран. Ты был охотником, — сказал он одному из своих людей. — Пройди немного вперед и проверь, так ли это. Будь осторожен. Возьми двух человек: они тебя прикроют. Посмотрите! Посмотрите, друзья. Они все шли на заплетающихся ногах. Только лошадь офицера не была пьяной… А мы вернемся в Ублоньер, согреемся и просушим одежду.

Мельников нашли внутри мельниц, лежащими в лужах крови, разрезанными на куски.

— Солдат, твой батальон набирали не на бойне?

— Мы из квартала, окружавшего Бастилию, — гордо ответил усач. — Смотри на меня, бандит, я гулял по Парижу с головой Делоне на пике и горжусь этим!

Форестьер подумал: «Глупцы, они вырезали мельников, но не сломали мельниц, а они еще смогут нам послужить!»

Но солдат не унимался:

— Неважно. Нет мельников, не будет больше и сигналов. Мы знаем ваш код как свои пять пальцев.

— И какой же он, по вашему мнению?

— Крылья в виде прямого креста: все спокойно! Косой крест: общий сбор! Наклон влево: тревога! Наклон вправо: синие ушли!

— Верно!

— Командир, а если он сказал наугад, чтобы узнать настоящий код?

— Не бойся. Он никому уже его не сообщит.

Форестьер посмотрел на самого молодого пленника:

— Почему ты все время стонешь?

— Я натер ноги.

— Сколько тебе лет?

— Шестнадцать, господин. В нынешнее Рождество будет семнадцать.

— Ты еще помнишь о святых праздниках?

— Как же, надо ведь помнить и верить.

— Тогда сложи руки и молись, если можешь.

— Парень, — вступил усатый, — не слушай этого бандита. Этого защитника попов. Ты свободный человек, настоящий санкюлот, твердый, как кремень!

Но юноша, под взглядом Форестьера, покорно зашептал «Отче наш».

— Закончил?

— Да, господин.

Пламя выстрела осветило окрестности. Молодой солдат пошатнулся, его колени подогнулись, и с простреленной головой он распростерся на снегу.

— Он еще слишком молод, чтобы мучиться, — сказал Форестьер.

— Расстреляй нас! — закричал усач. — Я вижу, тебе очень хочется крови. Но советую тебе запомнить, что Республика победит. Она тебя раздавит!

— Поживем — увидим. А пока привяжите их к крыльям мельницы!

— К крыльям?

— Да, ребята. Достаточно крепко, чтобы они держались на них, но так, чтобы они опускались при каждом обороте колеса. Понятно?

— Да ты с ума сошел! Наши товарищи вернутся, они увидят!

— Я надеюсь!

Вскоре три человека, словно куклы, были прикручены веревками к крыльям мельницы, ногами к оси.

— Запускайте механизм, но сначала медленно, ребята. Потом мы увеличим скорость. Пусть господа ее прочувствуют.

Крылья мельниц начали медленно вращаться под напором ветра. Они то поднимали людей вверх, то бросали их к земле, а затем снова возносили к небу и опять несли их вниз.

— Сметите снег с земли под крыльями.

Оказавшись в очередной раз наверху, усатый солдат закричал:

— Смерть тиранам и бандитам! Да здравствует Республика!

— Хорошенько метите снег, чтобы осталась голая земля.

Люди подчинились, хотя казнь, придуманная командиром, их поразила. Их глаза с тревогой следили за безжалостным движением крыльев: вверх, вниз, вправо, влево.

— Быстрее! Установите механизм на максимальную скорость.

Поверхность крыльев со свистом разрезала воздух, деревянные шкивы и распорки издавали протяжный скрип. Крики жертв становились все пронзительнее и наконец перешли в жуткий вой.

— Будьте милосердны, — произнес один из разбойников, — прикончите их.

— Нет!

Стаи воронов кружились над мельницами. Какое для них веселье! Какой пир! Волосы одного из солдат, самого тяжелого, при очередном повороте коснулись земли.

— На колени ребята! Помолимся все же за спасение их душ.

