Мольер [с таблицами]

Бордонов Жорж

XXIV ДОМ В ОТЕЙЛЕ

 

 

Введение

Чтобы бросить вызов Расину, чьей «Андромахой» еще до премьеры восторгается образованная публика, а заодно и актерам Бургундского отеля, которые возлагают на эту трагедию большие упования, Мольер уговаривает старого Корнеля снова взяться за перо. У Пьера Корнеля творческие силы, надо думать, неиссякаемы: в короткий срок он сочиняет своего «Аттилу». Пьеса в первый раз идет в Пале-Рояле в пятницу 4 марта 1667 года. Мольер выплатил ее автору немалую сумму — труппа назначила драматургу 2000 ливров. Несмотря на такие затраты, доходы (с 9 мая 1666 до 29 марта 1667 года, даты ежегодного перерыва) составляют 3252 ливра на каждый актерский пай. Но Расин, отчасти чтобы отомстить Мольеру, отчасти потому, что влюблен, уводит от него Маркизу Дюпарк; актриса вступает в труппу Бургундского отеля, где будет играть Андромаху. Влияние Расина, страсть, которую она к нему испытывает, заставляет Маркизу совершать чудеса. После «Андромахи» мадемуазель Дюпарк занимает место среди лучших актрис того времени. Мольер, ухаживания которого красавица Маркиза некогда отвергла, не без горечи и грусти взирает на эти удивительные успехи, на вызывающе-счастливую любовь актрисы и юного, но уже знаменитого писателя. Для Труппы Короля, насчитывающей всего одиннадцать членов, уход Маркизы — чувствительная потеря. У Мольера остаются из мужчин — Лагранж, Латорильер, Юбер, Дюкруази, Бежар и Дебри, из женщин — мадемуазель Бежар (Мадлена), мадемуазель Мольер (Арманда), Дебри и Эрве.

Но у Мольера есть и другие тревоги. Он простудился в коридорах Сен-Жерменского замка, и болезнь снова грозит свести его в могилу. Подточенный туберкулезом, переутомившийся, он теперь во власти любого ветерка, дующего со сцены. Тем не менее он встает с постели очень скоро, потому что полон надежды, которая позволяет ему забыть о своем недуге, вновь обрести вкус к жизни. Выказанное им во время празднеств в Сен-Жермен рвение угодить королю как будто приносит свои плоды. Возможно, в эти дни он виделся с королем и снова завел речь о «Тартюфе». Он переделал комедию, превратил ханжу, который был сперва священником, в бедного дворянина, вырезал какие-то фразы, слишком резкие или сомнительные с точки зрения религии, и изменил название с «Тартюфа» на «Обманщика», чтобы задобрить своих врагов. Обстановка теперь совсем не та, что была в пору запрещения «Тартюфа». Партия святош лишилась главной опоры — королевы-матери (скончавшейся, как мы уже говорили, в начале 1666 года), а вместе с ней — изрядной доли своего веса при дворе и у короля. Может быть, в добрую минуту Людовик XIV отнесся к Мольеру благосклонно, пообещал пересмотреть его дело. А Мольер возвращается к своим обязанностям, как только здоровье его поправляется настолько, что он может показаться перед его величеством. Людовик XIV готовится к отъезду во Фландрию вместе с армией. У него достаточно забот помимо «Тартюфа»; тем не менее он принимает Мольера милостиво, выслушивает его просьбу и — несколько легкомысленно — дает устное согласие. Во всяком случае, Мольер считает любезный ответ короля формальным разрешением. Он тотчас же начинает репетировать пьесу. Мольер наивно полагает, что ему удалось перехитрить святош, надев на Тартюфа парик светского человека, снабдив его кружевным воротником, камзолом и шпагой дворянина. У ханжей слишком тонкий нюх, чтобы они не учуяли собственного запаха из-под этого наряда. Их не проведешь. Они заволновались, как только узнали, что пьесу будут играть в Пале-Рояле. Они потеряли свою покровительницу, но у них еще есть друзья, достаточно могущественные для того, чтобы обезвредить актеришку — тем более что Людовик XIV далеко.

