Огненный пес

Бордонов Жорж

Часть третья

(Скерцо — менуэт)

 

 

 

9

При каждом возвращении, как только взору открывалась эта бескрайняя холмистая местность, сердце его начинало биться быстрее, кровь играла, бурлила в жилах. Влажный воздух, немного прохладный, приносивший запахи лежалого сена, молока и свежей травы, наполнял легкие. Он вновь встречал — да что говорить, он обнимал — свою родную землю, древнюю и вечно юную Вандею, с ее крепкими деревьями, бесчисленными крестами и часовнями.

Вандея вовсе не та страна, что прельщает, отдаваясь первому встречному. Она не знает прикрас, не бросает влюбленных взглядов, избегает всяческой пышности и роскоши. Прежде всего она полна достоинства и подобна женщине, о которой и сказать ничего определенного нельзя, которая ни безобразна, ни красива, но понемногу захватывает сердце мужчины, и на всю жизнь! Восхищение, что она безотчетно вызывает, не уменьшается с годами, а, напротив, только растет! Как женщины, хорошеющие от любви, становятся столь очаровательны, чего не добьешься искусственными средствами, так и талант любви, там, где не поможет никакой, самый изощренный опыт, держится на непосредственности и свободе и ежедневно убеждает, что надо все более и более дорожить им. И тогда брак по расчету переходит в брак по любви, уважение перевоплощается в небывалую страсть! Любовь — волшебная страна: если ее и покидают, то все равно обязательно к ней возвращаются, возвращаются с постоянством ласточек, спешащих к своему гнезду. Скорее жена, чем любовница, любовь не пленница, она сама берет в плен. Это настоящий праздник души: какое изобилие несравненных даров представляет она любящему, что за цветы, улыбки, фрукты, какую музыку, тонкую и яркую! Весна, лето придают многим провинциям необыкновенную воздушную прелесть, своеобразную мерцающую красоту, когда солнечный свет, прозрачность лазурного неба, контрасты света и тени спорят с хрупкостью и томностью вечеров. Приходит осень, и опьяняющий эстрагал слабеет и умирает, подобно цветам-однодневкам. Но именно в это время, когда природа сменяет зеленое платье и головной убор из белоснежных облаков на одеяние из золота и пурпура и свинцовые тучи, любовь торжествует. В ней словно просыпается аристократизм. Я повторяю: она похожа на женщину, пользующуюся, кажется, лишь незначительным вниманием, но, внезапно, в прелестной полумгле вечера наряжающуюся в роскошные одежды и сразу же затмевающую красоту соперниц и вызывающую всеобщее восхищение. Так цвет травы, опаленной летним зноем, бурная красота дубов, темные тона сосен, наслаиваясь друг на друга, вдруг объединяются в одно неповторимое по красоте целое. Небо светится благородной бледностью. Пурпур и аметисты вечеров, аквамарин и бисер горизонтов, драгоценные камни всех цветов и оттенков начинают сверкать к концу сентября особенно ярко. В деревнях теперь раньше зажигались огни, а вдали звучали последние охотничьи рожки, смешивая свои душераздирающие жалобы с горячностью охотничьего азарта, и их звук, разносясь по полям, уносился в небо. Одновременно с этим в воздухе возникал звук, раздавался какой-то голос, полный нежности и слез, тоски и одновременно радости от завершения дня. Неповторима поэзия осенних сумерек! Свет еще скользит по поверхности земли, листва еще чуть шелестит, птицы собирают свои песни, робко светится множество последних цветов, тихо течет вода, еще чувствуется тепло последнего «прости» Солнца, медовые тени, спускаясь с неба, окрашивают землю, и она начинает что-то шептать, все наполняется гимном, актом веры, псалмами тишины. Душа засыпает с открытыми глазами.

* * *

Для господина де Катрелиса Вандея значила очень много; она заменила ему мать, которую он потерял слишком рано. Здесь были его корни, а он был их побегом. Ее соки питали его существо. Отсюда взял он широту своих костей и силу своих мускулов. Серо-голубой цвет его глаз точно повторял цвет неба Вандеи.

Поэтому, возвращаясь в родные края, он чувствовал себя человеком-деревом, несущим на своих руках-ветвях огромный мир птиц-идей. В глубине его души у него, приверженца благородства, было одно лишь смирение. Он достаточно изучал и наблюдал жизнь, чтобы знать, что люди, растения и животные — одно целое, и различаются они только своей формой и плотностью. Он чувствовал, как весной в нем поднимаются соки и как зимой они высыхают. Он видел дальше и слышал лучше, чем многие из ему подобных, и, уступая инстинктам, без всякого страха различал в вещах их сущность. Что такое была «его жизнь»? Он отделил ее от своего существования, ощущал ее действующей самостоятельно, имеющей свои приливы и отливы. В действительности он чувствовал себя не человеком, а братом тому большому старому волку, что пришел в лес Бросельянда, братом этих подстриженных, росших по краям дороги дубов, густых кустов терновника, усыпанного красными чашечками от желудей, и даже, благодаря своей безудержной фантазии, родственным этим меланхолическим облакам, этим небесным озерам и холмам.

В этом обиталище душ, в изгибах фиолетовых кучевых облаков, в центре которых, как в рыцарских доспехах короля, сверкают латы из черненой и дамасской стали, блистало для него одного солнце, посылая на землю мечи своих лучей. Они расходились, падали на зеркала прудов, шифер крыш, серебрили фасады домов, ложились светлыми тропами на поля и луга.

Здесь не было ни одного дерева, которого он не знал бы, ни одного дома, ему совершенно незнакомого, ни одного замка, в котором не жили бы его сородичи или друзья и история которого была бы ему неизвестна. И эти бесчисленные дороги, пересекающие его края, тянущиеся по берегам ручьев и по склонам холмов, ныряющие в лесные массивы, вновь появляющиеся с другой стороны и наконец теряющиеся вдали за горизонтом, хранили следы его ног. Он знал их вдоль и поперек, знал их удобство и коварство в зависимости от погоды, мог даже определить, в каком лесу какая дичь обитает.

Повсюду прошлое обогащает настоящее. Когда в 1825 году его везли в коллеж в Бопро, эта деревушка представляла из себя лишь груду обожженных кирпичей; главная улица, обрамленная рядами коротко подстриженных деревьев, шла среди зарослей ежевики и вызывающе зеленой травы, воронье суетилось в воздухе над поперечной балкой церкви. Повсюду встречались следы великих сражений между крестьянами в сабо и армией Республики. Часто плуг, переворачивая комья земли, вырывал из нее человеческие и лошадиные скелеты, патроны, ржавое оружие. История «войны гигантов» читалась, как в открытой книге. Здесь вот, упорно расстраивая все замыслы гусар, в течение нескольких месяцев Шаретт держал в затруднительном положении генерала Траво, чуть дальше, в рощице Шаботри, шайка бандитов окружила его и взяла в плен. В деревне Люк происходила страшная сцена избиения женщин и детей, и тех, кого пощадили пули и штык, огонь превратил в живые факелы. Из груды костей и кучи пепла, из потоков слез и моря стенаний воскресла птица Феникс, — Вандея. Сожженные леса вновь зазеленели. Опустошенный край оживал, его заселяли трудолюбивые люди. Располосованный Конвентом, несмотря на отсечение нескольких департаментов, он восставал из пепла. Мученики за свою веру нарисовали на дверях своих вновь сколоченных домов высокие белые кресты. Они восстановили разрушенные придорожные кресты и установили множество новых. О! Ты не утратила своего величия, земля тяжелого труда, вечерних молитв, глубокой мудрости, безумных устремлений!

Катрелис увидел свой родной край заново рожденным, обогащенным, изменившимся. Он увидел, что в него вернулись веселые, обильные плодами земли, счастливые времена, башни старых замков обрели новые крыши, а рядом уже росли венцы новых — увы! — неоготических, навеянных романами Вальтера Скотта и Виолетт-Ле-Дюка. За этой упорной волей к обновлению, за этим доверием к будущему ощущалось биение сердца, и билось оно в ритме прежней веры в вечность и справедливость, веры в добро, которая сохранялась во всей своей целостности и которую испытания сделали только тверже.

* * *

Повсюду были разбросаны воспоминания о его прошлой жизни. Здесь он загнал своего первого оленя: по счастливой случайности с «королевскими рогами». Там один кабан напал на него, — его шапочка так и осталась в мертвой пасти кабана, и хорошо, что он имел крепкую голову. Там произошла — и это было начало его неукротимой страсти — первая встреча с волком. Там внизу бежала дорога, в те времена, когда дядя ехал по ней, чтобы забрать его на каникулы, она была страшно разъезженна и состояла из сплошного ряда ухабов. Печальные годы, совершенно лишенные нежности, годы тюрьмы! Дядя писал: «Мой племянник грызет латынь, как собака цепь, на которой она сидит». Он не мог понять, в чем причина потери всякого интереса к занятиям у этого ребенка, которого никто не любит и который сам не любит никого. Этот диковатый сирота, скверно одетый, плохо причесанный, своим вызывающе неприветливым видом только увеличивал жалкое впечатление от своего облика и недостатков характера, будил в окружающих жалость к себе. Его приняли в замках, но в них не было ни счастливых семей, ни играющих детей, и он почувствовал себя еще более несчастным. Когда становилось совсем невмоготу, он подхватывал ноги в руки и удирал в какое-нибудь уединенное место, известное только ему одному. Часто он забирался в крону дуба, где, наконец, освобождался от душивших его слез. Когда ему было шестнадцать лет, он убежал из коллежа. Пробирался по дорогам, идущим в оврагах, шел ночью, спал, свернувшись клубочком, как белка, в дуплах дубов днем. После поражения де Маттов, смерти руководителей, он забрал штандарт, украшенный геральдическими лилиями и залитый кровью одного из его племянников, и с наступлением ночи, сквозь клубы дыма, поднимающиеся в красных отсветах заката, достиг Бопюи, где в полном одиночестве умирал, всеми покинутый, его дядя. В это же время его сестра Эстер, святое дитя страдания, угасала в своем монастыре кармелиток…

Воспоминания перелистывали книгу его жизни. Со скоростью бегущих рысью лошадей эта книга разворачивалась перед ним вместе с пейзажем. В том вот розовом замке он познакомился с Жанной де Шаблен, пианисткой, знаменитой в то время… Что же она играла? А! Да, сонату «Свет луны» некоего Бетховена, немца. Жанна волнуясь, очень серьезно рассказала об этом Бетховене… Каждый поворот дороги пробуждал новое воспоминание, возвращал его к желанию положить конец этим блужданиям и серьезно обосноваться в Бопюи.

И так происходило всегда, когда он возвращался сюда. Родная земля очищала его сердце, подсказывала верные решения. Вдруг он осознал всю экстравагантность своего поведения. И решил навсегда забыть свое жилище отшельника в Гурнаве, как забывают место ссылки, стать для Жанны, своей жены, чем-то большим, чем муж в отлучке, а для детей — заботливым отцом. Он словно заранее ощутил ту радость, которую он заслужит своим примерным поведением, уже наслаждался тем уважением, которое он вновь обретет в кругу семьи, но одновременно и боялся, что его не полюбят. Но всякий раз, после одного или двух месяцев жизни в семье, терзающие его демоны снова начинали оживать, и эта жизнь рантье, домашние заботы, наполненные благостным покоем дни с едой в строго определенные часы, вечера у камина в компании соседских супружеских пар, мелких помещиков, начинали вызывать в нем отвращение. И тогда Гурнава начинала казаться ему раем. Он сжигал все, чему только что поклонялся, и уезжал.

* * *

Перебирая в памяти примеры из собственной жизни, когда ему мешали его недостатки, он думал: «На этот раз такого не случится. Очень хорошо, что я вернулся именно сюда. Даже если я очень захочу вернуться в Бросельянд, ничего из этого не получится. Эти господа выгнали меня оттуда. Впрочем, там ведь и волков не осталось, если не считать того громадного горлопана, что приходил ночью!.. Жанна, ты будешь приятно удивлена. Интересно, что ты сейчас делаешь? Скажи, разве ты не чувствуешь, что я возвращаюсь? Я состарюсь подле тебя. Ты должна получить хотя бы частицу нежности. Конечно, ты заслуживаешь в сто и еще сто раз большего. Но ты простишь своего старого глупого мужа. Все отныне будет легко в нашей жизни. О! Мы начнем все сначала… Я уже столько раз говорил подобное, но я всякий раз обманывал ее, сам того не желая… Наверное, будет лучше, если я на этот раз ничего не буду говорить. Пускай все идет само собой, и настанет день, когда ей станет без слов понятно, что я больше не собираюсь уезжать. Жанна все знает, она правильно меня поймет…»

И он подстегнул Жемчужину.

Позже, кто-то, встретивший его в тот день на дороге, утверждал, что он пел. О! Конечно, он пел арию охотника, «Гимн великому святому Губерту»:

Благослови чудесный день и нас, святой великий. Направь шаги твоих людей, охоты покровитель, И чудо, Губерт, сотвори: хмельным, лукавым богом Пусть старый Бахус, друг любви, нам встретится дорогой,
Чтоб каждый петь слова любви готов был в круге тесном… Святой, приди, благослови и вдохнови на песню. Так выпьем! Славен до небес наш гимн застольный будет, — Взываем, чокаясь, к тебе, наш председатель Губерт!

 

10

И как всегда, когда он проезжал по своей деревне Муйерон, он поклонился, сняв шапочку, большому распятию, установленному на площади, затем свернул на ухабистую дорогу, ведущую в Бопюи. Когда впереди показался белый шлагбаум, отмечающий начало поместья, сердце его похолодело. В этот момент стыд охватил его и желание повернуть обратно пронзило душу. Его коробила та комедия, которую придется ему играть, раздражал тот прием, который, несомненно, его ожидал. Кротость и доброта, с которыми, он был уверен, его встретят, как бы лишали его собственной воли и даже вызывали страх. Во всяком случае, они ужасно стесняли его, ибо он более всего на свете не выносил быть кому-нибудь хоть чем-нибудь обязанным, даже своей собственной жене.

Осенний день очень быстро клонился к вечеру. За деревьями парка проглядывал огромный кровавый шар солнца, большой, как полная луна, когда она зимним вечером сияет над заснеженной равниной. И черные стволы, и переплетение темных ветвей издалека напоминали пики и завитки металлической решетки — какое царство она закрывала, в какой мир запрещала входить бродячим душам? Справа вытягивались башенки нового Бопюи, замка, который господин де Катрелис позволил своей жене построить заново, конечно, в неоготическом стиле, но замок не раздражал так как другие псевдоготические строения и был вполне органичным для этих краев. Налево, наполовину ушедший в неровности луга, возвышался старый Бопюи, замок его детства, юности и первой любви. Еще ниже пламенело под лучами заката зеркало пруда. В волшебной атмосфере вечера все было неподвижно. Кроме отдаленного лая собаки, не было слышно ни звука. Четыре окна на первом этаже своими голубоватыми отсветами дырявили фасад нового Бопюи, затем другой этаж, и еще один посередине западной башни, и другой, наконец, со стороны подсобных построек. Черепичная крыша старого Бопюи слегка потрескивала, остывая от дневного, хотя и осеннего, но все же тепла, суровый фасад крепости хранил полное молчание, только по стенам ее метались блики от лампы работников фермы. Старый Бопюи, после того, как семья его оставила, превратился в мертвый дом. Застывший в своем одиночестве, мрачности и молчаливости, он словно оправдывал свою легендарную историю и навевал мысли о совершенных здесь преступлениях и колдовстве! Такое унылое впечатление заставило бы незнакомого с этой историей путника почувствовать, что здесь «все в прошлом». Но гулкая пустота этого дома, казалось, была «обитаема». Камни говорили каким-то глухим и странным языком, языком прошедших жестоких веков. Стены, поднимающиеся из чернильной воды рвов, казалось, продолжают жить интенсивной жизнью и таят в себе некие опасные секреты алхимии, выделяют из себя испарения неведомого яда. Однако именно эту высокомерную развалину господин де Катрелис предпочитал всем другим известным ему зданиям.

— Пошла, Жемчужина, храбрее!

Но в подбадривании он нуждался, пожалуй, больше, чем его лошадь. Казалось, этот последний поворот дороги — самый опасный. Наконец, медленно описав большую кривую вокруг ограды газона, бросив последний взгляд на солнце, скользящее под «деревом Иерусалима», он остановился перед крыльцом. Что это было? Минута откровения или торжество лицемерия? Передавало ли выражение его лица его подлинные чувства? Горькая судьба заставляла его усомниться в себе. На псарне, расположенной невдалеке от основного здания, залаяли собаки. Дверь открылась. Люсьен, управляющий домом, выбежал из нее на своих кривых ногах.

— О! Господин! Добро пожаловать. Это наш хозяин приехал.

Фелиси, самая старая служанка, выбежала, всплеснув руками.

— Невозможно, наш хозяин! Господь с нами!

Она повернулась и закричала куда-то в сторону:

— Это хозяин, он вернулся!

Ее голос прокатился под сводами коридора. Появилась мадам де Катрелис, сохранившая, несмотря на возраст, всю свою былую стройность и подвижность. Она была одета в отделанное белым мехом сиреневое платье. Он поспешил соскочить с ловкостью подростка со своего сиденья прямо на вторую ступеньку. Его большие руки обняли ее гибкую талию, а борода уткнулась в ее надушенную щеку.

— Добрый вечер, мой друг! Как доехали? — сказала она.

Это был голос юной девушки или очень молодой женщины!

— Превосходно, моя дорогая Жанна, если не считать, что я сломал ось на берегу Рошзервьера, Починка меня задержала.

— Однако вы очень быстро добрались с вашими тремя «лихачами».

Она употребила привычное для него выражение.

— Не очень, Жанна. Мои «лихачи» были послушны, как в сказке, но эти камни, которыми усеяны все наши дороги…

— Давайте войдем в дом. Я боюсь, что после быстрой езды вы можете простудиться.

Итак, поворот совершен! Он вновь стал мужем, хозяином этого дома, владельцем богатого поместья! Пусть волк сколько угодно воет под окнами Гурнавы! Господин де Катрелис не думает больше о нем. Он предложил руку жене, удивляясь тому, какое спокойствие она сохраняет и улыбается так, словно он вернулся из всего лишь недельной поездки. А ведь с того вечера, когда в гневе и исступлении он уехал, прошел почти целый год. Всю ту безумную ночь он мчался к своей мельнице. Жанна де Катрелис, несмотря на сдержанность, представляла собой чудо нежности и делала вид, что не помнит ничего из прошлого. Когда на нее упал свет люстры, он увидел, что она буквально цветет от счастья. Как и в прошлый раз, как всегда, она не предъявляла ему никаких счетов, не упрекала его ни в чем, лишь улыбка невесты и кровь, прилившая к щекам, оживляли ее лицо.

— Мой друг, вы, наверное, проголодались?

Она никак не могла привыкнуть к этому вычурному имени — Эспри и звала его просто «мой друг».

— Я действительно голоден, как волк.

— Стол для вас накрыт.

— Так, значит, вы поджидаете меня каждый день?

— Да, каждый день.

Он смог убедиться, что она говорит правду. Впрочем, мадам де Катрелис была неспособна лгать. Большой голубой бокал был на своем месте. Нож, ручка которого была сделана из ноги косули («моей первой косули») лежал на своем обычном месте. Кресло Людовика XIII, строгих форм, с зеленой листвой на обивке, словно протягивало к нему свои ручки. Он сел в него и осмотрел все вокруг; белую деревянную обшивку потолка с золоченой лепниной, высокие зеркала, обивку стен. Ничто не ускользнуло от проницательного взгляда охотника.

— О! — сказал он, — вы сменили обивку с пасторальными сценами?

— Она совсем обтрепалась.

— Вы хорошо сделали. Впрочем, любое ваше решение превосходно.

Он заметил вдруг жирное пятно на своей руке, грязь под ногтями и почувствовал себя неловко.

— Я помогал кузнецу чинить ось, — нашелся он, — не пожалуете ли вы мне чуточку воды?

— Не спешите. Бланш еще не спускалась. Анри еще в своей мэрии, он чересчур захвачен выполнением своих обязанностей там. Фелиси принесет вам немного теплой воды. Чем еще я могу быть вам полезна?

— Не беспокойтесь ни о чем.

* * *

В комнате, отделанной также светлыми тонами и меблированной в стиле Реставрации, плавал запах навощенных полов и лаванды. Перчатки и стек господина де Катрелиса лежали на круглом столике точно на том самом месте, где, возвращаясь со своих верховых прогулок, он привык их бросать. На бюро, около фарфоровой чернильницы, лежала стопка бумаги для письма, именно такая, которую он предпочитал, — голубоватая велень с водяными знаками цветков лилий. Его белье было сложено в ящиках комода в том же порядке, в каком он его оставил. Цветы украшали белоснежную вазу. Он поспешно переходил от одного предмета к другому, все проверяя с неистовством, с недоверием зверя, живущего в лесу…

Закончив свой туалет, он побрызгал себя водой, которую упорно смешно называл «мой одаромат», расчесал, не без усилий, свою бороду и гриву, затем, с помощью перочинного ножа, привел ногти «в относительный порядок». После этого почистил себя щеткой и, на его собственный взгляд, расфуфыренный благодаря этому, натянул на себя одну из своих невообразимых рубашек, с грехом пополам повязал шелковый фиолетовый галстук и, наконец, напялив на себя редингот, сказал вслух, посмотрев на себя в зеркало:

— Однако! Меня можно принять за нашего депутата!

Зазвучал звонок. С самым серьезным выражением лица, на какое только был способен, он спустился. Вся семья собралась внизу, у лестницы: мадам де Катрелис, Бланш де Ранконь и ее двое детей, Анри де Катрелис, его жена Эрмин и их трое детей, четыре горничных, в том числе и Фелиси, трое слуг-мужчин, среди которых старый Люсьен. Он жал им руки, целовал в щеки, находил дружеские слова для каждого.

— А тебя, — спросил он одного из своих внуков, — как тебя зовут?

Произошло небольшое замешательство. Мадам де Катрелис сделала вид, будто все это не более чем шутка «доброго дедушки», и живо хлопнула в ладоши:

— Дети, за стол!..

Она положила свою руку на руку своего господина и хозяина. Можно было бы сказать, что этот вечер был в точности похож на другие вечера, что ничего необыкновенного не случилось, совершался обычный ежедневный ритуал. Пожилые супруги сидели рядом за семейным столом, как если бы они делали это постоянно, никогда прежде не расставаясь.

* * *

Куда делось все мельничное барахло? Непроизвольно господин де Катрелис поискал свои сапоги, амуницию, шпоры. Но здесь, на необычайно тонкой узорчатой скатерти, стоял серебряный подсвечник в виде цветков лилии, герба его дома. И все в этой комнате дышало роскошью. Однако все эти дорогие вещи были выставлены не напоказ, а служили, и это чувствовалось, для повседневной жизни. Несколько раз господин де Катрелис чуть было не нарушил принятые в этом доме обычаи. Резким движением он потянул к себе большое блюдо с мясом, чтобы положить себе еще один кусок.

— Люсьен, — сказала мадам де Катрелис, — обслужите господина. Мне кажется, вы замечтались!

Сделав большой глоток вина, господин де Катрелис прищелкнул языком. Наконец, когда ужин подходил к концу, он принялся, чтобы позабавить детей, свистеть сквозь свою белую бороду. Они не сводили с него глаз. Это обилие волос, старинная, давно вышедшая из моды одежда, их околдовали. Они даже перестали болтать. Однако, воспользовавшись минутой молчания, один из них рискнул спросить:

— Господин останется у нас надолго?

Смех мадам де Катрелис рассыпался бисером. Все начали, как понял это господин де Катрелис, имитировать нечто подобное. Между тем вопрос ребенка тронул его всерьез…

— Итак, Анри, ты уже в должности мэра? Кажется, ты находишь в ней большое удовлетворение? Поделись с нами своими эмоциями на этот счет, пожалуйста.

Анри не преминул воспользоваться этим предложением и перечислил все доводы, заставившие его взять на себя «эту тяжелую ношу», рассказал о тех заботах, которые она ему доставляет, о ее важности «местного значения, но заслуживающей внимания», а также подчеркнул, что должность, конечно, ко многому обязывает, но и вселяет определенные надежды:

— Видите ли, папа, надеть перевязь — значит в некотором роде взять на себя права и обязанности помещика и все, что с этим связано. Я забочусь о поддержании в хорошем состоянии дорог, о ремонте домов и прочих строений, о всеобщей безопасности. Я выколачиваю помощь, освобождаю от судебных дел, помогаю тушить пожары, и я же переписываюсь с префектом — так же, как в свое время наши предки отчитывались перед интендантом короля.

Искорки иронии засверкали в голубых глазах старика.

— В итоге ты отменил все завоевания Революции. Ай да новый барон де Муйерон-ле-Каптиф!

— Вы смеетесь надо мной?

— Нет, Господь уберег меня от греха язвительности и злословия, мой дорогой, и я нисколько не осуждаю тебя, поверь. Однако вот что интересно: твой старший брат отказался играть эту роль.

— В большинстве наших округов есть мэры, — сказал Анри как бы в свое оправдание.

— О да! Как же, как же, знаю: они выдают замуж девиц, организуют разные комиссии и регулярно обедают в префектуре!

— Мы организуем различные братства.

— Да-да, слепых и паралитиков. Нет, я, кажется, действительно перегибаю палку! Извини меня.

— Это объяснимо, и я нисколько не сержусь на вас, потому что вы находитесь вне той жизни, которой живут остальные люди. А в ней достаточно много сложных проблем. Не мне вам объяснять, что наш род здесь один из самых старинных и самых богатых. И поэтому многие крестьяне, мягко говоря, недолюбливают и нас, и других состоятельных людей. Вражда никому еще не шла на пользу. Надо было что-то делать с этим, и вот в одно из воскресений августа самые именитые граждане нашего округа потребовали начать переговоры с крестьянами. В этот день возле церкви собрались все ее прихожане, в парке возле нее яблоку негде было упасть. Тогда-то они и предложили мне перевязь мэра. Я счел за честь принять их предложение.

— Как в девяносто третьем командование их бандами?

— Да, отец, как в девяносто третьем! Старые послабления еще живы. Скажи мне, положа руку на сердце: мог ли я отказаться?

Анри был достаточно тонким по натуре человеком и прекрасно понимал, что сейчас испытывает и думает отец, но вполне спокойно и с достоинством выдерживал его ироничный взгляд, и делал это без труда, потому что был абсолютно уверен: все, что он делает — правильно и разумно.

«Нет, я все же несправедлив к нему, — подумал маркиз де Катрелис. — Он занял место, которое принадлежит ему по праву, потому что в ином случае оно принадлежало бы мне, — и как держится! По крайней мере, не ломает комедии, как другие чиновники… И что это я, право, на него навалился, ну, пусть мне не совсем по нраву то, чем он занимается, но главное, что он парень честный, добрый отец, верный муж и хороший пример для своих сыновей — утешение для моей бедной Жанны, а при таком беспутном муже, как я, оно ей так необходимо!»

От своей матери Анри де Катрелис унаследовал улыбку, светлые волосы, бледно-голубой с легким лиловым оттенком цвет глаз, а также, без сомнения, ровный характер и здоровый практицизм. От отца же — широкую кость и умение держаться с достоинством. Жена Анри, Эрмин, странным образом походила на него, особенно улыбкой и изящной простотой манер, впрочем, такое сходство между любящими друг друга людьми встречается довольно часто. А эта пара прожила в любви и согласии уже более десяти лет. Но нашего старого охотника-нелюдима это сходство все-таки не переставало удивлять.

Молчаливая, но не по той причине, что ей нечего сказать, а намеренно, желая предоставить в их союзе ведущую роль мужу, Эрмин всегда одобряла его своей мимикой и огромными, как у лани, глазами. Что же касается их детей, то сейчас они являли собой пример сдержанности и благовоспитанности, несмотря на то, что их невообразимо лохматые головки красноречиво свидетельствовали — эти ребята не прочь как следует пошалить.

— Если я тебя правильно понял, — уточнил господин де Катрелис, — ты преследуешь в конечном итоге политические цели?

— А почему бы и нет? — почувствовав, что возникла некоторая неловкость, сочла нужным вставить мадам де Катрелис, — выборы Анри на должность мэра стали его триумфом. Единственный, кто не проголосовал за него, — это он сам.

— Отец, пойми, пришло время, когда дворянам стало уже невозможно и дальше замыкаться в своих усадьбах, — сказал Анри уже несколько возбужденным тоном, — это было огромной ошибкой и глупостью.

— Ты сам себе противоречишь.

— Никоим образом. Мир развивается. Промышленность, начавшая свой подъем при Наполеоне III, делает прогресс необратимым. Мы должны включиться в этот процесс и обрести в нем свое место и свою роль без какого-либо промедления!

— Ловкачи, привыкшие всегда держать нос по ветру, предпочитают плыть по течению.

— Конечно, таких больше, чем пытающихся плыть против. Но вы путаете одно с другим. Я говорю не об оппортунизме. Нельзя путать общественные дела с делами сиюминутными. Мы собираемся пересмотреть стоимость предприятий, структуру всего государства, облегчить процесс социальных перемен, и это намного благороднее того, чем занимаются буржуа.

— Неужели?

— Достоинства, которые за дворянами признаются всеми безоговорочно, тоже необходимы обществу, они вносят во все происходящие перемены, какие-то нравственные понятия, как струю свежего воздуха. Это мое мнение.

— Да ты, — воскликнул господин де Катрелис, — по красноречию не уступишь епископу! Во всяком случае, сегодня вечером ты приобрел себе еще одного избирателя…

И он повернулся к дочери, которую любил больше других детей, потому что она была немногословна, как и он сам, и потому что чувствовал, что в ее душе также бродили невысказанные, противоречивые чувства.

— Бланш, дорогая, скажи и ты нам что-нибудь? Ты разделяешь мысли своего брата? Что ты там забилась в угол?..

Он произнес «ренконь», не очень удачно играя словами: Бланш была виконтессой де Ранконь! Она подняла на отца свои бархатистые глаза («У нее глаза как у Жемчужины: и это должно быть лестно для нее!» — подумал он). Она была причесана так, что волосы ее разделялись на два вороновых крыла, и это еще больше подчеркивало бледность ее прекрасного лица, выражавшего одухотворенность, но и сильную волю тоже. Яркие пухлые губы заставляли предполагать чувственность ее натуры. Она была в простом черном шелковом платье без всяких отделок, а из драгоценностей на ней были только обручальное кольцо и колье с рубином, величиной с ноготь.

— Не пристало мне судить о делах брата. Он совершеннолетний и свободен в своих поступках.

Однако тон, каким она это сказала, и недовольная гримаска, которую состроила, ясно показывали, что она относится ко всему, о чем говорил Анри, несколько свысока. В планах брата, на ее взгляд, слишком многое было замешано на торговле и компромиссах, чтобы ее гордая натура могла принять их без сопротивления.

«Ты, моя неукротимая, кажется, принимаешь своего брата за простака и думаешь, что известные добродетели сословия послужат ему только для того, чтобы быстрее погубить себя. А зря. Он ведь прав», — мысленно сказал ей отец.

И поскольку он чувствовал себя в этот вечер воплощением самой любезности, что было редким для него состоянием, то решил сменить тему разговора, обращаясь к дочери:

— А кстати, как поживает твой муж и где он?

Бланш разделяла странную судьбу, с фатальной неизбежностью выпадавшую на долю женщин этой семьи. Будучи замужем, она жила в одиночестве. Господин де Ранконь командовал корветом под началом адмирала Курбе.

— Я думаю, в морях Китая. Он в восторге от своего корабля, своей команды, своей профессии…

И она добавила с некоторым вызовом и достоинством дочери своего отца:

— Разве это столь уж существенно?

Отец любил ее и за то, что она могла постоять за себя.

— А как же? — настаивал он полушутя-полусерьезно. — У каждого мужчины свой талант. Бесполезно, да и опасно им перечить. Но я восхищен твоим терпением. Когда он возвращается?

— Весной, его не было три года.

— Уверяю тебя, разлуки полезны для любви!

— Возможно.

Внезапно он понял всю бестактность и неуместность своих слов и положил свою руку на руку жены, которая поспешно начала расспрашивать его о сломавшейся в дороге оси. Он с радостью подхватил тему и с мальчишеским пылом поведал обо всех обстоятельствах и подробностях происшествия, попенял на свою невезучесть, на глупость деревенского кузнеца, приправляя свой рассказ смешными домыслами и словечками из местного жаргона. Затем разговор вновь-повернул на другое, говорили о друзьях, соседях: Жак де Фонкер женился и устроил пышную свадьбу, пригласил всех помещиков запада, чтобы они полюбовались его прекрасным завоеванием по имени Диана: на десерт трубили что было мочи в рог. У бедного Сериса осталось только шесть собак вместо семи. Иоахим де Шаблен попал в затруднительное положение со своим внуком, Блезом: он его препоручил, после затяжной войны, братству Фрер-Катре-Бра. Тетка Аделина де Боревуар упала с лошади (в семьдесят пять лет «явных»), ей оставалось только преставиться, но, проведя всего лишь неделю в постели, она появилась на людях: треуголка на лбу, охотничий рог через плечо, и скоро ее старые кости уже барабанили в спину жеребца с живостью «настоящего пороха», как говаривали здесь, Белланды построили галерею, чтобы давать балы, и теперь их замок открыт столько дней, сколько их в году.

— И даже в високосном, — сказал малышка Ранконь, гордясь своими новейшими познаниями.

* * *

Следуя принятому церемониалу, все перешли в гостиную. Господин де Катрелис сел радом со своей женой на обитый золотой парчой диван. За ним в золоченых рамах выстроились его предки. Перед ним его дети и внуки, его настоящее и будущее.

«Эта порода не скоро вымрет! — с лукавым довольством сказал себе мысленно он. — И здесь ведь еще не все Катрелисы».

Анри разливал ликер. Бланш села за пианино.

— Ах! — сказал господин де Катрелис. — До чего же хорошо бывает иногда в собственной семье!

Жанна перестала улыбаться.

 

11

Кюре в Муйероне был выдающейся личностью! В то время, предшествовавшее отделению церкви от государства, выбрав для себя карьеру сельского священника, а это была известная ступенька на лестнице общественного положения, он буквально на следующий день стал сотрапезником помещиков своего прихода, вел себя с ними запанибрата и почти ничем, во всяком случае, по внешнему виду от них не отличался. Но так только казалось, ибо имелось между ними одно существенное отличие: священник Муйеронской церкви не был человеком, который тешит себя иллюзиями! Представитель короля королей в этом закоулке планеты, он просто считал как бы своим долгом окружить себя такой же пышностью, как и местное дворянство. Для того чтобы «поддержать свое положение в обществе», он носился с оригинальной идеей нарядить своего ризничего дворецким. По недостатку средств, ибо скупость в нем постоянно боролась с тщеславием, он заставил обшить свою старую сутану желтым шнуром. Люди шли к нему издалека, чтобы увидеть эту чудную сутану-ливрею, украшенную огромными лапами погон, найденных на каком-то чердаке! Это была, так сказать, местная достопримечательность, но не единственная. Ризничий был богат не более своего настоятеля. Бывший моряк дальнего плавания, выставлявший напоказ хвост своих жидких волос, перевязанных кожаным ремешком, он носил в левом ухе огромное кольцо из позолоченной меди. Конечно, ему дали прозвище Кадет-Руссель и про него пели:

У церковного старосты три волоска, У церковного старосты три волоска — Один в хвосте И два у виска и т. д. и т. д.

Но это были еще не все его странности. Исполняя роль певчего, он так громко читал молитвы, словно приставлял ко рту корабельный рупор. И у прихожан от этого громыхания раскалывались головы, а со стен церкви сваливались иконы. Наконец, он выпросил себе еще одну должность, которую, впрочем, выполнял в наилучшей, но очень своеобразной манере. Одной рукой он протягивал деревянную плошку для пожертвований, из последних сил потрясая мелочью, скопившейся в ней, а другой — дарохранительницу. Представ перед прихожанами в таком виде, он предлагал им сделать пожертвования. Они поступали — крышка все время хлопала, — но весьма скупые. Так проходила каждая месса в Муйероне. Прихожане Муйеронской церкви не были настолько набожны, чтобы это их задевало, и потом, они постепенно привыкли к своему ризничему. Только случайно попавший в собор человек несколько терялся, оглушенный раскатами этого голоса и смущенный контрастом между благородными манерами и важными жестами священника и ухищрениями его помощника. Иногда ризничий вкладывал в службу столько усилий, что даже начинал задыхаться. Тогда можно было заметить, что в его широко открытом рту остатки зубов располагаются в шахматном порядке. Говорили, что задыхается он по причине отсутствия зубов. Выходя из алтаря, он подпрыгивал в центральном проходе так, как будто убегал от большой опасности, а в колокол он звонил с такой яростью, словно бил в набат при пожаре. Во время своих инспекций сельских приходов епископ откладывал, насколько это было возможно, свой визит в Муйерон; злые языки разносили слухи о том, что перед началом службы он всегда затыкал свои уши ватой. Как-то господин кюре получил от доброжелателей «Послание в епархию», в котором содержалось требование приструнить ризничего. Однако он так держался за своего помощника и ему так нравилась собственная выдумка с сутаной, что это письменное недовольство никак его не задело.

* * *

Церковь была переполнена. Невозможно было даже закрыть дверь. Множество зубчатых по краям чепчиков, одеяний из черного сукна, застегнутых до самого подбородка, лиц, любопытных взглядов! На службу явились не только местные прихожане, но и верующие из других приходов — все пришли посмотреть на господина де Катрелиса! Провинция так уж устроена: мельчайшее событие в ней становится тут же известно, все служит предлогом отправиться куда-нибудь и развлечься, а приезд господина де Катрелиса был, конечно же, очень весомым поводом для этого. У слухов есть крылья. Они считаются невидимыми, но сотни острых глаз улавливают их очертания, прослеживают их путь. Под действием эйфории от момента кто-то высказывает какое-то безобидное суждение, оно перелетает от одного к другому, обрастает подробностями, искажается. Разумеется, особенно большой интерес у людей вызывают участники событий, попавших хотя бы однажды в поле их зрения. Не прошло и двух дней, как стало известно, что пресловутый «бешеный охотник», «чудак», «охотник-егермейстер» оставил свой «беспорядочный образ жизни» и окончательно поселился в Бопюи. Относительно причины этой перемены было высказано множество предположений, из которых самым распространенным выводом было то, что «Эспри де Луп» «состарился». Он был слишком горд, чтобы жаловаться, даже если раны были серьезные, получил немало разных ран, но рассказал о том, как все это было, только много лет спустя.

Вот так, без всякой злобы, а скорее из чистого любопытства и даже из симпатии к человеку и складывается общественное мнение о нем. Но сколько же неуемного любопытства надо иметь, чтобы замечать каждую новую морщину, необычную бледность, пусть легкую, но хромоту, старческое дрожание рук или подбородка — ничто в его облике не упускали внимательные наблюдатели, впрочем, он ничего и не скрывал.

Придя одним из последних, он должен был рассечь толпу пополам, выдержать все эти многочисленные взгляды, направленные на него, хотя, по правде говоря, ему не было до этого никакого дела. Впрочем, толпа, включающая в себя и разных шутников, и любителей приложиться к бутылочке, и завсегдатаев кабачков, всегда расступалась перед ним быстро и почтительно! Он шел через эту толпу из крестьян так спокойно, как будто гулял по лугу. Издалека можно было видеть его редингот покроя времен Карла X с большим и высоким воротничком, из которого выбивалась фиолетовая лента с воланами, плетеную шапочку, распластавшуюся веером бороду. Мадам де Катрелис, дети и внуки следовали за почтенным старцем.

— Сегодня они все здесь, — шептали кумушки.

— Да, сегодняшний день «Мадам из Муйерона» может отметить, как праздник. Бедняжка, на этот раз все ее домочадцы с ней!

Жанну де Катрелис звали здесь не иначе, как «Мадам из Муйерона». Люди благоговели перед ней, высоко ценя ее щедрость, талант сестры милосердия и, конечно, более всего ее мужественную веселость: «О! Эти ангелы опять намочили кроватку!» — бывало говорила она, заглянув в детские постели. И тогда всякий раз разыгрывалась забавная сцена, особенно если дело было зимой: чтобы высушить кроватку, на нее приходилось ставить металлический сосуд, наполненный раскаленными углями.

— Господин мэр во втором ряду?

— Это не он, это старший дурак. За стариком «Выдра», затем этот «Эпаминонд» и «Бомбардо».

Мания давать прозвища свирепствовала по всей стране и не щадила даже богатых землевладельцев. Господин де Катрелис-старший был «Духом Волка». Луи де Катрелис — «Выдрой» (потому что он соглашался охотиться только при условии, что отец истребит всех волков в Бросельянде). Анри звали «Эпаминондом» потому, что он был мэром, часто ссылался на этого греческого полководца в своих выступлениях, да и просто потому, что это варварское имя (его произносили иногда и как «Эпаминонда») чем-то импонировало простым людям. Что же касается «Бомбардо», то он вел уединенную жизнь в выбранном для этого замке и не был местным уроженцем.

Несмотря на наплыв народа, никто не осмеливался занять скамейку напротив алтаря. На ней семья де Катрелисов и устроилась. Было видно, как господин де Катрелис осенил себя широким крестом, затем без всякого труда встал на колени. Появилась обшитая шнуром сутана.

* * *

Повлияло ли в этот день на красноречие ризничего присутствие господина де Катрелиса или многочисленность прихожан, неизвестно, но несомненно, что он превзошел самого себя. На этот раз он выдал не ряд завываний на латыни, а настоящий крик королевского оленя. Подобный вопль, услышанный в ночи и в пустынном месте, заставил бы любого схватиться за ружье и достать нож из-за пояса. Зоолог же немедленно подумал бы, что в этих местах, по-видимому, водится какой-то давно исчезнувший вид животных, что-то вроде близкого родственника мамонта. Невозможно было понять, как это человеческое горло выдерживает подобные сотрясения и не разрывается. Что касается служителя культа, то, произнося проповедь, он не ограничивал себя временем, заботясь только о том, чтобы прямо держать голову и как можно эффектнее модулировать голосом. Многий боялись, что его проповедь растянется до самой вечерни. Господин де Катрелис начинал нервничать и готов был крикнуть: «В чем же дело, аббат? Мы здесь собрались не для того, чтобы слушать плохой французский язык!» Он любовался сосредоточенностью жены и примерным поведением маленького Катрелиса: «Бедные малыши, их пожурили! Но, по крайней мере, они не испугались этого окаянного ризничего! А я-то хорош, совсем отвык от службы и даже молиться не могу. Впрочем, я не чувствую и потребности в этом. О! Проклятый болтун, замолчишь же ты наконец или нет?»

Тем не менее постепенно он успокоился и даже укорял себя за свое раздражение. Один из его внуков пошел к причастию.

«Без всякого страха. Это, конечно, мальчишка „Выдры“. Славный мальчишка, наша поросль! Он показался мне с самого начала. Вылитый я, когда был в его возрасте. Надо бы с ним поговорить. Господи, как же он на меня смотрит! Мало сказать, поедает меня глазами, просто пронзает меня взглядом!»

Он взглянул на тонкое, нежное лицо ребенка пристальнее, и то, что он увидел в его бездонных синих глазах, потрясло его до глубины души. В них отражались восхищение и одновременно мягкий упрек. Старик опустил голову на руки и принялся горячо молиться для того, чтобы, по крайней мере, соединить свою молитву с молитвой ребенка: «Но я не знаю даже его имени!»

* * *

Тем не менее сразу же после «Ite missa est» он пришел в себя. Аббат пошел собирать комплименты:

— Изумительно, господин аббат, нет слов. И какая мощь! — сказал господин де Катрелис, но насмешка мелькнула в его глазах. К счастью, кюре не понял намека. К тому же вмешалась «Мадам»:

— Господин кюре, могу ли я вас просить отобедать у нас? Будут только свои…

Господин кюре выпятил грудь колесом. Такие комплименты и такое почтение задевали его за живое. Серая элегантная карета, запряженная двумя лошадьми, выехала на площадь и, оставляя след в толпе, остановилась перед папертью. Из нее вышел высокий старик в черной накидке и лакированных сапогах. Голову его украшала большая шляпа. Он подошел к мадам де Катрелис и поцеловал ее в обе щеки, пожал руку «Духу Волка» и его сыновьям.

— Ну что, Фома неверующий, — решила подшутить над ним «Мадам», — ты прибыл как раз к колокольному звону!

— Я уверен, — поправил кюре, — что господин де Шаблен задержался потому, что исполнял свои обязанности.

Это был Иоахим, брат Жанны де Катрелис. Везде, где он появлялся, его горячо приветствовали, и никому не приходило в голову наградить его прозвищем.

— Несомненно, — ответил он. — Я провел свою мессу перед отъездом. Знаешь ли, к тебе путь не близкий!

 

12

— Итак, мой «Выдра», — посмеиваясь, сказал старец, — что нового в твоей Перьере? Какие планы ты лелеешь? Садись, мой мальчик.

И он уступил ему место на диване. «Выдра» уселся, но без особой поспешности и только потом извинился. Он был слишком Катрелисом, чтобы хорошо ладить с собственным отцом. Став зрелым мужчиной, в свои тридцать пять лет, он также приобрел черты солидности во внешности, хотя был более строен, чем отец, и плечи его были поуже. Его седеющая шевелюра подчеркивала кирпичный загар щек. Ниточки усов свешивались вдоль тонких губ, изгибаясь в месте их соединения. Руки у него были необыкновенно тонкие, почти женские.

— У тебя блестящий вид. Браво! Сразу видно, что человек живет на свежем воздухе (пустые слова в непривычной обстановке вырывались у него помимо собственной воли). Как, ты говорил, называется такой человек: «sportsman»? Что за пристрастие к иностранным словам! Но я очень рад твоему приезду.

— Счастливая случайность, — ответил тот, кого звали «Выдрой», — на прошлой неделе я был в Анжу, чтобы купить там трех собак: одну таксу и двух оттердогов. Уверяю вас, выдры очень коварные существа! Они умело пустили кровь моим собакам и утопили их. Пришлось мне отправиться на овчарню, чтобы взять новых.

— Иначе тебе бы пришлось с пикой на плече бродить вдоль ручья?

— И с радостью!

— Твоя жена, впрочем, другого мнения. Я нашел ее чуть-чуть… опечаленной.

— В силу ее природной склонности к меланхолии, отец.

Супруга «Выдры» произносила в обществе не более двух слов в год. Как и у «Мадам из Муйерона» и как и у Бланш де Ранконь, под ее попечением было имение и вся домашняя прислуга.

«Выдру» ждало неплохое наследство, но его первородство, это было в будущем. А он не останавливался ни перед какими жертвами для удовлетворения своей страсти к охоте на выдр и взял бы ради этого не задумываясь любые деньги, где бы он их ни нашел.

— Скажи мне, дружок, правда ли то, что я узнал: будто ты собираешься продать Плесси, лучшую из твоих ферм?

— Стало невозможно сводить концы с концами.

— Зачем же ты тогда купил дорогую свору собак в Англии?

— Это дорого только относительно. Хорошие собаки бесценны. Я вынужден был купить целую свору, чтобы оставить себе из них две или три отборных.

— А остальных ты отдашь по ничтожной цене, то есть твой торговец выиграет дважды: на продаже и на перепродаже?

— Но охота на выдр — это не комнатный вид спорта. Отец, вы упрекаете меня за то, к чему сами подталкивали так сильно. Я дословно помню ваш наказ: «Сынишка, волк мертв, ищи другого! Ты должен стать специалистом в какой-нибудь области охоты, чтобы не бегать за оленями, как горожанин». А разве ваша свора на волков не стоит ничего?

— Я только поддерживаю ее в хорошем состоянии и изредка обновляю, но ничего не трачу сверх этого на себя.

— Я — тоже, или вы считаете, что постоялые дворы, где я ночую, — это дворцы? Я сплю где попало, ем что попало. Если я избегаю бывать в замках друзей, то по тем же соображениям, что и вы, чтобы избавиться от докучливых собеседников и иметь возможность уже на рассвете быть на ногах вместе с моими доезжачими…

Господин де Катрелис взял его руку в свои.

— Бесполезно тебя уговаривать, Луи. Я просто тебя предостерегаю. Что же касается этой фермы, я запрещаю тебе ее продавать. Вот уже четыре сотни лет, как она принадлежит нашей семье. Многие из наших — выходцы оттуда, ведь в самом начале мы все были отчасти крестьянами. Ты знаешь эти забавные воспоминания Мадам де Севеньи: «Мы все были пахарями, мы все тянули плуг: только один впрягался утром, другой после обеда. Вот и вся разница».

— Отец, мне не хватает средств, но пойми меня: разве я могу изменить самому себе, отступиться?

— Я тебе дам кое-что в счет наследства, чтобы увеличить доходы. Но, пожалуйста, не продавай ничего и никогда. Да, я, как никто другой, понимаю, что такое страсть охотника. Причуды, которые у меня были, с возрастом, увы, возросли. Зайцы Гурнавы расплодились теперь в невероятном количестве. Подумай также, что у тебя есть сын и… жена.

— И это говорите вы?

— Да, я. Но, за исключением отношения к сохранности нашего имущества, я совсем не образец для подражания. Ты видишь, я не обольщаюсь насчет собственных достоинств! Но, кажется, тебя зовут! Я больше тебя не задерживаю, тем более что главное сказано.

— Конечно, отец. Я благодарю вас. Но…

— Что еще?

— Вы перестанете когда-нибудь меня удивлять?

— О да, конечно, когда расстанусь с жизнью.

* * *

После «Выдры» к нему явился Шаблен, этому нужно было просто почесать язык. Господин де Катрелис уважал его, но почти не любил, безотчетно завидуя «старому некоронованному королю Вандеи», руководителю «братства», вождю крестьян по воле Бога и его провидения. Старик так говорил о нем: «Шаблен бесподобен. Он делает погоду». Брат его жены был одним из тех людей, которые даже в эти варварские времена вызывают к себе уважение в народе, тем или иным образом достигают апогея карьеры при любом режиме и сохраняют свою необъяснимую власть в период перемен.

Прекрасный психолог, Шаблен понимал старого Катрелиса и его детей. И потому он был единственным человеком, чье мнение «Дух Волка» принимал благосклонно. В свое время в ходе спора Шаблен убедил его разрешить сестре начать строительство нового Бопюи. Это было прозорливо. Года два промедления, и «Мадам из Муйерона» умерла бы от гибельной сырости старого Бопюи.

— Итак, уважаемый зять, очередной поход обещает быть удачным?

Господин де Катрелис потер руки, что означало у него сомнение.

— Не знаю, Иоахим, действительно, не знаю…

— Не рано ли еще?

Интересно, что, в конце концов, хотел выведать у него этот неутомимый говорун, что знает он, о чем догадывается и о чем может догадаться?

— О да, мой дорогой, слишком рано…

Иоахим де Шаблен разразился смехом:

— Я часто спрашиваю себя, не разводишь ли ты волков? С каких пор ты их убиваешь, а они все еще не перевелись.

— Количество их все же уменьшилось.

— Будем надеяться, что суровая зима побьет некоторых, не считая тех, что положишь ты.

Господин де Катрелис ответил неопределенным жестом. Какое-то время они молчали. Шаблен упорно его рассматривал. «У Бланш твои глаза, голубчик. Глаза лошади, глаза Шабленов, цвета красновато-бурого бархата. Ничего удивительного — ведь ты ее дядя…» Но только часть его мозга принимала участие в этой легкой болтовне. В глубине сознания старика происходила другая работа. Вдруг он очень тихо и очень серьезно спросил Шаблена:

— Как ты считаешь, могу я изменить свой образ жизни?

— В случае необходимости, думаю, вполне сможешь.

— Нет, в случае свободного выбора?

— Как я должен тебя понимать?

— Пока никак. Ты же сам сказал «не рано ли еще?». Я очень хочу заехать к тебе в ближайшие дни. Мои сапоги так давно не стучали о твои половицы.

— Редкость твоих визитов делает их только более ценными. Так ты останешься жить с нами?

— Вероятно.

— Я рад этому больше, чем ты, дикий человек, думаешь. Разве ты не понимаешь, в конце концов, что все здесь тебя любят? И Жанна…

— Я тебе напишу обо всем.

— Неужели ты не можешь сказать все без обиняков прямо здесь? Или это так важно?

— Совсем нет, Иоахим, но я еще колеблюсь, зондирую почву… Да и потом, нас слышат…

— Что ж, как хочешь.

* * *

Соседи только что прибыли. Все разбились на группы. «Эпаминонд», приняв несколько картинную позу, пророчествовал, впрочем, с искренней увлеченностью темой своего пророчества: рассказывал о тех обширных планах по расширению мэрии, которые он вынашивал «с самого начала года», («Мыслимо ли, чтобы в Муйероне свадьбы проходили под открытым небом, и это в то время, когда государственные чиновники не устают прославлять институт брака?»), по замене брода через эту речушку на металлический мост («Черт возьми, надо же не отставать от времени, тем более что металл имеет такую же крепость, как камень, но и издержки на строительство будут значительно меньше. Разве не досадно, что этот водный поток делит нашу общину на две части?»).

«Выдра», подойдя к той группе, в центре которой находился аббат, распинался о своем любимом занятии:

— Послушайте меня, аббат, это очень важно! Охота на выдр только начинается, сейчас самое благоприятное время для нее, тот момент, когда другие виды охоты отходят, а она как раз в полном разгаре. Вы заметили это?

— О, да, — ответил кюре, который ничего этого, конечно, не замечал, но заметил зато, что «Господин Луи» говорит с ним очень фамильярно, размахивая и жестикулируя руками.

— Во время охоты, — продолжал «Выдра», — в праздности не пробудешь ни секунды. А какое терпение, какая выдержка нужны! Выдра далеко не глупое животное, своим коварством и агрессивностью она напоминает кошку. Раненая, она атакует. Пойманная — защищается с изумительным мужеством. Перегородив ручей, она прячется под корнями деревьев, проделывает проходы в берегах, а показывается на поверхности только затем, чтобы подышать, погружаясь в воду при первой тревоге. Юркая, как щука или змея. Настоящее наслаждение — наблюдать, как она плавает. Когда она скользит по поверхности ручья, то ее усы и след, который она оставляет на воде, едва различимы.

— Но что предпринимаете вы, — спросил его один из беседующих, — чтобы застрелить ее?

— О нет! — воскликнул Луи. — Я не стреляю в нее, это основное заблуждение тех, кто не знает радостей охоты на выдру. Не применяю ни дроби, ни пуль. Запомните хорошо, что в воде ружье убивает плохо, и может случиться так, что ты ранишь собаку или своего помощника. Нет, мой дорогой, никакого ружья не берите, если идете на выдру, я вас прямо-таки умоляю об этом! Только длинную пику, в конец которой ввинчена маленькая, но очень острая вилка. Я знаю одного слесаря, изумительно делающего эти приспособления по цене в пятнадцать франков за штуку.

— А собаки, какую породу вы используете? Терьеров?

— Совсем нет. У больших собак тина залепляет глаза, и они часто, приняв терьера за дичь, хватают его своими прекрасными зубами, а это мало приятно. Но я собираюсь написать книгу об этой охоте и думаю сделать это в ближайшее время!

— Мне кажется, она будет полезна.

— Но раз вы так думаете, почему бы вам самому не попробовать поохотиться на выдру. Я вас пригла…

Шаблен беседовал с женщинами, и это позволяло ему быть возле Жанны. «Бомбардо» не говорил ничего. Устроившись перед маленьким столиком, на котором находилось большое количество разных булочек и вина, он так и стрелял глазами по корсажам и лодыжкам служанок, которые приносили новые блюда. Господин де Катрелис слушал вполуха одного из своих соседей, который рассказывал ему о ценах на лес и аренду недвижимости.

Снаружи сквозь высокие окна проникал свет. Пробегая взад и вперед, за стеклами дети играли в мяч или серсо, сопровождая свою игру пронзительными криками. На них были шляпы с широкими лентами. Но тот, кого искал господин де Катрелис, все не показывался!

* * *

Наступил момент, когда, забыв о присутствующих, охваченный беспокойством, он поднялся, пересек зал и сказал:

— Пойду проветрюсь.

Никто не удивился этому и даже не подумал ему возражать. Только Шаблен, глядя ему вслед, покачал головой. Жанна очень тихо сказала ему:

— Это стоит ему больших усилий. Попытайся понять его.

Господин де Катрелис вышел на крыльцо. Дети мгновенно прервали свои игры.

— Где мальчик ля Перьеров? Где он?

— Жан? — спросила девочка.

— Да, Жан! Почему он не играет с вами?

— Но, дедушка, он же очень большой!

Господин де Катрелис не смог сдержать улыбки. Его голос смягчился:

— Хорошо. Но где же он прячется?

— Он пошел туда. Один.

«Туда» — это, значит, в направлении старого Бопюи, этой феодальной развалины, погрузившейся в свои рвы. «Но что может делать в этой трущобе мальчик? Надо посмотреть». Аллея, по краям которой росли столетние дубы, огибала недавно подстриженную лужайку и была огорожена изящным белым заборчиком. Затем она переходила в ухабистую грязную дорогу, заросшую по краям ежевикой, густыми деревьями, и, наконец, приводила ко двору заброшенного замка. Мох и дикий виноград взбирались на его продырявленный узкими окнами высокий фасад, сложенный из рыжего, словно пропитанного кровью, песчаника, и, разрастаясь ярусами, доходили до самой крыши. Лестница, между разобщенных ступенек которой пробивались большие пучки травы, вела к единственной двери, широкой, но достаточно низкой, увенчанной готической розеткой и обрамленной полуколоннами. Дверь была приоткрыта: «Мальчишка осматривал свои владения! Но что он искал?» Господин де Катрелис вошел, услышал шаги над головой, поднялся по лестнице на второй этаж. Именно по этим ступенькам в свое время он ввел Жанну в ее комнату. Тут она жила, ждала, принимала подруг, производила на свет детей, молилась, страдала, надеялась. Тридцать лет! Комнаты были громадными, но в них было темно, как в склепе. Влага на стенах очень быстро обесцветила обои. Стекающие сверху капли пузырями раздули каштанового цвета бумагу, приклеенную к потолку, прорвали ее, образуя воронки, и вскоре соединились в маленькие водопады. Нужно было бы подставить под них котелки, кастрюли с кухни, расположенной на первом этаже рядом с конюшней.

— Кто этот господин? — спросил подросток, указывая на один из портретов.

Это был его дядя, обвиняемый в двойном убийстве, неизвестно, напрасно или с полным основанием. Мучитель Эспри де Катрелиса и его сестры Эстер. Портрет отправили в эту комнату в надежде, что мыши, сколопендры и черви закончат дело, начатое сыростью. На лбу, глазах, на позолоте мундира и орденских лентах выступили беловатые пятна. Во многих местах полотно было продырявлено: в том месте, где были изображены волосы и в области сердца. Обезображенный тлением, этот портрет стал вполне оправдывать свою зловещую репутацию.

— Кто это? — настаивал Жан.

— Один дальний родственник.

— Почему его оставили здесь?

— Потому что мы его почти не знаем. И потом, живопись на портрете ужасна. Он остался здесь, когда мы переезжали.

— Вы здесь родились?

— Да. Те времена были куда суровее нынешних. Не было никаких удобств.

— Мой папа, мои дяди тоже здесь родились?

— Все, даже твоя тетка.

Он не проявлял никакого страха. Спрашивая, подкреплял вопрос взглядом. Взглядом, который иногда, несмотря на молодость, пронизывал собеседника, как острая игла.

— А правда, дедушка, что у вас для игры было чучело волка?

— Кто тебе рассказал эту чепуху?

— Мама.

— Да, малыш, это правда. Этого волка убили около пруда. Чучело поставили на колесики. Это была в некотором роде моя первая лошадь. Однажды во время каникул я сел верхом на своего знаменитого волка. В это время баран вел своих овец на водопой. Он увидел меня, стремительно атаковал и сбросил в ров с водой. Это чудо, что я тогда не утонул.

— Вы не умели плавать?

— Кто бы мог меня научить? Я вцепился в какую-то ветку и выбрался из тины, не отпуская хвост волка, моей единственной игрушки! Короче говоря, я считался несносным ребенком. Однажды я взобрался на башню, толкая перед собой крикливого индюка. Я открыл окно и сбросил бедную птицу вниз, чтобы заставить ее полететь. Мне казалось ненормальным, что у нее есть крылья, которые остаются без дела. Индюк так дрожал от страха, что перемазал меня всего пометом! Мое возвращение было не столь победно. Много раз меня секли крапивой. Представь себе, я не мог пройти мимо лошади, чтобы не вскарабкаться на нее. Вместо стека у меня был ивовый прутик. Я садился на лошадь без седла. И летел кубарем вниз! Видишь, у меня нос кривой, это заслуга одной племенной кобылы. Она хватила меня как следует о дерево. Но я был неисправим.

Подросток смеялся, его глаза сверкали. Странно, но господин де Катрелис, блуждая среди своих воспоминаний, чувствовал себя с ним очень уверенно. «Этот не предаст!» — констатировал мысленно он для себя на будущее. А мальчик был задумчив, старик приоткрыл ему давно и страстно желанный мир, быть может, и прообраз того, чем он должен был стать.

— На другой день я запряг барана в упряжку с волком на колесиках, он обернулся, увидел острую морду и буквально взлетел на воздух. Результат — висящая на перевязи рука и шишка величиной с гору…

Он сам себя не узнавал. Никогда еще раньше он не распространялся подобным образом о своем детстве.

— Твой отец, — спросил он без обиняков, — рассказывал тебе обо мне?

— Очень мало. Он редко бывает дома. Охота на выдр захватывает его почти целиком.

Господин де Катрелис заметил легкое волнение в его голосе и прикусил губу.

— Но он хотя бы учит тебя ездить верхом?

— Нет, но учит сосед. А вообще моим образованием занимается мать, но она говорит, что я уже слишком умный для нее как для учительницы, и в будущем году я поступаю в коллеж.

— В какой именно?

— В Пуатье. Она рассказывает мне также о нашей родословной! Я помогаю ей рисовать герб нашей семьи. Он восходит к 1412 году.

— Нет, он значительно древнее. Но первая дворянская грамота отмечена действительно этим числом. И все это… тебя интересует?

— Очень. Я постараюсь быть достойным своих предков и поступать так же хорошо.

— Может быть, ты станешь даже лучше их.

— Мама написала историю семьи. Там есть одна фраза, которая мне непонятна: «Дурное прошлое всего лишь сон, а честь остается».

— Это значит: что бы ты ни делал, никогда не должен поступаться своей честью. Это главная семейная ценность, и ее надо беречь. Малыш, ты думаешь о таких вещах! Это хорошо. Но сколько же тебе лет?

— Двенадцать с половиной.

— Не стоит обижаться на меня за то, что я не знал твоего возраста. У меня столько внуков и… я так часто бываю в отъезде.

* * *

Взявшись за руки, они ходили туда и обратно по двору, глядя друг другу в глаза и рассказывая свои тайны. Словно солнце поднималось в душе господина де Катрелиса. Тот серьезный ребенок, который спал в нем, воплотился в этом живом, проницательном, любопытном ко всему, гордом своим древним именем и сознанием своей чести обладателе секретов, которые объясняют всю подноготную их семьи и оправдывают ее. Серьезный, но вылечившийся от тяжелой раны мальчик. Нет, скорее, еще не успевший получить раны от жизни, не знающий, что такое пустые обещания людей. Теперь он думал, что совсем неважно и даже предпочтительно, что «Выдра» пропадал в столь долгих отлучках.

— О! Кажется, нам помешают!

«Эпаминонд» жестикулировал в конце аллеи.

— Надо возвращаться, малыш. Нас зовут. Гости разъезжаются, я должен с ними попрощаться. Но ты знаешь, я тебя очень люблю.

— Я тоже, очень сильно. И часто думаю о вас.

— Уверяю тебя, мы продолжим начатый здесь разговор.

— Вы приедете в Ла Перьеру?

— Я обещаю тебе это.

Маленькие пальцы сжали шершавую, мозолистую ладонь.

 

13

Наконец после этого суматошного дня, когда уехали соседи, «Выдра», его жена, а дети отправились в свои комнаты, Жанна и он остались с глазу на глаз.

«Мадам из Муйерона» была слишком тонкой натурой, слишком женщиной, чтобы не заметить изменений, которые произошли в облике и поведении мужа: спокойные жесты, непривычно мягкая манера обращения с ней; он вдруг стал удивительно доброжелательным. Однако, наученная горьким опытом, она не смела надеяться на кардинальную перемену его характера. И ей безумно хотелось стряхнуть с себя это наваждение, понять причины столь резкого преображения супруга.

Господин де Катрелис с наслаждением пускал из своей трубки клубы дыма, забыв спросить галантно разрешения «навонять» немного. «Мадам» быстрыми и точными стежками вышивала ризу. Их разделяла только лампа. «Мадам» колебалась. В ее сердце, которому так не хватало счастья, поднималась надежда, еще не оформившаяся в определенный образ, но уже настойчивая. Она была любопытна, как кошка, но, зная вспыльчивость своего мужа, она, несмотря на долгие годы супружества, не решалась спросить его ни о чем. Однако ничто не мучает человека больше, чем неопределенность и недосказанность, особенно тогда, когда в судьбе свершаются повороты. Она боролась с собой более четверти часа, но все же терпению ее пришел конец, и она осторожно сказала:

— Мой друг, я беспокоюсь о вас…

Рядом с лампой на круглом, инкрустированном столике стоял ларчик, в котором лежали разноцветные нитки. С одной стороны, в кресле, сидел старик с императорской бородой, с другой, на стуле, Луи-Филиппа с золочеными колонками, эта женщина, дорогая ему и в то же время чужая, с телом подростка, седые волосы отливали синевой, породистый профиль, взгляд, в котором, казалось, светилась душа, необыкновенная душа, одаряющая, излучающая какой-то небесный свет. Такой он ее увидел. Пораженный этим взглядом, он не мог удержаться и не начать противиться ответу на эту фразу-вопрос:

— Но почему, моя очаровательная Жанна? Разве я вам уже надоел?

«О! Ты совсем не изменился! Тебе протягивают руку помощи, но вместо того, чтобы схватиться за нее, ты ее отталкиваешь», — подумала Жанна, но ответила ему улыбкой.

— Я нахожу, что у вас очень усталый вид. — И поспешила добавить: — Но, вероятно, это впечатление обманчиво. И все же мне кажется, что черты вашего лица чуть-чуть заострились. Быть может, вы похудели?

Он продолжал бравировать. Это было сильнее его воли. Он ненавидел, когда его жалели.

— Я? Нет, моя дорогая, я в превосходном состоянии. Доказательство? Пожалуйста! Я провел пятнадцать часов на лошади и не ощущаю ни капельки усталости. Из Гурнавы я мог бы добраться до Бопюи, если бы хотел, за один перегон.

— А я считаю, что вы несколько пренебрегаете своим здоровьем. По крайней мере, питались-то вы нормально? Мне сообщили, что раз в неделю мясник доставлял вам мясо, ваша служанка жарила его все сразу, а вы жили внизу, вместе с вашими собаками. Это правда?

— Да, так оно и есть, все верно вам рассказали. Мои собаки чувствуют себя прекрасно!

Не удержавшись, он все-таки вставил шпильку, потом стряхнул пепел из трубки в пепельницу в форме шара, оранжевую от никотина.

— Эти выступающие вены на висках… Раньше они были не заметны.

— Очевидно, дело в том, что я не могу ни помолодеть, ни стать красивее.

— Но вы могли бы посоветоваться с врачом относительно этих вен.

— Нет, Жанна. Только не это. Попросите меня достать луну с неба, и я ее достану, но только не вынуждайте консультироваться у лекаря. Врачи — просто дешевые отравители. Не будь Фагона, Людовик XIV, без сомнения, дотянул бы свой век. Так что прежде всего я забочусь о себе. Валери прописала мне отвары из трав, разные, в зависимости от времени года. Я чувствую себя превосходно. Свежий воздух — это лучший доктор.

Наступила новая пауза, заполненная лишь движением иголки и потрескиванием полена в камине. Господин де Катрелис набивал свою трубку. Внезапно «Мадам» прервала свою работу и рискнула:

— Такие дни, как этот, заставляют многое осознавать.

— Что именно, моя прекрасная Жанна?

— Например, то, что мы стали старыми.

Он обнял ее, поцеловал в щеку, потом в висок.

— Ты так считаешь? — спросил он, обращаясь к ней на «ты», как во времена тех кратких, но бурных встреч, после которых родились их сын и дочь.

* * *

Рядом с ним лежало тело, нисколько не утратившее своей былой красоты и привлекательности. На его плече покоилась изящная головка с распущенными волосами. В комнате стоял сильный аромат цветов, он вдыхал его, и сердце влюбленно билось рядом с ее блестящей кожей. Но он не мог уснуть. Сон бежал от него, душа бодрствовала. Как всегда, опьянев от охоты за сном, она и теперь отправилась в страну фантазии. В такие минуты он часто испытывал ощущение, что становится лучше или просто наконец начинает жить возвышенной жизнью. Это было также время принятия важных решений, редко, если не сказать никогда, не исполняемых. Он грезил наяву, с открытыми глазами, и эти грезы согревало счастливое дыхание жены. Но вот утренний рассвет заставлял бледнеть оконные стекла и выводил из оцепенения задремавших было бесов. Рассветы опасны для характеров такого склада.

Он вспомнил их свадебную ночь. Он не мог дождаться окончания застолья и открытия бала и с трудом выдерживал разглагольствования гостей, влажный взгляд Иоахима де Шаблена. Под каким-то предлогом он вывел Жанну во двор Пюи-Шаблена. Двор был забит до отказа разными экипажами. Он подсадил Жанну на первую попавшуюся лошадь и сквозь ветреную ночь увез ее в Бопюи, как кречет уносит свою добычу или разбойник свои трофеи. Ее руки обвивали его шею, ее губы смеялись рядом с его губами. Это была не свадьба, а похищение. Внезапно сквозь раскачиваемые ветром деревья, в свете полной луны, показался фасад старого Бопюи. Он поднял Жанну на руки и бросился вверх по лестнице. Под сводами замка было темно, но он знал путь наизусть! Он внес ее в дальнюю комнату, такую неуютную, и там они стали мужем и женой. Потом она заснула таким же счастливым сном, как и теперь. Ему казалось, он слышит в глубине своей души песнь свершившейся любви, прославляющую его триумф.

Какая другая женщина согласилась бы жить в этой крепости? Какая другая вообще могла бы любить его, сурового Катрелиса, такого необщительного, полного пренебрежения к общепринятым правилам, а, может быть, даже страшно подумать, и никогда не знавшего их? Всем была известна печальная история его юности. Тайна, которая окружала исчезновение его родителей, пугала людей, приобретала с годами ореол тяжелого семейного порока. Его страстное увлечение охотой на волков поражало и тревожило всех. Иоахим горячо восставал против этого брака, но Жанна сказала: «Я не могу отказать ему. Совершенно необходимо, чтобы кто-нибудь сделал его счастливым».

Взамен он сделал ее несчастной. О! Конечно, он не заслуживал подобной женщины! В первые годы супружества он вел себя почти «прилично» и, хотя уходил на рассвете, но возвращался в ночи, откладывая до утра травлю волка. Но постепенно он перенес место охоты в Бретань, купил мельницу в Гурнаве, чтобы удовлетворить свою ненасытную страсть, забыть… Забыть что? Эту милую, добрую улыбку, благородную сдержанность, это лицо ангела в образе человеческом, эту ее всепрощающую мягкость, своих детей, свои обширные владения?

Он постоянно возвращался в Бопюи с твердым намерением больше не уезжать. И всегда находил Жанну внимательной и уважительной по отношению к нему. И тогда, охваченный угрызениями совести и стыдом за свое поведение и поступки, он начинал стараться быть хорошим супругом, отцом, хозяином. Из последних сил пытался он заставить себя заинтересоваться всем этим. Это было подобие лекарства, действующего против хронического отравления, когда дают пилюли умирающему больному вовсе не от его болезни, а просто чтобы освободить его от навязчивых мыслей. Проходил месяц или два. И он не мог больше вести эту счастливую жизнь! Все его удручало, даже его жена. И он удирал из собственного дома со всех ног, как вор. И вот опять это начиналось! Он не мог быть счастливым! Жить как все! Неистовая сила, жившая в нем, не находила выхода в лоне семьи. Желание величия, составлявшее основу его характера, не могло довольствоваться спокойствием и благополучием. Ему необходимо было сражаться, хитрить, рисковать. От этого постоянного и мучительного беспокойства его избавляли лишь заливистый лай собак, веселые звуки рожка и галоп во весь дух. Он иногда задавался вопросом, почему он такой, какова природа этих отклонений сознания, и честно старался стать похожим на других. Но, обезьянничая, он чувствовал, как его охватывает страшная меланхолия, прикидывающаяся причудами, хлесткими шутками и другими странностями его характера. Вполне возможно, и, даже очень вероятно, что Бопюи слишком о многом ему напоминал, что здесь он дышал, как говорил пастух Жудикаэль, «отравленным воздухом». Травмированный смертью отца, он возвращался в это злополучное место как бы против собственной воли и убегал отсюда всегда на грани безумия. Но если кто-нибудь высказал бы ему подобное предположение, какой приступ ярости вызвал бы он! Господин де Катрелис верил, что любит старый Бопюи так же, как некоторые больные любят свою болезнь и наслаждаются ею. Однако он согласился на то, чтобы его жена построила новый замок, и это так же верно, как и то, что всякое существо двойственно по натуре и часто, возражая против чего-либо, на самом деле утверждает это. Но кто распутает этот клубок противоречий? Достаточно ли для этого одной воли? До сих пор она неизбежно терпела неудачу. Между тем пример дал свои плоды: «Выдра» усвоил его стиль жизни. Неспособный вести себя спокойно, он, похоже, избегал своих домашних и с пикой на плече, в нелепой кожаной шляпе, которую все в округе сравнивали со шлемом Дон Кихота, вместе с мокрыми собаками и сплошь покрытыми грязью помощниками бродил вдоль реки. Как и его отец, он воображал, что полезен обществу, и не упускал случая высказать очередной тезис о «вредности» выдр. С таким же успехом он мог бы охотиться на соловьев или кукушек, если бы на него нашло такое желание, и, без сомнения, нашел бы убедительные, на его взгляд, доводы, чтобы уничтожать этих птиц. «Бомбардо» охотился на другую дичь, которую крестьяне называли «куропатка в чепчике». Он отказывался заводить семью, быть может, из эгоизма или потому, что не слишком высоко ценил преимущества семейной жизни. Маленький Жан рос в Ла Перьере в одиночестве и, постоянно видя свою мать грустной, становился не по возрасту серьезным. Что еще будет с ним? Как он будет вести себя, став взрослым, и чем руководствоваться? Один «Эпаминонд» был «как все», и даже слишком: по этой причине господин де Катрелис оценивал его будущее, во всяком случае, до последней встречи с ним, очень невысоко, говаривая: «Род поворачивает в нем». Но может ли кто-нибудь сказать, в чем виноват был он сам, глава семьи? Но, видимо, все-таки виноват, раз судьба ожесточилась против женщин этой семьи. У мужчин Катрелисов испокон веку были свои нравы: они воевали обычно где-то далеко от дома, а возвращались в него только для того, чтобы восстановить силы и заодно зачать потомство, а потом вновь уходили. Времена изменились, но Катрелисы, и особенно он, самый несгибаемый из всех, не желали принимать эти «сентиментальные нововведения». Им хотелось быть по-прежнему свободными, как птицы. Им хотелось… очень многого, но и сами они не могли бы точно сформулировать, чего именно. Это была их природная склонность, и они ей следовали просто потому, что привыкли кротко повиноваться судьбе. Но порой их собственный, у каждого особенный «гений» тащил их неведомо куда, словно бы насильно, опрокидывая за ненужностью все их раскаяния и размышления.

«В этот раз, — говорил себе господин де Катрелис, — разве смог бы я проявить слабость и уехать, особенно после того, что они для меня сделали? Я должен был бы серьезно поговорить с Жанной, разубедить ее, объявить о своем решении. Что меня тогда остановило? Я играю с ней, как кошка с мышкой… О! Когда же я наконец избавлюсь от этой беспокойной страсти, от этого смятения и чувства, что я тут посторонний? Когда же я обрету наконец спокойствие? Разве я не могу быть хотя бы несколько лет счастливым? Но вот моя воля слабеет, злость на бретонцев исчезает, и я начинаю прибегать к уверткам… Жанна, помнишь ли ты, мой ангел, сколько раз я предавал тебя? Разве одиночество и охота могут заменить тебя? О! Что за нелепый я человек: одна и та же сила притягивает меня к тебе и отталкивает, и она же держит меня на расстоянии от тебя!»

— Мой друг… мы с вами незаметно постарели. Пора подумать и о последнем пути. Разве мы умрем не вместе? Разве вам хотелось бы умереть вдали от меня?

— Нет, моя хорошая. Нет. Спи.

Жанна сквозь сон продолжила их разговор под лампой. И опять заснула…

 

14

Время шло. Утопая в ливнях, подстегиваемая порывами ветра, осень подходила к концу. Завесы из дождя сокращали дни. Напившись воды, вновь начинала зеленеть трава. Все было мокро: и шифер крыш, и камни, и освободившиеся от листвы деревья. Дороги расплылись лужами. Они хлюпали под ногами. Сильный северо-западный ветер гнал не переставая в глубь страны большие кучи облаков. Без конца, похожие то на кабана, то напоминающие стадо быков, пересекали они молочно-белую равнину неба. Пропитанная водой земля приобрела густой темно-коричневый цвет. Волы уходили со вспаханных ими полей, стада покидали свои пастбища. Все было охвачено каким-то ознобом, сморщивалось и цепенело — и души, и предметы — и тогда казалось умершим. Лишь изредка можно было увидеть вдали силуэт в капюшоне, развевающиеся на ветру накидки школьников, собаку, вышедшую по своим делам или охотящуюся на свой страх и риск. Одни дубы не испугались этого сурового времени года и казались живыми. Другие деревья уже обрели зимний вид. Они выравнивали свои темные и запутанные остовы, тянулись своими стволами к облакам, склоняли вниз тяжелые от дождя, мертвые ветки, но дубы, еще полные живительных соков, не потеряли своей пышности. Дождь сделал листву цвета ржавчины блестящей. Среди перелесков, в чаще кустарника, обрамляющего поля, на склонах холмов вокруг старого Бопюи, вдоль аллеи с белой решеткой — везде победно возвышали они свои головы, покрытые шапками ярко-красных, пунцовых, золотых листьев.

Господин де Катрелис слушал, как барабанит дождь. Он смотрел, как капли, попадающие на стекло, превращаются в слезы и, стекая вниз, придают расплывчатость и зыбкость пейзажу за окном. Или же это делал ветер, что рылся на лужайке, гнал по ней серебристые волны. Вороны вернулись в свои гнезда, большие коконы, подвешенные к самым раскачивающимся до головокружения верхушкам деревьев. Иногда в воздухе появлялась какая-то угроза, он наполнялся криками, карканьем: «Эти господа собрались вместе. Они проводят собрание муниципального совета!»

В 1837 году, примерно в такой же день, он стал свидетелем одного незабываемого зрелища. Да, это было примерно 20 ноября после полудня. Внезапно множество, огромное множество черных крыльев закрыло небо. Это были вороны из России. Почему эта бесчисленная рать покинула свои степи? И выбрала для передышки Бопюи? Куда летела она? Вокруг замка, по берегам пруда, до самых дальних краев поместья, ветви сгибались под черными гроздьями, воздух дрожал от резких и пронзительных криков. Никто не осмеливался выйти на улицу. Поспешно загоняли стада. Собака, замешкавшаяся или слишком любопытная, тотчас исчезла в ворохе перьев: на следующий день находили лишь продырявленный череп и кости, разбросанные в траве. На рассвете один крик раздался с вершины дубов, один-единственный! Черная гомонящая туча мгновенно поднялась и, развернувшись над замком, устремилась на юг. Долго еще господин де Катрелис следил за ее полетом, пока расстояние не превратило ее в тонкую нить и не растворило в тумане.

Суеверия, словно ожившие в этом необычном явлении, предсказывали «несчастье в Бопюи»! В те времена люди легко и охотно верили во все необычное. Это было как раз накануне появления рассказов об оборотнях, людях в саване, молящихся на мессах, чтобы избежать чистилища, проклятых, что возвращаются на место своих сладострастных преступлений, о Шасс-Галлери, несущемся сквозь ночь в адском галопе: человеке из тумана с собаками и лошадью из облаков! Господин де Катрелис встречал иногда этих «жалобных духов», гремящих цепями и волочащих по мху свои рваные простыни. Он взгревал их кнутом, и привидения прыгали в кусты, издавая проклятия явно местного происхождения, что наводило на определенные подозрения.

— К черту, шуты гороховые! — кричал Катрелис, и во мраке ночи еще долго раздавался его смех.

* * *

Двадцать четвертого… тридцатого ноября… второго декабря… Он даже не заговорил об отъезде и, похоже, обосновался в Бопюи на этот раз навсегда. Слухи подтверждались: нет, он не вернется в Гурнаву никогда! Более того, он изменил своим привычкам. Это была настоящая революция! Одни говорили: «Мадам его наконец переделала». Другие люди не без лукавства и тайного расчета, как бы невзначай сообщали ему через посредника о большом вреде, который наносит один старый волк, живущий в лесу Мервен. Он пренебрегал ответом, но, если настаивали очень сильно, говорил:

— Я не настолько молод, чтобы заниматься такими вещами. Оставьте меня в покое.

Находились и такие, кому было интересно провоцировать его, и они приглашали Катрелиса на травлю оленя. Он сухо отказывался.

Торговец собаками явился в Бопюи по «очень важной причине».

— Я совершенно не нуждаюсь в собаках, спасибо!

— Господин, ваша свора знаменита, но случай действительно исключительный! Вы только ознакомьтесь с их родословными.

— Я вам верю на слово.

— Посмотрите, какая у них масть! Все четыре как на подбор! То, что они очень старательны… Господин! Но посмотрите же, какие они смелые, а как танцуют… Не сочтите за труд.

— Да, да, — равнодушно откликался господин де Катрелис, глядя куда-то в сторону.

— Я разочаровал вас?

— Это в моем характере.

— По крайней мере, испытайте их.

Упрямый отказ или скорее его демонстративное безразличие, соединившись с тем наблюдением, что этот помещик «кусал свои усы, как человек, который еле сдерживается», возбудили у торговца любопытство. Он объяснил себе это тем, что, должно быть, господин де Катрелис подхватил какую-то «дурную болезнь», что уже «дышит на ладан» и, может быть, скоро умрет! Господин де Катрелис не стал его переубеждать и спровадил так резко, что торговец просто опешил.

* * *

Его темперамент не позволял ему оставаться в праздности. После трех скучных дней созерцания «падающей воды» он почувствовал, как бешенство овладевает им. И он живо нашел выход для него! Выдумал предлог, чтобы поездить верхом. Нет, наносить визиты он не стал — это была пытка для него — рассуждать о политике правительства или ублажать дам «розовой водой» воспоминаний, составлять биографии предков или отвечать на лукавые вопросы о Гурнаве. Он предпочитал вновь и вновь отпирать комнаты в башнях или сидеть за столом весь вечер напролет. А выезжать он стал потому, что плохо знал свои владения, которые складывались из ферм, прудов и лесов, рассеянных иногда далеко друг от друга. Итак, он поставил перед собой цель все их осмотреть. И отправился к писарям мэрии, которые должны были помочь ему скопировать план этих владений. Покончив с этим, он приступил, наконец, к делу или к тому, что таковым считал.

Ранним утром Люсьен оседлал Жемчужину. Господин де Катрелис, не обращая внимания на погоду, выехал со двора. В пальто с несколькими пелеринками, наброшенном на плечи (по просьбе «Мадам»), в плетеной из тростника шапочке, надвинутой на самые уши. Он пустил Жемчужину рысью по размокшим от дождя дорогам. И что ему были порывы разгулявшегося ветра, брызги дождя — он был вне дома! И один!

На одну из ферм он приехал без предупреждения, взбудоражив собак и обывателей домика. Не, очень надеясь на память, он записывал имена и фамилии арендаторов ферм в маленькую записную книжку. Таким образом он пытался избежать досадных ошибок. «Мадам» давала ему все справки с бесконечным терпением. Он благодарил ее всегда одинаково: «Моя дорогая, вы знаете все!»

Пока этот вечный странник узнавал лучше «свой мир», он производил на людей прекрасное впечатление, в особенности на женщин, которые вообще склонны придавать огромное значение разным мелочам. Они говорили:

— У нашего господина добрые воспоминания о нас! Ведь он вовсе не из этих городских щеголей, он здешний с самого рождения!

Но мужчины, более скептичные по природе, тоже дрогнули.

— Он уважает нас, потому что знает, какие мы отличные хлебопашцы, — рассуждали степенные старые крестьяне, и все с ними соглашались.

Без всяких признаков усталости он объезжал поля, луга, яблоневые сады и виноградники, которые только что появились в этих краях; «как белка», забирался на чердаки, запускал руку в мешки с зерном, чтобы определить его качество, щупал мимоходом сено, бодро шлепал по влажной соломе и навозной жиже конюшен, похлопывал по крупам телок, останавливался и подолгу рассматривал быков, помещенных в отдельные, хотя и сильно поврежденные их рогами, стойла. Затем присаживался на минутку в кресло, в которое бывало всегда по приезде садился его дед: это был своего рода ритуал. Он задавал много вопросов, выяснял кучу всяких подробностей, и все только для того, чтобы освободить самого себя от необходимости отвечать на вопросы других. Иногда его просили о починке или расширении какого-нибудь строения, и таким смиренным тоном, словно речь шла о неслыханной милости, даже если обоснованность просьбы была очевидна. Он отвечал:

— Я обещаю вам, мои добрые друзья, подумать, что я могу сделать для вас.

Этот дипломатический прием ему подсказала «Мадам», и сделала это так мягко, что он не мог не воспользоваться этой ее подсказкой.

Иногда какая-нибудь фермерша, теребя края фартука, просила его отобедать. С открытым сердцем он принимал приглашение и отдавал честь застолью. Эта обильная пища наполняла его радостью жизни и восполняла чересчур утонченный стол Бопюи. Но что находил он в итоге у этих крестьян? Их пренебрежение к комфорту, молчаливость, жизнь, определяемую только временами года. Внутреннее убранство их домов напомнило ему Гурнаву. Здесь царила та же атмосфера. Массивная темная мебель мрачно громоздилась вдоль закопченных стен. Покрытые тяжелой драпировкой кровати располагались в глубине комнат. Стол с двумя скамейками по бокам, слегка протертый тряпкой, блестел пятнами от масла и соуса. Подобно алтарю, камин руководил судьбами дома. На нем обычно стояло распятие, и Христос с самшитового креста благословлял висящее на стене охотничье ружье, стоящие по полкам баночки с пряностями и подсвечник. В течение всего года в камине поддерживался огонь, ночью он тлел под слоем пепла, утром, разбуженный дуновением от входной двери и пробежками котенка, вновь разгорался. Без всякого стеснения входили куры, склевывали крошки на полу и убегали, кудахтая. В воздухе стоял запах мокрой золы, молока, испаряющихся соков и супов. Но если кто-нибудь хотел «проветрить» легкие, ему надо было лишь перешагнуть порог, и весь воздух мира, острый и живительный, ждал его за дверью. Животные соседствовали с людьми. Они хорошо понимали друг друга в силу того, что видели друг друга постоянно и постепенно становились друзьями. Человеческие голоса и смех перемешивались с мычанием и ревом под стук деревянных сабо. В холодные ночи люди и животные согревали друг друга своим теплом. Работая вместе с хозяевами во время пахоты и сенокоса, в период жатвы и молотьбы, огромные преданные волы сопровождали их еще на свадьбы, а когда они заканчивали свой земной путь, и на кладбище. Такой же важной поступью сменяли друг друга времена года. Белые облака напрасно заманивали жителей этой земли в страну грез. Нет, в этой жизни они признавали только то, что было реальностью — что можно было увидеть, услышать, ощутить…

— О! — признался господин де Катрелис Жанне по приезде, — все эти дни я учился. Это действительно увлекательно… Моя дорогая, вы мне не верите? Съездите к ним, и вы отдадите себе отчет в этом.

«Мадам из Муйерона» понимающе улыбалась. Она заботилась о фермерах, помогала им, утешала при малейшей возможности, которая у нее появлялась, со всей силой своей деятельной доброты. Однако она дала возможность высказаться «его оригинальности». Она интуитивно чувствовала, что не надо сейчас ему ни в чем перечить. «Бог хочет, чтобы он увлекся сельским хозяйством, это все же лучше, чем увлекаться волками», — думала она.

Как-то раз он рассказал:

— Сегодня утром я видел необыкновенные вещи! Я был в Эссарте. Привели животных с водопоя. Два молодых бычка стали нападать друг на друга, бегая из конца в конец по двору. Когда они сшибались головами, раздавался такой треск, словно ломались ветки деревьев. Когда с разбегу вставали на дыбы, их ноги и рога переплетались. Кровь текла по их белым шкурам. Это зрелище из другой эпохи, впечатляющие сцены, скажу я вам, моя дорогая!

В состоянии воодушевления он написал три письма. Два с приглашениями для плотника и каменщика и третье к шурину, Иоахиму де Шаблену, с сообщением о том, что он намерен нанести ему визит вместе с Жанной.

* * *

Пюи-Шаблен в своем шиферном шлеме был похож на часового, стоящего на самом высоком холме среди сумасшедших, я хочу сказать, искривленных и переломанных зимними ветрами деревьев. Он был окружен не искусно подстриженной лужайкой, а неровным веером коричневых борозд. Выделяясь своей массивностью на фоне светлого неба, замок словно нес свой бессрочный дозор, следя за работающими пахарями, пасущимися стадами, сбегающей сверху вниз дорогой. Там жил в полном одиночестве Иоахим. Одинок он стал с тех пор, как его единственный сын погиб в одном глупом происшествии с лошадью, невестка уехала в Шарант к своим родителям, а Блез, последний отпрыск Шабленов, отправился обучаться в монастырь. Ни болезненно переживаемое вдовство, ни несчастья, обрушившиеся на семью, как ястреб на горлицу, не согнули его, не уничтожили его насмешливой гордости и даже не притупили свойственной ему трепетной чувствительности.

— О Господи! — проговорил господин де Катрелис при взгляде на зубчатый портик. — Моя старая любимая с детства башня — донжон — как я рад ее видеть! Какое счастье, что сейчас я рядом с вами, Жанна!

Господин де Катрелис не мог не почувствовать, как в эти минуты воспоминания юности поднимаются в Жанне, подобно прибою, неся с собой пену увядшей радости и несбывшихся надежд. Волнение и огромное чувство благодарности охватили его. «Моя хорошая, моя прекрасная, еще час назад ты считала, что я не так уж и плох; ты была переполнена радостью… Моя прекрасная Жанна с глазами цвета незабудки!»

Иоахим вышел им навстречу с непокрытой головой, протягивая руку. Перед дверями времен Возрождения он, весь в черном одеянии, выпрямился, принимая гордый, чуть заносчивый вид.

— Вот и вы, мои добрые друзья!

Он провел их в Палату Герцога, превращенную в гостиную; усадил перед камином, колпак над которым был украшен распятием. Угостил их молодым вином из Труарсе, галетами с сыром, которые когда-то очень любила Жанна. Иоахим был в курсе последних событий в Бопюи через своих друзей, что жили в Муйерон-ле-Каптифе. Он расспрашивал их о дороге совершенно так же, как если бы сам только что приехал с Антильских островов или из Индии. Жанна, внезапно сделавшись насмешливой, подтрунивала над тем, что салфетки лежат не на своем месте или что он забыл наполнить бокал Катрелиса:

— Иоахим, ты, наверное, полагаешь, что сейчас нам предлагается пить чай, а не вино?

— Прости, Жанна, тысячу извинений. Что теперь подумает обо мне твой муж?

«Муж» не думал ни о чем. Его взгляд обшаривал пространство за окном и перед ним, пробегал слева направо и справа налево по полу, поднимался к потолку и наконец остановился на треугольном щите Шабленов.

— Жанна, — сказал он резко, — именно здесь я украл у тебя счастье, да, украл, женившись на тебе. Здесь я тебе его и возвращаю. Ибо сегодня я тебе его отдаю!

— Катрелис, вот это тирада! Но объясни же попросту, что ты хочешь этим сказать?

— Что больше моей ноги не будет в Гурнаве и я остаюсь рядом с Жанной… Конечно, я понимаю, что объявил о своем решении с несколько излишней торжественностью.

Иоахим был застигнут врасплох. Он посмотрел на сестру: ее сжатые кулачки дрожали от волнения. Катрелис ликовал, но ликование его было подобно радости потерпевшего кораблекрушение, который наконец коснулся твердой земли.

— Чаю? — пошутил Иоахим. — Но чай — это отвар для ревматиков, кипяченое сено! Нет, мои славные сельские друзья, для того чтобы вспрыснуть ваш новый брак, чай не годится.

* * *

После этой «вечери любви» Жанна захотела помолиться за умерших, похороненных в изящной часовне Рошсерфа недалеко от Пюи-Шаблена. В глубине небольшого сада, за сплетением ветвей, за чугунной оградой, среди зеленой травы возвышалась заброшенная готическая рака. Одни из умерших в семье Шабленов покоились под простыми плитами с полустершимися надписями, другие в пышных саркофагах. Катрелис преклонил колени рядом с женой. За ними — Иоахим, погрузившийся в размышления:

«Сильнее всего поражает то, что невозможно сомневаться в его искренности. Он приехал сюда, чтобы сделать это признание, и, черт возьми, взял меня в свидетели, чтобы лучше укрепиться в своих обязательствах! И Жанна, с этого момента она выглядит, как вновь обрученная. Моя добрая Жанна! Если бы ты была блондинкой, тебе давали бы не больше тридцати лет!.. Итак, вот и конец истории. Они состарятся вместе. Буря прошла, а нужно было только потерпеть, и у Жанны, благодарение Богу, хватило терпения. Если наши славные покойники их видят, то они должны быть довольны и даже, пожалуй, посмеиваться исподтишка. Двое пожилых влюбленных, соединив руки, вновь поклялись друг другу… А я, что я должен делать при всем этом? Моя жена покоится под мраморной плитой рядом с сыном. Блез в монастыре марает бумагу… В конечном счете, он там менее счастлив, чем я. У меня есть этот край, эти деревья, ручьи, все то, что позволяет любить…»

День, клонившийся к вечеру, пробиваясь сквозь стекла, передавал свое нежное тепло лежащим статуям, в которых, казалось, начинала пульсировать кровь: безумным любовникам Возрождения, спящим рядом и смотрящим друг на друга из-под опущенных век, рыцарям, застывшим в своих каменных панцирях.

Мадам де Катрелис произносила слова молитвы, как слова песни.

 

15

Ветер изменил свое направление; погода вновь стала ясной, дожди ушли в глубь страны, легкий сухой холодок пришел им на смену; ударили первые заморозки; вся округа, с поднимающимися из труб голубыми дымками, приобрела наконец зимний вид. Леса наполнились веселыми охотниками, звуками рожков и лаем собак. Можно было на слух следить за ходом охоты и определить, какого зверя выгнали из его логовища. Господин де Катрелис открывал на некоторое время окно, прислушивался, возвращался, держа трубку в руке, в свое кресло. Он задержался только один раз: звук рожка, бодро и одновременно печально прозвучавший вдали, означал, что началась охота на волка.

Хороший охотник дразнит собак: Вон там — волк, он готов убежать. Разъярить не может собак никак И в этой ярости волка поймать!

* * *

Случайно или нет, но он получил подряд два письма: одно от господина де Гетта, его противника на судебном процессе, другое от мэра Пэмпонта в Бросельянде.

Господин де Гетт писал:

«Плохие взаимоотношения лучше хорошего судебного процесса. Я считаю, что наше столкновение было совершенно бесполезно, и из-за нашего упрямства, мы оказались друг от друга дальше, чем можно было предположить. Конечно, мне неприятно, что вы позволили себе травить зверя на моей территории и, более того, что вы, озабоченный вопросами чести, пренебрегли моим мнением. И, хотя это много больше, чем та обида, которую вам доставил незначительный штраф, наложенный судом, вы покинули ваше жилище отшельника. Со своей стороны, я во всеуслышание и чистосердечно объявляю, что глубоко опечален этим, тем более, что никто здесь никогда и не думал оспаривать те безмерные услуги, которые вы всем нам оказали. Я согласен, и с удовольствием, принести повинную, признав свои ошибки по отношению к вам. Если вы, со своей стороны, согласитесь забыть эту невольную обиду и вернуться, я настоящим письмом категорически удостоверяю, что вы получаете право охотиться на территории моих округов по вашему усмотрению. Заключим мир! С этой надеждой, я прошу вас благосклонно принять мои чувства глубокой признательности к вам».

— Скажите, пожалуйста! Его «чувства глубокой признательности»! Его «невольная обида»! — господин де Катрелис был задет. — Письмо прямо просится в рамку… Его предложения мира — да мне начхать на это! Однако оно меня удивляет, и потому я спрашиваю себя, а куда это гнет старый плут?

Он засунул письмо в карман и больше о нем не думал. Письмо мэра Пэмпонта взволновало его куда больше. Вот его текст:

«Господину маркизу де Катрелису в Бопюи

в Муйерон-ле-Каптифе (Вандея)

5 декабря 1880

Господин, я осмеливаюсь писать вам от своегоимени и от имени моих коллег из общин соседних округов.

Покидая наши места по причинам, обоснованность которых не подлежит обсуждению, вы, наверное, сами того не желая, имели большое предубеждение против нашего населения. Волк, размеры которого, по собранным нами свидетельствам, значительно превышают обычные, опустошает наши стада. Он дерзко взламывает двери хлевов, прорывает соломенные крыши. Уже не сосчитать баранов, которых он утащил, коров, разорванных на части, сторожевых и охотничьих собак, покусанных им. Без всякого страха он жестоко искусал дровосека, возвращавшегося из леса, и даже напал на группу хлебопашцев, вооруженных вилами и палками. Таинственно исчезла одна старая женщина из Плекадека, многие подозревают, что она была съедена. Наши крестьяне начинают верить в широко распространившиеся, слухи, что это не животное, а воплощение дьявола. По нашему настоянию господин лейтенант егерской службы организовали совместно с господином де Геттом несколько облав на волка. Единственный результат, который они дали, — это то, что слухи достигли своего апогея. Вполне вероятно, что без помощи муниципальных властей и подкрепления со стороны жандармерии господин де Гетт попадет в неловкое положение. Его считают виновником вашего отъезда. Требуют, чтобы он немедленно положил конец подвигам этого необыкновенно огромного волка. Но господин де Гетт, по его собственному признанию, не способен что-либо изменить. Вот почему я позволяю себе обратиться к вашему гражданскому чувству, ибо хорошо знаю, что страх, который испытывают наши крестьяне, найдет в вас отклик и вы поможете…»

Господин де Катрелис предпочел не отвечать на письма. Прошло несколько дней.

И произошло следующее. Случай или провидение святого Губерта привели в парк Бопюи, под крону огромного дуба, растущего прямо напротив дома и, как уверяют, насчитывающего более трехсот лет, с десяток охотничьих рожков. Олень, совершенно обессилевший, не смог добраться до пруда, от которого, он чувствовал, веет свежестью и прохладой. Загнанный преследованием, которое началось еще в лесу Вуван и длилось все утро, он прислонился к огромному стволу и повернулся мордой к нападающим. Свора окружила его. Олень, догадавшийся о своей близкой смерти, тем не менее не потерял самообладания и, гордо подняв голову, выставил под ветками дерева свои мощные рога. Когда же рядом с собаками появились раскрасневшиеся охотники, охотницы в венгерках и треуголках и целая толпа доезжачих, он издал пронзительный крик. Этот жалобный стон и вывел господина де Катрелиса из состояния апатии. Он спустился с крыльца и, на ходу надевая свою тростниковую шапочку, пошел вперед. Собаки не решались начать нападение. Люди ждали. Фонкер, хозяин команды, спустился с лошади, раздвинул доезжачих, отогнал собак. Олень спокойно смотрел, как он приближался. Он не делал никаких защитных движений, только встал на колени (сердце его было пронзено длинным кинжалом) и опустил рога между корнями дуба. Печальное солнце окрасило эту смерть пурпуром светопреставления.

— Примите мои поздравления, — сказал господин де Катрелис, пожимая руку Фонкеру.

Рожок протрубил отбой, и охотники, ввиду позднего часа и согласно существующей традиции, были приглашены мадам де Катрелис остаться на обед.

Трудно представить себе то, чем был этот импровизированный прием. Наследники замков, а среди них были даже люди из западных областей Франции, что так упорно держится за сеньории и званые ужины, — все они были только бледными тенями прошлых времен. Прежнее изобилие заменил церемониал, который как бы извинялся за простоту сельского быта. Целыми днями они тряслись на своих лошадках по полям и лесам, по разбитым дорогам, избегая вполне реальных опасностей (наименьшей из которых была возможность свернуть себе шею или разбить голову о низко наклонившиеся сучья деревьев), разгадывали хитрости оленей, меняли в зависимости от этого свой путь и, весело празднуя свои скромные победы, были счастливы тем, как провели день. Они были рады собраться в доме, все вместе, чтобы подкрепить силы, ели с аппетитом и пили крепко. Любой рассказ или небылица вызывали у них смех. Они продолжали вести тот образ жизни, который вели их предки в течение тысячи и более лет, и он казался им незыблемым, раз они могли его поддерживать. Но как долго? Ценой каких жертв? Минутные восторги, бег лошадей, звонкие песни рожков, тявканье собак, блеск поздней осени заслоняли от них горькую действительность. Они были последними, но жили и говорили так, словно имели в запасе вечность. Фонкер разорялся, Серис убивал своих собак, Белланд брал свору «напрокат», Пюйфор закладывал недвижимость, чтобы содержать свою. Другие, более удачливые или более осторожные, терпели меньшие убытки, но делили свои владения и продавали их по частям, совершенно не думая о детях.

За десертом каждый повествовал о своих охотничьих подвигах с тем таинственным видом, который так любили напускать на себя в восемнадцатом веке. Постепенно выяснилось, кто из них на сегодня чемпион охоты; Фонкер на этой неделе затравил трех кабанов и четырех оленей. Серис — двадцать семь лисиц, а Белланд с начала октября и удивительнейшим образом — шесть королевских оленей. А кто-то, с меньшим апломбом, но с той же страстностью рассказывал о встрече с барсуками, «занимавшимися своими проделками на расстоянии ружейного выстрела» от замка. Еще один хвастался тем, что убил рысь, а поскольку над ним начали смеяться, то он пригласил «всю компанию» к себе полюбоваться на чучело, которое он из нее сделал. Диана де Фонкер уверяла, что выдрессировала сокола, и призывала дам последовать ее примеру «для возрождения этого древнего вида охоты». Ей аплодировали. Вино в Бопюи отличалось изысканным вкусом. Мадам де Катрелис со свойственным ей талантом дипломата умело направляла разговор, давала возможность поблистать каждому, гасила своей улыбкой начинающиеся ссоры. Господин де Катрелис молчал. Сдвинув брови, он слушал расходившихся хвастунов, с трудом сдерживая желание пожать плечами. Фонкер задал ему несколько неуместный вопрос:

— А сколько зверей на вашем счету было в этом году?

— Сто семнадцать!

— Я уверен, что в глубине вашей души вам наши охоты кажутся… как бы сказать, ну, не очень серьезными?

Наступило молчание.

— Действительно, — наконец сказал господин де Катрелис. — Олени, кабаны, лисицы — все это дичь для новичков, развлечение для барышень, хотя и достаточно хорошее, чтобы набить руку…

Раздались возгласы неудовольствия, но господин де Катрелис спокойно продолжал:

— А как же, мои друзья? Кабан — это всего лишь свинья с клыками. Лисица — мелкий жулик, не заслуживающий и этой репутации. Что же касается оленя, так это просто плохая лошадь с рогами. Можно совсем не иметь опыта и хороших собак, но уже в начале травли быть уверенным, что успех у вас в кармане.

— А если зверь сбивает с толку, обманывает?

— Вся его хитрость заключается всего лишь в изменении скорости бега, и это расстраивает планы охотника. Но что стоит перехитрить зверя? Если ты готов к этому — ничего не стоит… Но, мои друзья, это не настоящая охота, а всего-навсего бойня! Истинная охота — это травля по меньшей мере трехгодовалого волка! Он гениально обдумывает все свои ходы, все способы защиты и применяет их очень хитро. Каждую секунду он заставляет охотника ошибаться, вводит в заблуждение. Он не теряет головы никогда. Его бесчисленные уловки коварны. Поняв, что погиб, он не показывает и вида, не сгибает колени перед ножом, а делает новые попытки убежать и наносит удары направо и налево. Последняя четверть часа охоты на волка — самая трудная и, на удивление, самая насыщенная неожиданными событиями. Однажды такой волк бросился и вцепился в горло моей лошади… Другой прокусил мою ляжку и предплечье…

— А разве кабан, — пожаловался Серис, — не опасен перед смертью? На вас никогда не нападал матерый кабан?

— Да, было такое однажды, и даже так нападал, что я летел кубарем. Но я тогда был молод, лишен предусмотрительности и опыта. Больше этого не повторялось, и знаете почему? Я бросил все ради охоты на волка!

Можно только догадываться, какое волнение вызвала эта фраза в душе «Мадам из Муйерона».

— Все остальные зверушки стали для вашего покорного слуги набившими оскомину повторами и охота на них с заранее предсказуемым концом пустой банальностью. В волке больше характера. Он не позволяет человеку предугадывать свои поступки. Его обманные маневры, как и вся его жизнь, резки и негромки. Имея многолетний опыт охоты на волка, можно предсказать степень его усталости, но не порывы его сильного сердца, не ярость последних действий. Никакой растерянности или страха не отражается в его взгляде. Он не убегает от своры, он ею руководит, пускает в ход все, чтобы внести в ее ряды раздор, сбить с толку, обескуражить, и проделывает все это с самыми лучшими ищейками. Такой заставит вас скакать два полных дня, но может поддаться через два часа и устроить неописуемую схватку, потому что у него непредсказуемый нрав. Такой с ни с чем не сравнимым мужеством ускользнет от своры и только помашет хвостом, но при следующей встрече вдруг станет вести себя вяло…

Завороженные слушатели не решались перебивать этот рассказ…

— Ничто не похоже так, — продолжал он, — на непостоянство человеческой натуры, как поведение волка. Он уходит в отрыв от собак, утоляет жажду, чтобы восстановить силы, и все начинается сначала. Он может бежать по пятьдесят лье без остановки и выдерживать такой темп в течение трех дней. Да, мои дорогие, это высшая школа охоты, предприятие, полное опасностей, не сравнимое ни с чем и каждый раз необычное. Кто мне докажет обратное? Я вспоминаю — это было прекрасной зимой в годовщину Коммуны, — в Бросельянде…

Теперь уже не волка Бросельянда, а его самого гнали дьявольские собаки. Усы его топорщились по-боевому, глаза сверкали, он раскраснелся, голос его стал глубоким, интонации завораживали — забыв все свои обязательства и решения, он наконец «сел на своего конька». Он воскресал на глазах слушателей. Он начинал жить вновь! Все, кто сидел за столом, испытывали сейчас одно чувство: господин де Катрелис великолепно доказал, что он вовсе не изменил своей страсти к охоте. Увы! Мадам де Катрелис не разделяла этого восхищения, но она…

* * *

Когда они остались одни, она ни в чем не упрекнула его, не сделала ни малейшего намека на произошедшую в нем перемену. Смущенный ее молчанием, страстно желая, несмотря ни на что, ее успокоить, он рискнул спросить:

— Я не слишком удивил всех сегодня вечером?

— Почему, мой друг?

— Я не должен был, наверное, говорить так долго?

— Но это же был импровизированный обед, собрание охотников, что позволяет некоторые отступления от этикета.

— Вы считаете? Мне кажется теперь, что было бы лучше, если бы я был сдержанней.

— Нет, вы рассказываете очень хорошо.

— Вы действительно так думаете? В таком случае, это полбеды.

— Вы были, быть может, немного резки с нашими друзьями, называя их «барышнями»…

— Ну и что! — бросил он. — Их бахвальство, в конце концов, вывело меня из терпения… Я чувствовал себя волком среди собак!

— Волком среди собак? — повторила она.

— Да, иначе, моя дорогая, разве я смог бы сдержаться и не огрызнуться?

 

16

Прошло еще десять дней. Господин де Катрелис сохранял полное спокойствие. Он получил второе письмо от мэра Пэмпонта с рассказом о причиняемом волком ущербе и с новым призывом «к властям округа». У него хватило решимости не отвечать на него. Но его видели ходящим взад и вперед по коридорам Бопюи и что-то ворчащим себе под нос. Обеды проходили, как правило, в полном молчании. Когда Бланш садилась за пианино, он застывал в неподвижности, глаза закрыты, руки сжаты. Музыка потрясала его. Однажды вечером, когда она сыграла «Охоту» Листа, он чуть было не кинулся прочь из комнаты, настолько темп музыки, перемежаемый мотивами охотничьих рожков, взволновал его. Однако «Мадам из Муйерона» не отчаивалась. Она планировала широко отпраздновать Рождество, на которое должны были собраться дети всех Катрелисов и деревенские ребятишки. Вынашивая эти планы, бедняжка советовалась с каждым. Господин де Катрелис согласился со всеми этими доводами без всяких возражений и желал только одного: чтобы ему не морочили голову «из-за этих пустяков». Он вел себя настолько лояльно, насколько мог. Жареный хлеб с маслом по утрам, чай в пять часов, обед, сервированный серебряной посудой, вино в хрустальных графинчиках, разговоры под лампой о высокомерии «Выдры», его мелочности и душевной пустоте, которую не спрячешь под высокопарностью, об игре Бланш на пианино, о лужайке, подстриженной, «как голова щеголя», о деревьях, искусно рассаженных, о приглашении новой прислуги, о посещении патронесс, о мелких помещиках — ханжах и невеждах, о кюре, который тщится быть буржуа и дворянином одновременно, и наконец о том, что пора наконец перестать впустую проводить свои дни — вот уж поистине давно пора! Он слушал, слушал, слушал… и переполнялся ядом отвращения к миру этих людей.

Если бы он возвратился в Бопюи, чтобы отдохнуть после какого-то трудного свершения, тогда он, может быть, и оценил бы эту размеренную жизнь, не заметил бы ее пошлости. И то вряд ли. Как военачальнику шум казармы или лагеря нисколько не мешает отдыхать, так и господину де Катрелису не требовалось пребывать в покое, чтобы восстановить силы и энергию, и наоборот, ежедневная рутина разрушала, разъедала его душу, как злокачественная опухоль тело. Пошлость сытого, самодовольного благополучия, праздность как образ жизни, эти скучные прогулки на фермы с затыканием неотложных дыр, галиматья «Эпаминонда» и его соперников угнетали его, но нарушить обещания, которые он дал Жанне в Пюи-Шаблене, для человека благородного было невозможно, немыслимо. Но как же волновало его все, что он слышал об этом волке, как притягивала к себе атмосфера страха, которую тот создал в Бросельянде. Иногда его, словно в лихорадке, било возбуждение от острого желания затравить этого короля волков, он даже испытывал своего рода чувственную галлюцинацию, представляя себе, как не спеша, тщательно вытирает о траву лезвие длинного кинжала, с которого стекает кровь зверя. Но потом чувство долга гасило разыгравшееся было воображение… Истерзанный сомнениями, жалкий, он внимательно всматривался в портреты своих предков: ах, если бы они могли хоть как-то помочь ему! Но вдруг, как будто ни с того, ни с сего гильотинированные парики, красные одеяния кадетов Мальты и даже улыбка маленького Катрелиса начинали раздражать его. В такие минуты он пожимал плечами и удалялся прочь от фамильной портретной галереи широким шагом, размахивая руками так, что баска его редингота то и дело вздымалась, как парус при резких порывах ветра. Он, привыкший у себя в Гурнаве довольствоваться услугами неотесанной Валери, теперь придирался к слугам из-за каждой мелочи. Как-то раз, простудившись, он вполне чистосердечно стал желать самому себе не встать уже с одра болезни, пусть, мол, слепая судьба сама все решит. Наконец, для того, «чтобы не нарушать сон „Мадам“ приступами кашля», он перестал бывать в супружеской спальне.

* * *

Все в Бопюи было на своих местах, когда в один прекрасный день экипаж тетушки де Боревуар остановился перед домом. Массивный черный кузов с разукрашенными гербами дверцами (корона, шлем, ламбрекен, фамильный девиз) поддерживали ярко-красные колеса, а по бокам его размещались лампы в виде эркеров. Сама мадам Аглая де Боревуар была не менее живописна. Ока напоминала чем-то типичного командира полка уланов. Тень усов окаймляла ее верхнюю губу, белый пух покрывал выдающийся вперед подбородок. Уши ее были просто невероятного размера и цвета — они казались почти бордовыми. Пронзительный взгляд ее черных глаз напоминал взгляд орла. И вот это странное создание вскарабкалось на крыльцо, хромая и бранясь:

— До чего же не везет мне, мой бедный Эспри! Представляешь, дурацкая лошадь совсем недавно врезалась в дерево и при этом, мерзавка, разбила мне бедро вдребезги. Ох, в эту осень несчастья так и сыплются на меня. А как ты поживаешь? Что-то у тебя кислая мина и неважный цвет лица, мой мальчик. Ты не хвораешь ли?

Господин де Катрелис напряженно всматривался в хитрое лицо тетушки, пытаясь угадать, какова на этот раз настоящая цель ее неожиданного визита. Старуха, несмотря на хромоту и все остальные свои несчастья, казалось, была явно в приподнятом состоянии духа. Он знал ее слишком хорошо и понимал, что она прибыла в Бопюи не просто так, наверняка задумала разыграть какой-нибудь фарс, на которые она была большая мастерица. Для начала она позволила ему немного посмеяться над собой, но, когда вся семья была в сборе, раскрыла наконец свои карты:

— Мне сказали, что ты бросил охоту, мой мальчик. Извини за фамильярность, но я ведь могла бы быть твоей матерью! Говорят, что ты теперь полон смирения, как епархиальный святой, и стал бояться волков. Катрелис, неужели это правда? Не верю. Скажи мне, что с тобой происходит на самом деле? Впрочем, может быть, интуиция меня обманывает, и эта бульварная газетка так на тебя повлияла?

Она вытащила из своей сумки пресловутую газету и стала нарочито долго разворачивать ее, потом не спеша прилаживать свое пенсне и, наконец, когда терпение господина Катрелиса было уже на пределе, с мрачной интонацией прочитала вслух:

— «Кто утверждал, что большие собаки не кусают друг друга? Эта старая поговорка была опровергнута вчера, на судебном заседании, куда господин де Гетт вызвал господина маркиза де Катрелиса…»

— Тетушка, я вас умоляю!

— А откуда ты можешь знать, что написано в этой статье, если никогда не читаешь газет? Мне-то прислал ее мой племянник из Кермантрена. Должна заметить, что автор статейки не лишен остроумия. Вот взять хотя бы такой его пассаж: «Но за какое же ужасное преступление отвечал перед судом этот еще бодрый и почтенного вида старик?..»

Маркиз впился пальцами в подлокотники кресла. Вся растительность, обрамлявшая его лицо и похожая на воротничок у волка, встала дыбом. Глаза стали почти черными. Но хромая еще не сложила своего оружия:

— Почему ты сердишься? Журналист вовсе не ругает тебя, наоборот, одобряет. Вот, послушай-ка лучше еще: «Это действительно замечательный старик, изумительный тип старого Нимврода. Своей бородой и седой шевелюрой, еще очень густой, он отдаленно напоминает Генриха IV…» Конечно, нельзя сказать, что тут он польстил тебе, чего стоит один только этот «старый Нимврод», но в этом, если разобраться, все же нет ничего обидного для тебя…

С резкостью вспугнутого зверя Катрелис встал, чуть не опрокинув кресло, бросился к двери и распахнул ее во всю ширь.

— Комедия! — воскликнула тетя. — Что это с ним? Никак приступ безумия?

«Мадам» побледнела:

— Ах, что вы натворили?!

— Да, я позволила себе пошутить, но всего лишь слегка, моя дорогая Жанна, ничего больше, ничего серьезного я в свои слова не вкладывала. Из этого молчуна слова не вытянешь, и мне захотелось его расшевелить.

— Разве вы его не знаете? — с укоризной сказала Жанна.

Жанна встала, извинилась, что вынуждена оставить гостью, и быстро вышла из гостиной. Лучше, чем кто-нибудь другой, она знала, что дремлет в глубине души Катрелиса, понимала, что он всегда и во всем остается большим ребенком, то надувшимся на весь мир, то ласковым, а то капризничающим, топающим ногами, когда взрослые пытаются урезонить его. Знала она и то, что он слишком горд, чтобы признавать свои ошибки. Отныне у нее не было уже ни малейшего сомнения, что все его обещания, все благие намерения начать жизнь заново рассыпались в прах, и он неминуемо вернется в свою Гурнаву. Она торопливо, почти бегом направилась к конюшне, но шла неловко, спотыкаясь на каждом шагу, ступая по острому гравию. На глаза ее наворачивались слезы, но она была не в силах сдержать их. Вытирая лицо от слез, она остановилась и перевела дух. Люсьен, следовавший за ней, нес в руках сапоги и тростниковую шапочку хозяина. Маркиз де Катрелис седлал Жемчужину. Услышав шаги жены, он повернулся к ней: это был другой человек! Глаза его смотрели куда-то мимо нее, лицо осунулось.

— Холодно, — сказал он. — Вам нужно накинуть что-нибудь на плечи.

— Не беспокойтесь о моем здоровье.

Оба взволнованные, страдающие, они несколько минут молча стояли, глядя в лицо друг другу, но были не в силах произнести ни слова. Наконец Жанна собралась с духом и первой нарушила молчание:

— Что же это, мой друг? Пара глупых фраз выжившей из ума старухи, и вы возвращаетесь в Гурнаву! А как же ваша любовь ко мне… к нам всем?

— Поверьте мне: я ничего не забыл. Вы все в моем сердце, все! Я нисколько не грешил душой, когда остался здесь, я искренне хотел сделать вас счастливой, клянусь. Но я не могу совладать с собой! Я боролся, Жанна, если бы вы знали, чего мне стоили эти дни в Бопюи!..

Он вынул из кармана письма, адресованные ему, с живописаниями подвигов волка и протянул ей. «Мадам из Муйерона» погрузилась в их чтение с немного преувеличенным вниманием, наивно надеясь, что, может быть, эта нехитрая уловка будет тем последним спасительным средством, что поможет ей удержать его или хотя бы оттянуть момент отъезда. А господин де Катрелис уже натянул сапоги и стал отдавать последние распоряжения слуге Люсьену.

— Если я убью волка, — говорил он, — оскорбление с меня будет смыто. Я смогу вернуться в Бопюи с поднятой головой, выиграю партию. Великолепный финал для моей жизни! Согласен?

— Я не понимаю вас.

— Это будет поистине удар мастера, он прикончит это дьявольское животное, и моя лебединая песня! Я исполню ее, и больше уже ничто меня там не задержит. А для оставшихся волчат и волчицы хватит и какого-нибудь новичка… Жанна, Жанна, ну почему вы плачете? Неужели я вызываю у вас жалость? Или вы меня возненавидели?

Он опустил голову и вздохнул.

— Конечно, вы вправе меня возненавидеть, я ведь вас обманул. Но у меня есть одно оправдание: я обманул также и самого себя. Я не заслуживаю такой жены, как вы. Что делать, есть материя, которая не годится на хорошее платье, а только на заплаты… Я признаюсь вам честно, что волк — только предлог. Фарс тетки тоже! Все — предлог, чтобы удрать отсюда… Прощай, Жанна…

— По крайней мере, обними меня. Так не расстаются.

Он сжал ее в своих объятиях до боли. И тогда она увидела, как слеза, задрожав, скатилась по его щеке и затерялась в бороде.

— А дети?

— Я прошу вас все им объяснить.

Он вскочил на лошадь, пришпорил ее, и уже, взяв с места, прокричал:

— Прости, Жанна… Про… Жа…

И кобыла, и шапочка, и черный редингот через минуту исчезли в конце аллеи.

— Вот все и кончено… Он уехал… Умчался… — пробормотала вслух «Мадам из Муйерона».

Она еще долго стояла совершенно неподвижно, с письмами в руках. Вокруг бродили лошади, Люсьен вертел в руках свой картуз, не зная, как себя вести.

— Господин твердо намеревался вернуться, сразу же, как сведет счеты с волком. В доказательство он не взял ни вещей, ни коляску. Он пробудет в Гурнаве недолго… У него нет с собой ни смены одежды, ни белья…

— В Гурнаве ему это все не понадобится.

— А жеребцы, мадам?

В сопровождении Бланш и «Эпаминонда», опираясь на свою палку, появилась тетушка де Боревуар. Она была все же немного смущена.

— Итак, — сказала она тем не менее по привычке с бравадой, — что еще выкинул твой бесценный супруг?

— Досадное происшествие, — сказал «Эпаминонд». — Скоро праздник Рождества, мы пригласили на него гостей. Не можем же мы все отменить, что подумают уважаемые господа о нас?

— Теперь это уже не имеет ровным счетом никакого значения, — отрешенно сказала Жанна.

* * *

Сухой и резкий, как северный ветер, старик маркиз бежал без оглядки от счастливой жизни, от нежности и дружбы, от безопасности и воспоминаний детства, в конечном итоге, от самого себя. Деревья, хижины, поля, леса и ручейки мелькали перед ним, как картинки в детском калейдоскопе. Он ни на что, кроме дороги, не обращал внимания, заставляя Жемчужину выкладываться полностью, без остатка. Из ее ноздрей толчками вылетал пар, грива развевалась, подобно знамени, цоканье копыт по мерзлой земле, раздававшееся через очень небольшие паузы, сливалось в один сплошной звук — звук нарастающей страсти. Ветер хлестал по его лицу, обжигал ребра. Сердце билось, как на наковальне, глаза застилала туманная пелена. Но может ли физическая слабость остановить человека, который одержим подлинной, великой страстью?

Он теперь был «женат» на Жемчужине. Его бедра, ноги, позвоночник отзывались на каждое движение ее мышц, двигающихся под ним. Его мозг человека слился с ее мозгом. Произошло нечто странное и непонятное: все, совсем еще недавно мучившие его мысли и чувства, куда-то отступили, а потом и вовсе растворились. Разлад между внешним существованием и внутренней жизнью, привязанность к мадам де Катрелис, угрызения совести, жалость к самому себе, сожаление о собственной старости — все, все сгорело в огне охватившего его пожара нетерпения. Это состояние — нечто иное, чем обычное нетерпение пассажира, который ждет не дождется конца путешествия, он оторвался от этой земли, как человек, попавший в пламя пожара, или как Геракл, надевший отравленную тунику. Однако темная и страшная сила, которая вела его отныне, не оставляла в его душе места для радости.

 

17

Солнце залило кровью серую шкуру неба, потом внезапно опрокинулось за остроконечную решетку деревьев, и ночь опустилась на Перьеру. Дом производил впечатление большого корабля, прокладывающего свой путь среди теней. Почему именно здесь решил сделать остановку господин де Катрелис? Заметив случайно указательный столб, он вспомнил обещание, данное внуку. Внезапно его охватило чувство грусти, он было попытался подавить его, но тщетно. «По крайней мере, я не предам этого ребенка, не обману его!» — решил он наконец. И повернул назад, сам поражаясь столь несвоевременно проснувшимся в нем чувствам деда. Но, наверное, вдруг пришло ему в голову, что судьбе было угодно, чтобы он вновь увиделся с Жаном де Катрелисом, передал свои воспоминания его молодой памяти. И это было важнее, чем все остальное, чем даже его бегство из родных краев. Господин де Катрелис, сам не осознавая почему, чувствовал, что между ними, двумя родственными по крови существами, как бы заключен негласный договор, достигнуто согласие настолько глубокое, что обычными словами его было не выразить. Словно античный атлет, господин де Катрелис нес факел всего, что любил, чем дорожил, чтобы передать его наследнику. Но нельзя было сказать, что он осознавал это, нет, он ощущал лишь то, что его вновь ведет невидимая, но твердая и всемогущая рука. Рука судьбы. И все же у него возникали и сомнения, их подпитывали усталость и нервное напряжение, но он безжалостно гнал все сомнения прочь. Но они возвращались и начинали вновь предательски искушать его. Зачем, ну зачем я еду туда? — спрашивал он себя. И все-таки гнал лошадь.

* * *

«Выдра» был занят своими делами, то есть, скорее всего, бродил с пикой на плече по берегу какого-нибудь ручья или сушил грязь на своих сапогах у какого-нибудь сельского камина. Дверь конюшни с прибитыми на ней лапами двухсот волков свидетельствовала о его охотничьих победах. Господин де Катрелис обедал в компании Жана и его матери, чья задумчивость могла поспорить с ее же застенчивостью. Столовая была обставлена мебелью из вишни, украшена прекрасным фаянсом и цветными гравюрами, изображавшими сцены охоты. Она понравилась ему больше, чем зал, обшитый деревом в стиле Марии-Антуанетты, с драпировкой, украшенной золотой бахромой, уютный и тем не менее просторный, скрывавший сокровища, которые Жан продемонстрировал деду со свойственным его возрасту простодушием: чашка, принадлежавшая самой гильотированной королеве, крест Святого Людовика, принадлежавший одному из предков, маленький перочинный ножик с черепаховой ручкой и инкрустацией в виде цветка лилии, миниатюры на пасторальные сюжеты, изображение герба их рода — скромная реликвия, в детской оценке превратившаяся в драгоценный предмет. Но для деда величайшей драгоценностью был сам Жан.

— Дедушка, помните, как в Бопюи вы мне рассказывали о господине де Виньи? Я переписал эту его поэму, как вы хотели, — сказал мальчик.

Он вытащил листок веленевой бумаги из бюро в стиле ампир, с трепетом развернул его. Переписанные стихи были украшены виньетками, соединившими в себе два изображения — головы волка и охотничьего рожка.

— Смерть волка! — с восхищением произнес господин де Катрелис. — Боже мой! Как возникла у тебя эта идея? В этом есть что-то от провидения.

И он прочитал поэму с большим чувством.

…Все замерло кругом. Деревья не дышали. Лишь с замка старого, из непроглядной дали Звук резкий флюгера к нам ветер доносил, Но, не спускаясь вниз, листвой не шелестел. И дубы дальние, как будто бы локтями На скалы опершись, дремали перед нами… [16]

— Это все совершеннейшая правда, малыш, хотя есть тут и небольшое преувеличение. Мы взяли волка в глубине лощины около замка. В этой впадине воздух был как мертвый, но наверху, на небе, облака бежали как сумасшедшие. Железный флюгер существовал на самом деле. Он был укреплен на башне, и на нем были вырезаны инициалы господина де Виньи, но стояли они в обратном порядке, вот так — «VA», и за ними была целая программа! Финал поэмы великолепен, но очень далек от реальности, потому что увиден глазами поэта. Нет, ты лучше послушай, как прекрасно это звучит:

На свежие следы пошел один из нас, Охотник опытный: слух чуткий, верный глаз Не изменял ему, когда он шел на зверя, — И ждали молча мы, в его уменье веря. К земле нагнулся он, потом на землю лег, Смотрел внимательно и вдоль и поперек, Встал и, значительно качая головою, Нам объявил, что здесь мы видим пред собою След малых двух волчат и двух волков [18] больших.

Видишь ошибку? Волк-сервьер — это не волк, а рысь, большая-пребольшая дикая кошка; их больше не осталось во Франции. Потом еще: я не ложился тогда на землю. Впрочем, при свете луны как еще разобрать следы? Но волков было не четверо, а всего один. Но то, что волк бросился в лес Ларошфуко и провел нас, свору и всех наших помощников аж за Ангулем, в деревню Бланзак, где господин де Виньи владел замком Мэн-Жиро. Я добрался до Мэн-Жиро один, со мной были только три или четыре собаки. Случилось это глубокой ночью, мой мальчик.

Мы взялись за кожи, стараясь ловко их Скрывать с блестящими стволами наших ружей, И тихо двинулись. Как вдруг, в минуту ту же, Ступая медленно, цепляясь за сучки, Уж мы заметили — как будто огоньки — Сверканье волчьих глаз. Мы дальше все стремились, И вот передние из нас остановились. За ними стали все. Уж ясно видел взгляд Всех четырех резвящихся волчат, И прыгали они…

— Все это как будто не сочетается с началом, — продолжал Катрелис. — В промежутке между стихами два волчонка превратились, заметим мимоходом, в четыре. Что касается людей, то они приближаются, «цепляясь за сучки», а волчья семья не находит лучшего, как играть в это время. Потом у меня не было никакого ружья; я пользовался против волка в Мэн-Жиро только ножом. И, наконец, глаза у волка не сверкают: они только отражают свет; разница существенная. Финал, напротив, вполне правдив:

Лег сам — перед людьми и перед смертью гордый, — Облизывая кровь, струившуюся с морды. Потом закрыл глаза. И ни единый звук Не выдал пред людьми его предсмертных мук.

Однако несмотря на воодушевление, которое испытывал старый Катрелис, внук его выглядел опечаленным и растерянным.

— Но дедушка, — спросил он неожиданно, — вы уверены, что господин де Виньи описал смерть вашего волка? Может быть, он был на совсем другой охоте?

— Нет, малыш, все это было точно со мной. Главное, места наши можно узнать. Это было в конце аллеи из вековых вязов, у подножия дубов, наклонившихся над скалами. И более того, я тебе это уже говорил, когда господин де Виньи устроил меня в одной из комнат дома, он поднялся на свою любимую башню и работал там до утра. Все сходится: обстоятельства, мысли и даже то, что он сказал на следующий день: «Я вам обязан великими минутами, господин. Тысяча благодарностей!» На последнем этаже башни он устроил свой скрипторий…

— Вы его видели?

— Да. Напротив перегородки стоял круглый сундук, служивший и сиденьем. Он бросал в него исписанные листы и называл сундук «братской могилой».

— А сам он, расскажи, каким он был?

— Он был уже довольно стар, но еще очень красив, знаешь, мне очень нравился его лоб, такой гладкий, совершенно без морщин. Глядя на этот лоб, в эти глаза, можно было многое простить роду человеческому.

— Как это?

Господин де Катрелис откашлялся, чтобы прочистить горло, и продолжил, словно тут же забыв о заданном вопросе:

— Он носил широкий черный плащ с бархатным воротничком, на который спускались пряди его волос. Голос у него был низкий, но приятный. Голос артиста…

— А его дом?

— Ничем не отличался от других в округе, он был даже, пожалуй, более скромный, чем дома соседей. Но во дворе дома рос большой дуб, стоял каменный стол, по стене ползли, причудливо переплетаясь плетья виноградной лозы, что так его вдохновляли. Упоминание о них можно найти во всех его произведениях. Он любил деревню, ему было хорошо среди крестьян, но Парижа ему все же не хватало. В Мэн-Жиро не звучало никакой музыки, за исключением утреннего и вечернего колокольного звона, и не было совсем никакого общества, если не считать завсегдатаев кабачка. Альфред де Виньи жил там по необходимости…

Он чуть было не добавил «как морская птица в курятнике», но сдержался.

— Когда я попросил разрешения уйти, — продолжил старик, — он вышел проводить меня. Я заметил необычный молоток у двери. Он перехватил мой взгляд и сказал: «Рука дружбы или рука судьбы открывает мою дверь». Но я заболтался! Уже поздно, и ты давно должен быть в постели.

* * *

Семейная репутация раздражительного сумасброда, закрепившаяся уже очень давно за господином де Катрелисом, была хорошо известна его семье, и молодая женщина колебалась, не зная, какую комнату ему предложить, так, чтобы не вызвать вспышки неудовольствия.

— Отец, — сказала она наконец скороговоркой, покраснев при этом, — мне кажется, что вы предпочли бы сами выбрать себе комнату. Я, откровенно говоря, теряюсь, потому что не знаю ни ваших привычек, ни ваших вкусов.

Это был также изящный способ дать ему возможность, что называется, «удовлетворить свое любопытство». На втором этаже все двери были открыты. Господин де Катрелис прошелся по комнатам.

— Здесь, — наконец сказал он, — мне нравится вот эта комната, она так просто обставлена.

Эта комната оказалась комнатой Жана. Мальчика это обрадовало и растрогало.

— Но не будет ли кровать слишком узкой для вас? — робко спросила старика его невестка.

— А разве я похож на бочонок? Я вполне помещусь здесь, да еще и место останется. Впрочем, сегодня я усну, наверное, и на доске.

Жан де Катрелис рассказал мне этот эпизод, когда ему было восемьдесят лет. Безграничная тайная гордость, которую он испытал тогда оттого, что дед сделал именно такой выбор, нисколько не притупилась в нем. Голос его дрожал. Застыдившись этого, он отвернулся и стал сосредоточенно протирать стекла очков. Затем, чтобы изменить произведенное на меня впечатление, что он охвачен сентиментальным умилением, Жан де Катрелис бросил какую-то саркастическую реплику, в точности так же поступил бы в подобной ситуации и его дед. Такова была природа этого человека, и настолько огромно было уважение, которое испытывала к Эспри де Катрелису вся его семья, невзирая на его необузданный нрав, показную холодность и равнодушие, манеру постоянно отпускать язвительные шутки по их адресу, все Катрелисы все равно любили этого чудака не от мира сего.

* * *

Серое небо рассвета угрожающе низко опустилось на деревья парка, ледяное оцепенение сковало все предметы, и, может быть, впервые за свою жизнь господин де Катрелис заколебался.

— Погода снежная, — пробурчал он, — а дорога дальняя!

— Вам надо пораньше вернуться в Бопюи?

— Нет-нет, мой путь лежит в другую сторону, я отправляюсь в Гурнаву.

— Ах! — воскликнула молодая женщина, и лицо ее сделалось непроницаемым.

— Почему именно туда? — спросил Жан, который был уже на ногах, хотя господин де Катрелис и запретил его будить.

— Меня просили приехать. Один старый волк взялся там разбойничать. Он такой умный, что с ним никто не может справиться.

— А вы надеетесь его убить?

— Жан, ты переписал стихи ведь специально для меня, надеюсь, и я могу взять их себе? — снова заслонился вопросом от вопроса мальчика хитрый старик.

В глазах Жана промелькнула быстрая тень. Его детский рот чуть дернулся.

— Ты знаешь, — сказал господин де Катрелис, чтобы разрядить атмосферу, — спать на твоей кровати — одно удовольствие.

Внук посмотрел на него с таким недетским пониманием, что стало ясно: их навсегда соединила нерушимая связь, называемая еще родством душ.

— Прощай, Жан. Помнишь флюгер в Мэн-Жиро, с инициалами господина де Виньи, переставленными наоборот. «Иди!», в этом девизе кроется весь секрет жизни… Еще раз прощай…

Заржав, Жемчужина взяла с места и понеслась к кронам деревьев вдали. Вороны испуганно вспорхнули, уступая ей дорогу.