Тридцать пар рук стали перебирать четки. Голоса забормотали молитвы, как будто они оказались в церкви. Форестьер также читал молитву. Солдаты сползали все ниже и ниже с каждым оборотом колеса. Наконец череп первого из них раскололся, встретившись с гранитом промерзшей земли. Маленький шевалье напрягся, наблюдая за этим зрелищем.

— Смерть тиранам! — закричал он.

И опять из его горла вырвался странный звук, похожий на ржание. Все перестали молиться и надели шляпы.

Было уже светло, когда отряд подошел к деревушке и усадьбе Ублоньер, сурово молчащий, похожий на стаю волков, идущую за своим вожаком, несущим маленького волчонка. Но инстинкт рода в нем еще не проснулся. По его телу пробегала крупная дрожь.

— Тебе холодно?

— Нет, господин.

— Ты дрожишь, как листок!

Неловко, рукой, которая на морозе опять начала кровоточить, он поднял меховой воротник. «Бог мой, он промерз, сидя на дереве, — думал он. — Мальчик провел на нем не менее двух часов. Трупы успели окоченеть. Да, по крайней мере, два часа».

Позади послышалось ворчание.

— Что вам не нравится?

— Мельницы, господин Форестьер. Слух об этом разнесется повсюду.

— И что?

— Будут говорить: они еще более жестоки, чем синие, настоящие лесные звери.

— Да, — проговорил седой крестьянин со шрамом через всю щеку, — да, это слишком! Наказать убийц, поджигателей и насильников — это правильно, но там, на мельницах, это больше, чем наказание. До сих пор я никогда не осуждал вас, командир, но эта смерть не для христиан!

— А смерть мадам Ландро, ее дочерей, прислуги?

— Это правда, но парни, привязанные к крыльям мельницы, как какие-то несчастные твари!.. Это останется на моей совести. Вы знаете, как я вас уважаю, но я покаюсь на исповеди!

— Делай как хочешь. Но запомните все: я буду делать все, что решил, и без ваших советов. Я сам отвечу перед Богом.

— Вы так решили?

— Да, гладя на растерзанных детей и их несчастную мать.

— Лучше бы было, если бы их защищал отец.

— Замолчи! Господин Ландро сражался на Рейне рядом с принцем Конде. Он имеет право на наше уважение.

— А кто против?

— Правда, его в здешних краях не любили, но он был справедлив.

— Доброта — лучше, чем справедливость.

Они вышли к ограде усадьбы. Над забором, на крышах, возвышалась, белея, шапка чистого снега. Ребенок застонал. На пороге показалась Перрин. Она бросилась к мальчику:

— Да он весь горит! У него жар.

— Укрой его потеплее. Пусть он пропотеет и завтра будет на ногах.

На следующий день состояние молодого Ландро ухудшилось: его тело покрылось потом и сотрясалось в судорогах, зрачки расширились и глаза иногда почти закатывались, на лбу бились вздувшиеся вены. В окрестностях не было врачей. Большинство из них поддерживали Республику и с началом мятежа покинули находившуюся под контролем шуанов территорию. По приказу Форестьера сходили за аббатом Гишто. Священник лечил с одинаковым успехом как людей, так и домашних животных, почти одними и теми же средствами. Его считали немного и знахарем, и колдуном, и чудотворцем. Аббата уважали за то, что он отказался принести присягу Конституции и теперь жил изгнанником, отлученным от службы. Он продолжал совершать обряды тайно: отпевать умерших, благословлять молодоженов, служить мессы в глухих уголках леса или в заброшенных сторожках.

Он долго осматривал больного ребенка, щупая его ноги и руки, поднимая веки, вслушиваясь в прерывистое дыхание и неровное биение сердца. В соседней комнате Форестьер беспокойно ходил, нервно покусывая губы. Он обошел стол, натыкаясь на скамейки, остановился у очага. Отбросил носком сапога вывалившуюся головешку, тяжело вздохнул: «В конце концов, это судьба! Ничего более! Если бы не я, кто бы его мог спасти? Он бы замерз на своем дубе. Я спас его, и вот это несчастье! Форестьер, у тебя сердце болит, словно речь идет о твоем сыне… Я его спас, значит, он немного и мой сын. Я должен позаботиться о нем, потому что его отец… его отец…»

В дверях показался озабоченный священник.