 

«ОБМАНЩИК»

Публичное представление новой версии «Тартюфа» состоялось в Пале-Рояле в пятницу 5 августа 1667 года. Зал был полон. Сбор достиг 1890 ливров (138 ливров на актера). Это огромный успех, впрочем, его можно было ожидать. Его и ожидали. Мольер ликует. Он думает, что партия выиграна, и смеется над противниками, которые с помощью Робине, этого ничтожества, в апреле распространяли новость о его смерти:

«Пошли повсюду разговоры, Что очень плох Мольер, Что он сыграет в ящик скоро». [201]

Его ответом был триумф «Обманщика». Увы! Триумф оказался недолговечным. Уже 6 августа к Мольеру явился судебный исполнитель и от имени президента Ламуаньона объявил о запрещении играть пьесу. Афиши сорваны; театр охраняется солдатами. Напрасно Мольер ссылается на королевское разрешение: разрешение это устное, и он не может доказать, что оно действительно было дано. А Ламуаньон в отсутствие Людовика XIV наделен особой властью для обеспечения внутреннего порядка в королевстве; таким образом, он не превышает своих полномочий, запрещая пьесу, способную вызвать волнение в умах. Это трюк совершенно в духе Тартюфа. Любой другой на месте Мольера сразу же склонился бы перед злонамеренностью врагов, чтобы избежать стычки в отсутствие покровителя труппы, подождал бы возвращения короля. Но Жан-Батист, повторяем, тяжело болен; он уже не владеет своими нервами, как в былые времена, несмотря на всю осторожность и практическую сметку. Оскорбление, нанесенное Ламуаньоном, приводит его в бешенство. Вместо того чтобы отступить, он завязывает битву, и при самых невыгодных для себя условиях, в изнуряющий августовский зной, когда у него выступает пот и подкашиваются ноги при малейшем усилии. Он бросается к Мадам, всегда готовой оказать ему милость и поддержку. Генриетта Английская тронута его отчаянием; она обещает вмешаться, но, вероятно, не очень обнадеживает актера. Неизвестно, пробовала ли Мадам вступиться за Мольера перед этим лицемером Ламуаньоном. Во всяком случае, запрет не был снят и, скорее всего, Мольеру грозит судебное преследование, потому что 8 августа он отправляет двух самых значительных лиц в труппе, Лагранжа и Латорильера, во Фландрию с прошением. Они настигают короля в лагере Тюренна, осадившего Лилль. Людовик XIV их не принимает, но велит своему брату, бывшему покровителю труппы, принять их со всей учтивостью. Вот скупой рассказ Лагранжа об этой поездке:

«8 августа сьер де Латорильер и я, сьер де Лагранж, отправились из Парижа на почтовых к Королю по делу о вышесказанном запрете. Его Величество находился при осаде Лилля во Фландрии, где мы были хорошо приняты. Месье к нам был благосклонен по своему обыкновению, а Его Величество велел нам сказать, что по возвращении своем в Париж он повелит изучить комедию «Тартюф» и что мы будем ее играть. После чего мы вернулись в Париж. Путешествие обошлось труппе в 1000 ливров».

Возможно, что поехать в Лилль самому Мольеру не позволило состояние здоровья, — если не опасение, что оставлять Париж в таких обстоятельствах было бы неблагоразумно: враги не преминули бы обвинить его в бегстве. А может быть, он и не имеет права покидать столицу, потому что президент Ламуаньон потребовал от него что-то вроде подписки о невыезде.

Как было нетрудно догадаться, посольство Лагранжа и его товарища ни к чему не привело. Положение ухудшается, становится все более угрожающим. Ползет слух, что церковь собирается поддержать шаги светской власти, и самым решительным образом. 11 августа 1667 года архиепископ Парижский Ардуэн де Перефикс налагает запрет на «Обманщика» под угрозой отлучения от церкви. Его пастырское послание — образец ханжеского стиля. Религиозный дух здесь только маска, сквозь нее просвечивает высокопарная фразеология и совершенное лицемерие злейшего врага Пор-Рояля. Текст представляет поэтому немалый интерес:

«Ардуэн, милостью Божией и святейшего апостолического престола архиепископ Парижский, шлет благословение в Господе всем кюре и викариям сего города и предместий.

