Крутые повороты

Борин Александр Борисович

Глава вторая

Не в свои сани…

 

 

Художественная школа

Шесть из двенадцати

Некоторое время тому назад в детской художественной школе номер два Дзержинского района Ленинграда сменился директор: член Союза художников, искусствовед Светлана Андреевна Онуфриева ушла заканчивать монографию о живописце Головине, место ее занял Николай Потапович Катещенко, преподаватель художественно-педагогического графического училища, где готовятся учителя черчения и рисования для средних общеобразовательных школ. И года не прошло со дня назначения нового директора, а половина педагогов второй детской художественной школы — шесть из двенадцати — подали заявления об уходе. Причина? В заявлениях сказано: «уступая давлению нового директора», «из-за сложившейся в школе обстановки», «из-за того, что работать стало невозможно». В художественной школе коллектив маленький, собственного комитета профсоюза нет, действует объединенный комитет всех художественных школ Ленинграда. В один прекрасный день на его заседание приглашены были покинувшие школу учителя, присутствовал и новый директор. Объединенный комитет — цитирую — «с горечью признал свое бессилие оградить хороших педагогов от несправедливости». В различные учреждения Ленинграда, Москвы, в редакции разных газет стали поступать письма от учеников школы и их родителей. В письмах тревога, призыв, мольба: «Школа гибнет. Спасите школу!» Ситуация настолько обострилась, что городские организации, занимающиеся культурой, создали специальную комиссию.

…Я приехал в Ленинград, пришел на улицу Некрасова, дом 10, поднялся на третий этаж и над табличкой: «Детская художественная школа номер два» увидел выведенные черной краской крупным детским почерком слова: «Была когда-то…»

«Мы думали»

Знаю по опыту, если где-то вспыхнул служебный конфликт, коллектив раскололся на два лагеря, стенка пошла на стенку, чаще всего виноваты обе стороны. Так почти не бывает: одни — сплошь мирные агнцы, другие — отпетые злодеи. А потому, выполняя редакционное задание, спешу прежде всего узнать: из-за чего же загорелся сыр-бор? Виноват новый директор? А может, зерна нынешнего конфликта уже заложены были в той школе, которую он принял? Уходят педагоги? Но важно ведь: какие это педагоги? И почему они уходят?

Беседую с прежним директором Светланой Андреевной Онуфриевой. Первый вопрос: что такое детская художественная школа? Узнаю: три раза в неделю, после уроков в обычной школе, ребенок едет сюда учиться лепке и рисованию. Занятия продолжаются с четырех часов дня до девяти вечера. Возраст учащихся — двенадцать — пятнадцать лет (пятый — восьмой классы общеобразовательной школы). Разумеется, дети здесь получают специальные знания, проходят живопись, рисунок, скульптуру, композицию, историю искусств, но документ об окончании школы сам по себе никаких прав не дает. Сдаст подросток на общих основаниях вступительные экзамены в среднехудожественное учебное заведение, поступит — художество будет для него профессией. Не сдаст (или в другое место решит поступать) — полученные в школе знания и навыки останутся без профессионального применения, так сказать, для себя. На официальном языке это называется эстетическим воспитанием.

— Вот этому «для себя» придавали мы в школе особое внимание, — говорит мне Онуфриева.

— То есть?

Она на секунду задумывается.

— А вы сами посудите… Если после полного рабочего дня ребенок спешит к нам и напряженно работает еще пять часов, значит, что-то его влечет, манит? Что же именно? Соображение: научусь рисовать, приобрету когда-нибудь ценную профессию? Очень важно, конечно… Но вам не кажется, — она весело смотрит, на меня, — ужасно, если детской душой владеет одно только утилитарное соображение? Впрочем, — Светлана Андреевна смеется, — это и невозможно. К счастью! Ребенка в художественной школе канатом не удержишь, если у него не пробудятся здесь увлечение, интерес, восторг… Праздник в душе.

Я слушаю Онуфриеву очень внимательно. Придирчиво даже. Чем подробнее узнаю я сейчас о прежней школе, тем точнее, вероятно, смогу определить, против чего же выступил новый директор. Понять суть конфликта.

— Видите ли, — говорит Светлана Андреевна и, чуть помедлив, осторожно признается: — Главное — мы хотели воспитывать в школе эмоциональных людей.

Я киваю: очень интересно! А как? Они знали, как лучше всего воспитывать эмоциональных людей? Рецепт у них был?

— Видите ли, — говорит Светлана Андреевна, — мы думали.

— Что?

— Думали, — повторяет она. — По каждому поводу думали. Никогда не освобождали себя от этой суровой необходимости.

— Над чем же конкретно вы думали?

— А над всем, — отвечает Светлана Андреевна, — буквально над всем.

Однажды они заметили: чрезмерная выучка в раннем возрасте для ребенка опасна. Ремесло может в детях задушить детское. Ребенок не потому ведь часто создает шедевры, — что он умеет, а потому, что он ребенок, потому что видит и чувствует как ребенок. Значит, дай ему себя расковать, не связывай его воображение. Это смерть как опасно — сковать детское воображение. Эмоциональный человек — это прежде всего человек с воображением. Отними, свяжи воображение — какие останутся эмоции? Самые недалекие, самые примитивные, самый, если можно так выразиться, бездуховные останутся эмоции. Потому что прежде всего через воображение откликается дух человеческий на окружающую его жизнь. Сердце защемит от красивой солнечной поляны — воображение. Переполнится сердце сочувствием к товарищу, попавшему в беду, — тоже воображение: воображение себя на его месте. А когда нет, недостает такого воображения, психологи говорят: эмоциональная тупость.

Но ведь, с другой стороны, хорошая выучка, твердые навыки ребенку необходимы, нужны, как спасение. Почему? Да потому, что в двенадцать — четырнадцать лет нередко наступает опасный кризис: вчера еще ты умел рисовать, детство за тебя рисовало, такие шедевры создавал — учителя и родители восхищались… А сегодня вдруг разучился. Глядят взрослые на твои работы и неловко молчат. У тебя руки готовы опуститься. Значит, к этому кризисному возрасту ребенку надо успеть сообщить необходимый минимум выучки, минимум профессионализма. Чтобы и воображение не задавить и достаточно натренировать руку. Найти золотую середину. Как это сделать? «А мы думали», — говорит мне Светлана Андреевна.

В некоторых художественных школах существует порядок: педагог получает класс и все четыре года ведет в нем все предметы — и живопись, и рисунок, и композицию. Никого другого дети не знают. Но разумно ли это? Не проигрывают ли в результате ученики? Педагоги ведь разные бывают: один — лучший специалист в живописи, другой — в рисунке… Здесь, во второй школе, решили: пусть каждый преподает тот предмет, в котором он сильнее. Заодно обогатится общение ребят с разными творческими личностями. (В этой школе преподавали многие члены Союза художников.) Эмоциональный человек очень нуждается в разнообразном, богатом творческом общении. «Мы думали», — говорит Светлана Андреевна.

Дети приходят в школу уже после уроков, достаточно усталые. Значит, им нужна разрядка. Было объявлено: бегайте, резвитесь на переменах — можно. Музыку хорошую завели — создает настроение. Как-то заметили: объяснив задание, убедившись, что оно понято, полезно оставить ребенка наедине с бумагой и красками. Педагог незаметно выходил, ждал конца урока в учительской. Волновался, мучился: как у того получится, как у другого? Очень хотелось вернуться в класс, коснуться кистью ученической работы. Но он знал: нельзя. Детям сейчас лучше побыть одним.

— У нас был лозунг, — говорит Онуфриева, — «Наши дети — лучшие в мире». — Улыбается: — Опасаетесь, высокомерие в детях развивали? Ничего подобного. Ребенок — гражданин сознательный. Отлично понимал: любимые — всегда лучшие в мире… А чувствуя себя любимыми, дети и сами учились любить. Свою школу, своих друзей, свой город, свою страну… Надежнее способа научить человека любить я не знаю.

Несколько лет назад в Ленинград приехал корреспондент «Пионерской правды». Работы учеников второй художественной школы его восхитили. Выставка их была устроена в Москве, в помещении редакции. Газета писала тогда: «Сейчас мы живем в необычном мире. Редакция превратилась в выставочный зал, и нас окружают детские рисунки. Они приехали из Ленинграда… Красочные эти рисунки как бы говорят нам, взрослым: посмотрите, как прекрасен этот мир…»

— Светлана Андреевна, — прошу я, — объясните, пожалуйста, что же произошло в школе? Из-за чего возник конфликт?

Онуфриева молчит. Долго молчит.

— Видите ли, — произносит, — после нескольких недель директорства Николай Потапович Катещенко публично, на педсовете, объявил, что он пришел спасать школу.

Спасать? Крайне интересно.

Докладная

Николай Потапович разговаривать со мной отказался: «Без разрешения городского управления культуры не могу». Звоню в управление культуры, получаю разрешение.

И вот мы беседуем. Спрашиваю: что значат слова «спасать школу»? У него какая-то своя программа есть, новые идеи? Вопросом этим он несколько озадачен: «Идеи? Да нет, никаких, зачем же…» Интересуюсь: педагоги, которых он так легко отпустил, наверноё, его не устраивали, неважно детей учили? Отвечает: «А я не знаю, как они учили, не проверял, руки до этого еще не дошли». Чем же он был занят? Объясняет: «Наводил порядок».

Порядок? «Ну да». Рассказывает: вошел он как-то в класс. Видит: педагога нет, дети одни рисуют. Подождал минуту, три, пять… Наконец преподавательница является. Николай Потапович ей говорит: «Где вы были?» Она сперва даже не поняла, удивилась. Потом спросила: «Вам как, все сказать?»— «Да, все!» Пожала плечами: «Хорошо, Николай Потапович, я была, простите, в уборной». Но он-то видит, чувствует: ложь, неправда, ничего подобного! Он давно уже засек: оставляя детей в классе, педагог идет ставить натюрморт для следующего занятия. Хотя делать это обязан в свое свободное время. Нашли, понимаете, отговорку: дети должны поработать наедине с собой! Высокой философией прикрывают обычную разболтанность. Все это он и сказал преподавательнице. Она помолчала, усмехнулась. «Николай Потапович, — спросила, — почему вы уверены, что нас надо заставлять учить детей? Мы ведь живем этим делом, оно нам нравится». Он объяснил ей: «Нравится — одно, дисциплина — другое. Потрудитесь написать докладную записку». — «О чем, Николай Потапович?» — «Куда отлучались во время урока». — «Хорошо, как вам будет угодно».

Я спрашиваю:

— И написала?

— Написала.

— Что же?

— Была, дескать, в уборной.

— И вы приняли?

— Принял. Официальный документ.

Мы молчим.

— Но это же издевательство надо мной, — страдая, говорит Николай Потапович, — разве нет?

Что мне ему ответить?

«Незаменимых нет»

Первым из школы ушел Александр Николаевич Совлачков, один из лучших преподавателей композиции в городе, по его программе занимаются дети во всех художественных школах Ленинграда. Николай Потапович отстранил его от должности старшего преподавателя. Почему? Николай Потапович объясняет: «Совлачков сорвал важный конкурс». Обвинение серьезное. Однако мне известно: объединенный комитет уже проверял это обстоятельство. Выяснил: Совлачков, как и другие преподаватели школы, не захотел проводить конкурс формально, скоропалительно, для галочки. Потребовал дать ребятам достаточно времени, чтобы смогли по настоящему разработать тему. Объединенный комитет признал отстранение Совлачкова «ошибочным, необъективным, необоснованным и бестактным». «Как же Николай Потапович?» Некоторое время молчит. Потом роняет: «А его вообще нельзя считать художником. Совлачков — практик». — «То есть?» — «Не имеет специального художественного образования». Однако мне известно: Совлачков окончил искусствоведческий факультет Института живописи и скульптуры имени Репина, член Союза художников СССР. Ему тридцать три года, а он уже участвовал в четырнадцати выставках, проведенных в Москве и Ленинграде. В 1977 году работы его демонстрировались на советской художественной выставке в Японии. Затем — в ФРГ. Как говорится, дай бог каждому «практику»…

Ушла из школы завуч Ирина Владимировна Страдина. Пришла сюда одной из первых, в 1963 году, когда и школы-то никакой еще не было — скромный художественный кружок. Год работала без зарплаты, на общественных началах. Страдина — скульптор, член Союза художников СССР, но школа — второй ее дом: Душа, сердце этому дому отданы.

