Александр Вершинин,

Москва, 12 сентября 1942 года.

Образец лег в подписанную заранее ячейку, и я задвинул ящик на полку. Потянулся — спина за время сидения здорово затекла, и, сунув журнал для записи образцов подмышку, направился к выходу из хранилища. Теперь быстрее к себе — еще успею вечернюю сводку послушать.

В кабинете царил полумрак. В углу, за своим столом, половину которого занимала громоздкая "Олимпия", неловко примостилась наша машинистка, Софья. Видно было, что сон сморил ее прямо во время работы — рядом лежит раскрытая папка с рукописью, в машинку заправлен лист бумаги…

Я осторожно тронул девушку за плечо.

— Софья…

Она сразу же проснулась.

— А? Ой, извините, Александр Михайлович, задремала… Понимаете, сестра-то в больнице, а племяши… ну ни минуты покоя с ними нету. То кормить, то спать укладывать, то следить, как бы куда не нужно не забрались… Маленькие же еще совсем. Глаз да глаз нужен…

— А сколько им?

— Андрюшке три с половиной, а Даренке — два.

Она с трудом сдержала зевок.

— Вы бы шли домой, Софья.

Она бросила взгляд на пишущую машинку.

— Я еще не закончила. Двенадцать страниц осталось…

— Полно, Софья… завтра наверстаете. Только выспитесь сегодня хорошенько, договорились? К тому же, того и гляди, дождь начнется — скверно будет, если вас застигнет в дороге…

— Спасибо! — девушка вскочила из-за стола, взяла с вешалки плащ, и как-то бессвязно добавила: — Уж завтра-то я… я обязательно!

— Ну конечно…, — я вытащил из ящика стола небольшой, но увесистый кулек, и протянул ей. — Вот, возьмите вашим племяшам.

— Александр Михайлович, ну зачем…

— Берите, берите, — я едва ли не силой вложил в руки девушке кулек. — Это курага, отменная курага. Нам тетка из Ташкента прислала… Племяшам вашим полезно.

— Ой… Большое вам спасибо.

— Все, Софья, ступайте. До завтра.

— До свидания!

Когда дверь за девушкой закрылась, я включил репродуктор, и подошел к огромной карте, которая занимала всю левую стену.

"От Советского информбюро", знакомым всей стране голосом сообщила со стены черная тарелка.

"В течение 12 сентября наши войска вели бои с противником западнее и юго-западнее Сталинграда, в районе Моздок, а также на Волховском участке фронта в районе Синявино… Западнее Сталинграда немецко-фашистские войска непрерывно атакуют наши позиции. Советские части отбивают атаки численно превосходящих сил противника. Н-ская часть Красной Армии в последних боях истребила до 4.000 немецких солдат и офицеров. Отдельная рота противотанковых ружей под командованием тов. Герасимова уничтожила 19 немецких танков… Юго-западнее Сталинграда наши войска вели напряженные бои с танками и пехотой противника. Встречая упорное противодействие наших бойцов, враг несет огромные потери… На Волховском участке фронта в районе Синявина противник подтянул резервы и новыми контратаками пытался вернуть утраченные позиции. Все контратаки немцев были отбиты нашими частями… Немецкие власти предложили всем мужчинам, женщинам и подросткам, проживающим в захваченной гитлеровцами деревне Ботаног, Ленинградской области, выехать на работу в Германию. Крестьяне отказались ехать в рабство. Тогда гитлеровцы согнали на площадь всех жителей деревни, схватили 9 колхозников, в том числе 60-летнего Лукина Григория, 17-летнего Левомягу Павла, 19-летнюю Спиридонову Александру и других, и расстреляли их. Имущество колхозников немцы разграбили, а деревню сожгли…".

Сводка кончилась, и я выключил репродуктор. Да-а, дела.

Где-то там — на западе, на юге, на севере — сейчас идут бои. Грохочут орудия, с воем обрушиваются с неба бомбы, ползут сквозь пламя пожарищ танки, и прямо сейчас кто-то умирает, сраженный немецкой пулей или осколком… Детей убивают! А я… А я сижу в кабинете, и слушаю радио. Ну разве это честно? Проклятая бронь! Помню, что мне ответили, когда я хотел вступить в ополчение — мол, вы слишком ценный специалист, чтобы вами рисковать, товарищ Вершинин. Ценный специалист… Чем же, интересно знать, я ценнее тех двухсот человек из нашего института, что в ополчение все-таки приняли? Даже в прошлом году, когда войска прямо с Красной площади в бой шли — меня и то "завернули"! Где справедливость? Кому, интересно знать, сейчас нужна моя "ценная специальность"? Сижу, коллекции минералов разбираю… Да с этой работой любой третьекурсник справится!

Скрипнула дверь.

— Что-то забыли? — продолжая смотреть на карту, спросил я, подумав, что вернулась Софья.

— Э-э… да не совсем.

Я обернулся.

— Здравствуйте, Ивар Казимирович. Простите, обознался.

— Бывает… Здравствуйте, Саша. Очень хорошо, что я вас застал.

— Вы же знаете, Ивар Казимирович — я раньше десяти не ухожу…

— Знаю, Саша, знаю. Но всякое ведь бывает, правда?

Я пожал плечами.

— Что-то случилось?

— Вы не спуститесь в мой кабинет?

Вот чего не отнять у Круминьша, так это тактичности. Признаться, сколько мне ни приходилось встречаться с начальниками вторых отделов, никого похожего на нашего Ивара Казимировича я не видел. Но вот от самого предложения мне на мгновение стало не по себе. Само собой, опасаться мне было нечего, и все-таки… Странно, что Круминьш сам ко мне поднялся — из-за протеза он не очень-то любит расхаживать по институту, а тут…

— Конечно.

Спрашивать, зачем вдруг мое присутствие в его кабинете понадобилось Круминьшу, я не стал — через пару минут и так станет ясно.

В кабинете у Круминьша царил такой же полумрак, что и у меня, да еще и деревья затеняли окно — наверное, именно поэтому я не сразу заметил человека, сидящего сбоку от стола. А потом Ивар Казимирович включил свет.

Сидевший — это оказался рослый светловолосый мужчина — поднялся. В глаза бросились лежащая на столе фуражка с малиновым околышем, черное кожаное пальто, повешенное на прибитый к стене крючок. Красные петлицы с одним ромбом и кобуру на поясе тоже сложно было не заметить.

— Вершинин Александр Михайлович? — моргнув от яркого света, спросил светловолосый.

— Да.

— Очень хорошо. Я майор НКВД Стерлигов. Будем знакомы.

Он протянул руку, и я не совсем уверенно пожал ее.

— Присаживайтесь, — говорил Стерлигов так, словно хозяином этого кабинета был он. Потом он повернулся к Круминьшу. — Ивар Казимирович, вы не могли бы оставить нас? Прошу прощения, но это необходимо.

— Конечно.

Дверь за Круминьшем захлопнулась.

Я сел на жесткий стул напротив майора.

— Начнем, пожалуй, — сказал Стерлигов. — Думаю, вы немного удивлены происходящим. Вдруг вызывают, ничего не объясняют толком, а тут еще и НКВД…

— Что есть, то есть.

Наверное, в моем голосе слышалась тревога, потому что Стерлигов неожиданно улыбнулся.

— Да не волнуйтесь вы так, Александр Михайлович. Просто дело срочное, и нам показалось, что гораздо быстрее будет, если мы сами к вам придем, чем вызывать вас на Лубянку.

— И-и… И что же это за срочное дело?

— Другой разговор, — майор снова улыбнулся, но через мгновение улыбка пропала с его лица. — Сколько раз вы пытались записаться в армию?

— Трижды.

— Трижды… И что же вам отвечали?

— Что я слишком ценный специалист, — я дернул уголком рта.

— Переживаете? А зря. Вы действительно ценный специалист, и теперь у вас есть возможность это доказать.

— В каком смысле?

— В самом прямом. В скольких экспедициях по поиску алмазных месторождений вы участвовали?

— В двух. Был в Сибири, а потом на Западном Урале. В тридцать восьмом.

— В Сибири — это с Соболевым?

— Да. Знаете, есть мнение, что там могут быть богатые алмазные месторождения — Соболев обнаружил на Сибирской платформе ультраосновные породы, схожие с теми, что встречались в Южной Африке. А именно к таким породам приурочены крупные алмазные месторождения. И теперь Соболев…

— Кстати, Соболев хорошо о вас отзывался, — перебил меня Стерлигов. — И в Алмазном бюро вас рекомендовали… Сказали, что вы очень перспективный и толковый сотрудник, и что вы подойдете для решения стоящей перед нами задачи как нельзя лучше. Вы молоды, но при этом уже достаточно авторитетны в мире науки, имеете опыт продолжительных экспедиций…

— Последнее-то как раз неудивительно — я ведь все-таки геолог. Но, позвольте… Рекомендовали для чего? Для решения какой задачи?