О том предмете, о коем нам было доложено нашим фискалом, [202] а именно, что в пятницу, пятого числа сего месяца, на одном из театров нашего города была представлена под новым названием «Обманщик» комедия весьма опасная и тем более способная причинить вред религии, что под видом осуждения лицемерия и притворного благочестия она позволяет обвинить в сих грехах всех тех, кто являет свою крепость в вере, и выставляет их на посмеяние и поношение вольнодумцам, так что, дабы пресечь столь великое зло, кое могло бы соблазнить души слабые и отвратить их от путей добродетели, вышесказанный наш фискал ходатайствовал перед нами о запрещении всем прихожанам нашей епархии представлять каким бы то ни было образом вышесказанную комедию, читать ее или слушать чтение, публично или в частном доме, под страхом отлучения от церкви.

Зная, сколь неосмотрительно было бы допустить, чтобы истинное благочестие оскорблялось представлениями возмутительной комедии, которую и сам Король еще прежде того строго запретил; и рассудив также, что в то время, как сей великий монарх изволит подвергать жизнь свою опасности для блага государства, и когда главная наша забота в том, чтобы побуждать всех добрых христиан нашей епархии возносить непрестанные молитвы о сохранении его священной особы и победе его оружия, было бы грешно развлекаться зрелищами, способными навлечь гнев небесный, мы воспретили и снова строжайше воспрещаем всей нашей пастве представлять, читать и слушать чтение вышесказанной комедии, публично ли или в частном доме, под каким бы то ни было названием и предлогом, под страхом отлучения от церкви.

Поручаем настоятелям церквей Святой Марии Магдалины и Святого Северина передать вам настоящее наше предписание, кое вы огласите с ваших кафедр, как только его получите, оповестив всех ваших прихожан, сколь важно для спасения их душ не посещать представлений вышесказанной комедии или ей подобных.

Дано в Париже и скреплено нашей гербовой печатью, сего одиннадцатого августа тысяча шестьсот шестьдесят седьмого года.

Ардуэн, архиепископ Парижский».

По Парижу ходит анонимное «Письмо о комедии „Обманщик”». Автором его считают, и не вовсе без оснований, Шапеля, хотя он не имеет привычки не подписывать своих сочинений. Правда, на душе у вольнодумца Шапеля неспокойно — опасность действительно велика:

«Нужно питать особенную злобу к Мольеру, чтобы впасть в столь очевидное заблуждение. Нет такого жалкого общего места, за которое не ухватились бы теперь рьяные критики и хулители, употребив прежде все старания добиться этого подлого и смехотворного запрета. Как! Представить истину со всем достоинством, какое ей подобает; до мелочей предвидеть и предупредить все неприятные последствия и даже случайности, которые могли бы сопутствовать изображению порока; принять против упадка нравов в нашем веке все меры предосторожности, какие совершенное знание добродетельной древности, неколебимое уважение к религии, глубокие размышления о природе человеческой души, долгий опыт и упорнейший труд могут подсказать; и после всего этого находятся люди, способные на такую отвратительную нелепость, как запрет сочинения, которое есть плод стольких замечательных усилий и приготовлений, и по той единственной причине, что непривычно видеть, как религию выводят на сцепу, сколь бы искусным, достойным, скромным, должным и полезным образом это ни делалось!»

Буало остается верным другом. Мольер просит его переговорить с Ламуаньоном. Буало решает повести Мольера к президенту, чтобы он сам защищал свое дело. Рассказ об этом визите можно найти в «Заметках» Броссета, который слышал о нем от Буало. Слова, произнесенные во время этой встречи, так поразительны, что вряд ли можно сомневаться в их подлинности.