Николай Потапович Катещенко, придя директором, через три месяца Ирине Владимировне сказал: «Я вам не доверяю». Почему? Была причина? Да, была. Одному сотруднику срочно понадобилась характеристика, в тот день где-то решался его квартирный вопрос. Катещенко отсутствовал, и завуч Страдина, как всегда, как было заведено, поставив палочку «за», расписалась на характеристике.

— Ну и что? — спрашиваю Николая Потаповича. — Вы не согласны с выданной характеристикой, она неправильная?

— Характеристика совершенно правильная, — отвечает. — Но выдали ее за моей спиной. Показали мне свое пренебрежение…

Молчим. Неужели он всерьез?

— Не понимаю, — я улыбаюсь. — Вашу власть ущемили?

— Хотя бы, — отвечает, — ущемили мою власть. Правильно.

После этого случая Ирина Владимировна подала заявление: с должности завуча она уходит, сил больше нет, но оставляет за собой уроки скульптуры. Пришла однажды на занятия, узнает: Николай Потапович распорядился в класс ее не допускать. За четыре месяца до исполнения непрерывного пятнадцатилетнего стажа работы в школе, накануне пенсии… А у нее недавно трагически погиб муж, на руках трое иждивенцев.

Елена Валентиновна Рогалева, талантливый художник по тканям, преподавательница живописи, сказала тогда директору: «Николай Потапович, при вас никогда не избивали на улице человека? Ты все видишь, протестуешь, а помочь бессильна. Никто на тебя внимания не обращает. То же самое, знаете, ощущаю я сейчас в школе». Рогалева подала заявление об уходе.

Подала заявление и Наталья Дмитриевна Мацкевич. Директор ее вызвал, сказал: «Тут до меня некоторые педагоги очень удобно устроились. Я собираюсь навести порядок. Лично на вас я могу опереться?» «Нет, Николай Потапович, — ответила Мацкевич. — На меня лично не можете… Опираться надо на весь коллектив».

Сидим. Молчим. Катещенко перебирает на столе бумаги.

— Ничего, — говорит он, — незаменимых нет.

— Вы уверены?

— Уверен. Может, где-нибудь, в высоких материях… А у нас, в детской художественной школе, незаменимых нет…

Злой человек?

Давайте все-таки разберемся: что произошло? Директором пришел очень злой человек? Но я справлялся в училище, где Николай Потапович проработал — много лет. Говорят: «Совсем не злой». К людям, в общем, неплохо относился. Правда, кое-кто называл его «Перпендикуляр», гибкости, мол, не хватает. Но на рядовой должности, где он не обладал директорской властью, ему это не особенно мешало.

А тут… Директором в школу пришел человек, готовый во всем увидеть против себя подвох. Подрыв. С самого начала почувствовавший, что все сложившееся здесь до него — для него опасно. Порядки. Мысли. Стиль. Слова. Шутки. Неписаные законы. Воздух сам… А прежде всего люди. Люди, позволяющие себе думать, возражать, шутить. И чем весомее, авторитетнее считался тот или иной человек, тем опаснее он был для Николая Потаповича.

Понимаете, какая острейшая дилемма возникла перед новым директором? Или он должен был принять сложившийся до него в школе уровень, ему соответствовать, или же постараться от него защититься. Как? Путь был только один: его разрушить. До основания. Камня на камне не оставить.

Но разве признаешься самому себе: я пришел разрушить то, что мне не под силу? Никогда! Самого себя постараешься, наоборот, убедить в том, что цели у тебя самые высокие» благородные: «Я пришел спасать школу».

Пятнадцать лет росла, созревала школа, превратилась в одну из лучших в городе. Чтобы разрушить ее, достаточно оказалось нескольких недель.

Дети

На уроке живописи дети спросили Елену Валентиновну Рогалеву, чем они будут заниматься в третьей четверти. Рогалева уже подала заявление об уходе, работать в школе оставалось ей считанные дни. Она сказала ребятам: «В третьей» четверти: у вас будет другой учитель». Класс всполошился: «Как другой? Почему другой? Мы не хотим…»

Девочка Люда Р. вышла из класса, бросилась к телефону в комнате секретаря, позвонила матери: «Мама, беда! Елена Валентиновна от нас уходит».

Николай Потапович находился в это время у себя в кабинете, слышал весь разговор. Дождался, пока девочка закончит, появился на пороге: «Зайди ко мне». Люда зашла. «Откуда у тебя информация об уходе преподавателя?» — спросил директор. Люда испугалась: ее подслушивали. Елене Валентиновне может теперь, влететь. «Мне одна девочка сказала», — робко объяснила Люда. «Какая девочка? Приведи ее — или будешь исключена из школы».

Вместе с плачущей Людой Николай Потапович вошел в класс: «Выйдемте, Елена Валентиновна». Они вышли. «К детям просочилась информация о вашем уходе из школы. Каким образом?» «Очень просто, — удивилась Рогалева. — Я им сказала. А разве это секрет?» «Можете не дорабатывать оставшихся уроков, вы уволены», — сказал Катещенко. Через несколько дней на стене появился приказ: «За распространение ложных сведений среди учащихся с целью срыва нормального учебного процесса Рогалеву уволить».

— Но почему же «ложные сведения»? — спрашиваю у Николая Потаповича. — Она ведь правду детям сказала.

Он смотрит на меня:

— Не понимаете?

— Нет.

— Да они же натравливали детей на меня!

— Кто?

— Старые педагоги.

Изгнанная из школы Ирина Владимировна Страдина через несколько дней оказалась в больнице. Назавтра же началось к ней паломничество детей. Приходили по двадцать, тридцать человек. Вся палата заставлена бутылками с кефиром, букетами красных гвоздик. Нянечки уставали передавать записки. Вот одна из них: «Ирина Владимировна, здравствуйте! Как вы живете? Наверное, не очень хорошо. Мы тут толпимся, но нас не пускают. Мы вас любим и хотим, чтобы в «художке» было как при вас, как прежде».

Однако Николай Потапович убежден: Совлачкова, Рогалеву, Страдину дети любят исключительно в пику ему. Назло новому директору. Потому только, что против него они натравлены…

На лестнице стали вдруг появляться надписи, нелестные для Николая Потаповича. Вечером их смывали, наутро они возникали опять. «Просим вас, не поступайте в эту школу», — читал у лифта посетитель.

Николай Потапович вызвал мать одной девочки, Наташи 3., объявил: новый завуч Ольга Евгеньевна Чувакина (вместо Страдиной) видела, как Наташа что-то писала на стене. Теперь они вызовут криминалиста, сверят почерки, проведут следствие и материалы на Наташу передадут в детскую комнату милиции. На другой день после учиненного над Наташей следствия вся лестница была исписана гуще прежнего. Я спросил у ребят: «Зачем вы это сделали? Нехорошо!» Они серьезно мне объяснили: «Так ведь Николай Потапович пригрозил криминалиста позвать. Мы и решили: будут разные почерки — криминалист запутается».

Родительское собрание

В школу были приглашены одиннадцать родителей. Николай Потапович Катещенко и курирующий школу инспектор городского управления культуры объявили, что вызваны родители, чьи подписи под заявлениями в разные инстанции «удалось выявить». Однако пришли не одиннадцать, пришли шестьдесят родителей. Потребовали немедленно провести собрание. Катещенко и инспектор управления сказали, что собрания не будет, оно не подготовлено. Но родители все-таки собрание провели. Самовольно. И под протокол. Он лежит сейчас у меня на столе. Читаю: «Почему вы встретили нас, родителей, точно врагов? Что случилось?.. Раньше наши дети шли сюда как на праздник. Что вы сделали со школой?.. Как вообще вас допустили к нашим детям? Это трагедия и кощунство». Собрание родителей — в протоколе оно названо чрезвычайным — вынесло решение: «Одна из лучших детских художественных школ города находится в опасности. Надо срочно принимать меры».

Встретился я и с начальником отдела городского управления культуры. Он сказал: «Да, все это ужасно». Но предположил, что цели у директора Катещенко были, вероятно, хорошие, просто не те употребил методы. «Директорами ведь не рождаются», — улыбаясь, сказал мне мой собеседник.

Что ж, наверное. Но, может быть, существуют люди, которые родились недиректорами? Где-нибудь они будут на своем месте, вполне возможно. А тут — никак нельзя. Тут — чрезвычайно опасно. Слишком дорого обходятся они тут нам и нашим детям. Обществу. Государству.

Есть такая поговорка: «Не место красит человека, а человек место».

Все правильно: красит.

Но в одном, наверное, случае: если место это человек занимает по праву, если оно соответствует его силам и его способностям, если это его законное место.

Ну а если нет? Если занял человек не свое, а чужое место и теперь всеми способами старается его удержать, доказать всем, что он здесь хозяин, все умеет и всему соответствует?

Украсит такой человек это место?

Куда там! Так его разрушит, так разорит — обломков потом но соберешь…

Я не скажу, что все самозванцы, сидящие «не в своих санях», обязательно унылые близнецы, как две капли воды похожие друг на друга.

Нет, конечно.

У кого хватка покруче, а у кого — пожиже. У кого завидный темперамент, а у кого и вовсе его нет. У кого все кипит в руках, а у кого все из рук валится.

Но вот технология борьбы за чужое место, механизм продвижения по чужой стезе, приемы делания не принадлежащего тебе успеха, правила присвоения не своих, а чужих лавров — они-то чаще всего одни и те же. По крайней мере, сходны в чем-то основном и главном.

Давайте же попристальнее в них всмотримся.

 

Мыльный пузырь

Биографическая справка

Жизнь Ромуальда Ивановича Томчука полна событий ярких и неожиданных. В 1959 году в Хабаровском крае за взятки и использование служебного положения в корыстных целях его исключили из партии и отдали под суд. Но уже через три года, в 1962 году, в Риге, в Латвийской академии наук, Ромуальд Иванович с успехом защитил кандидатскую диссертацию, и крупнейшие ученые отрасли писали о нем: «В отношении древесных пород Сибири и Дальнего Востока Томчук является, по-видимому, единственным специалистом с такой большой эрудицией и опытом…» Однако еще через три года, в 1965 году, газета «Советская Россия» публично назвала Томчука — я цитирую — «полным профаном», «невеждой», «бесчестным человеком» и потребовала «проходимца» остановить. Сказано, кажется, достаточно энергично. Но через три года (опять магическое число!), в 1968 году, Ромуальд Иванович, работая теперь в Ивано-Франковске, приезжает на несколько дней в Москву и в сельскохозяйственной академии имени Тимирязева очень удачно защищает докторскую диссертацию. Тут же, однако, он вынужден из Ивано-Франковска бежать, потому что на этот раз, по свидетельству украинской «Рабочей газеты», доктор и профессор незаконно положил в карман пятьсот двадцать пять рублей. Он переезжает в Воронеж, становится сотрудником Центрального НИИ лесной генетики и селекции, дирекция института немедленно выдвигает его работу на Государственную премию, но еще через три года (опять!), в марте 1976-го, из этого института Ромуальда Ивановича увольняют, как «не соответствующего должности».

И все это Томчук успел в свои сравнительно молодые годы — сегодня ему за пятьдесят.

Судьба, согласитесь, редкая, удивительная, даже уникальная, она не может не привлечь к себе внимания.

И вот уже третий месяц езжу я из одного города в другой, туда, где жил Томчук или куда только наведывался, разговариваю с людьми, хорошо его знающими, читаю десятки, сотни документов, сравниваю, сопоставляю, анализирую, короче говоря, пытаюсь понять: кто же он есть, Ромуальд Иванович? Какими методами овладел, чтобы не сгорать в огне, возникать каждый раз из пепла, как птица Феникс, и со ступеньки обязательно подниматься на новую ступеньку? Кто, на конец, те люди, которые Ромуальду Ивановичу в этом всегда способствовали, и какие на то были у них причины?

Энергичный человек

День за днем хожу я по научным учреждениям города Риги, беседую с одним сотрудником, другим, третьим… Вечерами в номере гостиницы «Даугава» — дивный вид из окна, широкая река в красных отблесках заката — подолгу сижу за письменным столом, пытаюсь подытожить услышанное.

Начало шестидесятых годов. Латвийские ученые разработали способ получения из древесной зелени хвойно-витаминной муки для подкормки скота. По свидетельству специальных научно-технических изданий, дело важное, нужное, перспективное, имеющее большое народнохозяйственное значение.