— Ну что? Это воспаление легких или простуда?

Аббат поднес руку ко лбу.

— Хуже, мой дорогой друг. Воспаление мозга. От того, что увидел и пережил бедный ребенок!

— Это из-за меня?

— Мне все рассказали. Не надо было приводить его в комнату матери и сестер.

— Если бы я знал! Они могли еще быть живы!

— Генерал, вы непосредственно здесь ни при чем. Но было еще одно обстоятельство. И это я ставлю в упрек вам. Зачем надо было брать ребенка на мельницы? С какой целью?

— Чтобы он увидел и запомнил, что его близкие отомщены.

— Эта жестокость помутила его сознание. Его болезнь не имеет другой причины, вот результат! Зачем эти ужасы?

— Вы священник, а не солдат.

— Я стараюсь им быть.

— Вы не можете этого, понять. До революции я был миролюбивым человеком, жил среди цифр и бумаг, а теперь я стал таким, какой есть.

— Это вас не извиняет!

— Да! Я пережил разгром под Шале, форсирование Луары, на моих глазах погиб Лескур. Я видел, как республиканские гусары рубили стариков, женщин и детей, владельцев поместий и крестьян у Мана и под Савиньи. И теперь на нас идут «Адские колонны». Я тогда сказал себе: «Нет! Они убивают, и я буду убивать! Смерть за смерть!»

— Наш долг являть человечность, гуманность, а не усердствовать в жестокости.

— Весной прошлого года, когда только появилась наша Великая вандейская армия, мы пели Verilla Regis перед залпом, мы заранее просили прощения у наших врагов, мы отпускали пленных, взяв с них обещание не поднимать против нас оружие. Великой армии больше нет! Сто тысяч наших погибли, выиграв шестьдесят сражений подряд! Сто тысяч…

— Я знаю.

— Время извинений прошло. Требуются жестокие кары, чтобы привести в ужас синих, заставить их уйти.

— Может быть. Однако согласитесь, что вы не должны были показывать этого несчастному ребенку.

— Это закалит его сердце!

— Если мне удастся его вылечить, он будет или сумасшедшим, или… Это будет… Это будет человек, похожий на вас! Я хочу сказать такой, каким вы стали сейчас, а не таким, какого я знал раньше.

Аббат ушел. Форестьер вошел в комнату, где лежал больной мальчик, и сел у изголовья его постели. Он не мог оторвать взгляда от худенького тельца, сотрясаемого судорогами, от тонких, искаженных черт лица, бледного лба, покрытого крупными каплями пота, к которому прилипли мокрые волосы! Он долго оставался там, словно приклеенный к креслу, удрученный и потерявший надежду. Только шептал:

— Пусть проклятье падет на мою душу! О! На мою душу! Я молю его спасти… На мою проклятую душу…

Осторожно, почти робко, вошел один из шуанов, снял шапку и сказал:

— Господин Форестьер, кавалерийский отряд синих в Бурнье! Они сняли своих.

Форестьер равнодушно пожал плечами. Шуан в нерешительности сделал шаг вперед. Он увидел, как по щекам командира катились слезы. Смущенный и растерянный, он молча вышел из комнаты.

— Ну что? — спросили его товарищи.

— Он плачет. Я думаю, что парень умирает.

— Благословение Господа с ним. И нам теперь не видать больше радости.