Сразу же после обычной церемонии представления Ламуаньон сказал:

«Сударь, я весьма ценю ваши заслуги; я знаю, что вы не просто отличный актер, но человек дарований, которые делают честь вашей профессии и Франции, вашей родине. И все же при всем моем добром расположении к вам я не могу разрешить играть вашу комедию. Не сомневаюсь, что она прекрасна и поучительна; но актерам не подобает поучать людей в предметах религии и христианской морали: не дело театра проповедовать Евангелие. Когда король вернется, он позволит вам представлять «Тартюфа», если сочтет это уместным; что же до меня, то я полагал бы, что злоупотребляю властью, коею королю угодно было облечь меня в его отсутствие, если бы дал вам то разрешение, о котором вы просите».

Такое серьезное и неожиданное обвинение обескураживает Мольера. Он лепечет путаные оправдания, бормочет что-то насчет второго, смягченного варианта «Тартюфа» и предосторожностей, принятых, чтобы не смущать набожные души… Президент Ламуаньон слушает бесстрастно, наслаждается замешательством, в которое привел этого жалкого комедианта его удар. Затем повторяет свой отказ. А когда Мольер позволяет себе настаивать, изрекает великолепные слова: «Сударь, вы видите, что скоро полдень; я опоздаю к мессе, если задержусь долее».

Мольер больше ничего не понимает, кроме того, что его обманывали с самого начала. Он снова перебирает в уме уклончивый ответ, который Людовик XIV велел дать Лагранжу и Латорильеру, фразы из прошения, которое он писал с расчетом на короля, но где все же сумел выразиться ясно:

«Моей комедии, государь, было не суждено снискать благоволение Вашего Величества. Ей не помогло то, что я поставил ее под заглавием «Обманщик» и нарядил ее героя в светское платье. Нужды нет, что он у меня носит длинные волосы, маленькую шляпу, широкий воротник, шпагу и камзол, обшитый кружевами, что я смягчил в комедии некоторые места и старательно вымарал все, что, как мне казалось, могло бы дать достославным оригиналам рисуемого мною портрета малейший повод для придирок. Предосторожности не послужили ни к чему. Вся эта братия переполошилась — им было довольно простых догадок. Они нашли средство повлиять на умы тех, кто в любом другом случае не преминул бы громогласно заявить, что не поддается никакому влиянию. Как только моя комедия появилась на сцене, на нее обрушила громовой удар власть, к которой нельзя не питать уважение. При таких обстоятельствах, дабы самому спастись от грозы, мне не оставалось ничего иного, как сослаться на то, что Вашему Величеству угодно было дозволить представление моей комедии и что я не считал нужным испрашивать дозволение у кого-либо другого, поскольку и запрет исходил только от Вашего Величества».

Но его величество пока не откликается. И Мольер, встревоженный, раздосадованный, больной, внезапно сдается. Он покидает труппу, уезжает в свой домик в Отейле, где попытается поправить здоровье и вновь обрести надежду.

 

УГОЛОК ВДАЛИ ОТ ВСЕХ

Мольер снял этот загородный дом у сьера де Лавалле, зятя господина де Бофора, за 400 ливров. Это и есть «уголок вдали от всех, где мог бы человек быть честным без помех» из «Мизантропа». Тот самый уголок, куда он хотел бы удалиться с Армандой, но у Арманды душа совсем не лежит к этому сельскому домику, затерянному в глуши, где не появится ни один ее поклонник. Пейзаж здесь успокаивает нервы: холмы Шайо и Пасси, остров Макрель на Сене. Добираться туда нужно по воде. Мольер велел построить ялик для своих надобностей. Он живет в этом доме с несколькими слугами, отдыхает, перечитывает Плавта, пишет, мечтает. Эта водная гладь под ярким летним солнцем, эта листва, заросшие тропинки, сады с цветами и фруктами напоминают ему счастливые дни детства, деревенский домик деда и бабки Крессе, их широкую доброту, веселые вечера, когда вся семья в сборе, улыбку Мари, его матери, так рано умершей. Что осталось у него от нежности, от радостей и надежд, которые были у каждого? Из всех своих братьев и сестер Жан-Батист единственный в живых. Все ушли из этого мира, все исчезли, кроме старика-отца, Жана II Поклена. В Отейль приезжают друзья; они по-братски заботятся о Мольере, понимают его тайные печали, хотя жалуется он редко и как бы нехотя. От их присутствия делается светлее, грусть на минуту рассеивается. Это Лафонтен, верный, надежный Буало, Миньяр, который так любит рисовать Мольера и с тревогой следит за признаками болезни на его лице, Люлли, воплощение музыки, подвижный и неистощимый на шутки, как персонаж итальянской комедии, Жонзак, Нантуйе и неразлучный Шапель. По правде сказать, они приезжают еще и для того, чтобы попировать вдали от любопытных глаз. У Мольера хороший стол и хороший погреб, он знает вкусы своих приятелей, вовсе не аскетические. Сам он не может участвовать в их трапезах. Он должен довольствоваться своей молочной диетой, рано ложиться, спать днем. Роль радушного хозяина исполняет Шапель — иной раз с излишним рвением, о чем свидетельствует рассказ об одном достославном ужине, который приводит Гримаре в «Жизни Мольера»:

«Гости уселись за стол. Вначале принялись за холодное, как заведено у людей, умеющих растягивать удовольствие; а эти господа отличались в сем искусстве. Но вскоре вино разгорячило Шапеля и привело его в дурное расположение духа.

— Черт побери, — сказал он, — какой же я дурак, что приехал сюда напиваться всякий день в угоду Мольеру! Мне это надоело; и больше всего меня бесит, что он думает, будто я обязан это делать.

Почти вся компания была уже пьяна и шумно одобрила сетования Шапеля. Они продолжали пить, и разговор незаметно переменился. Рассуждая о вещах, которые обыкновенно служат предметом подобных дружеских бесед у таких людей, к трем часам утра дошли до морали.

— Как жалка наша жизнь! — воскликнул Шапель. — Какими она полна невзгодами! Мы тридцать, сорок лет гонимся за минутой наслаждения — и никогда ее не настигаем. В юности нас изводят окаянные родители, которые хотят, чтобы мы набивали себе головы всяким вздором. Какое мне, черт возьми, дело до того, земля ли вертится или солнце, прав ли этот безумец Декарт или этот сумасброд Аристотель? А между тем у меня был учитель, который как одержимый твердил мне всю эту чепуху и заставлял меня без конца возвращаться к своему любимому Эпикуру. Впрочем, Эпикура-то можно и пощадить, он из философов скорее всех прав. Не успели мы избавиться от этих безумцев, как нам начинают жужжать в уши, что надо обзаводиться семейством. А такой зверь, как жена, — заклятый враг нашего покоя. Да, черт побери! Горести, обиды, несчастья подстерегают нас повсюду в этой жизни!

— Черт возьми, ты прав, дорогой друг! — ответил Жонзак, обнимая его. — Что бы с нами было без этой радости? Жизнь — незавидная доля; откажемся от нее из опасения, чтобы не разлучили таких добрых друзей, как мы. Давайте утопимся вместе; река недалеко.

— Верно, — сказал Нантуйе, — мы не могли бы выбрать лучшей минуты, чтобы умереть добрыми друзьями и в радости. А наша смерть наделает шуму».

Блестящая идея одобрена единогласно. Пьянчужки поднимаются и веселой гурьбой идут к реке. Барон бежит позвать людей и разбудить Мольера. Мольер всерьез встревожен этим дурацким замыслом, потому что он-то знает, как пьют его друзья. Пока он одевался, собутыльники добрались до реки и влезли в лодку, чтобы выплыть на середину и там топиться на самой глубине. Слуги и крестьяне из ближней деревни подоспели вовремя к гулякам, которые уже были в воде, и выудили их. Раздосадованные помощью, которую им оказали, утопленники хватают шпаги, бегут за своими спасителями, преследуют их до самого Отейля с намерением убить. Бедняги ищут убежища у Мольера, который, заслышав эту кутерьму, обращается к грозным преследователям:

«— Господа, что же вам сделали эти люди?

— Как, черт побери, — восклицает Жонзак, который был тверже всех в намерении утонуть, — неужели эти презренные помешают нам утопиться? Послушай, дорогой Мольер, ты человек разумный, разве мы не правы? Наскучив скорбями этого мира, мы задумали перебраться в другой, где нам было бы лучше. Река показалась нам кратчайшим путем туда, а эти мужланы нам его преградили. Что же нам оставалось, как не наказать их?