В эту примерно пору в Риге и появился старший научный сотрудник Дальневосточного НИИ лесного хозяйства Ромуальд Иванович Томчук. Целью его было изучить опыт латвийских ученых и наладить затем производство муки на Дальнем Востоке.

Как отнеслись к планам Томчука рижские специалисты? В основном скептически. Без энтузиазма. Не очень всерьез. И в центральных-то областях новое дело не слишком движется. А тут Дальний Восток. Огромные территории. Недостаточная производственная база.

Скоро, однако, в Латвии узнали: на Дальнем Востоке муку действительно начали производить. Кто-то там был, с удивлением потом рассказывал: Томчук, знаете, сумел подключить промышленность, получил оборудование, заинтересовал совхозы…

Через некоторое время Ромуальд Иванович привез в Ригу свою кандидатскую диссертацию «Производство хвойно-витаминной муки на Дальнем Востоке и в Якутии».

Сегодня вспоминают: в работе его некоторых кое-что смущало. Чуть-чуть. Ну, прежде всего недостаточная, пожалуй, самостоятельность его научных решений. Методами, разработанными до него для европейских пород хвои, Томчук определил состав каротина и других полезных веществ в хвое дальневосточной. Нужно? Важно? Полезно? Какие разговоры! Но надо ли это считать самостоятельным научным творчеством, научным его вкладом? Или все-таки скорее обычная лабораторная практика? Шокировал немножко и список опубликованных работ диссертанта. Всего семь названий, и в них наука тоже не слишком просвечивала: корреспонденция «Наша помощь сельскому хозяйству», журнал «Лесное хозяйство»; информация в сто строк «Есть витаминная мука», журнал «Мастер леса»… И уже не настораживала даже, а только мило забавляла наивная гордость диссертанта, умеющего свободно производить четыре действия арифметики: «Разница 60 рублей минус 3 рубля 30 копеек, — указывалось в автореферате по поводу экономического эффекта, — равняется 56 рублям 70 копейкам».

Но все это были нюансы, мелочи. Гораздо важнее было другое. В молодую научную область, которая только-только становилась на ноги, которая так сейчас нуждалась в поддержке жизнью, практикой, входил человек с могучей деловой сметкой, с сильными руками, с железной энергией, желающий работать и умеющий работать.

Заметьте: возвышение в науке начиналось не с интересной научной мысли, не с глубокого научного поиска, не с редкой научной находки, а потому только, что есть хватка в руках… Крайне важный урок выдающейся томчуковской карьеры.

Защита диссертации прошла великолепно. Мне рассказывают, как отлично выглядел Ромуальд Иванович на трибуне, как светились вдохновением его глаза, как неброско и скромно он был одет. Не юный, зеленый аспирантик, а, сразу видно, зрелый, опытный муж.

Но минуло совсем немного времени, и нежданно-негаданно, будто гром среди ясного неба, 3 июля 1965 года в газете «Советская Россия» появилась та самая корреспонденция о Томчуке. Автор ее писал, что в дальневосточном научном учреждении Ромуальд Иванович проявил себя «полным профаном и невеждой», «занимался очковтирательством», «уличен в плагиате», «сбежал, прихватив с собой лабораторные материалы» и вообще он «бесчестный человек». В заключение автор спрашивал: почему Томчука уволили по собственному желанию, «предоставив проходимцу возможность еще раз проявить себя где-нибудь и другом месте?»

Сегодня, через много лет, трудно в полном объеме восстановить, что и как тогда произошло. Я встречался с бывшими сотрудниками Томчука, они подтверждают — газета не преувеличила. Известно также, что автора заметки Ромуальд Иванович к ответу привлекать не стал, быстренько собрал чемоданы и Дальний Восток немедленно оставил. Видимо, навсегда.

Но не это меня сейчас занимает. Занимает совсем другое. Рижские ученые, люди, не сомневаюсь, честные, кажется, даже не заметили пощечину, публично, на весь белый свет, отпущенную их ученику и питомцу?

Может быть, я чего-нибудь все-таки не знаю? От ученых Риги были на Дальний Восток гонцы, письма, запросы? Ученых посетила все-таки тревога: «Да что же там произошло, случилось? С кем мы дело имели, кого поддерживали?» Или нет, зачем тревога? Возмущение! В газете сказано: «Профан, невежда». Но они-то, ученые, лучше любого журналиста знают, так это или не так, поборов все сомнения, взвесив все «за» и «против», с открытыми глазами они все-таки ввели Ромуальда Ивановича в науку.

Нет, не было на Дальний Восток ни гонцов, ни запросов. Я проверял. Хорошие, честные люди не захотели заметить пощечину, пылающую на щеке их ученика и питомца…

Почему же?

Легкомыслие? Прекраснодушие? Или просто естественная брезгливость: чего там копаться в грязи! Отвернемся от Томчука — и все. При встрече — быстрый сухой кивок. Не очень, конечно, последовательно, но я бы понял. Однако пройдет совсем немного времени, и подписи этих крупных ученых, честных людей, опять появятся под хвалебными отзывами и характеристиками в адрес Ромуальда Ивановича.

В чем же дело?

С одним говорю, с другим, с третьим. Задаю невежливые, бестактные вопросы… И вдруг понимаю, что Ромуальд Иванович просто-напросто продолжал быть им нужен. Нет, не им лично, разумеется! Нужен для дела, для науки. Теоретические разработки годами, бывает, лежат, пока их удается внедрить в производство, ученые иногда тратят на это все свои силы, жизнь тратят. Вместо того чтобы сидеть за лабораторным столом, с утра до вечера обивают канцелярские пороги. А Томчук — никуда не денешься! — сумел, пробил, наладил производство муки на Дальнем Востоке. Факт это? Факт. Можно ли, нельзя ли оставлять без присмотра при Ромуальде Ивановиче серебряные ложки, но энергия у этого человека, как хотите, беспримерная, пробивная сила потрясающая…

Выходит, за энергию и хватку не просто ввели человека в науку. За это ему простили непорядочность, бесчестье.

Так именно начиналось удивительное восхождение Ромуальда Ивановича Томчука.

Тайна

Покинув Дальний Восток, Ромуальд Иванович обосновался на Украине, в Ивано-Франковске, стал заведующим отделом использования отходов древесины и лесохимии Карпатского филиала Украинского НИИ лесного хозяйства.

Не берусь судить, хорошую или плохую докторскую диссертацию сделал Томчук в Ивано-Франковске. Есть отзывы весьма хвалебные. Другие, кому чудом лишь удастся взглянуть на диссертацию (почему чудом, об этом речь впереди), отметят, что кроме собственных материалов в ней много «чужих исследовании, разработок, проектов, собранных бессистемно, безграмотно, с искажением сути дела, с техническими и технологическими нелепицами».

Повторяю: я не знаю. Не специалист. И другое меня интересует. Не за что, а как получил Ромуальд Иванович свою докторскую степень. Методы его стремительного продвижения вперед. Технология его успеха.

В феврале 1968 года две организации — Карпатский филиал Украинского НИИ лесного хозяйства, где работал Томчук, и объединение «Прикарпатлес» — предлагают запатентовать изобретение Ромуальда Ивановича чуть ли не в половине стран мира. По словам этих организаций, изобретение Томчука — сказочная курица, способная нести золотые яйца. Из бросовых древесных веток в одном производственном цикле могут быть получены и щепа, и эфирное масло, и древесный воск, и витаминная мука… Нигде в мире нет еще такой машины, а тут, в Карпатах, вот-вот завершится ее внедрение.

С таким богатством грешно, разумеется, не выйти на мировой рынок. Патентование началось…

Существует — и у нас, и в других странах — общий порядок: патентуемое изобретение раньше времени широко не оглашается. Ничего секретного тут, конечно, нет, когда патент уже выдан — пожалуйста. Но пока — автореферат Ромуальда Ивановича рассылается по списку, тщательно им проконтролированному, и сообщение о дне защиты в печати не дается.

Защита докторской диссертации прошла очень хорошо. Один профессор образно сказал: «Если мы дадим сейчас Томчуку степень доктора, выпустим его как паровоз, то он двинет за собой в науку целый состав вагонов…» Правда, маленькая накладочка случилась все-таки. Какой-то заслуженный лесовод прочел где-то автореферат и прислал письмо, в котором резко отзывался о диссертации: ничего нового она, мол, не дает, может быть использована только как статистический материал. Ромуальд Иванович очень этому удивился. «Не понимаю, — сказал он с трибуны, — и где этот человек сумел увидеть мой автореферат? Никто же ему не посылал его».

Докторскую диссертацию ВАК утвердил ровно за два месяца. Сведущие люди знают, как это невероятно быстро.

А еще через несколько месяцев выяснилось, что все, увы, фантазия, блеф. Нет никакой курицы с золотыми яйцами. Мыльный пузырь! В отличие от многочисленных советских изобретений, с успехом покоряющих шар земной, изобретение Ромуальда Ивановича, к сожалению, лавров нам принести не могло. Когда зарубежные эксперты попросили сообщить, в чем же все-таки преимущества новой томчуковской машины, отличающие ее от уже известных технических решений, и какой дает она реальный эффект, и где она хоть один день или час проработала, то ни Карпатской филиал Украинского НИИ лесного хозяйства, ни объединение «Прикарпатлес», ни сам изобретатель ничего путного ответить не смогли. Одни общие слова да пылкие заверения. И хотя Ромуальд Иванович продолжал отважно писать, настаивать: все-таки давайте поспорим, свое докажем, не пожалеем никаких расходов, Государственный комитет Совета Министров СССР по делам изобретений и открытий, рассудив справедливо, что шапками в технике никого не закидаешь, спросят аргументы и документы, принял решение: патентование изобретения Томчука немедленно и повсеместно прекратить.

И так уже государство выплатило разных патентных сборов и пошлин около двух тысяч рублей, как выяснилось, только для того, чтобы Томчук своего добился, докторскую диссертацию защитил тихо, спокойно, без лишних свидетелей — по секрету.

А потом докторская диссертация Томчука… вообще исчезла. Я не оговорился. Ни в одном государственном учреждении — и где Ромуальд Иванович делал свою работу, и где ее защищал, — ни в одной библиотеке страны его диссертации нет. Редакция «Литературной газеты» кого можно запросила, получила официальные ответы. Говорят, эта работа лежит сегодня у Ромуальда Ивановича дома и, если человек внушает Томчуку доверие, он дает ее полистать.

Обнаружились и другие печальные подробности.

В том самом Карпатском филиале Украинского НИИ лесного хозяйства, который долго и трогательно поддерживал Ромуальда Ивановича во всех его начинаниях, вдруг заметили, что выращенный здесь доктор и профессор крупными научными достижениями, как ни странно, не блеснул. Директор филиала, автор тех сладчайших писем об изобретении Ромуальда Ивановича, на заседании ученого совета заявил, что данные Томчука «сомнительны» и «их не следует помещать в отчет». Ромуальда Ивановича попросят вернуть хоть материалы его полевых исследований, но Ромуальд Иванович даже не отзовется, весточки не подаст. К этому времени он уже будет далеко от Ивано-Франковска, отправится продолжать свою деятельность в город Воронеж.

Вместе с ним из Карпатского филиала Украинского НИИ лесного хозяйства исчезнет и его личное дело.

…Я бы не хотел, чтобы вы это читали с улыбкой, читатель. Слишком горькая должна быть улыбка. И даже не эмоций жду я сейчас. Эмоции потом, когда-нибудь. Мы с вами взялись понять механизм удивительной томчуковской карьеры, как и отчего сумел Ромуальд Иванович достичь того, чего он сумел достичь, вот и давайте думать.

Когда-то, только начиная свою карьеру, не имея еще ни чинов, ни степеней, ни званий, Томчук должен был выдать напоказ какой-нибудь реальный результат — иначе кто же он есть, за что его двигать? И он, помните, выдал результат, получил-таки на Дальнем Востоке хвойно-витаминную муку. Но здесь, в Ивано-Франковске, Ромуальд Иванович больше не новичок, не приготовишка. Он заведующий отделом научного института, кандидат наук, ученый. А всем известно: ученый не получает свой результат немедленно, сразу. Необходим срок — долгий ли, короткий ли, — когда будущий результат только созревает в его лаборатории. Это естественно, нормально.