 

Элизабет Сурди

Каждый день аббат Гишто отправлялся в Ублоньер, несмотря на все еще сильный мороз и снег, который все прибывал и прибывал, вместо того, чтобы таять, увеличивая число несчастий. Он приносил траву для бульона, флягу с микстурой собственного приготовления, свои молитвы и ободрение. Иногда он получал сигнал о появившемся патруле. Тогда он часами лежал в какой-нибудь яме или залезал в дупло дерева. Почти невозможно остаться незамеченным в этом белом от снега лесу. Сама природа предавала мятежников. Иногда он ночевал на ферме, в сарае, на соломе, вместе с людьми. Иной раз появлялся только поздним вечером. Аббат выходил на опушку леса около фермы и кричал совой, прикладывая руки к губам, как его научили разбойники. Такой же крик раздавался из окна под крышей: отвечал часовой. Это был условный сигнал. Святой отец пересекал широкий двор, пробирался к постройкам и стучал условным стуком в дверь. Она открывалась, и его впускали. Перрин подносила ему чашку горячего молока, плеснув туда винного спирта, или, если он был голоден, наполняла супом на свином сале глубокую миску. Мальчик был жив, но болезнь, которая уложила его с лихорадкой; в постель, не отпускала ребенка. Аббата встречали прерывистые стоны, похожие на ржание. Он клал свои длинные сухие теплые руки на лоб больного ребенка. Крики стихали, тело расслаблялось. Казалось, проблески сознания появлялись в глазах больного. Травы сняли жар, но напрасно аббат задавал вопросы мальчику: он потерял способность говорить, совсем не улыбался, хотя Гишто и пытался его рассмешить.

— Если он не останется сумасшедшим, то будет немым, молчаливым и диким, как животное. Иногда я почти желаю…

— Он должен жить!

— Смерть ему не грозит. Но он стоит на краю пропасти. Его сознание висит на волоске. Любое, достаточно сильное переживание может его оборвать.

— Вы хотите лишить меня надежды? Вам нужно мое раскаяние?

— Нет, генерал. Я верю в вашу искренность. И не могу одобрить, хотя понимаю ваши мотивы, даже больше, чем ваше нынешнее поведение.

Форестьер пожал плечами.

— Вы не хотите больше сражаться? Почему людьми командует этот бывший солдат? Он заслуживает уважения и готов отдать жизнь в бою, но он не способен руководить отрядом. Он довольствуется нападением на одиночных, заблудившихся солдат синих.

— Он отбил обоз, который шел из Нуайе; я не смог бы сделать это лучше. Мебель, портреты, все теперь у нас на сеновале.

— У него нет вашего опыта и вашей, хитрости. Это простой солдат, недалекий человек. Я вам говорю, что он скоро попадется и мы, может быть, тоже вместе с ним. Жители края удивлены и обеспокоены. Кое-кто хочет разыскать Стофле или Шаретта.

— Теперь вы убеждаете меня снова взять в руки оружие?

— Это необходимо! Иначе синие посчитают, что вы умерли, или пропали, или ушли к Шаретту, или к кому-нибудь еще.

Несколько раз странный аббат начинал подобные разговоры с Форестьером и всякий раз наталкивался на отказ.

— Раз ребенок жив, я сам буду его охранять!

— Какая ошибка! Бывшие наши командиры, высшее духовенство собирают силы. Они, наконец, забыли все свои глупые споры и обиды, объединяются и хотят покончить с «Адскими колоннами». Страна страдает и молится! Многие дети еще несчастнее маленького шевалье: они тысячами, потеряв родителей, бродят по дорогам полуголые, голодные, часто раненые! Мальчик же в безопасности, имеет кров и пищу, за ним ухаживают, его любят и лелеют. Я уверяю вас, что жизнь его вне опасности, даже осмысленность временами появляется в его взгляде.

— Вы говорите это, чтобы меня задобрить. Это ваш последний аргумент…

Но однажды вечером, как всегда, прокричав совой, аббат, не дождавшись ответа, поспешно пересек двор и постучал в дверь.

— Синие по дороге на ферму! Уже недалеко отсюда. Человек двадцать конных! Едут сюда!

Форестьер пробудился от своего оцепенения, снова стал бесстрашным волевым командиром, готовым к действиям. Раздались команды, и вот уже из каждого окна, каждой щели глядит ствол ружья.

— Каждый целится в своего, ребята. Стрелять во всадника, не в лошадь: лошади нам еще пригодятся… Ты, Перрин, когда они въедут во двор, выйдешь к ним одна, чтобы они успокоились!