— Вы правы, — отвечает Мольер. — Убирайтесь отсюда, мошенники, пока я вас не отколотил, — говорит он этим несчастным, притворяясь рассерженным. — Как вы посмели противиться такому прекрасному поступку?

Они скрылись, успев получить несколько ударов шпаги.

— Ах, господа, — продолжал Мольер, — что я вам сделал такого, что вы не посвятили меня в столь прекрасный замысел? Как! Вы хотели утопиться без меня? А я считал вас своими друзьями.

— Черт побери, он прав, — сказал Шапель, — мы ему нанесли обиду. Идем же топиться с нами.

— Постойте, — отвечал Мольер, — это не такое дело, которое можно делать кое-как. Ведь это последнее деяние в нашей жизни, и жаль лишать его подобающей славы. Найдутся злые языки, которые выставят его в дурном свете, если мы утопимся в такой час; наверное, будут говорить, что мы сделали это ночью, как те, кто во власти отчаяния или винных паров. Выберем минуту, которая принесет нам больше чести и будет более нас достойна. Завтра, между восемью и девятью часами утра, натощак и на глазах у всех, мы и бросимся в реку.

— Я совершенно согласен с его доводами, — сказал Нантуйе, — и возразить тут нечего.

— Я в бешенстве, черт возьми, — сказал Люлли, — Мольер всегда оказывается в сто раз нас умнее. Что ж, коль так, оставим все до завтра и разойдемся — я уже засыпаю.

Если бы Мольер не выказал присутствия духа, непременно случилось бы несчастье — так эти господа были пьяны и раздражены против тех, кто помешал им утопиться. Но ничто не огорчало Мольера так, как необходимость иметь дело с подобными людьми. Именно эти черты в Шапеле часто его сердили; но их старинная дружба всегда брала верх».

Сельская тишина порой нарушается разными шумными происшествиями по соседству, в которые Мольеру поневоле приходится впутываться.

21 августа Жак де Гру, сьер де Бофор, и его жена Мари подают отейльскому судье жалобу на своего садовника. Мы не знаем, по какой причине (если не просто по скверному характеру) этот садовник, по имени Клод, оскорбил госпожу де Бофор, назвав ее «негодяйкой и разными другими словами». Зять Бофора, сьер де Лавалле, попробовал вмешаться. Клод схватил его за шиворот, порвал ему брыжи, побежал за палкой и принялся дубасить как ни попадя всех вокруг, в том числе некоего аббата, которому достался изрядный удар по голове. Взбесившийся садовник поносит «святое имя Господа» и осыпает своих хозяев бранью. Никола Куаффен, отейльский судья по уголовным делам, начинает следствие. 22 августа он допрашивает Франсуа Сежурне, кучера, который дает несколько иную версию событий. По рассказу кучера, сьер де Лавалле велел ему позвать садовника. Клод явился к хозяину и вместе с ним вошел в ту часть дома, которую снимал Мольер. Мольер в это время был там со своим другом Шапелем. Потом Лавалле хотел выслать садовника из комнаты, где разговаривал со своим жильцом. Вот тогда-то Клод и бросился на хозяина, изорвал в клочья его брыжи, а тот несколько раз ударил слугу тростью. Садовник убежал и вернулся с палкой, богохульствуя и крича, что убьет того, кто его ударил. Аббат де Валлори попытался его успокоить и получил удар, разбивший ему голову в кровь.

Второй свидетель — Никола Юбер, виноградарь из Пасси, который встретил господина де Бофора в своем винограднике и проводил его до Отейля, очевидно, затем, чтобы получить заказ. Он заявляет, что видел, как сьер де Лавалле подозвал Клода и положил ему руку на плечо, чтобы ввести в комнату. Клод вцепился хозяину в горло и в волосы, и они «оба стали браниться». Садовник (он был, конечно, пьян) свалился на пол и получил несколько ударов тростью. Никола Юбер старался умерить гнев Лавалле: «Господин де Лавалле, оставьте его!» Мольер и Шапель вмешиваются в свою очередь, вталкивают садовника в спальню и запирают его там осторожности ради. Но он прыгает из окна, бежит за своей палкой, колотит аббата де Валлори и скрывается по тропинке. Другой сосед, свидетель этой сцены, сьер де Ларипре, кидается вдогонку, но две женщины его удерживают, а грозный садовник выдергивает какую-то жердь и рычит: «Подходи кто хочет, в руки не дамся!» И так далее.