Заметьте: Ромуальд Иванович сумел период этот использовать чрезвычайно плодотворно. Максимально. Пока никто еще не спрашивает у него результата, напоказ он выставляет самого себя. Свою страшно кипучую деятельность, свою удивительную широту, свою покоряющую масштабность… В Ивано-Франковске Ромуальд Иванович — главный редактор трех вышедших из печати сборников по лесоводству, научный руководитель нескольких аспирантов, председатель лекторской группы первичной организации общества «Знание»… Других ученых трудно иногда уговорить, подвигнуть, а Томчук сам напрашивается, сам взваливает на свои плечи все новые и новые обязанности, заботы, тяготы. И не формально, напротив, увлеченно, со страстью! Окружающие не могут этого не оценить. Ему благодарны. Перед ним открываются все двери. Он заводит нужные связи. Ему охотно верят. Обещает, что его изобретение покорит полмира? Значит, покорит. Обязательно. Нужна бумага, чтобы поскорее присвоили ему докторскую степень? Кто ж откажет Томчуку в такой бумаге? Он же никогда никому ни в чем не отказывает… Постепенно о полезном, очень заметном человеке узнают далеко за пределами Ивано-Франковска. Здесь его тоже готовы оценить, поддержать. На докторской защите раздается, помните, крылатая фраза: дайте только Томчуку доктора, «как паровоз», двинет он за собой в науку «состав». И ведь правильно — двинет!

Прекрасно, конечно, если ученый занимается активной общественной и организаторской деятельностью, крупнейшие советские ученые всегда этим отличались. Но занимается ею, а не прикрывается. Ведет ее вместе с наукой, а не вместо науки.

Когда же наступает срок и оказывается, что научного результата у Томчука нет и, скорее всего, не будет, что в миру он мастер, а в науке, похоже, голый король, то свой кусок, свою лавровую ветвь, свою научную лычку он уже взял, получил. В суматохе успел сделаться и доктором, и профессором. Как и прежде, в Риге, не сработали, дали опять сбой контрольные механизмы, защищающие науку от ненауки. Остается Томчуку побыстрей упаковать вещи и мчать дальше.

Одного Ромуальду Ивановичу никак нельзя: слишком долго задерживаться на одном месте.

По тонкому льду

Знаете, на что это все-таки похоже? На бег по тонкому льду. Человек, нагрузивший себя непосильным грузом, не может идти по тонкому льду шагом. Здесь треск, там треск. Вот-вот расползется у ног черная полынья… Человек этот вынужден бежать. Все быстрее и быстрее. Чуть замешкаешься — и хрупнет ненадежный лед. А под ногами — бездна.

Позади уже и докторская степень, и профессорское звание, а Ромуальд Иванович спешит, несется. Не оглядываясь, задыхаясь. Или он проскочит, или провалится.

В издательстве «Лесная промышленность» выходит книга Томчука и его супруги. Специалисты удивлены, шокированы. Не знают: негодовать им или смеяться. Листья дуба, по Ромуальду Ивановичу, питательнее всего… зимой, эфирное масло… растворяется в воде… Поднимается шум, скандал. Специалисты пишут: авторы показали «слабую осведомленность», книга производит «удручающее впечатление»… Правда, некоторые ведомственные издания дружно спешат отметить, как нужна и полезна такая книга (если грамотная и честная, то отчего же?), однако издательство «Лесная промышленность» благодарит разгневанных читателей за деловую, принципиальную критику, стыдливо объясняя, что оно, «видимо, несколько передоверило авторам книги, считая их первооткрывателями».

Но шума этого Ромуальд Иванович уже не слышит. Он далеко, создает новый институт. Институт этот займется производством животноводческих кормов из древесины. В высшие органы страны летят многочисленные письма. «Я готов, — смело обещает Ромуальд Иванович, — возглавить создание такого института, быть руководителем проблемы и укомплектовать кадрами лаборатории и отделы института… Заверяю, что в течение уже этой пятилетки…» К письмам доктора наук и профессора прислушиваются. ВАСХНИЛ просит его срочно выслать предлагаемую технологию, химический состав нового продукта и сами полученные образцы. Но ничего этого у Ромуальда Ивановича нет. Хоть шаром покати — нет! Гослесхоз СССР приглашает в Москву крупнейших специалистов из разных городов: все-таки давайте обсудим предложение ученого, а вдруг — дело? Но специалисты только плечами пожимают: так ведь нечего и обсуждать, ничего же конкретного.

Но не слышит опять Ромуальд Иванович. Он теперь созывает первое всесоюзное совещание по проблеме повышения производительности лесов. В воскресенье с вокзала звонит он ответственному работнику из правления научно-технического общества, срочно требует его на службу, дает подписать необходимый документ. «Все уже согласовано, — твердо говорит Томчук, — дело только за вами». Не поверить серьезному человеку, доктору и профессору? Хозяин кабинета подписывает. Появляется пригласительный билет, отпечатанный на шикарной мелованной бумаге. В нем перечислено: за три дня на совещании будет сделано сорок четыре доклада, семьдесят три сообщения. Люди, получив этот билет, садятся в поезд… Но тут выясняется, что все опять блеф, обман, авантюра. Названные в пригласительном билете организации никакого совещания не планировали и не готовили. Упомянутые в билете докладчики, открыв бумагу, долго смотрят на нее и ничего не могут понять. Они в первый раз слышат…

Ну хорошо. Это сам Томчук. Он не хочет, так вынужден нестись стремглав по тонкому льду. Ну, а люди кругом? Ведь прежде, чем издать его книгу, полную ошибок, рукопись, наверное, читали и рецензенты, и редакторы. Думали. И пока еще не иссякла идея новорожденного томчуковского института, находились, я слышал специалисты, которые всерьез гадали: а не податься ли им к Томчуку работать?

Мне кажется, в этот новый этап бурной его карьеры особенно проявилось и расцвело, может быть, самое главное умение Ромуальда Ивановича — умение заразительно обещать. Слово доктора и профессора авторитетно, весомо. Слушайте, люди: сегодня девяносто процентов леса гибнет в отходах, остается на делянке. Разве же это порядок? Разве не надо использовать все до сучка, до веточки, мусор превратить в золото? Обязательно надо. Ребенку ясно. И вот уже гремят аплодисменты в ведомственной прессе, и идут в издательство хвалебные рецензии на рукопись Томчука, и полируется до блеска табличка к новому институту.

Другие ученые тоже занимаются этими вопросами, но другие не скрывают, сколько еще здесь сложных проблем, как много еще надо решить, преодолеть, создать, успеть, выполнить… А Томчук обещает все немедленно, все сразу. Доверьтесь ему — и в два счета сделает он сказку былью. Браво, Томчук, браво!

Но пройдет время, и обязательно наступит горькое похмелье.

Один профессор — это именно он был когда-то научным руководителем кандидатской диссертации Томчука, а потом официальным оппонентом его докторской, а потом прислал в издательство положительную рецензию на рукопись его книги — с тоской и изумлением недавно мне сказал:

— Поехал, понимаете, на место, посмотреть, как на практике действуют разработки Томчука, а там их, оказывается, нет. Обман?

Браво, Томчук, браво!

Крах

Постараемся подвести некоторые итоги.

Не Томчук, сам по себе, занимает нас сегодня, бог с ним, с Томчуком… Занимает этот тип, это явление (пусть редкое, исключительное, но явление).

Что же, в сущности, произошло?

Энергичный человек, активный человек, человек, умеющий выставить напоказ самого себя, всякий раз обещающий слишком легкие, немедленные результаты, лихо взбирался со ступеньки на ступеньку, сделал ошеломительную — аж дух перехватывает — научную карьеру?

Так?

Выходит, так.

Но это ведь только следствие, результат.

Гораздо существеннее другое.

Вы вспомните, еще раз вспомните: до чего же безобидно, мирно все начиналось. Чуть-чуть закрыли глаза на то, что в кандидатской работе Томчука науки было не слишком много. Человека, которого за невиданную его энергию, за редкие организаторские таланты следовало, может быть, по-царски наградить, озолотить, не знаю, медаль на грудь повесить, — человека этого милостиво назвали ученым, зовись, братец, великой, могучей науки от этого не убудет.

А ведь неправда — убудет! Пострадают и великая наука, и живые люди, которые ею честно, по праву занимаются.

Самое страшное в Томчуке — это то, что он способен быть оборотнем, сегодня милейший из милейших, обаятельнейший из обаятельнейших, завтра, если надо сотрет вас в порошок. — Я цитирую письмо одной из бывших сотрудниц Ромуальда Ивановича. — Если припомнить, сколько звучало всяких разговоров, когда мы только узнали, что руководить отделом приходит Томчук… О, слышали мы, это реформатор в лучшем понимании слова, добр, внимателен, любезен, прост в обращении, все делает вместе с сотрудниками, все умеет, все может… «Прежде всего подготовить помещение для серьезных научных исследований», — сказал нам Томчук, придя в отдел. Подъем, радость, ребята тянутся к нему, готовы под его началом работать сутки напролет. Ремонт в полном разгаре. Профессор сам размешивает краску, сам берет в руки малярную кисть… Все в отделе его любят, а он и вправду как отец родной, столько заботы о нас… У каждого теперь свой стол. Профессор сам наклеил на столы календарики и дощечки с фамилиями, утром поливает нам цветочки… Всем сотрудникам профессор раздал темы кандидатских диссертаций. Нет, что я говорю! Не раздал, а предложил самим выбирать по вкусу. Над чем хочешь, над тем и работай. Что больше нравится, то и бери. А он поможет, подскажет, он ведь все знает, вы только его слушайтесь. Вот это здорово! Какой простор для мысли! О таком руководителе можно лишь мечтать… Правда, многие волнуются, сомневаются. Как же так — все сразу? А вдруг не получится? Ведь знания, способности у всех разные. Но профессор успокаивает, улыбается, машет рукой. Кандидатская диссертация, дескать, ерунда, пара пустяков, раз плюнуть. «Через два-три года вы все у меня защититесь, я всем вам помогу. Знаете, какие у меня в Москве друзья, связи?»

И все-таки подобная легкость начинает внушать некоторое сомнение, несколько настораживает. Смущают и примерные темы диссертаций: уж больно похожи они на курсовые работы, которые мы делали в университете, самостоятельной наукой в них и не пахнет… Дальше — больше. Наши сомнения в отце-профессоре все возрастают. Вот он дает советы, как проводить исследования; и мы вдруг с изумлением обнаруживаем, что профессор не знает самых элементарных, самых азбучных вещей… Нам становится за него стыдно, мы не смеем взглянуть ему в глаза… Оказывается, профессор не может ответить по существу ни на один вопрос. Всякий раз куда-то уходит, заводит разговор, не имеющий никакого отношения к сути дела… Мы с нетерпением ждем, что профессор вот-вот закончит хозяйственные дела и займется наконец наукой. Но этого не происходит. Уже год прошел, а мы так ни разу и не услышали голос не начальника, а ученого.

И вот когда он заметил эти наши новые мысли, новые настроения, ох как переменился бывший отец родной, какой волчий оскал появился в когда-то обаятельной его улыбке. Его откровенным девизом стало: «Не уважаете? Не надо. Зато бойтесь!» А в этом отношении, в смысле создания в отделе атмосферы страха, гнета, террора, подавления, профессор оказался истинным виртуозом…»

Виртуоз — это любопытно. Изучая механизмы томчуковской карьеры, как можно пройти мимо таких его талантов?

Беседую в Воронеже с сотрудниками отдела экологии Центрального НИИ лесной генетики и селекции, подчиненными Томчука. Слушать их жутковато. Любые контакты с сотрудниками других отделов, всякий обмен с ними деловой информацией — преступление. Выполнил работу — немедленно каждый листик сдай заведующему. Он запрет их в свой несгораемый шкаф.

Вдвоем входить в кабинет заведующего тоже запрещено строжайше: только поодиночке, только с глазу на глаз, только без свидетелей… «Слушай, — подозрительно говорит профессор, — а почему это второй раз вижу тебя с такой-то? О ком ты с ней говорила? Обо мне? Учти: увижу еще раз — уволю».

А что вы хотите? Ученый наукой занят. А неученый, попав в науку, людей сгибает в бараний рог. Вынужден.