— Одна! Дева Мария!

— Не бойся. Аббат, я поручаю вам командовать людьми в доме. Возьмите ружье.

— Я не имею права делать это!

— Имеете! В целях самообороны! А я возьму десять человек и зайду им с тыла, чтобы отрезать путь к отступлению.

Двадцать всадников показались из перелеска. Они остановились на опушке, видимо, советуясь. Перрин открыла дверь и вышла на порог. Офицер, которого можно было узнать по эполетам и плюмажу, подъехал ближе:

— Ты кто, бандитка?

— Бедная вдова, господин. Не обижайте меня. У меня есть вино для вас.

Офицер усмехнулся, сделал знак остальным. Всадники резко выделялись черными силуэтами на фоне белого снега. Полная луна освещала двадцать треуголок и столько же карабинов.

— Спешиться! — подал команду офицер.

Это был его последний приказ. В тот же момент двадцать языков пламени разорвали ночную тьму. Солдаты упали как подкошенные, кроме троих, которые были ранены и пытались убежать, но далеко не ушли. Из леса, в свою очередь, раздались выстрелы, и они мертвыми рухнули на снег. Обезумевшие лошади носились кругами по двору.

— Закройте ворота. Пусть лошади успокоятся, потом мы их поймаем, — распорядился Форестьер.

Он вышел на середину двора, не обращая внимания на бешеный круговорот табуна, оглядел распростертые на снегу тела и вновь обретенным решительным военным шагом вернулся к дому.

— Это я называю прекрасной работой! Ты, старина, обойди все кругом. Посмотри, нет ли тут кого-нибудь еще. Нет, стой, я пойду сам… А вы уберите трупы и подметите двор. Затем займитесь лошадьми.

Скоро в отряд начали приходить все новые и новые добровольцы, неизвестно как узнавшие о происшедших событиях. Те, кто умел держаться в седле, ежедневно патрулировали окрестности. Форестьер обрел свою прежнюю активность. Он снова «держал в руках» округу. Вскоре он перестал довольствоваться засадами на отдельные мелкие отряды синих. Шуаны перешли к активным действиям, начали нападать на гарнизоны и казармы республиканцев, захватывать обозы с продовольствием, фуражом и оружием. Шаретт, Сапино, Марини и Стофле также нанесли удары по вторгшимся войскам в зоне своих действий. И напрасно Конвент издавал все новые и новые приказы и распоряжения. Напрасно власти в Нанте вешали, расстреливали и посылали людей на гильотину. Не помогало и то, что с неудачливых генералов срывали погоны и они также клали головы под нож гильотины. Почти побежденная, растерзанная Вандея наносила удар за ударом! Повсюду ходили разговоры о скором большом наступлении, возможной победе, если удастся объединить все силы. Страх уступил место гневу. Все возвращалось к своему началу. Не было ни побежденных, ни победителей, друг против друга поднялись два разъяренных зверя.

Ублоньер не видела больше других «гостей». Форестьер оставил в усадьбе лишь десяток самых надежных людей, но сам возвращался туда при малейшей возможности. Маленький шевалье поднялся с постели, но все свое время проводил перед камином, забившись в угол кресла. Когда с ним заговаривали, он опускал голову и отвечал мычанием или, если продолжали настаивать, своим странным ржанием. Затем он впадал в молчаливое оцепенение. Перрин нежно заботилась о нем. У нее самой было четыре сына, но в живых остался только один. Трое погибли в девяносто третьем, вместе со своим отцом. Она пыталась приручить несчастного ребенка. Несмотря на свое горе, она пела ему песни: старый способ успокаивать детей. Она доставала для него белую муку и сахар, оставляла самые вкусные кусочки. Но даже есть приходилось обучать его заново. Часто он отбрасывал в сторону ложку и начинал лакать суп прямо из тарелки, как собака. Иногда его внезапно охватывала дрожь, но он упрямо отказывался лечь в постель. Тогда Перрин закутывала мальчика в одеяло прямо в кресле, и он, согревшись, засыпал. Женщина садилась напротив него, положив скрещенные руки на колени, и долго смотрела на бледное, худое лицо. Всю свою материнскую любовь, все нерастраченное душевное тепло она перенесла на этого ребенка.