Этот документ находится в Национальном архиве. Нам он интересен в той мере, в какой касается Мольера. Что стало с Клодом, там не сказано. И жаль, что не сохранились показания Мольера и Шапеля. Отметим все же, что, заперев садовника в своей спальне, Мольер предотвратил самое худшее. Вот и еще одно проявление его человечности, среди стольких других.

 

ПОСЛУШНИК

До истории с пощечиной Арманды и бегством Барона Мольер часто брал мальчика с собой в Отейль (да извинит нас читатель за небольшое нарушение хронологии). В эти несколько счастливых месяцев и произошел случай, о котором рассказывает Гримаре:

«Мольер был не просто прекрасным актером и замечательным писателем. Он всегда старался углублять свои познания в философии. С Шапелем они никак не могли сойтись в этом предмете: Шапель почитал Гассенди, а Мольер — Декарта. Однажды, возвращаясь из Отейля на мольеровском ялике, они немедля завязали спор. На ялике оказался монах-францисканец, попросивший довезти его до монастыря. К нему и воззвали спорщики, чтобы он рассудил их премудрые доводы.

— Пусть святой отец скажет, разве система Декарта не стократ лучше придумана, чем все ухищрения и прикрасы, с помощью которых господин де Гассенди хочет заставить нас глотать Эпикуровы бредни? Его мораль — это еще куда ни шло; но все остальное не заслуживает внимания. Не правда ли, отец мой? — обратился Мольер к францисканцу. Монах ответил неким «Гм! гм!», чем дал понять философам, что перед ними знаток в таких вещах. Но он счел за благо не вмешиваться в столь оживленную беседу, тем более, что эти люди, казалось, не из тех, кто склонен щадить противника.

— Черт возьми, отец мой, — сказал Шапель, уязвленный явным одобрением францисканца, — Мольер должен признать, что Декарт создал свою систему, как механик, изобретающий прекрасную машину и не заботящийся о ее применении. Система этого философа не согласуется с бесконечным разнообразием природы, которого он не принял в расчет.

Францисканец как будто перешел на сторону Шапеля, снова издав свое «Гм! гм!». Мольер, раздосадованный торжеством Шапеля, удвоил усилия и с жаром опровергал Гассенди такими убедительными доводами, что монах был принужден сдаться, в третий раз произнеся «Гм! гм!», что, казалось, решило дело в пользу Мольера. Шапель, разгорячившись и крича во всю глотку, чтобы переубедить судью, силой своих аргументов зародил в нем сомнение.

— Допускаю, что у этого человека лучшие в мире идеи; но, черт побери, он эти идеи крал повсюду, а это не очень-то похвально, не так ли, отец мой? — сказал он францисканцу. Монах, который со всем любезно соглашался, тотчас одобрительно кивнул, не вымолвив ни слова. Мольер, забыв о своей молочной диете, стал тут же яростно возражать Шапелю. Они дошли уже почти до судорог и брани в этом философском диспуте, когда очутились вблизи того места, где монах попросил высадить его на берег. Он их учтиво поблагодарил и воздал хвалу их глубоким познаниям, не вдаваясь в суть дела. Но, прежде чем сойти, он нагнулся за своей котомкой, которую, поднявшись на ялик, положил в ногах у лодочника. То был послушник, исполнявший в монастыре черную работу. Философы не заметили прежде этого знака его звания. Они безмолвно переглянулись, стыдясь, что тратили пыл красноречия на человека, ничего в подобных вещах не смыслившего. Придя в себя, Мольер сказал Барону, при сем присутствовавшему, но слишком юному, чтобы вникать в смысл такой беседы:

— Смотри, мальчик, что может сделать молчание, когда его блюдут как должно.