Или так еще: вызовет профессор молодую сотрудницу, помолчит и этак сочувственно, со вздохом, скажет: «И почему это все против тебя? И товарищи твои, и сам директор. Как приду к нему, обязательно спросит»: «Такую-то еще не уволил?» Девушка, естественно, убита, в слезы. Но Томчук ее успокаивает: «Ничего, лично я тебя в обиду не дам. Мне ты верь, я единственный твой защитник. Кругом только враги твои и завистники, очень плохие люди. Как услышишь, что они говорят, сразу же сообщай мне…»

Подчиненным своим Томчук внушает: «Не распускайте обо мне язык в коридорах института, имейте в виду, установлены магнитофоны. Мы с директором все потом прослушиваем». Вызвав, к себе подчиненных, профессор набирает номер директорского телефона и так с ним говорит, чтобы все кругом слышали: директор трепещет перед Томчуком, стоит перед ним на цыпочках. Однажды, правда, профессор ошибся, прокрутил на одну цифру меньше. Но не заметил этого и все равно грозно накричал на директора в пустую трубку.

А что вы хотите? Ученый истину добывает. А неученый, попав в науку, должен всех поскорее перессорить, прибрать к рукам, попрать, запугать. Вынужден! Чтобы никто не посмел заметить, как слаб, некомпетентен человек, что не своим занимается делом.

…Когда в конце концов работой отдела заинтересовалась группа народного контроля Воронежского института и члены ее сняли с полки тщательно переплетенный семьдесят один том (десять тысяч страниц), раскрыли их, то обнаружилось: рядом с химическими формулами — старые промокашки, использованные листы копирки, черновики личных писем, протоколы собраний и заседаний… Научная продукция отдела за три с небольшим года.

И ученый совет института досрочно, не дожидаясь конкурса, освободил доктора и профессора как не соответствующего должности.

Ромуальд Иванович какое-то время еще грозил, стращал, негодовал, требовал. По его просьбе высокая комиссия Гослесхоза СССР приехала в институт проверить, не возвели ли на доктора и профессора напраслину. Вновь собрался ученый совет и вновь подтвердил: Ромуальд Иванович должности не соответствует.

Хрупкий лед проломился наконец. Открылась под ногами черная бездна.

Скажете: тяжело читать, сердце сжимается?

А писать, думаете, легче?

Но что же делать! Я обязан писать об этом, а вы обязаны об этом читать, потому что мы с вами, наше общество, придерживаемся строгой и принципиальной позиции: не прятать, не скрывать, не замазывать недостатки, а открыто и честно говорить о них, называть вещи своими именами. Ибо, чем громче и откровеннее станем мы говорить о недостатках, тем непримиримее и эффективнее окажется борьба с ними.

И все-таки — кто спорит! — так иной раз осточертеет говорить о низких душах и пустых делах, так хочется прикоснуться к чему-то чистому, высокому и подлинному.

Я расскажу сейчас о настоящем мастере своего дела. Вероятно, нет и не может быть для человека оценки выше, чем короткое, емкое слово «мастер». Но давайте вдумаемся, что оно, в сущности, означает? Только доскональное знание собственного ремесла? Свободное владение своей профессией? Талант и золотые руки.

Все это, конечно, входит в понятие мастерства. Однако, мне кажется, далеко его не исчерпывает. Потому что мастерство — это ведь тоже позиция. Обязательно, прежде всего — позиция. Позиция человека, честно делающего свое единственно, незаменимое, по сердцу и по силам выбранное дело.

 

Наталья Петровна

«Логику оставьте за порогом…»

Отстранив от работы научного сотрудника — назову его Ивановым, — Института экспериментальной медицины, академик Наталья Петровна Бехтерева сказала ему: «У меня отвратительное чувство. Мне вас жаль. Вы один из самых одаренных, а потому любимых сотрудников. Много сил вложено… Но я не имею права допустить вас к больным…»

Узнав об этой истории, я спросил Бехтереву:

— И ничего нельзя было сделать?

— Нельзя. К сожалению.

— Вы уверены?

— Уверена.

— Но это же потеря для отдела?

— Весьма ощутимая. Но поверьте — то не мой каприз. Не было другого выхода.

А произошло следующее.

В клинике на излечении находился больной, страдающий тяжелой формой эпилепсии. По методу, разработанному Бехтеревой и ее сотрудниками, в мозг ему были вживлены электроды.

Человек живет обычной жизнью. Читает книги. Беседует с другими больными. Ходит по коридору. А мозг его тем временем специальной радиосвязью связан с экраном энцефалографа. Врач видит, когда все спокойно, а когда приближается припадок и надо лечебными дозами электротока «обстрелять» патологический очаг или, наоборот, усилить током работу здоровых структур и нейронов. То есть провести сеанс стимуляции.

В тот день, о котором идет речь, все было спокойно. У больного не возникало никаких зрительных или звуковых галлюцинаций. Он сидел и мирно играл в шахматы. Но к нему подошел научный сотрудник Иванов, положил руку на плечо и ласково сказал: «Петр Гаврилович, пойдем, друг, на стимуляцию».

При проверке выяснилось: накануне, проводя лечебную стимуляцию, Иванов, не успел записать, как она влияет на речевые функции и краткосрочную память больного. И решил добрать недостающий материал. То есть в тот день стимуляция нужна была не больному, а ему, научному сотруднику Иванову.

— Ну и что? — сказал мне один медик, знавший эту историю. — Извините, просто штучки Натальи Петровны… Никакого же вреда Иванов не причинил больному. И не мог причинить… Вот представьте: вы не только врач, но еще и ученый. Отрабатываете новый лечебный метод. Входя в палату, вы так больному и говорите: «Голубчик, пойдем работать». И он идет. Он прекрасно вас понимает, уверен, что зла вы ему не причините. И не оттого только, что знает вас лично, но и оттого еще, что живет в эпоху НТР и, стало быть, лишен многих вчерашних пустых предрассудков. Я думаю, вопрос стоит так: если вы, врач, ученый, собирая материал, готовы, не дай бог, рискнуть здоровьем и безопасностью своего больного, вас надо немедленно судить. Но если из ложно понятого врачебного долга вы упускаете возможность, не повредив сегодняшнему больному, собрать материал, необходимый тысячам завтрашних больных, то вас тоже надо судить. По крайней мере, строгим судом профессиональным… Врачебный принцип, чистая совесть — все это, конечно, прекрасно. Но почему принцип наш должен быть глупым, а совесть — слепой и неразумной? Кому от этого лучше?

— Логично? — спросил я Бехтереву, пересказав ей эту точку зрения.

— Логично. Вполне, — согласилась она. — Но логику иногда, знаете, лучше оставить за порогом больничной палаты. Слишком умная совесть… Господи, да это же ужасно!

Мой сотрудник, я знаю, не преступник. Ради своих научных исследований он не причинит больному вреда. Но он сделал то, чего больному можно было не делать. А раз можно не делать, значит, надо не делать. Ни одного лишнего укола. Ни одного лишнего воздействия. Только те, которые больному действительно необходимы. Больной! — вот самый первый рефлекс, первое чувство врача.

Давно уже я собираюсь написать о Бехтеревой. О работах ее писали часто и увлекательно. Об исследованиях в области мозга, об успешном лечении очень сложных заболеваний, о руководстве крупным институтом… Мне, однако, больше всего хотелось написать о самой Бехтеревой. Разные люди — и многочисленные ее поклонники, и некоторые недоброжелатели (есть и такие), — говоря о ней, в одном непременно сходятся: «Да, она — личность». Что же это такое — личность? Какой смысл вкладываем мы в это слово? Почему об одних заслуженных и преуспевающих людях мы так можем сказать, а о других, не менее заслуженных и преуспевающих, — нет?

После каждой встречи с Натальей Петровной я оставлял в блокноте некоторые записи, наблюдения. И однажды понял: их-то и надо опубликовать. Собрать воедино штрихи этого интересного, яркого характера, наверное, полезнее, чем пытаться «сочинить про Бехтереву».

Три Бехтеревы

До Бехтеревой у нас в стране никто не решался вживлять электроды в человеческий мозг. Это теперь метод прекрасно отработан, с помощью ЭВМ создается индивидуальная модель мозга больного человека, хирург идет, можно сказать, наверняка. А лет десять назад Бехтерева и нейрохирург Антонина Николаевна Бондарчук брали на себя огромную ответственность. Золотой стержень до пятнадцати сантиметров длиной должен войти в глубь мозга, не задев сосуды, не повредив важных жизненных центров, попасть в точку, равную по величине маковому зерну. И таких электродов вводится тридцать пять — сорок.

«Ваша работа на грани эксперимента, — говорили Бехтеревой. — Отвага должна все-таки знать границы». Она отвечала: «А я, наоборот, поражаюсь вашей храбрости. Вы даете больным лекарство, и вам не страшно. А я, трусиха, очень боюсь сегодняшних «безопасных» методов лечения».

Наталья Петровна объясняет мне:

— Видите ли, на первый взгляд самое безвредное и гуманное — дать больному пилюлю. Куда более варварским выглядит вживление в мозг электродов. Идет человек, а у него в голове «еж», только иглами внутрь. Но врач ведь знает: лекарство часто не избирательно, оно действует на весь мозг. Влияя на пораженный участок, задевает и здоровые области. А «страшные» электроды — метод гораздо более целенаправленный, «ручной», щадящий. Тончайшие металлические нити позволяют очень точно нащупать область воздействия током. В вашей власти не семь, а семьдесят семь раз отмерить, прежде чем дадите заряд, активизировать стойкость эффекта и подправить его без новой операции. Понимаете, можно быть варваром, а можно им только казаться. Не правда ли? Кто что предпочитает. Врач, который всегда, в любом случае ограничивается психологически самой простой и удобной пилюлей, я полагаю, больше думает о себе, чем о больном.

После первых лет применения электродов произошел случай, вызвавший новые страхи. Во время стимуляции больная вдруг испытала сексуальное наслаждение. Точка болезни в мозгу совпала с центром чувственных удовольствий. Больная всеми правдами и неправдами пыталась повторить сеанс, все чаще и чаще бывала в лаборатории, подкарауливала врачей… Бехтеревой сказали: «Что вы делаете? Хотите создать «электроманов»? Забыли первый завет Гиппократа: «Не повреди!» Она отвечала: «Я очень боюсь повредить, вы правы. Но точно так же я боюсь не помочь, если уже могу и умею помочь».

Сотрудница Бехтеревой увлечена проблемой безумно важной и актуальной: создать электронные «протезы», которые в какой-то степени вернут зрение слепым.

Есть уже научная база, готова помочь современная техника. Однако от научных изысканий до медицинской практики надо еще пройти очень долгий путь, полный трудов и мук. А на столе у Бехтеревой лежат умоляющие письма от слепых, услышавших о разработке нового метода: «Правда ли? Можно ли надеяться? Когда?..»

Однажды Бехтерева сказала при мне своей сотруднице:

— Любя вас, Алла, я должна, наверное, посоветовать: не занимайтесь этим делом… Почему вы?.. Пусть сперва другие… Кто-нибудь… Подождите. Когда нет средства восстановить зрение — ну, и нет… А если мы уже на пороге, но сегодняшние больные скорее всего не дождутся?.. Понимаете, как жестоко им это сообщить?.. Я боюсь, Аллочка, что у вас просто не хватит сил быть такой жестокой…

Она замолчала на полуслове, а я подумал, что самой Бехтеревой не раз, наверное, приходилось быть такой жестокой. Самой себе она тоже, наверное, не раз говорила: «Почему я? Пусть сперва другие. Обожду, помедлю…»

Но ждать не могла никогда.

— Видите ли, — сказала мне Бехтерева, — иногда думают: мол, пока я консервативен в науке, не переступаю недозволенной черты — я нравствен. Но это иллюзия, глубокое заблуждение. Быть «старомодным» в науке не значит еще соблюдать «старомодные» нравственные устои. Иной раз совсем наоборот.

В Бехтеревой уживаются как бы три разных человека: Бехтерева-врач, Бехтерева-ученый и Бехтерева-директор. Не думаю, чтобы такой «союз» протекал всегда мирно, без внутренних конфликтов. Как-то я прямо спросил об этом Наталью Петровну.

Она посмотрела на меня с улыбкой.

— А что вы думаете? — сказала. — Врача часто мне приходится оберегать от ученого, а ученого — от директора.

Память

Врачи нередко сталкиваются с такой ситуацией: больной вылечен, хорошо подействовали лекарства или удален пораженный орган, но проходит время, и симптомы опять возвращаются. Болезни уже нет, а симптомы сохранены. Отчего это?