Стерлигов откинулся на спинку стула.

— Вам предстоит отправиться в экспедицию. Вы согласны?

Экспедиция?! Сердце радостно екнуло. Наконец-то! Наконец-то настоящее дело — а не протирание штанов в хранилище. Может быть, и в самом деле будет от меня хоть какая-то польза…

— Конечно же, согласен! А что за маршрут? — жадно спросил я. — Какие сроки?

— Не все сразу, — сказал Стерлигов. — Прежде нужно выяснить еще кое-что…

И неожиданно отчеканил:

— Что вы можете сказать о Прохорове? Об Иннокентии Евгеньевиче Прохорове?

— Ну…, — я замялся.

— Что? Скажите, что он отличный специалист по алмазам, — вперился взглядом мне в глаза Стерлигов. — Что его имя знают ученые всего мира. Что он помогал вам в работе над кандидатской…

У меня по спине побежали мурашки. Прошло уже несколько лет с момента ареста Прохорова — но поверить в предъявленные ему обвинения я так и не смог. Чтобы Иннокентий Евгеньевич скрывал данные о месторождениях? Абсурд!

— Прохоров обвинен, и сейчас… отбывает наказание.

— Совершенно верно, — спокойно кивнул майор. — Официальная версия именно такова.

Я не сразу понял, что он сказал. А потом, когда смысл его слов дошел до моего рассудка, я едва не вскочил.

— Что значит — официальная версия? То есть он что, не… он не…

— Он не в лагере, вы хотите сказать? Именно так — не в лагере. Скажу вам больше: немного есть мест, отстоящих от лагеря дальше, чем то, где Иннокентий Евгеньевич сейчас выполняет важное задание партии и правительства. И вот еще что — мало кто из геологов может сказать, что принес Родине такую же пользу, как товарищ Прохоров.

— И… и где же он сейчас находится?

— В Экваториальной Африке, — сказал Стерлигов. — Если быть точным, то в Анголе.

* * *

Мерно постукивали висящие на стене часы. Стерлигов стоял возле окна, стекла которого крест-накрест пересекали широкие бумажные полосы, я по-прежнему сидел за столом. Передо мной остывал стакан жидкого чая, по цвету лишь немного отличающегося от пустого кипятка. Чай принес Круминьш — постучал, поставил на стол два стакана и удалился. Перед тем как выйти, он бросил на меня странный взгляд: я все никак не мог понять, чего в нем было больше, поддержки или сочувствия?

Стерлигов свой чай выпил почти сразу же, не дожидаясь, пока тот остынет, и поставил стакан в металлическом подстаканнике на тумбочку, рядом с черным телефонным аппаратом.

— Если вы помните, то в 1935 году товарищ Прохоров не был в столице. Потом вернулся, а в мае 37-го… ну, дальше начинается как раз официальная версия.

Хотя Стерлигов сейчас стоял лицом к окну, я готов был поклясться, что он улыбнулся.

Помнил ли я о странном отсутствии Прохорова? Ну еще бы! Шутка ли — пропадал где-то почти два года, вернулся сильно похудевший и едва ли не черный от загара, и никому не сказал ни слова о том, где он был все это время! Вскоре после своего возвращения произвел настоящий фурор докладом на ленинградском симпозиуме, а потом… Да, известие о его аресте для многих стало шоком. Но что значит это известие по сравнению с тем, что я сейчас слышу от майора!

— Уверен, вы понимаете, что эти сведения — секретные, — Стерлигов не спрашивал, он утверждал.

— Я даже понимаю, что вы рассказываете мне это совсем неспроста, — буркнул я.

— Верно, — Стерлигов отошел от окна и снова сел. — Думаю, пора перейти непосредственно к делу. Вы не возражаете, если я закурю?

Я покачал головой.

Стерлигов вынул из кармана коробку папирос, закурил, выпустив облачко синеватого дыма.

— Вам не предлагаю — вы ведь не курите, если я не ошибаюсь.

— Не ошибаетесь.

— Что ж… Вы геолог, Александр Михайлович, и представляете, насколько алмазы важны для нашей страны. Тяжелая промышленность, производство точных приборов и вооружения… Что еще важнее, вы представляете, насколько трудны поиски алмазов, и то, насколько мало алмазов мы добываем на наших месторождениях — на Койве, на Вижае люди ежедневно совершают подвиг, а результат… Мышкины слезки, а не добыча. И вы знаете, что продавать нам алмазы в нужных нам количествах империалисты не хотят, несмотря на то, что мы платим за них по грабительской цене. Нам нужны десятки, сотни тысяч карат! И не для бессмысленных, никчемных украшений — а для того, чтобы наращивать свою мощь, чтобы крепить оборону! Поэтому и возникла идея искать алмазы за пределами страны — в плохо освоенных, но перспективных районах…

— Но это же… авантюра! — вырвалось у меня. — Искать наугад, в чужой стране…

— Не совсем наугад. У нас были скудные, но многообещающие сведения о наличии крупных месторождений алмазов на восточном побережье Южной Америки и на западе Экваториальной Африки. К сожалению, на Американском континенте эти месторождения уже были застолблены, да и места там достаточно оживленные. А вот что касается Африки… В 1935 году Прохоров совершал экспедицию в Анголу — конечно же, экспедицию тайную. Его группа прошла сотни километров по горам и саваннам, несколько человек погибло. Но им улыбнулась удача — они нашли богатейшее месторождение. Его продуктивность невероятно, фантастически высока. И, что очень важно, несмотря на близость к побережью и небольшое расстояние до городов, район почти первобытный. Глушь просто небывалая, наверное, даже у нас в тайге такие уголки трудно отыскать. В этот район никто не суется — то ли из-за поверий местных, то ли еще по какой причине… Как бы то ни было, все это сыграло нам на руку. К концу 37-го там была развернута база, а уже в ноябре 38-го в Москву поступила первая тысяча карат.

Я потряс головой. Мне было известно, насколько трудоемка добыча алмазов, и поверить в то, что за пару лет на другом конце света удалось создать добывающее производство, было, мягко говоря, непросто.

— Фантастика… Но как же с энергией? С машинами? С рабочими? Как?

Стерлигов загасил окурок.

— Было трудно. Невероятно трудно. Все приходилось делать в глубокой тайне — доставлять машины, оборудование, людей… даже продовольствие и топливо целиком и полностью нужно было завозить. Хорошо, что поблизости есть река — удалось смонтировать небольшую электростанцию. Вся фабрика, конечно же, электрифицирована, ведь если бы туда приходилось водить нефтеналивные суда, нас бы как пить дать выследили. В общем, к концу 1940 года на фабрике работало более 100 человек, и она давала около пятидесяти тысяч карат в месяц.

Цифра была просто невероятной.

— Сколько?

— Впечатляет, правда? Я же говорил, что месторождение необычайно продуктивное. Но, как вы понимаете, с началом войны ситуация изменилась — поддерживать нормальную работоспособность фабрики стало просто невозможно, как мы ни старались, и прошлой осенью командование приказало эвакуировать персонал.

— А в чем заключается… моя задача?

— Задача… Не скрою, она будет непростой. Очень непростой.

Стерлигов сделал паузу.

— Сейчас на фабрике находится чуть больше десятка человек — часть инженерного персонала и бойцы охранения. Вам предстоит оценить остаточные возможности прииска и обеспечить консервацию фабрики. Конечно, — предупредил Стерлигов мой вопрос, — товарищ Прохоров справился бы с этими задачами лучше, вот только он сейчас находится при смерти. Если вообще еще жив…

Он поиграл желваками.

— Проклятая лихорадка, проклятый климат… Да и сам Прохоров на месте не сидит — всегда впереди… Вот и не уберегли. Так что, по сути, вы направляетесь туда для того, чтобы принять руководство работами по консервации фабрики. Ну а то, какие у прииска перспективы, определите на месте.

Голова шла кругом — слишком много информации вывалил на меня майор.

— Как я попаду в Анголу?

— Морем. Конечно, вы отправитесь не один. С вами будет сотрудник наркомата, который возьмет на себя командование охраной прииска. Он присоединится к вам в Томске. Вот только времени на сборы у вас будет немного — завтра утром за вами заедет Ивар Казимирович. В восемь утра вы вылетаете в Сибирь…

* * *

Шины "эмки" мягко шуршали по мокрому асфальту. Около шести за мной заехал Круминьш, и сейчас мы направлялись на аэродром. Дождь вчера вечером все же начался, и лил всю ночь — да и сейчас с низкого неба, серым одеялом нависшего над городом, все еще сыпалась мелкая морось, капли постукивали по дерматиновой крыше салона.

Хмурое и сырое московское утро.