— Вот всегда вы так, Мольер, — проговорил Шапель, — вы вечно заодно с какими-то ослами, которые не могут понять моей правоты. Битый час я надрываю легкие, а не сдвинулся ни на шаг».

 

ЕГО ЗАДУМЧИВЫЙ НРАВ

Шапель дружески пеняет Мольеру на его задумчивый прав, а внезапные приступы грусти и молчаливости его просто раздражают, как будет видно из дальнейшего. Мольер на это говорит:

«Вы человек веселый. Но вам легко вести такую жизнь: вы ни от чего не зависите; вы можете обдумывать остроту две недели кряду, и никто вам не помешает. А потом, подбодрив себя вином, вы отправляетесь разносить эту остроту повсюду, не щадя друзей; других занятий у вас нет. Но если бы вы должны были, как я, угождать королю, кормить и опекать несколько десятков человек, которые не внемлют доводам рассудка, содержать театр и писать пьесы, чтобы поддерживать о себе доброе мнение, у вас пропала бы охота смеяться, и вы бы не так заботились о своем остроумии и своих удачных словечках, из-за которых постоянно наживаете себе врагов.

— Мой милый Мольер, — отвечал Шапель, — все эти враги тотчас стали бы мне друзьями, захоти я только обойтись с ними поласковее; мне лучше не попадаться на язык, а в моем положении их нечего бояться. А если бы мне нужно было писать пьесы, я работал бы не торопясь, и, может быть, в моих сочинениях было бы меньше грубых и низких вещей, чем в ваших; ведь как вы ни стараетесь, а все не можете избавиться от балаганных вкусов.

— Если бы я работал для славы, — возразил Мольер, — мои сочинения были бы совсем другими. Но чтобы кормить труппу, я должен разговаривать не с избранными умами, а с толпой народу; а эти люди не привыкли к возвышенным чувствам и словам. Вы видели сами, когда я попытался сделать что-то сносное, как трудно мне было добиться успеха. Я уверен, что вы, браня меня сегодня, будете меня хвалить после моей смерти».

Этот разговор взят у Гримаре, которому пересказал его слово в слово Барон. Бедный Мольер, обаятельный и великий, испытывает комплекс неполноценности перед патентованным остроумцем. А что сотворил этот пьяница Шапель, кроме нескольких посредственных стихотворений и забавных выходок, о которых с восторгом шепчут друг другу на ухо светские сплетники? Впрочем, Шапель, без сомнения, был способен на большее. Мольер это чувствует и понимает. Он увещевает друга, хотя знает, что это напрасный труд. Шапель неисправимый гуляка и распутник. Однажды, когда Буало уговаривал его изменить свое поведение, Шапель, чтобы лучше его слушать, затащил приятеля в кабачок; напился на сей раз Буало.

С годами или по необходимости став мудрее (и иногда жалея об этом), Мольер теперь пишет понемногу пролог к «Амфитриону». Он перечитывает Плавта, обдумывает «Скупого». Иногда в Отейле появляется Арманда в сопровождении какого-нибудь актера, нового поклонника, маркиза в белокуром парике и лентах огненного цвета. Она останавливается в сельском домике. Мольер работает. Отныне единственная его отрада — марать бумагу. За распахнутыми окнами щебечут на деревьях птицы; крестьяне возвращаются домой с песнями; повозка, запряженная волами, трясется по улице, оси ее поскрипывают; вот промчался во весь опор всадник, подковы его коня стучат по земле, высекают искры из булыжников; закат покрывает все вокруг праздничной позолотой. Без парика, в своем любимом просторном, роскошном халате, Мольер пишет…

Он сочиняет диалог Ночи с Меркурием:

«Ночь пышнокудрая! Помедлите мгновенье».

Но она настает, и с ней приходит усталость. Дневной свет сменяется огоньком свечи, который выхватывает из темноты руки со вздувшимися, переплетающимися, как побеги плюща, венами, с желтоватой, уже прозрачной, кожей. Мольер смотрит на свои исхудалые руки и задумывается. Но щемящей боли он не чувствует. Постепенно им овладевает печальное смирение. А может быть, тихий покой. Тот, что рождается в великих душах при виде звездного неба.