Бехтерева стала думать. Постепенно была ею выработана теория устойчивых патологических состояний. Вот в двух словах ее суть. Почему в здоровом организме поддерживаются нормальное кровяное давление, нормальный пульс, дыхание? Потому, что в нашем мозгу существует особая матрица памяти, которая помнит, в каких параметрах должен работать организм, чтобы сохранялось равновесие всех его частей. Но заболел человек. Равновесие это нарушилось. Изыскивая возможности выжить, мозг наш уравновешивает теперь все системы организма, ориентируясь главным образом на больной орган. Проходит время. Болезнь побеждена. Но вместо матрицы здоровья в мозгу все еще сохраняется матрица болезни. Ее надо постепенно расшатать. Заставить наш мозг забыть состояние болезни и вспомнить прежнее состояние здоровья.

Опираясь на эту теорию, талантливые ученики и сотрудники Бехтеревой Д. К. Камбарова, В. М. Смирнов и другие — уже лечат сегодня особенно тяжелых больных.

Но первое время Наталье Петровне все казалось, что подобная концепция уже кем-то и когда-то высказывалась. Это не давало ей покоя. Она изложила на бумаге основные положения теории и, ничего не объясняя сотрудникам, попросила их найти, откуда она это взяла. Перерыв горы литературы, они ничего не нашли. Тогда Бехтерева успокоилась. Обнаружить, что все это открыто до нее, было бы тягостно.

Изучение проблемы памяти — в самом широком аспекте — стало постепенно одним из главных направлений Института экспериментальной медицины…

Занимаясь проблемами памяти, сама Бехтерева не любит вспоминать собственную судьбу. А судьба ее богата разными событиями. Внучка знаменитого Бехтерева. В двенадцать лет осталась без родителей, воспитывалась в детском доме. Училась петь, подавала большие надежды и чуть было не стала профессиональной певицей.

Но говорить об этом Бехтерева категорически отказывается.

Почему?

Я долго не мог понять.

А однажды во время очередной аттестации сотрудников услышал, как она кому-то сказала: «Вы прекрасно рассказали нам о том, что делали за отчетный период. А теперь расскажите-ка, пожалуйста, что вы сделали».

И я подумал: видимо, Бехтеревой, как многим честолюбивым людям, интересно не то, что она в жизни делала, а то, что в итоге сделала.

На той же аттестационной комиссии один сотрудник, мне показалось, заслужил безусловную похвалу и поддержку директора. Не жалея ни сил, ни времени, с железным терпением и упорством ставил он на животных опыт за опытом, пока не подтвердил достоверность ранее полученного факта.

Но Бехтерева, узнав об этом, сильно огорчилась. «Я очень боюсь за вас, — сказала она. — Достоверность — прекрасно, конечно. Это основа основ. Но желание бесконечно подтверждать однажды полученный факт может иногда все погубить. Ставя опыт за опытом, вы ведь отдыхали мыслью. А мысль никогда нельзя тормозить, очень опасно! Вы дальше идите. И не бойтесь до готового еще результата выйти на люди с интересной гипотезой. Я знала ученых, которые всю жизнь медлили, ждали чего-то, но так ничего и не дождались».

Впрочем, Наталья Петровна рассказала мне как-то об одной очень умной, славной девушке, которая, пережив внутреннюю борьбу, сама подала заявление об уходе из института.

— А в чем дело? — спросил я.

— Нетерпеливая очень, — объяснила Бехтерева. — Сегодня же ей надо увидеть плоды своих рук. Не умеет ждать. Хочет идти в хирургию. Там сделал операцию и заметен результат. А ученый обязан уметь ждать. Хоть всю жизнь… И даже дольше…

«Я тоже женщина…»

В кабинете Бехтеревой стоит большой круглый стол. Иной раз во время беседы директора с сотрудниками появляется секретарь Екатерина Константиновна, включает электрический самовар, приносит печенье, конфеты.

Одна сотрудница института рассказала мне: «Вот придет Наталья Петровна в отдел. Пройдет по комнатам, поздоровается. И каким-то образом ухитряется угадать, что вам сегодня не мил весь белый свет. Сочувствовать она не будет, не станет говорить добрых слов. Может только сказать: «Пойдем чайку попьем». И все. Остальное произойдет само собой. Или будет разговор. Или его не будет. Но уйдешь от нее умиротворенной».

Что это? Только природная деликатность? Милый тон? Симпатичная традиция?

А может, еще и вполне продуманное, сознательное использование администратором своих чисто человеческих, эмоциональных возможностей?

Как-то в кабинете Бехтеревой разбирался один служебный конфликт. Сотрудник прочел поданную на него докладную и возмутился (правда, вполголоса): «Это ложь и клевета. Терпеть не могу несправедливости». «А кто ее любит? — спокойно спросила Бехтерева. — Встретите человека, который любит несправедливость, — сразу же ведите за руку ко мне в кабинет». Наступило молчание. «Зачем она вам это написала?» — вздохнул сотрудник. «Не знаю, — ответила Бехтерева. — Я ее не просила. Пойдите и скажите ей». «Я бы ей все сказал, — угрожающе пообещал сотрудник. — Но не могу — женщина!» Бехтерева очаровательно улыбнулась. «Я тоже женщина, — сказала она. — И хочу, чтобы дело не страдало и оба вы не расстраивались. Очень хочу. Помогите мне».

Но однажды, назвав к слову известного ученого, Наталья Петровна неожиданно меня спросила:

— Как вы скажете о нем в разговоре?

Я не понял:

— Талантливый ученый, наверное. А что?

— Правильно. А обо мне? Если вдруг захотите похвалить?

Я подумал.

— Умная женщина?

— Вот именно, — произнесла она с поразившей меня горечью. — И никуда, знаете, от этого мне не деться! Одни тебе напомнят своим снисхождением, другие — комплиментом. Одинаково обременительно и то, и другое…

— Женщина в науке не должна быть синим чулком, — в другой раз заметила она.

— Почему?

— Потому, что женщина — синий чулок не умеет жить весело, с легким сердцем… Ни в науку, ни в искусство нельзя идти, лишь бы чем-нибудь себя заполнить, за неимением других радостей, с горя…

Редколлегия стенгазеты предложила новым сотрудникам вопрос: «Что вас больше всего поразило у нас в институте?» Кто-то ответил: «Здесь даже мыши (подопытные) с чувством юмора».

За порядком в институте Бехтерева следит скрупулезно, очень придирчиво. Я наблюдал, как в новом здании, куда только что переехали научные отделы, она обходила комнату за комнатой и откровенно мрачнела, если в стенку был вбит лишний гвоздь или на столах валялась неубранная бумага.

И в то же время, мне кажется, ценя и оберегая свою директорскую власть, Бехтерева не любит проявлять ее в прямой форме приказа, распоряжения. С гораздо большим удовольствием она предпочитает «организовать ситуацию», при которой человек поступит правильно, как надо, но вроде бы совершенно без ее участия. Прочитав одну бумагу, Бехтерева сказала секретарю Екатерине Константиновне: «Я этого не видела. Хорошо? Вы ему отдадите и скажете, что перехватили до меня. Надеюсь, он спохватится и все сделает сам, пока я не заметила».

— Человек гораздо интереснее, когда он чувствует себя свободным, — как-то бросила она в разговоре.

Сотрудники рассказали мне о таком случае. Больному сделалось хуже. Надо было срочно избрать правильный путь лечения. Они могли, как обычно, позвонить Бехтеревой, но не стали этого делать. Почему? Да как же я не понимаю! Нельзя всегда возлагать ответственность на учителя, они и сами должны брать на себя всю тяжесть выбора.

Я думаю, сотрудники несколько заблуждались. Случись с больным несчастье, ответственности Бехтерева не избежала бы. Но я другому тогда поразился: отваге директора не опекать. Не опекать даже в вопросах жизни и смерти. Что для этого требуется? Достаточная уверенность в том, что сотрудники поступят правильно, не навредят больному? Настойчивое желание работать с людьми свободными, а потому самостоятельными?

— Когда мы только начинали применять электроды, — сказала Бехтерева, — кое-кто вообразил: вот она, синяя птица, больше ничего и не надо… В какой-то момент, знаете, мне стало страшно. Жутко. На каждом углу я твердила: «Мы применяем не только их. Если мы можем от электродов отказаться, мы должны отказаться. Только если это необходимо, если это самое лучшее для данного больного лечение…» Чем опасен всякий хороший лечебный прием? Хороший — значит особенно активный… Тем, что он рождает соблазн применять его чуть ли не ко всем больным… В любом деле опасно выпустить джинна из бутылки. В медицине, может быть, опаснее, чем везде.

Бехтерева-врач боится выпустить джинна из бутылки. Но Бехтерева-администратор не меньше того опасается держать джинна слишком крепко загнанным в бутылку. Не знаю, какой из двух этих обоснованных страхов более справедлив и основателен.

Консилиум

Больная страдала редкой наследственной болезнью. Поражены были нервная система и печень. Она не могла уже сделать шага, взять сама стакан воды.

Стандартные методы лечения в данном случае не помогали. Решено было созвать необычный консилиум. На совет пригласили не терапевта, хирурга и невропатолога, а представителей разных фундаментальных наук. В результате лечение было организовано на стыке биохимической генетики и нейрофизиологии. Женщина выздоровела. Вернулась к труду, к нормальной жизни. Перед каждым праздником заведующий лабораторией биохимической генетики Соломон Абрамович Нейфах получает от нее телеграмму с пожеланиями здоровья и обязательно… «цыганского веселья».

Консилиум разных наук — явление, характерное для Института экспериментальной медицины, института многопрофильного, университетского типа. Под одной крышей объединены здесь отделы и лаборатории — нейрофизиологии, молекулярной биологии, эмбриологии, фармакологии, атеросклероза…

Как-то я спросил Бехтереву:

— Но атеросклероз совсем ведь не ваша область?

— Да, не моя. Как говорят англичане, «это не моя чашка чая».

— Генетика, эмбриология, фармакология тоже?

— Да, конечно.

— Какими же качествами должен обладать современный научный руководитель, вынужденный пить сразу из «нескольких чашек»?

Она задумалась.

— Хотите спросить, какого бы я желала иметь над собой директора, будь я рядовым сотрудником? Ну что ж… Во-первых, он должен знать любое «чужое» дело хотя бы настолько, чтобы не попасть под влияние людей, которые говорить о своей работе умеют красивее, чем работать… А во-вторых, я хотела бы, чтобы интерес чужим исследованиям не погасил у моего директора интереса к собственному труду… Это же так легко, так просто! Если твоя собственная научная работа не безумно тебе интересна, не безумно важна, то один раз дашь себе поблажку, другой раз дашь поблажку… Времени же постоянно в обрез. И все! Можешь себе-ученому заказывать пышные похороны.

Что же самое тяжелое и опасное для Бехтеревой-директора: разумно изо дня в день управлять всем огромным многолюдным институтом или же суметь в себе самой не погасить однажды Бехтереву-врача и Бехтереву-ученого?

Опубликовав очередную монографию, Бехтерева дала сотрудникам задание провести исследования, которые могли бы эту монографию… опровергнуть.

Я спросил ее:

— Не страшно было?

— Страшно, конечно… Но знаете, когда-то Жанну д’Арк спросили, есть ли у нее божья благодать. Она ответила: если есть, то она просит бога сохранить ее… Но говоря всерьез… Это всегда немножко страшно — выяснять, сохраняется ли еще в тебе благодать. Но как же иначе? Нельзя же это выяснить раз и навсегда, на всю жизнь. Приходится пытать себя ежедневно. А что делать?

 

Выбор

Национальное хранилище

Я стою на ступенях невысокого здания, облицованного белым будракским известняком.

Здесь, на территории Кубанской опытной станции Всесоюзного института растениеводства, в двухстах километрах от Краснодара, открывается Национальное хранилище семян мировых растительных ресурсов.

О том, что на нашей планете с катастрофической быстротой исчезают растения, все чаще и чаще пишут газеты, тревожатся ученые. Там, где еще вчера рос дикий картофель, колосилась старинная пшеница, нетронутыми стояли фруктовые деревья, сегодня тракторы вспахали землю, бульдозеры вырыли котлованы, выросли новые города, заводы, плещутся искусственные моря.

Когда-то американский ученый Харлан с фотоаппаратом в руках посетил многие страны мира… Сегодня его сын, ученый Дж.-Р. Харлан-младший, повторил маршруты своего отца. На снимках Харлана-отца — густые, непроходимые заросли. На снимках Харлана-сына — мертвая пустыня.

«Истощение наших биологических ресурсов может быть пагубным для будущих поколений людей, — предупреждает ФАО, специальная ботаническая организация при ООН. — Они не простят нам отсутствия ответственности и предвидения».

Чтобы потомки не обвинили нас в безответственности и близорукости, во всем мире работают сегодня специальные экспедиции. Спешат эти экспедиции, спешат, пока не поздно, собрать непрочную зелень планеты, поместить семена в специальные хранилища, законсервировать, спасти для нас и для наших потомков.

Хранилища эти называют генными банками. Потому, наверное, банками, что содержимое их дороже любого золота, невосстановимее любых денег.

На проведение экспедиций и строительство генных банков сегодня не жалеют никаких средств. Создана Национальная лаборатория длительного хранения семян в США, есть хранилища в Японии, в Турции, строится в ГДР.

Наш генный банк под Краснодаром будет самым крупным в мире.

Специалисты разных стран ждут его с нетерпением и надеждой.

Американский ученый Дж.-Р. Харлан-младший, тот самый, который повторил путешествия своего отца и с тоской видел пустыню там, где вчера еще шумела зелень, сказал о нашем хранилище: «Все больше и больше стран находится сегодня в зависимости от мировой коллекции советского института растениеводства. Работы этого института необходимы для существования всего человечества».

Почему именно мы?

Потому, что в основу нашего национального хранилища положена будет знаменитая, уникальная, богатейшая коллекция семян, собранная известным советским ученым Николаем Ивановичем Вавиловым и спасенная в годы ленинградской блокады четырнадцатью его учениками.

Почему?

О четырнадцати сотрудниках Всесоюзного научно-исследовательского института растениеводства, которые в блокаду остались в Ленинграде и спасли от уничтожения вавиловскую коллекцию — десятки тонн зерна и тонны картофеля, — известно немало.

Об этом написаны воспоминания, рассказывали газеты и журналы.

В августе 1941 года два вагона, груженные коллекцией, двинулись на восток, в уральский город Красноуфимск. Но перед станцией Мга эшелон остановился: впереди дороги не было, Мгу захватили фашисты.

Состав оттянули назад, в Ленинград, и до зимы коллекция оставалась в вагонах. Сотрудники института каждую ночь попарно здесь дежурили.

Дальше так продолжаться не могло, и с помощью воинской части на грузовом трамвае коллекцию вернули обратно в институт, на Исаакиевскую площадь.

Начались девятьсот дней блокады.

Горстка из четырнадцати человек редела.

От голода умер хранитель риса Дмитрий Сергеевич Иванов. В его рабочем кабинете остались тысячи пакетиков с зерном.

За своим письменным столом умер хранитель арахиса и масличных культур Александр Гаврилович Щукин. Разжали мертвые пальцы — на стол выпал пакет с миндалем. Щукин готовил дублет коллекции, надеясь самолетом переправить его на Большую землю.

Умерла от голода хранительница овса Лидия Михайловна Родина.

В книгах, газетах, журналах написано о них с благодарностью и восхищением.

Да и можно ли по-другому?

Земной поклон им! Слава. Золото на мраморе.

И все-таки мало.

Мало только воспеть, только увековечить этих людей. Надо еще понять, как смогли они среди пищи умирать от голода. Какими силами. Что думали при этом, что чувствовали, что говорили.

Понять их психологию.

Американский журналист Джорджи Эйн Гейер в статье «900 дней самопожертвования», несколько лет назад опубликованной в журнале «Интернэшнл уайд лайф», спрашивает, почему ленинградские ученые за коллекцию заплатили жизнью: «Русский дух? Самопожертвование? Желание сохранить материальные ценности?»

Действительно, почему?

Когда дело касается преступлений, случаев досадной социальной патологии, психологи подробно изучают все пути и причины. А психология наивысшей социальной активности человека, его самоотверженности и героизма не нуждается разве в осмыслении?

Разве оценить подвиг не означает прежде всего постараться его постичь?

В умудрение нам и нашим детям.

Картошка

Накануне войны, весной 1941 года, на Павловской опытной станции под Ленинградом сотрудники института, как обычно, высадили коллекцию картофеля.

Тысяча двести европейских образцов — иные из них уникальные, во всем мире таких больше не было. В теплицах — десять тысяч горшков с различными видами южноамериканского картофеля. Советские ученые, можно сказать, их открыли; до экспедиций Н. И. Вавилова и его учеников в Европе знали практически только один вид, некогда вывезенный из Чили. Имелись тут и тысячи гибридов, основа будущих научных исследований.

Словом, не картофель находился в Павловске, а неповторимая научная ценность мирового значения. И когда в июне 1941 года началась война, ее надо было спасать точно так же, как надо было спасать картины в Эрмитаже и скульптуры на ленинградских площадях.

Только эта научная ценность была живая. Ее нельзя было просто зарыть до лучших дней в землю или укутать мешками с песком. Чтобы сохранить ее, сберечь живой, с ней надо было постоянно работать.

Если клубням южноамериканского картофеля не устраивать долгой искусственной ночи, если в помещении, где зимой сложены клубни, не поддерживать температуру плюс два градуса, если весной их не высадить в землю, — мировая научная ценность безвозвратно погибнет.

И сотрудники института стали работать.

Остановились все опыты, кончились — некогда возобновятся теперь? — все исследования. Работать означало одно: спасать. Цена — любая. Спасать и спасти. Важнее не было тогда научной задачи.

В первые месяцы войны научный сотрудник Абрам Яковлевич Камераз строил под Вырицей оборонительные укрепления. Каждый свободный час он проводил в Павловске. Раздвигал и задвигал шторки, устраивал клубням южноамериканского картофеля искусственную ночь.

Европейские сорта собирали в поле уже под сильным артиллерийским огнем. Взрывной волной сбило Камераза с ног. Поднялся. Продолжал работу.

На двух полуторках клубни привезли в Ленинград. Посчастливилось, проскочили. В машину, идущую впереди них, попал снаряд.

В сентябре Абрам Яковлевич Камераз ушел на фронт. Дело перешло в руки к Ольге Александровне Воскресенской.

По правилам хранения коллекцию разделили на три равноценных дублета. Один сложили в доме № 44 по улице Герцена, два других — в подвале дома № 42. Пострадает здесь — сохранится в другом месте.

Ольга Александровна Воскресенская из своей квартиры перебралась жить в подвал. Говорила: так ей легче, спокойнее, что случись — защитит материал.

Это была невысокая, худенькая женщина отнюдь не богатырского сложения. Воспитанница детского дома, выпускница Ленинградского университета.

В декабре Ольге Александровне пришлось подвал оставить — тяжело простудилась, слегла.

Работа сосредоточилась теперь в руках Вадима Степановича Лехновича.

Зима 1942 года — он помнит — самое тяжелое время блокады. Питались молотой дурандой, жмыхом, позже — листьями одуванчика. Лакомством считалась разваренная кожа. Как-то целых четыре дня не выдавали ни крошки хлеба.

Потом, лет десять после войны, не старый еще Лехнович не мог без поручней забраться в автобус — так во время блокады ослабели мышцы ног.

Но тогда от своего дома на улице Некрасова до Исаакиевской площади, полтора часа в один конец и полтора часа в другой, утром и вечером ежедневно, по шесть часов в день, голодный Лехнович ходил топить подвал и проверять на дверях пломбы.

От того, удержится ли ртуть в термометре на делении плюс два градуса, зависела жизнь научного материала.

Без пищи для себя он еще, как мог, существовал. Но без топлива для подвала существовать не мог совершенно.

Вязанку дров ему ежедневно выдавала комендант дома М. С. Беляева. Но вязанки было слишком мало. В конце января Беляева выдала еще один ордер на полкубометра дров. Завтра в двенадцать часов грузовик должен был привезти их на Исаакиевскую площадь, к памятнику Николаю Первому.

Ровно в двенадцать часов начался сильнейший обстрел. Никто, кроме Лехновича, за дровами не пришел. Наверное, и он сам не пришел бы, если бы не работа. Но работа есть работа. Какой-то дряхлый старик отмерил ему полкубометра сырой сосны, и, пригибаясь под снарядами, на листе фанеры Лехнович потащил дрова к своему подвалу.

Теперь он был богач.

Весной заботы об отоплении подвала отошли. Возникли, однако, другие, еще сложнее.

Война не война, а клубни картофеля весной следовало высадить в землю. Иначе пропадет коллекция, не доживет и до осени.

Павловской станции больше не существовало, требовалось найти другие земли.

Тут все зависело от понимания людей, к которым Вадим Степанович обращался.

Если в подвале дома № 42 по улице Герцена не увидеть уникальной научной ценности, оставалось увидеть простую картошку.

А картошку людям полагалось есть, а не отдавать за нее свою жизнь. Тем более теперь, в голодное время.

Но никогда, ни разу за всю блокаду Лехнович не услышал такого разговора. У кого бы из ленинградцев ни просил он помощи, всегда встречал понимание.

Необыкновенно дорого стоило оно в ту пору.

О земле Лехнович договорился с директором совхоза «Лесное» (двенадцать километров от дома туда и обратно, конечно, пешком) и с Выборгским цветочным комбинатом.

В «Лесном» занялся посадкой сам, на цветочный комбинат отправилась Ольга Александровна Воскресенская. Пролежала зиму, но к весне, слава богу, поднялась. Только от голода почти потеряла зрение.

Работали очень медленно, из последних сил. Закончили посадку к 22 июня, к первой военной годовщине. Коллекция оказалась в полном порядке. Выбыл лишь один сорт — «Тесьма».

Тридцать восемь ночей Лехнович сторожил поле. Оружие — палка и свисток.

Так же В. С. Лехнович и О. А. Воскресенская работали и в 1943 и в 1944 годах, пока не сняли блокаду.

«Никто не спросил бы с них…»

Есть, однако, вот какое обстоятельство.

В марте 1942 года заместитель директора института Ян Янович Вире один полный дублет коллекции картофеля вывез на Большую землю, в город Красноуфимск.

Получается, что Лехнович продолжал дважды в день ходить через весь Невский, высаживал клубни в «Лесном»; тридцать восемь ночей сторожил их в поле; еще две зимы держал коллекцию в совхозном сарае; собирал по всему городу тряпье и старую одежду, чтобы заткнуть в сарае щели; не смел прикоснуться к картофелине, только ее запах преследовал его днем и ночью, — а сам знал при этом, что коллекция теперь уже не единственная, не последняя, точно такая же вывезена в Красноуфимск.

— Отчего же знал? — возражает Вадим Степанович. — Точно не было известно, дошел ли материал до Красноуфимска.

— Но предполагать, надеяться вы могли?

— Конечно. Ну и что?

Как что?

Если человек мог надеяться, что перед ним уже не последний, не единственный экземпляр коллекции, что утрата ее уже не окажется безвозвратной утратой, если голод ему «объел» мышцы ног, а надо ходить по нескольку часов в день, копать землю, работать; если, кажется, десяток картофелин вернут силы…

Мы умеем себя уговорить, найти себе оправдание и в куда более легких обстоятельствах!

Вадим Степанович вежливо меня слушает. Седая, до пояса, борода. Спокойные глаза.

— Простите, вы рассуждаете не как специалист, — говорит он. — Нельзя коллекцию оставлять в единственном экземпляре. Положено хранить все дублеты. Есть правило.

— При каких условиях положено? — спрашиваю.

— Какая разница? При любых. Правило обязательное. Ученый не может рисковать образцами. Он слишком ценит свой материал.

Спрашиваю:

— Получается, перед вами даже выбора никакого не возникало?

— Конечно, — говорит Лехнович. — А какой выбор? Выбор был один: сохранить дублеты коллекции. Другого не возникало, нет. Совершенно верно.

Это не фраза, сказанная теперь. Это — убеждение, доказанное тогда.

А у меня опять вопросы…

Несколько лет назад в свет вышла книга бывшего уполномоченного Государственного Комитета Обороны по обеспечению Ленинграда и войск фронта продовольствием Дмитрия Васильевича Павлова. Свидетель тех событий пишет: «Институт растениеводства в сутолоке военных дней потерялся — не до него было в то время органам власти. Знали об этом и работники института, они могли поступить с коллекцией по своему усмотрению, и никто не спросил бы с них…»

Был, значит, выбор, а как же! Если выбора нет, если труд, голод, смерть неизбежны, о каком подвиге можно говорить, о какой нравственной высоте? Трагедия, ничего больше.