— Хорошо, что он окружен любовью, несмотря ни на что, — говорил Форестьер. — Хорошо, что ты к нему привязалась. Это его поддерживает. Надо надеяться, Перрин. Продолжай заботиться о нем. Чем дальше, тем больше я соглашаюсь с аббатом. Он нас понимает! Он нас слышит! Его сознание где-то рядом…

— Да услышит вас Бог! Что меня больше всего тревожит, так это то, что малыш никуда не выходит. Он не хочет даже двигаться. Его ноги слабеют, они высохнут без работы.

Элизабет появилась в жизни шевалье в середине весны, с первыми цветами. Она приходилась ему кузиной и была его ровесницей. На ферму она пришла со своей матерью, мадам Сурди, и Форестьером. Мадам Сурди почему-то нравилось походить на крестьянку. Она была одета в линялое, когда-то голубое бумазейное платье, на голове у нее был толстый шерстяной платок, а на ногах грубые башмаки, перетянутые веревкой. В корзинке, которую она поставила на стол, лежало белье и кусок серого хлеба. Перрин узнала ее и присела в реверансе, но мадам Сурди расцеловала ее со словами:

— Мы с тобой сестры по несчастью. Я так же, как и ты, вдова. У меня никого нет, кроме моей крошки. Мне даже меньше повезло: наше имение Сурди разорено.

— О! Мадам…

Маленький Ландро зашевелился в своем кресле. Нервный тик передернул его бледное лицо. Мадам Сурди подошла к нему. Несмотря на свой маскарад, она сохранила походку и поведение благородной дамы. Руками слишком тонкими и слишком ухоженными — ах, как выдавали они свою хозяйку — она убрала непокорные волосы с лица мальчика, погладила его по щеке. Ребенок отшатнулся, как от укуса осы. Дама продолжала его ласкать. Она опустилась на колени, чтобы быть к нему поближе, лучше его видеть. Он заржал. Элизабет весело рассмеялась, у нее был чудесный тоненький голосок:

— Мама, да это же жеребенок, а не мальчик! — удивилась она.

— Подойди сюда, вместо того, чтобы болтать глупости. Ты не узнала своего кузена?

— Нет, конечно, нет!

— Посмотри внимательнее.

— Нет и нет, это не он.

— Это он, моя дорогая. Без всякого сомнения, это Юбер дю Ландро. Но в каком он состоянии!

— Мадам, — сказала Перрин, — я делаю все, что в моих силах.

— Тебя никто не упрекает, — подал голос Форестьер.

— Но вы его у меня не заберете?

— Нет. Мадам Сурди останется в Ублоньер, с твоего разрешения. Ее дом разрушен. Она убежала, брела от фермы к ферме, пока не наткнулась на нас. Здесь она пока остановится.

— Буду счастлива, командир. Я первый раз счастлива с того времени как… С того времени…

Прошло несколько недель. И те, кто знает, чем закончился этот период в истории страны, сказал бы, что вокруг Ублоньер начали сгущаться тучи. Но в жизни Юбера дю Ландро произошло очень важное событие. Но прежде надо сказать, что Элизабет пыталась развлекать мальчика, однако он почти не реагировал на ее попытки. Ничего, кроме мычания, судорожных жестов и странного ржания, не удавалось от него добиться. Однажды — один милосердный Господь знает почему! — ей пришла в голову мысль поцеловать его. И он, о чудо! — он словно ожил под ее нежными губами! Медленно протянул свои тонкие тщедушные пальцы к ее волосам, дотронулся до них, и все, кто был в это время в комнате: Перрин, мадам Сурди, два шуана, сидевших за столом, услышали:

— Прекрасно! О! Как это прекрасно…

Юбер дю Ландро вновь обрел способность говорить! Он выздоровел!