Перед отъездом мне хотелось обойти Москву — побывать на Красной площади, на Ленинских горах, побродить по набережной… Даже сейчас, когда тень страшной войны накрыла всю страну, город был красив: его не портили ни зенитки, тянущие вверх тонкие хоботки длинных стволов, ни висящие в небе аэростаты, ни асфальтовые "заплатки" поверх воронок от бомб…

Но свободного времени не было ни минуты. Хотя все необходимые документы уже были выправлены, времени катастрофически не хватало. Еще бы — ведь нужно было за несколько часов собраться в путешествие, которое продлиться неизвестно сколько месяцев.

Вещей набралось изрядно: инструменты, кое-какие реактивы, справочники, атлас, аптечка, сменная одежда, и еще множество самых разных мелочей. Выручила привычка к укладке снаряжения, привитая самым лучшим учителем — собственным опытом, которого я достаточно поднабрался во время экспедиций, и два пошитых на заказ несколько лет назад походных мешка, в бездонные утробы которых поместились все необходимые вещи.

Все время, пока я собирался, мать молчала. Впрочем, за последние три года мы с ней не перемолвились и двумя десятками слов. Были для такого отношения основания.

…Тем летним днем я вернулся домой неожиданно рано. И когда открыл дверь, увидел в коридоре дядю Жору — материного коллегу по работе, который бывал у нас в доме несколько раз. Он как раз собирался выходить, а рядом с ним стояла мать. Босая, в накинутом наспех халате.

Я все мог понять. И то, что отца, погибшего в экспедиции в Средней Азии, уже год как не было. И то, что далеко не каждая женщина может хранить верность умершему мужу. И то, что редкая красота матери должна была привлекать — и привлекала! — многих мужчин… Понять я мог. А вот простить — нет.

Я тогда ничего не сказал. Стоял и смотрел на них. Вернее, смотрел на мать. Дядя Жора как-то вроде даже стал ниже ростом, и переминался на месте, будто не зная, как лучше встать. А мать сначала смотрела прямо мне в глаза — а потом вдруг резко залилась краской, и отвернулась. Я закрыл за собой дверь — не хлопнул, дверь-то при чем? — и ушел.

С тех пор мы, по сути, почти не разговаривали. За все это время она больше ни с кем не встречалась, это я знал точно, но… Но мы все равно не разговаривали.

Поэтому мать наблюдала за мной молча. И вдруг спросила:

— Ты вернешься?

Хотела она этого или нет, но она задала единственный вопрос, проигнорировать который было выше моих сил.

Я прекратил укладывать вещи.

Мать выжидающе смотрела на меня, словно чувствовала, что я не могу не ответить.

— Надеюсь, — сказал я.

И только в этот момент я понял, ЧТО мне предстоит. Путешествие в непредставимо далекий уголок охваченной пожаром мировой войны планеты, на континент, известный мне лишь по книгам и картам. Какие опасности подстерегают в пути? С чем предстоит столкнуться? Удастся ли выполнить задание? Смогу ли я вернуться на родину?

— Надеюсь…, — повторил я.

Она подошла ко мне и обняла. На какую-то долю секунды у меня возникло желание оттолкнуть ее, но в следующее мгновение я сильно прижал ее к груди.

— Мама…

У меня аж сердце екнуло, когда я, впервые за три последних года, снова назвал ее мамой. Как ни странно, мы так и не стали разговаривать — но только лишь потому, что я вдруг почувствовал: я понимаю маму и без слов. Думаю, она чувствовала то же самое.

Встал я затемно, оделся. Пока пил чай, мама сидела напротив, и не спускала с меня глаз, словно пыталась запомнить до самой мелкой черточки. Потом я сунул в мешок пирожки с капустой, которые она испекла, пока я спал, обнял маму, и вышел. Теперь сверток, положенный под верхний клапан мешка, грел мне бок, напоминая о доме.

Совсем скоро я окажусь на борту самолета, который понесет меня на восток. Сначала Казань, потом Свердловск, а потом — Томск. А вот куда мне предстоит отправиться из Томска, я пока не знаю… Откуда мы пойдем морем в Анголу, на чем? Ничего неизвестно. Позже узнаете, сказал Стерлигов. Понятное дело, секретность…

Но имелась и еще одна причина, по которой у меня было неспокойно на душе.

Зоя. Дочь Прохорова.

Когда я впервые увидел ее, она была несколько угловатой, застенчивой девушкой: простенькое платьице, быстрые взгляды искоса, длинная каштановая челка. Пока мы в кабинете ее отца сражались с отчетами экспедиции или с данными геологической разведки, ее даже и заметно-то не было: принесет крепкого чаю в больших белых чашках да тарелку с бутербродами, "Папа, больше ничего не нужно? Нет-нет, Зоюшка, ступай", вот и все. Зоюшка… Я ни разу не слышал, чтобы ее так звал кто-нибудь, кроме отца.

Потом все изменилось — между нами изменилось. Не то чтобы сильно, но…

А после ареста (то есть "ареста") ее отца она исчезла из Москвы. Самые бестолковые шептались — мол, "и ее тоже", другие говорили, что она всего лишь уехала к родне — не то во Владимир, не то в Рязань. Я так и не сумел выяснить, куда же она запропала, а потом подумал — может, так оно и лучше, что уехала? Или… Или я просто заставил себя в это поверить?

— Саша, мы приехали, — раздался голос над ухом.

— Что? А, простите, Ивар Казимирович. Задумался…

Оказывается, мы уже были на аэродроме. Круминьш даже успел переговорить с бойцом охранения и показать ему документы. Тот поправил висевший на плече ППШ, взял под козырек, и поднял шлагбаум.

На летном поле дул пронизывающий ветер. В полусотне метров от нас толстым зеленым дельфином замер самолет с красной звездой на фюзеляже. От кабины к хвосту тянулся тросик антенны, на спине вздувался прозрачный пузырь — блистер с пулеметной турелью. Я поплотнее запахнулся в плащ, подхватил походный мешок — второй взял Круминьш.

— Ивар Казимирович…

— Ничего, Саша, ничего, — Круминьш чуть заметно улыбнулся. — Знаете, я бы с радостью отправился с вами… Но, видать, уже не судьба.

Он покосился на свой протез.

— Не судьба, — повторил он.

Мы зашагали к самолету.

Из открытой дверцы высунулся круглолицый пилот в шлеме с поднятыми на лоб очками-консервами.

— Кто такие?

— Александр Вершинин, — я протянул летчику документы. — Мне сказали…

— Правильно сказали, — перебил меня летчик, возвращая мне бумаги. — Днем будете в Казани.

Интересно, в его голосе действительно слышалось чуть заметное презрение к гражданскому — или мне показалось? Зато разглядывает меня очень уж внимательно. Наверное, думает, что я чертовски важная птица, раз меня, гражданского, военным самолетом везут. Ну, пусть думает…

— За маму не переживайте, — сказал Круминьш. — Чем можем, поможем. Заработок за вами сохраняется — если хотите, будем деньги ей выдавать. Это можно устроить.

— Было бы замечательно. Спасибо, Ивар Казимирович.

— Да не за что, Саша. Работайте спокойно. И вот, возьмите, — он протянул мне запечатанный сургучом конверт из грубой бумаги. В левом верхнем углу конверта была чуть размытая красная печать. — Тут документы, и все о вашем маршруте. Не потеряйте.

Я сунул конверт за пазуху.

— Пора, — хмуро напомнил пилот. — Иначе из графика выбьемся, а за это по головке не погладят.

— До свидания, Ивар Казимирович.

— До свидания, Саша. Удачи вам.

По хлипкой металлической лесенке я влез в самолет, и пилот захлопнул дверцу. Весь салон был заполнен плотно уложенными коробками и ящиками, обтянутыми грубой тканью. Ни маркировки, ни каких-либо надписей на ящиках не было.

— Садитесь здесь, — указал пилот на откидное сиденье. — Неудобно, конечно, но выбирать не из чего. Ваши мешки поставьте рядом, больше их все равно девать некуда. Летать приходилось?

— Нет, — покачал я головой.

Пилот вздохнул.

— Тогда держитесь покрепче, — посоветовал он, и, протискиваясь мимо ящиков, ушел в кабину.

Оттуда послышались приглушенные голоса, какие-то щелчки и стук. Потом чихнули моторы — раз, другой, послышался скрежет проворачиваемых винтов. Самолет мелко завибрировал.

Изогнувшись, я выглянул в окошко.

Круминьш все еще стоял неподалеку. Заметив мое лицо за плексигласом иллюминатора, он помахал мне рукой. В этот момент моторы извергли облачка синеватого дыма, взревели, и струей воздуха с Круминьша сорвало фуражку, которая, подпрыгивая, покатилась по полю. А он все махал и махал.

Самолет развернулся, двигатели заревели громче, тяжелая машина начала разгоняться, покачиваясь… А потом все вдруг провалилось куда-то вниз, и я почувствовал, что мы уже летим.

Владимир Вейхштейн,

Томск, 13 сентября 1942 года.

— Разрешите? — как и положено, громко и четко вопросил я, заглядывая в кабинет.

— Входи, — буркнул в ответ мой начальник. Я сделал шаг внутрь, не оглядываясь, закрыл дверь и, выпрямившись, бодро поздоровался. Не то чтобы майор НКВД Анищенко был поборником воинской дисциплины и строевых занятий, но за малейшую расхлябанность непременно журил. Очень неприятно журил.

— Ладно тебе тянуться, — снова пробурчал майор, поднимая наконец на меня взгляд и ощупывая пальцами верхнюю губу. — Проходи и садись.

Когда я только пришел работать, осенью прошлого года, у Анищенко под носом росли усы-щеточка, как у маршала Ворошилова. Однако ближе к лету майор их сбрил, потому как с усами он больше напоминал не красного маршала, а Гитлера. С тех пор прошло не меньше трех месяцев, но начальник все никак не мог смириться с отсутствием растительности на лице, а может, просто привык теребить губу.

Быстро продвинувшись по кабинету, я сел за стол майора в обычном месте — у верхней палочки буквы "Т", которой он был поставлен. Анищенко быстро дописал какую-то бумагу, сунул ее в папку и отодвинул в сторону. Кроме стопки похожих папок, чернильницы, старой чугунной лампы с завитушками и черного телефонного аппарата, на столе ничего не было. Впрочем, Анищенко тут же выложил из кармана пачку папирос. Настоящий "Казбек", а не рассыпуха из Сталинска, которую выдавали нам по карточкам каждый месяц.

— Закуривай, — устало разрешил майор, когда взял папиросу сам и сунул ее в угол рта, чтобы не мешала разговаривать. Он бросил "Казбек" и спички мне. Ничего себе! Такое случилось в первый раз. Нет, я не был в управлении самым плохим работником — просто еще слишком зеленым, чтобы быть на хорошем счету у начальства и получать от него такие знаки внимания. Однако теряться я не собирался. Когда еще удастся покурить хорошего табака? Быстренько закурив, я приготовился слушать, что же такого случилось, что целый майор вызвал меня к себе с самого утра и угощает "Казбеком". Явно все это не просто так…

— Как работается? — опять коротко спросил майор. Он выпустил облако дыма и сощурился, отчего его овальное лицо перекосилось, будто он был страшно недоволен.

— Нормально, товарищ майор! — отрапортовал я, едва удержавшись, чтобы не сесть по стойке смирно. — Жалоб нет.

— Точно? А я слыхал, ты недоволен был. Говорил, дескать, занимаешься всякой мелочью: паникеры, дезертиры, спекулянты, карманники на рынке… На фронт что ли захотел, а?

— Я…, — у меня перехватило в горле. Вот оно что! Похоже, недолго мне осталось сидеть в спокойном тыловом Томске. — Я, товарищ майор, конечно готов в любой момент идти защищать нашу советскую Родину от фашистских полчищ.

— Кто на фронт хочет, заявления подает, чтобы его забрали. От тебя ни одного не было.

— Ну, я думал, товарищ майор, что у нас тут тоже важная работа… Что в НКВД не поощряется…

— Ладно, не оправдывайся! — майор махнул рукой. — Я бы тебя и не пустил. Людей у меня сколько? Сам знаешь. А город большой, работы — выше головы! Немцы в тыл к нам сотнями диверсантов и шпионов забрасывают, а мы ни одного настоящего еще не выявили. Думаешь, меня за это по головке гладят?

Я был сбит с толку. Для чего он все это говорит? Сидит и будто оправдывается передо мной.

Анищенко тяжело вздохнул, вынул из-под крышки стола пустую консервную банку и стряхнул туда пепел. Затем нагнулся, насколько позволил упершийся в столешницу толстый живот, и поставил банку ближе ко мне. Пришлось тоже тянуться, чтобы стряхнуть. По правде говоря, я уже пару раз украдкой делал это прямо на пол, благо, ковра в кабинете не было.

— У меня стеклянная была, — пробормотал майор. — Только я ее вчера разбил…

Он опять залез под крышку стола и вынул еще одну папку, только, в отличие от прочих, уже лежавших на столе стопкой, эта была красной.

— Вот, пришла мне бумага, — сказал Анищенко после очередного вздоха и недовольного кряхтения. Некоторое время он молча перекладывал находившиеся в папке листы. Их было совсем мало: майор поглядел каждый по несколько раз. — Прямо из наркомата. Тебя касается.

Ну вот! Не одно, так другое. Не успел я прийти в себя от неприятных фраз об отправке на фронт, как выясняется, что мной интересуются аж в Москве! Теперь я заерзал на стуле и попытался нервно втянуть побольше дыма — но папироса уже погасла. Докурил, оказывается. Неужели дело связано с отцом? В 37-м он был потихоньку отправлен в почетную ссылку сюда, в Томск, из Москвы. Несколько коллег и друзей отца оказались вражескими шпионами или вредителями, разрушавшими советскую науку по заказу империалистов. Вовремя разоблаченные, они были арестованы, но на отца пала тень. Те времена прекрасно сохранились в памяти: и папа, и мама не находили себе места и буквально не спали ночами. Кто знает, вдруг произойдет какая-то ошибка и под молот правосудия случайно попадет невинный человек? Всем ведь известно — лес рубят, щепки летят.

Тогда все обошлось, но нам пришлось уехать. Отец сменил Московский университет на Томский — и я вместе с ним. Оставалось тогда доучиться всего каких-то год с небольшим. Правда, особенно жаловаться не приходилось. Томск — городок, конечно, провинциальный, маленький и скучный по сравнению со столицей, однако здесь тоже жить можно. Тем более, после окончания университета я без проблем пошел в аспирантуру и имел, кажется, блестящие перспективы. В скором времени мог стать преподавателем и уехать в другое место, более симпатичное. Но тут — война. Прекрасным летним днем по радио объявили эту жуткую новость: словно обухом по голове. Впрочем, помнится, тогда волнения быстро прошли. Все вокруг были уверены, что долго это не продлится, что Красная Армия быстро наподдаст наглым агрессорам и погонит их обратно, в Берлин. В военкоматы не выстраивались очереди, учащихся призывного возраста отправляли на каникулы.

Только к осени стало ясно, что дела пошли гораздо хуже, чем советские люди могли себе представить в июне 41-го. Враг все дальше проникал вглубь СССР, по радио каждый день звучали названия все новых оставленных городов. Минск, Киев, Таллин, Смоленск… К тому времени понемногу стали забирать в армию моих знакомых. А я, как секретарь комсомольской организации, вдруг получил приглашение посетить областное управление НКВД. Признаюсь, тогда сердце екнуло — но оказалось, что мне предлагают вступить в их ряды!

Я недолго размышлял. К тому времени становилось понятно, что особых научных перспектив у гуманитария нет. В скором времени придется либо идти на фронт рядовым, либо отправляться в командирское училище. Можно подумать, что в НКВД я просто нашел теплое местечко, чтобы отсидеться. Это, конечно, святая обязанность каждого гражданина — защищать свою Родину; только здесь тоже не сахар. Правильно сказал Анищенко, выражал я недовольство, что мелочью занимаемся. Он всегда все знает. Но за те полгода с небольшим, что я провел лейтенантом НКВД, уже не меньше десятка раз приходилось стрелять. Стрелять по людям, а не в воздух. Зимой особенно было трудно, когда немцы дошли до самой Москвы, а здесь стояли лютые морозы и жрать людям было нечего. Грабежи, драки на рынке, множество дезертиров, которые не собирались сдаваться. Одному нашему работнику голову пробили, а трех ножами резали. Я и сам пару раз по морде получил… Так что, тыл тылом, живешь дома, не в окопе — и в то же время, если меня здесь не будет, кто всем этим займется?

Видимо, видок у меня был соответствующий — Анищенко сидел и молчал, давая мне время подумать. Выждал несколько минут, полистал еще для вида бумаги и легонько хлопнул ладонями по столешнице.

— Ты ведь, Владимир Давидович, в университете своем языками занимался?

— Что? — брякнул я, очнувшись от воспоминаний и размышлений. Майор не обиделся: терпеливо повторил свой вопрос и в задумчивости вынул новую папиросу. Мне предлагать на этот раз не стал.

— Ну да, — промямлил я, согнувшись на стуле, как провинившийся школьник. К чему же дело идет? Что случилось? Ничего не понимаю. — Со специализацией на английском.

— Тут, в бумаге, сказано, что ты несколькими владеешь.

— Так точно. Немецким, немного французским, итальянским и испанским.

— А португальским?

— Акхм… Так, постольку поскольку. У меня, Сергей Гаврилович, отец на романских языках специализируется, вот он их все в совершенстве знает. И испанский, и итальянский, и португальский. Я от него, можно сказать, нахватался, хотя мне самому они не очень нравятся.

— Ладно, ладно, лекции не надо читать. Ходить вокруг да около не буду, потому что времени на это нет. Работать надо. Так что… Пришел мне приказ насчет тебя, товарищ Вейхштейн. Отбываешь в распоряжение наркомата, чтобы отправиться в длительную и секретную командировку.

— Что? — опять не выдержал я. — К-куда?

— Не знаю, мне не сообщили. Велено предоставить тебя с личными вещами, двумя комплектами летней формы, табельным оружием и недельным пайком на аэродром, к девяти утра пятнадцатого сентября. Подробности позже сообщат. Кто, когда — не спрашивай, сам не знаю.

Анищенко с жутким скрипом отодвинул назад свое массивное кресло с высокой спинкой и тяжело привстал. Я немедленно вскочил тоже: потрясение немного отпускало, и я вспомнил о субординации. Майор одернул гимнастерку, поправил ремень, сдвинув его вверх, насколько позволял живот.

— Так что, товарищ лейтенант, прямо сейчас сдавай дела, какие имеешь, старшине Гончарову, возвращай книги в библиотеку и получай дополнительный комплект обмундирования. Завтра свободен, можешь с семьей попрощаться, потому как хрен его знает, куда тебя пошлют и насколько. Погуляй последний разок, и послезавтра утром, так как это у нас и будет пятнадцатое сентября, явишься сюда к семи утра. Отправлю тебя на своей машине на аэродром.

Майор косолапо обошел угол стола и протянул руку.

— Спасибо, товарищ Вейхштейн, за твою работу. Не все получалось, но плохим работником я тебя назвать не могу. Жаль, что забирают, конечно. Взамен придется брать кого-то, опять учить сызнова… Эх!

Анищенко одной рукой тряс мою, а второй, свободной, в отчаянии взмахнул. Я смотрел на него невидящим взглядом. В голове в тот момент не было совершенно ни одной мысли.

* * *

Хотя мне всегда казалось, что дела мне доставались мелкие, различных бумажек в столе и маленькой тумбочке у окна накопилось, оказывается, будь здоров. Пока я выгреб все это да передал Гончарову, деревенскому увальню с простодушным лицом и ладонями размером с лопату каждая, времени прошло много. Старшина все-то делал неспешно, постоянно отвлекался — то чаю попить, то с зашедшим в гости сослуживцем побеседовать, то в сортир сбегать, так что передача дел затянулась до самого обеда. Тут уж старшина заспешил и принял остаток бумажек просто так, без проверки. После я сдал кабинет и заглянул в каптерку. Хозяин вещевого склада, старший сержант Кончелыго, поглядел на меня так, словно я был монгольским завоевателем, требующим у него дань за двадцать пять лет.

— Второй комплект ему… — стал он бурчать, когда я объяснил, зачем пришел. — Люди в одном ходют по пять лет, а ему только выдали — и новый надо!

— А я что — виноват? Из Москвы приказ! Разве тебе товарищ майор не говорил?

— Говорил, а что мне с этого, лыка вертеть? Нормы снабжения нам, товарищ лейтенант, не выполняют. Все для фронта, все для победы, а нам уж так, чего останется. Нету у меня второго комплекта. Вот, могу поношенную фуражку выдать пятьдесят шестого размера и гимнастерку пятидесятого. Ремень еще есть, только старый.

— Как так? Мне что, жаловаться идти? — вскипел я. Можно было быть уверенным, что на самом деле у прижимистого хохла есть все, только он давать не хочет. То ли бутылку с меня вымогает, то ли заначил, чтобы на рынке продать.

— Идите, жалуйтеся, — нехорошо оскалился Кончелыго. — Только смотрите, пока ходите, у меня последнее разойдется. А товарищу майору я сразу все сказал, как на духу. Вот, могу тебе валенки выдать. Хорошие, с кожаными подбойками. Шарф есть и шинель. Берешь?

Ругаться не было смысла. Завхоз в любом учреждении или организации, неважно какой — военной, полувоенной или гражданской — почти царь и бог. С ним начальники уважительно говорят, а уж простые люди чуть ли не кланяться при встрече должны. Плюнул я на споры и взял все, хотя фуражка была мала, а валенки велики. Все равно эти валенки я с собой брать не стану — оставлю своим, будет, в чем зиму ходить. В прошлую отец чуть ноги не отморозил в своих стареньких ботинках.

Потом сержант перешел из каптерки в оружейную и выдал мне тридцать патронов к моему древнему "нагану". Хорошо хоть тут не стал зажимать. С оружием все-таки шутки плохи, его на базар украдкой не утащишь.

— Вы потом, товарищ лейтенант, не забудьте после командировки излишки патронов обратно сдать. Если какие израсходуете, будете писать рапорт, куда и как.

— Какой же ты бюрократ! — в сердцах воскликнул я, расписываясь за патроны. От возмущения перо дернулось, и на полях ведомости образовалась здоровенная клякса.

— Не ругайтесь, товарищ лейтенант, — строго сказал Кончелыго. — Лучше пишите аккуратно — вон, чуть мне бланк строгой отчетности не испортили. Глядите, его вам из зарплаты вычтут.

Я быстро сложил полученное добро в шинель и кое-как связал ее в узел. Валенки перекинул через плечо, тюк подхватил обеими руками — и отправился в путь. Обычно я ездил на работу на трамвае, иногда на нашем автобусе, когда тот не был сломан и собирал сотрудников по городу, но сейчас пришлось идти пешком, потому что толкаться в толпе с узлом мне не хотелось. Интересно я сейчас, должно быть, выгляжу. Строгий молодой человек в фуражке с малиновым околышем, кобурой на ремне и валенками на плече! Впрочем, с тех пор, как началась война, много что из непривычного ранее прохожих уже не удивляло. Обилие военных разных сортов, мешочники, очереди в магазины, стрельба по ночам…

Дома меня, конечно, не ждали. Отец только что отправился обратно в университет с обеда; мать засуетилась, накрывая на стол. Она была женщиной крупной, в противоположность отцу, хрупкому и нескладному.

Я всегда удивлялся, как так они сошлись и жили уже почти тридцать лет: русская женщина из семьи мелкого лавочника и еврей из семьи потомственных лингвистов? Ни разу не слышал, чтобы они ругались друг с другом, не говоря уже о чем-то более серьезном. Всякое мы пережили, и хорошее, и плохое, но отец и мать всегда были этаким эталоном дружной и крепкой семьи.

Пока я неспешно поглощал жиденькие щи, и пил чай с сухарями, мама по обыкновению делилась сплетнями, которые успела узнать с утра — на базаре, в разговоре с соседями или от отца.

— Отец говорит, сегодня у него в гостях был дядя Сеня. Помнишь дядю Сеню? В Москве с нами жили на одной площадке. Милая такая семья была: две дочки и сын. Дядя Сеня бухгалтером работал в потребкооперации. Их с сыном осенью в ополчение забрали — сначала сына, потом дядю Сеню. Они на фронте ненадолго встретились и снова разошлись. Не помню, как же их мальчика звали?

— Тоже Сеня. Их двое было — Сеня большой и Сеня маленький, — подсказал я.

— Да, да. Так вот, сына-то его убили. А дядя Сеня руку себе отморозил — все пальцы ему отрезали. Не знаю только, на правой или на левой…

— А как он здесь оказался?

— Семью забирать приезжал. Они в эвакуацию уехали в конце года. А дом наш старый разбомбили, представляешь?

— Да ты что, мама, это ж нам тетя Шура еще весной писала!

— Правда? Забыла я, значит. Хорошо, все-таки, что мы сюда переехали. Кто знает, остались бы там, что было бы? Может, и в живых уж никого не было бы, — она быстро всхлипнула и умчалась в кухню, вытирать мокрые глаза. У меня как раз было время поразмыслить, когда сообщать о своей командировке. Вечером, чтобы два раза не мучаться? Но тогда мать заинтересует, почему я после обеда на работу не иду. Можно, конечно, соврать, или уйти куда для виду… Нет, ни к чему.

Поэтому, допив чай, я взял стакан и пошел в кухню, где мать уже мыла посуду.

— Ты сама-то ела? — спросил я, не зная, как начать.

— Конечно, Вовочка. Мы с отцом ели. Он говорит, в аудиториях у него уже почти одни девчонки остались. И тех мало. Скоро, говорит, закроют наш факультет — придется в другое место идти работать. А что он умеет? Ничего не умеет. И я привыкла все время дома, никакой профессией не владею. Будем работать… один сторожем, другая уборщицей. Одна у нас надежда, на тебя, сыночек.

Она снова всхлипнула, но от слез практично воздержалась: руки мокрые, вытирать щеки плохо.

— Вас тут в обиду не дадут, мама, — сказал я. — Помогут, если чего.

— Что? О чем это ты? — она сразу догадалась и бросила греметь тарелками. Выпрямившись, она могла смотреть мне прямо в глаза, потому что ничуть не уступала в росте.

— В командировку я уезжаю. Послезавтра, — выпалил я и на всякий случай попятился к окну.

— На фронт отправляют? — воскликнула мать, и голос ее при этом едва не сорвался на визг. — Сыночек мой, да как же так… да куда же?

Тут она уже не смогла сдерживаться и разрыдалась в полную силу. Пришлось увести ее в комнату, усадить на диван и дать чаю. Трудно было уговаривать и успокаивать, когда сам толком не знаешь, что тебя ждет. Куда пошлют? Зачем? Правда, главное было — убедить, что не на фронт. Матери казалось, что это самое страшное, что можно ожидать от жизни, и все остальное по сравнению с фронтом уже не имеет значения.

— Откуда ты знаешь, что не на фронт? Бабки во дворе говорят — немцы уже Баку взяли! Всех ведь сейчас подчистую заберут.

— Подальше держись от этих бабок! — со злостью воскликнул я. — Посадят вас всех как подстрекателей и паникеров. И Баку наш, врут они. Я точно знаю!

— Ну, тебе-то конечно лучше знать, — в голосе матери сквозила неуверенность; зато она наконец перестала плакать и принялась за чай. — Только почему ты думаешь, что тебя не на фронт все-таки? Обманываешь меня, поди?

— Зачем мне это? Что я, маленький — врать? Все равно ты ведь узнала бы. Как я себя чувствовал бы потом? А насчет того, куда посылают… Если бы на фронт — тут бы никаких тайн и не было. Эка невидаль! Столько людей каждый день туда отправляется. Нет, другое тут задание.

— В Германию забросят! — снова ужаснулась мать.

— Ну, это ты совсем загнула! Чего мне там делать? Я ж не шпион, и язык знаю так себе, — мне даже стало смешно. Глядя на мою улыбку, мать приободрилась. Я отдал ей валенки и шинель, велел начать собирать в дорогу вещи — что-то заштопать, что-то сходить купить новое. Денег мне тоже выдали на три месяца вперед, так что я был вроде как богатей.

За окном было тепло и солнечно. Бабье лето. В прежние времена в такие дни мы отправлялись гулять за город, грибы собирать. Сейчас все на работе, кто остался. Один я вот временно отдыхающий.

Покурив, я зашел в спальню и лег на кровать. Любопытство разбирало и одновременно ставило передо мной пугающие вопросы. Для чего же я понадобился Москве? Куда меня забросит судьба? Совершенно никаких догадок. В голову приходила только одна мысль: буду охранять какое-то секретное место. Завод, например, где делают чудо-оружие для победы над фашистами. Или за границу пошлют? Не зря же про языки Анищенко спрашивал. Мысли одна за другой появлялись и исчезали — будто пузыри на поверхности кипящей воды. В Англию пошлют? В Америку? Оружие охранять, для фронта купленное? Постепенно я погрузился в сон и проспал до самого вечера.

За ужином, когда мы собрались все вместе, ничего повторять не пришлось: отец пришел рано, и мама рассказала ему все. Поправив очки, наш глава семьи сказал своим обычным тихим голоском:

— Ну, что тут скажешь. Володечка у нас мужчина, а на дворе война. Нужно делать все, что прикажет страна и лично товарищ Сталин… гм.

— Сына, может быть, на смерть посылают, а ты хмыкаешь! — возмутилась мать. Едва ли не первый раз в жизни я видел ее такой недовольной отцом. Гневно сведя свои кустистые брови к переносице, она продолжала: — Чувствую я, он что-то скрывает! Поговори с ним как отец! Вели рассказать все, все без утайки!

— Что ты, право, Валентина! — отмахнулся отец. — В любом случае, ничего изменить мы не в силах. Разве что ты напишешь письмо Гитлеру, усовестишь его и заставишь прекратить войну…

Последняя фраза получилась довольно язвительной. Мать обиделась и ушла на кухню, откуда не появлялась весь вечер. Отец тоже не был расположен долго разговаривать. Я поведал ему все, что мог рассказать, он удовлетворенно кивнул и сел читать газету.

Я ушел в гости к одной соседской девушке. Не то чтобы любовь у нас с ней была, но встречались мы уже несколько месяцев. В городе больше года наблюдался переизбыток женского пола и недостаток мужского, так что можно было выбирать. Девушки не очень сопротивлялись, когда я приглашал их в кино или в театр. Таким образом сменилось их четверо, пока я не остановился на одной, Любе, машинистке из какого-то мелкого ведомства. Шоколадка, кино, бутылка вина на праздник — и она была вся моя, благо, мать у нее работала в больнице сутками, отец ушел на фронт, а младшие братья все лето провели в деревне. Сейчас, правда, братья вернулись домой, и вдруг я начал понимать, что не смогу с Любашей "провести остаток своих дней", так сказать. Слишком она была простая какая-то, что ли? Даже в театр не любила ходить, только в кино на комедию. Красивая она, конечно, не без этого. Да только надоедает красота рано или поздно, и когда видишь, что кроме нее в женщине нет ничего, оставаться с такой девицей нет никакого желания. В этом смысле командировка подвернулась как нельзя кстати. Можно быть уверенным: если она продлится дольше трех месяцев, Люба устроит свою жизнь без меня. Найдет кого-то еще. Раненого, к которому она пойдет в порядке шефства в госпиталь, чтобы подарить кисет и пачку табаку, или речника с бронью.

Тем не менее, еще два последних вечерка я скоротал с большим удовольствием — сводил Любу в ресторан, где оставил немало денег. Она даже подумала, что я ей предложение делать собрался, о чем бесхитростно поведала, когда мы расставались навсегда вечером четырнадцатого сентября. Вместо этого я сообщил, что уезжаю. Она надула губки, немного поплакала, однако успокоилась довольно быстро. Я, конечно, пообещал, что напишу при первой возможности. И предупредил, что возможности, очень может быть, не представится. Она уныло кивала в ответ; простились мы довольно сдержанно — что меня нисколько не расстроило. С совершенно спокойной душой я вернулся домой и пил чай с матерью до поздней ночи. Мы вспоминали прежние дни, смотрели фотографии, читали старые письма, которые я писал домой из пионерлагеря и от дяди, у которого гостил однажды целое лето в Киеве. Отец дремал с книгой в кресле-качалке тут же, рядом с нами. Иногда он поднимался, подходил к нам, отпивал из моей чашки и рассматривал какую-нибудь особенно интересную фотографию.

Уснуть я не мог очень долго: сказывалось волнение. Здесь, в этом доме, я прожил безвылазно почти пять лет и успел к нему привыкнуть. Завтра придется покинуть его; оставить мать и отца, без которых я не мыслил жизни, и которые были на самом деле частичкой меня самого. Уйти в неизвестность. Что там? Удастся ли вернуться и увидеть еще раз этот тесный дворик с раскидистыми кленами, дом с обшарпанными стенами и деревянными наличниками на окнах? Поесть маминых щей? Послушать, как отец рассуждает о развитии человеческого общества, хрумкая печеньем? Все эти частности стекались к одному, самому глобальному вопросу, задать который себе напрямую не сразу хватило духа. Буду ли я жив — через месяц, полгода, год? Эх, лучше бы уж знать наверняка, что ожидает впереди, чем такие мучения!

Утро я встретил невыспавшийся, злой и измятый. Кое-как побрился, пригладил водой взъерошенные волосы и сел пить обязательный чай. И мать, и отец, конечно, встали, чтобы проводить меня. Мать куталась в большую шаль и уголками ее изредка промакивала глаза. Говорить она боялась — вдруг сорвется в плач? Отец просто молчал и глядел в окно, думая о чем-то своем: так и прошло наше прощание, в полном молчании. Лишь на пороге мать порывисто сжала меня в объятиях, и стала бестолково целовать куда попало — в лоб, щеку, ухо. На лице оставались ее слезы.

— Возвращайся, сынок, обязательно возвращайся к мамочке. Я не переживу, если ты сгинешь. И пиши обязательно!

— Если будет возможность, мама, — ответил я, держа ее за руки. Наконец, она выпустила меня и отошла в сторону, сгорбленная, несчастная, такая, какой я ее не видел с самого тридцать седьмого. Отец подал мне руку и сказал без выражения:

— Счастливо тебе вернуться, Владимир. Будь мужчиной и до конца выполняй свой долго. Это, наверное, главное. Мы тебя будем ждать.

Губы его при этом дрожали. Я почувствовал, что еще немного — и сам начну плакать; значит, с прощаньем пора заканчивать. Встряхнув руку отца, я помахал матери через его сухонькое плечо, круто повернулся и побежал вниз по лестнице.

Александр Вершинин,

15 сентября 1942 года.

…В Томске мы приземлились рано утром.

После взлетов и посадок, что мне пришлось пережить за последние пару дней, я уже немного попривык к эволюциям, которые самолет совершает перед тем, как шасси коснутся земли. Так что ни резкий крен, когда самолет выходил на глиссаду, ни гудение выдвигающихся шасси меня уже не пугали. Ну то есть не пугали так, как во время первой посадки на аэродроме в Казани.

Честно говоря, мне даже понравилось летать. И пусть я так и не побывал в пилотской кабине, а все время лишь таращился в квадратное окошечко иллюминатора, теперь я понимал людей, которые не мыслят себя без неба. Когда самолет, такой, казалось бы, тяжелый и неповоротливый, натужно гудя моторами, карабкается в небо, а тебя, влипшего в чашку сиденья, словно подталкивает снизу могучая сила — с чем это можно сравнить? Как там в песне поется — "Нам разум дал стальные руки-крылья"? Замечательная песня! Но как бы я ни восторгался, похоже, настоящим летчиком мне не бывать — потому что для меня лучшими за все время перелетов были все-таки те моменты, когда самолет вставал "на три точки" на аэродромах.

…Самолет остановился, и винты, провернувшись в последний раз, замерли. В салоне, освещенном двумя тусклыми желтыми лампами, воцарилась тишина — слышалось лишь бормотание и возня летчиков в кабине. Вот скрипнула дверца, и в салон вышел второй пилот, рослый и какой-то нескладный чернявый мужик.

— Ну что, москвич, проснулся?

— Да я и не спал…

— А зря. Я бы вот сейчас придавил сутки. Или даже пару, — он судорожно зевнул.

Я не сдержался, и тоже зевнул. Пилот устало улыбнулся.

— Вот видишь… Ладно, пошли. Провожу тебя к Лукину. К начальнику аэродрома, то есть. Сдам, так сказать, лично в руки… Мешки свои не забудь.

Начальник аэродрома размещался в маленьком вагончике в сотне метров от летного поля. Чуть поодаль виднелись приземистые коробки ангаров, за обваловкой, прикрытые легким навесом, стояли цистерны с топливом.

Пилот постучал в дверь и, не дожидаясь ответа, открыл.

— Ну кто еще там? — недовольным голосом поинтересовался сидевший за столом человек.

— Доброе утро, товарищ капитан, — сказал пилот. — Лейтенант Никоненко, второй пилот с "полста седьмого". Только что прибыли.

— Что у тебя, Никоненко?

— Тут товарищ из Москвы, вы, должно быть, уже в курсе.

— Хорошо. Что-нибудь еще, лейтенант?

— Никак нет. Разрешите идти?

— Ступайте. Готовьтесь к разгрузке, машина будет минут через десять. Бумаги в диспетчерскую…

— Здравствуйте, — я протянул капитану документы.

— Из Москвы… Угу, товарищ Вершинин. Выходит, это вас "девятнадцатый" дожидается.

Я пожал плечами.

— Наверное.

Капитан оказался совсем молодым — наверное, еще и тридцати не было. Старили его щетина и красные от недосыпа глаза.

Заметив мой взгляд, капитан смешно сморщил нос.

— Да, побриться бы не мешало, я знаю. Некогда.

Я машинально потер подбородок. Мне побриться тоже не помешало бы.

— "Девятнадцатому" вылет назначен по готовности. Как мне сообщили, должен прибыть еще один человек…, — сказал капитан, и посмотрел на серый бланк, положенный под лист стекла на столе. — Некто Владимир Вейхштейн, лейтенант НКВД.

Я кивнул. Так вот как зовут моего сопровождающего… Хм-м, интересно, а кто будет главнее? Наверное, все-таки он, так что это мне надо называть себя… ну, скажем, подопечным, а не его сопровождающим. А то — ишь, присвоила кобыла ременный кнут…

— Но его пока нет, так что придется подождать. Да, вы же, наверное, голодный…

Капитан снял трубку телефона.

— Надежда! Сейчас человек придет — накорми и обиходь. Ну и что, что рано? Не в ресторане буржуазном… А я говорю, накорми! Да не знаю я, когда эту клятую картошку подвезут, ну что ты будешь делать…

Было слышно, как неведомая Надежда что-то с жаром выговаривает капитану, судя по всему, не слишком обращая внимание на чины и звания.

— …короче, накорми человека. И хватит кровь из меня пить, а то Семена выпущу.

Странная угроза возымела мгновенное действие — из трубки послышалось что-то вроде "хорошо".

Капитан бросил трубку на рычаг.

— Это повариха наша. А Семен — мужик ее. Механик от бога, но пьет, мерзавец. Как он ей фонаря подвесит, я его закрываю, чтобы не бузил, значит. Так и живут — она в кухне, он на "губе". Смешно, чес-слово… Впрочем, это все лирика. Когда прибудет лейтенант, доложитесь мне. А пока, товарищ Вершинин, отправляйтесь в служебный корпус, там найдете столовую. А уж мимо Надежды не пройдете…

…Пройти мимо Надежды было бы и в самом деле затруднительно — богатырских статей женщина, подбоченившись, стояла в дверном проеме прямо под облупившейся вывеской. Белые буквы на выцветшем, когда-то синем фоне гласили: "Столовая".

— Это тебя, что ль, накормить?

— Меня.

— Только разносолов не жди, тут все по-простому.

— Да я не привередливый.

Надежда смерила меня взглядом.

— Ну пошли.

Миска разогретой перловки, два сваренных вкрутую яйца, два ломтя черного хлеба и кружка порошкового молока — признаться, я рассчитывал на гораздо меньшее. К тому же с прошлой "заправки" прошло часов двенадцать, и я уписывал завтрак так, что за ушами пищало.

— А ты сам-то откуда? — поинтересовалась Надежда, когда я принялся за кашу.

— Из Москвы.

— Из самой Москвы? — ахнула повариха.

— Угу.

— Далеконько тебя занесло! Бомбят Москву-то?

— Бомбили… А теперь уже нет.

— Получили, выходит, по зубам, изверги… А Москва-то говорят, большая очень? А товарища Сталина видел?

— Нет, — я покачал головой. — Не видел.

— Жалко, — поджала губы повариха. Похоже, ее вера в то, что я прилетел из самой Москвы, несколько пошатнулась. В самом деле, как такое может быть — в Москве живет, а товарища Сталина не видел?

Я отодвинул в сторону опустевшую тарелку, и только протянул руку к блюдечку, на котором лежали яйца и хлеб, как Надежда рявкнула:

— Куда?

От неожиданности я отдернул руку — и только потом понял, что повариха обращается не ко мне. Она смотрела куда-то мне за спину:

— Не видишь, закрыто!

— Успокойтесь, гражданочка. Я сюда не завтракать пришел.

Я обернулся.

К столу подошел молодой человек в шинели и фуражке.

— Товарищ Вершинин?

— Именно, — я поднялся.

— Здравствуйте, я лейтенант Вейхштейн, — он протянул мне руку. — Владимир.

— Александр Вершинин… Саша. Впрочем, вы это уже знаете.

Лейтенант оказался довольно плотно сбитым парнем среднего роста. Темные, чуть курчавые волосы, зачесанные назад, открывали высокий лоб, голубые — хм-м, немного странно при такой фамилии, но чего в жизни не бывает? — умные глаза внимательно и цепко изучали меня. Хотя он и служил в самом что ни на есть тыловом городе, почему-то сразу чувствовалось, что он здесь отнюдь не "отсиживается".

— Да вы кушайте, я подожду, — сказал Вейхштейн после короткой паузы, и сел на скамейку напротив меня.

Я кивнул на блюдечко.

— Поделим?

— Нет, спасибо. Я только что из дома, а мать голодным не выпустит, вы же понимаете.

Повариха, поняв, что Вейхштейн оказался тут отнюдь не случайно, удалилась на кухню, напоследок сказав, что грязную посуду можно оставить на столе.

— Мне сказали, что самолет уже ждет, — сказал я, сосредоточенно лупя яичко.

— Это хорошо, — кивнул Вейхштейн. — Саш, может, сразу на "ты"?

— Я — "за". Как я понимаю, работать вместе нам придется достаточно долго, так что ну их, эти формальности…

— Кстати, ты знаешь, куда мы сейчас летим?

— Ну, путь долгий, — сказал я. — Иркутск, Чита, Хабаровск… А конец маршрута в Елизово, это аэродром близ Петропавловска.

Вейхштейн присвистнул.

Четверть часа спустя, поблагодарив повариху Надежду и попрощавшись с капитаном Лукиным, мы уже шли к самолету.

Владимир Вейхштейн,

17–25 сентября 1942 года.

В который раз поворачиваясь с боку на бок на жестком топчане, я ожесточенно зевал, словно надеясь таким образом вернуть запропастившийся куда-то сон. Главное, буквально час назад, когда мы сидели в доме культуры и смотрели фильм, я просто валился со стула, так хотел на боковую. Даже фильма не запомнил — ни названия, ни кто играл. А пока пришел, почистил зубы и лег спать в "нашей казарме", сон как рукой сняло. Снова начал вспоминать, как летели сюда и все остальное.

Вспоминал, как утром пятнадцатого сентября самолет с натужным ревом оторвался от взлетной полосы аэродрома на Каштаке и пополз вверх. Недолго пролетев над городом, вдоль Томи, он полого повернул прочь от него, куда-то на юго-восток. А у меня в голове застыли картины: пляж на речке, у моста, где мы купались в жаркие июльские дни, старая церковь на высокой горе, тенистые улицы со старыми, еще купеческими домами с резными наличниками на окнах… Тогда я еще не знал, что меня ждет, но в голове настойчиво билась мысль: не вернусь сюда больше, не вернусь!

Никогда бы не подумал, что всего за пять лет можно привыкнуть к городу, как к родному. Из Москвы уезжалось по-другому, тогда у меня не было особого страха перед неизвестностью. Тогда я думал — ненадолго уезжаю, на время. Или теперь все изменилось из-за того, что я стал чуть старше?

Кое-как успокоившись, я пытался смотреть в иллюминатор. Все-таки, впервые лечу на самолете, да и путешествий у меня на счету было немного. Как-то ездил в Крым летом, отдыхать, в другое лето к дяде в Киев — да потом переезд из Москвы в Томск, вот и все. Но это на поезде, а тут на крылатой машине, как какой-нибудь герой или важный человек. Облаков было немного и землю под крылом было прекрасно видно. Как будто карта, ей-богу! Узенькие дорожки, ровненькие поля, речки вьются и на солнце блестят просто нестерпимо. Самолет забрался не очень высоко и мерно гудел. Мы с моим спутником сидели сзади, около двери, потому что больше сидений нигде не было, зато стояли ящики и канистры, лежали здоровенные брезентовые мешки. Вершинин сначала что-то перебирал в своем багаже, поглядывая на меня с легкой улыбкой — как же, он ведь уже старый "летный волк"! Потом, когда мне слегка наскучило пялиться в окно, пришло время разговора.

Человек он был, видимо, общительный и добродушный. Это я понял еще в столовой, когда он мне стал предлагать вместе с ним покушать, а когда я отказался, был немного озадачен. Значит, привык с людьми по-простому, сразу сходиться, и если не получается, считает, что сам делает что-то не так. Если не обидчивый — это хорошо, потому как сам я довольно вспыльчив, и двум таким рядом ужиться будет ох как трудно! С виду он на меня совсем не похож: волосы светлые, лицо круглое, улыбается часто. Разве что роста примерно такого же.

— Мне уже в иллюминатор смотреть не хочется, — сказал Саша для затравки, без интереса глянув через мое плечо. Ага, вот как значит в самолетах окна называются! Как в кораблях. — Столько пролетел разом. Разве что на большие города смотрел, это любопытно. Омск, Новосибирск, потом ваш Томск.

Я рассеяно кивал головой, не обратив на то, что Вершинин называет Томск "ваш". Да он и на самом деле уже "мой". Пять лет жизни — не шутка. Однако меня гораздо больше волновал другой вопрос, ради которого пришлось прервать рассказ Саши о перелетах. Я ведь до сих пор ни сном, ни духом не знал, куда и зачем мы направляемся. Что за задача у нас? Был шанс, что Вершинин знает больше, так что я спросил его напрямую.

— А тебе что, вообще ничего не сказали? Дела-а…, — Вершинин помялся. — Врать

не буду, отправляют нас далеко. Ты Чуковского читал? Не ходите, дети, в

Африку гулять… А нам придется. Отправляемся именно туда. Если быть точным, в

Анголу. Там есть наш, советский, секретный объект по добыче алмазов. Вот

туда нас и посылают… То есть послали уже.

Тут я и сел. Если бы одним из тех здоровых брезентовых мешков по башке дали — и то бы я меньше обалдел. Ангола? Африка? Я откинулся на короткую спинку сидения, запрокинув голову и надеясь, что собеседник не видит моего бледного лица. Хотя он, наверное, видел. Нет, невозможно! Как мы туда попадем? Что за чушь! До Африки два океана и здоровенный континент, и это при том, что кругом война бушует. С другой стороны, там Америка, а с Америкой у нас сейчас вроде дружба — вон, колбасу консервированную присылают. Если через Америку… Но все равно, как далеко, как… страшно!

Я закусил губу, но быстро спохватился и облизнулся.

— Наверное, это ошибка, — сказал я хрипло Вершинину. — Наверное, я с тобой только до Камчатки, а там уже в разные места. Чего бы мне в Анголе делать?

— Да нет, нету ошибки, — покачал головой Саша. Нахмурившись, он поднял указательный палец и, как профессор на лекции в университете, многозначительно сказал: — Мне дома товарищ Стерлигов ясно дал понять, что ты туда вместе со мной отправишься. Кажется, будешь охраной законсервированного прииска заниматься.

— Что? Охраной? То есть вообще там останусь?

После таких новостей всякое настроение у меня улетучилось. Есть люди, которые живут приключениями и путешествиями. В детстве они читают Жюля Верна и академика Обручева, потом поступают на геологический факультет или идут в летчики, моряки, чтобы никогда больше не сидеть дома дольше месяца. А есть такие люди, которым лучше бы сидеть дома и путешествовать не дальше загорода, на дачу. Ну, или один раз в пять лет на море, с семьей. Я — из последней категории. Никогда не понимал сверстников, бредивших Папаниным и Чкаловым, хотя конечно, героев уважал и может быть, немного завидовал, что сам никогда так не смогу. А тут на тебе!

Вот Вершинин, похоже, другое дело. Он геолог, он привык. Он знал, куда шел. И я знал — я хотел в университете преподавать, ну или поехать как максимум в заграничную командировку, в посольство. Жизнь же повернулась совершенно другой стороной, чтоб ее!

Как бы мне не хотелось в тишине осмыслить услышанное, Вершинин был настроен поговорить. Он начал выспрашивать, действительно ли я знаю португальский — и, слово за слово, мы выяснили, что фактически являемся земляками. Само собой, стали вспоминать знакомые обоим места. Про Москву я уже кое-что слышал от приезжавших пару раз знакомых: как бомбили, как жилось им там в страшную осень и зиму 41-го. Теперь Вершинин рассказал подробно, какие районы сильнее пострадали при бомбардировках, как выглядел парад 7 ноября, как вообще город преобразился после пережитых невзгод. К счастью, по его рассказам, ничего особенно страшного со столицей не произошло, не хватило у фашистов сил насолить древнему городу.

Потом разговор у нас сам собой угас. Вершинин еще пытался его поддержать, задавал какие-то вопросы, но я просто не мог толком отвечать, потому что мысли вертелись вокруг одного и того же. Уехать в такую даль! Сгинуть за тридевять земель без следа на секретном задании. Вот тебе и "буду писать, мама!" Скажут маме — пропал твой сынок, а где — и знать не положено. И все. Некуда будет цветочков на могилку принести.

Некоторое время спустя Вершинин уже спал сном младенца. Ну как же, у него в Москве в тот момент еще шесть утра было, да будили его утром наверное много раз. Впереди лежала долгая дорога, и моим мыслям было где "разгуляться". Страшно представить, до чего можно было додуматься! Однако вместо этого я тоже взял, да и уснул.

Полет у нас вряд ли можно было назвать интересным. Холодно было почти всегда, потому что на высоте гораздо холоднее, чем у земли, а самолеты были далеко не герметичными. Мы меняли их, как ямщики лошадей на станциях. В Иркутске была первая пересадка (вернее, первая для меня, а для Вершинина уже, наверное, вторая или третья). Поели там, походили немного по земле, ножки размяли. Я еще мрачный был и разговаривать не был настроен. Саша беседовал со всеми — начальником аэродрома, техниками, летчиками, официантками в столовой. Потом мы полетели дальше, причем самолет был на этот раз совсем другой — трехмоторный, с гофрированными бортами. Моторы ревели просто адски и трясло все время. Летели мы ниже и медленнее, и хотя сказали нам, что "тут до Читы недалеко", телепались почти те же шесть часов, что летели до Иркутска. Зато видели Байкал во всей красе. Я забыл про свои горестные думы, а Саша — про пресыщенность видами из окна, то есть иллюминатора. Да и то сказать, когда еще такое увидишь — словно огромное зеркало сверкает в лучах заходящего солнца. Даже с высоты чувствовалась мощь и красота этого озера. Славное море — священный Байкал, или как там в песне?

В Чите ночевали прямо на аэродроме, причем нас накормили до отвала мясом, напоили каким-то особенным китайским чаем и все пытались налить по стакану водки. Я бы и не прочь был замахнуть, но Саша категорически отказался, а местное начальство настаивать не решилось — видимо, побаивалось нас. Кого попало на самолетах не возят.

Следующий перегон был более длинным и изматывающим. Чита — Хабаровск, полторы тысячи километров вдоль границы с захваченной самураями Маньчжурией. Вроде теперь мир у нас с ними был, а все равно боязно. Кто их знает, что они выкинут — может, провокацию какую? Немцы к Кавказу рвутся, может, и япошки решат себе чего урвать. