По случаю смерти — мы повторяем никчемное имя тайны не постигая сути, — где-то на Юге всю ночь стоит отворенный дом, позабытый дом, которого мне не увидеть, а он меня ждет всю ночь со свечами, горящими в час, когда люди спят, спавший с лица от недугов, сам на себя непохожий, почти нереальный с виду. На бденье у гроба, давящее бременем смерти, я направляюсь проулком, незамутненным, как память, неисчерпаемой ночью, где из живых остались разве что тени мужчин у погасшего кабачка да чей-то свист, единственный в целом свете. Медленно, узнавая свой долгожданный мир, я нахожу квартал и дом и нехитрые двери, где с надлежащей степенностью встретят гостя одногодки моих стариков, и наши судьбы сольются в этом углу, выходящем во дворик — дворик под единовластьем ночи, — где мы говорим, заглушая явь, пустые слова, а в зеркале — наши печальные аргентинские лица, и общий мате мерит за часом час. Я думаю о паутине привычек, рвущихся с каждой кончиной: обиходе книг, одного — изо всех — ключа, одного — среди многих — тела. Знаю: любая, самая темная связь — из высокого рода чудес, и одно из них в том, что все мы — на этой сходке, бдении над неведомым — нашим мертвым, оберегая его в первую смертную ночь. (Бденье стирает лица, и глаза угасают, как Иисус в простенке.) А он, наш неимоверный мертвый? Он — под цветами, отдельными от него, с гостеприимством ушедшего оставляя память на годы вперед, душеспасительные проулки и время свыкнуться с ними, и холодок на повернутом к ветру лице, и эту ночь свободы от самого тяжкого груза надоедливой яви.