Выбор был.

И все-таки выбора не было.

— Хорошо, — говорит Лехнович, — давайте представим такой случай. Вот вы, писатель, написали книгу. Вы в ней весь, без остатка. Вся ваша жизнь. И вдруг, допустим, сложилась ситуация: в лютый мороз вы оказались в помещении, где ни полена дров, только ваша рукопись… Не важно, я условно, к примеру, вам же психологию надо понять. Так вот, замерзая, погибая, вытопите вы печь этой своей единственной книгой? Жизнью своей вытопите? Да или нет? Соблазн у вас появится? Мысль одна?.. Ну, так что же вы меня спрашиваете? Вы и другие? Удивляетесь, недоумеваете… Ходить было трудно, да, невыносимо трудно, вставать каждое утро, руками-ногами двигать… А не съесть коллекцию — трудно не было. Нисколько! Потому что съесть ее было невозможно. Дело своей жизни, дело жизни своих товарищей… Неужели такую элементарно простую вещь надо кому-то еще доказывать?

…Лехнович начал сотрудничать с Вавиловым в 1927 году. До этого жил в Каменец-Подольском. Окончил сельскохозяйственный институт, служил в исполкоме.

Какая память была у Николая Ивановича! Какая работоспособность! И как он ценил работящих людей! Ни в ком больше Лехнович не встречал потом такой доброжелательности к работящим, талантливым людям. И сейчас еще звучит в ушах Лехновича его бодрый, настойчивый голос: «За свои убеждения — хоть на костер!» Веселый был человек.

Во время войны Лехнович имел еще одну заботу: проверял, цела ли ленинградская квартира его брата — Сергея Ивановича. И писал ему на Большую землю.

Письма в ту пору доходили плохо: почтовые ящики висели переполненные, некому опорожнять. Приходилось каждый раз добираться до Главного почтамта и посылать оттуда. Так вернее.

Лехнович соблюдал железное правило: при обстреле шел узкой улицей. Еще до официального разъяснения он сам определил для себя, какая сторона улицы менее опасна. Взял для этого карту, вычислил место расположения немецких орудий.

Вообще, систематичность и вера в факты — вавиловская выучка! — сберегли ему тогда немало нервов. Некоторые слабые духом люди порой признавались: «Утром боюсь выглянуть в окно. Вдруг на улицах фашистские танки?» Лехнович таких разговоров понять не мог. Раз в наших руках форты Кронштадта и вся огневая мощь Балтийского флота, враги не могут войти в город. Безграмотно даже предполагать.

— Хотите сказать — малодушно? — спрашиваю.

Вадим Степанович смотрит на меня, думает.

— Ну да, — отвечает. — Я и говорю, малодушно, безграмотно…

Крысы

Был момент, когда коллекцию чуть не уничтожили.

Сами.

Своими собственными руками.

Гитлеровцы начали наступление, и кто-то из сотрудников института потребовал немедленно все ликвидировать. Семена смешать, обезличить, а документацию сжечь в кочегарке. Чтобы врагам ничего не досталось.

Секретарь парторганизации Георгий Николаевич Рейтер нашел председателя месткома Николая Родионовича Иванова и сказал: «Если не погасить сейчас панику, может разразиться катастрофа. Прошу вас, помогите мне поговорить с людьми».

…Николай Родионович Иванов тоже из первых вавиловских сотрудников.

Однажды, году, кажется, в 1927-м, Вавилов пригласил его к себе в кабинет, сказал: «Видите место в углу? Когда я принимаю посетителей, пожалуйста, являйтесь без доклада, садитесь и слушайте». — «Хорошо. А зачем?» — «Хочу, чтобы вы научились обходиться с посетителями, вести беседу».

Директор института решил из числа молодых ученых подготовить людей, умеющих представительствовать. Непростое, особое искусство.

За два года в кабинете Вавилова перебывало человек двести. Приезжали из других городов, из-за рубежа.

Николай Родионович приглядывался, наматывал на ус. Как и о чем говорит с людьми Вавилов, на что обращает главное внимание, чем заинтересовывает собеседника. Сослуживцы смеялись: «Иванов — любимчик директора».

Скоро Иванов стал представлять институт на сельскохозяйственных выставках, сделался консультантом при основных павильонах. Отдельные проблемы докладывал в специальных комиссиях.

Сегодня профессор, доктор сельскохозяйственных наук Николай Родионович Иванов занимает пост ученого секретаря комиссии Академии наук СССР по сохранению и разработке научного наследия академика Н. И. Вавилова. Особенно близкая его сердцу работа. Бесценно все, что касается Николая Ивановича, решительно все. Наблюдения, мысли, выводы. И конечно, — «знаете, чисто человеческий момент» — его фотографии. «Когда мы начинали работать, в нашем распоряжении было всего-навсего двадцать фотографий Вавилова. А сегодня уже триста восемьдесят. Каждый снимок — мгновение его жизни».

Паника тогда, к счастью, не разразилась.

Истерическому требованию: «Семена смешать, бумаги сжечь в кочегарке» — люди отказались подчиниться.

На всякий случай Рейтер и Иванов завалили кочегарку железным ломом, а снаружи еще запаяли.

О случившемся Рейтер дал знать в райком партии, и оттуда поступило строжайшее указание: ни при каких обстоятельствах коллекцию не уничтожать. Город не будет сдан.

Вместе с другими раз в пять дней Иванов нес в институте круглосуточное дежурство.

Зерновые и бобовые помещались через площадь от подвала, где Лехнович хранил картофель, в основном здании института. Эти комнаты не отапливались вовсе. Стекла в окнах были выбиты. Минус двадцать градусов еще не самый сильный мороз.

Однажды началось нашествие крыс. Вокруг закрылись столовые, магазины, перестала работать «Астория», и тысячи обезумевших от голода животных со всех концов бросились на коллекцию. Их ловили, убивали. Но уничтожить всех крыс было невозможно. Несметные толпы, стада.

Крысы сбрасывали со стеллажей на пол жестяные коробки, прогрызали металлическую сетку, добирались до зерна.

Что-то надо было придумать. И придумали.

Решили снять со стеллажей коробки, связать их в пачки по нескольку штук и укрыть кровельным железом. Тяжелую пачку крыса с места не сдвинет.

Десять — двенадцать голодных людей ежедневно снимали на пол, перевязывали, укрывали железом три-четыре тысячи коробок.

От мороза костенели пальцы. Жесть обжигала кожу.

В полутьме на расстоянии двух шагов ничего не видно. Ноги подкашивались от слабости.

Но борьба с крысами была точно такой же их работой.

Напрасно?

Я спросил Николая Родионовича:

— Разве не было в тех коробках семян, срок всхожести которых уже истек?

— Были, — сказал Иванов.

Конечно, были.

Через каждые пять-шесть лет семена необходимо высевать в поле. Те, что высевали в последний раз, скажем, в 1936 году, полагалось сеять в 1942-м. Раз война помешала это сделать, семена устарели для коллекции, вероятно, погибли.

— Их вы тоже не тронули?

— Разумеется.

Вопрос мой показался Иванову странным.

— Почему же?

— Как почему? Есть обязательное правило: хранить образцы не пять-шесть лет, а по крайней мере десять — двенадцать. Семена стареют неравномерно, среди десятка мертвых могло оказаться одно живое.

Опять правило.

Чтобы случайно не тронуть одно живое зерно, к зерну вообще не прикасались.

Жизнь одного зерна, которое — а вдруг? — сохранится, берегли пуще, чем свою собственную жизнь.

Жестокий вопрос, понимаю, и все-таки не могу его не задать Николаю Родионовичу:

— И сколько же, как выяснилось после войны, погибло зерна?

— Процентов десять.

— А на вес?

— Примерно тонны две.

Две тонны — при ста двадцати пяти блокадных граммах!

Две тонны, которые не съели, сохранили напрасно.

Сил нет это осознать.

— Да отчего же напрасно? — удивляется Иванов. — Странный, простите, разговор… Во-первых, многие образцы, которые мы полагали умершими, после войны превосходно взошли. Лен, например, считался погибшим, а оказывается — жив… Все лучшие послевоенные сорта льна созданы на основе нашей коллекции. Тончайшие современные ткани — это что, по-вашему? Неприкосновенность нашей коллекции! Именно так… А во-вторых, большая удача, что в наших руках оказались эти две тонны лежалого, мертвого зерна. Они позволили сделать интереснейшие выводы. Обнаружилось, что с потерей всхожести зерна усвояемость белка животными тоже теряется. В 1962 году мы докладывали об этом на Пятом международном биохимическом конгрессе. Вызвало большой резонанс. Сельское хозяйство принимает практические меры. Так что совершенно не напрасно. Ни в коем случае. То, что делается подлинно ради науки, пропасть не может. Никогда. Это мы отлично сознавали тогда, в блокаду. А иначе разве бы хватило у нас сил жить?

Психология подвига

Помните рассказы о замечательном летчике, о прекрасном машинисте локомотива? В аварийной ситуации, в критическое мгновение они умели действовать грамотно и тем спасли машины, десятки человеческих жизней.

Потом допытывались у них: «Скажите, это был подвиг, героизм?» Летчик, машинист пожимали плечами, отвечали совершенно искренне: «Какой подвиг? Профессиональная работа».

Ленинградские ученые тоже делали свою профессиональную работу. Нормальную профессиональную работу в чрезвычайно ненормальных условиях.

Только их критическое мгновение продолжалось девятьсот дней. Безумно долго.

В этой главе шла речь о людях, которые занимаются своим кровным делом, и о тех, кто только примазывается к нему: о директоре художественной школы, не умеющем директорствовать, о дутом профессоре-лесоводе… Но давайте спросим себя, задумаемся: вот они, сидящие, как говорится, «не в своих санях», могли бы хоть раз, хоть когда-нибудь примазаться к смерти за свое любимое дело? Нет, никогда! Только — к лаврам, только к почестям, только к успеху…

А, знаете, это и есть, может быть, самое великое их несчастье.

— …Пожалуйста, — говорили мне Лехнович и Иванов, — только не пишите о нашем самопожертвовании. Это неправда.

— Как неправда?

— Вот так, неправда. Наша работа нас спасала.

— В каком смысле?

— В самом прямом. В блокаду люди погибали не только от снарядов и голода. От бесцельности своего существования некоторые тоже, случалось, погибали.

Мы это видели. Если же мы выжили, то во многом благодаря нашей работе. Нашему интересу жить.

Вот так. Они спасали свою работу. Работа спасала их.

В 1945 году английский ученый профессор Ц. Дарлингтон в журнале «Природа» объявил: «Обезумевшие от голода ленинградцы съели знаменитую коллекцию».

После войны Ц. Дарлингтон приехал в Ленинград, и Николай Родионович Иванов спросил его, как мог он такое написать. «Передавало Би-би-си. Я сам слышал», — хмуро ответил Дарлингтон. «Понимаю, — сказал Иванов, — но вы-то как могли допустить?»

Разговор с Дарлингтоном Николая Родионовича рассердил и огорчил. Особенно его огорчило непонимание английского коллеги.

…Я стою на ступенях национального хранилища. Налетает порывами острый кубанский ветер, шумит в верхушках деревьев.

Сосна, платан, редкое «железное» дерево. Говорят, не бывает тверже.

На двух досках, золотом на мраморе, здесь выбьют имена людей — человечество обязано им спасением уникальной коллекции.

Огромное — сто квадратных метров — панно из смальты отобразит великий подвиг советской науки.

Какие краски понадобятся художникам, чтобы передать в смальте, как высок был дух ученых, как велика была их преданность делу, как несокрушимо было их человеческое благородство?

Может быть, на панно изображена будет карта родной страны и — золотом или пурпуром — семьдесят миллионов гектаров, территория, которую занимают сегодня сорта, выведенные из семян, спасенных в годы ленинградской блокады?

Семьдесят миллионов гектаров — примерно треть всех наших пахотных площадей.

Значит, треть земледелия страны выглядела бы совсем иначе, не исполни своего долга и своего труда четырнадцать ленинградцев.

Нет, меня не удивляют сказочные масштабы науки и техники. Поражают реальные масштабы сил человеческих.

Стучат молотки. Подъехала машина, подвезла новые плиты. Большой щит: «До открытия национального хранилища семян коллекции мировых растительных ресурсов осталось двадцать пять дней».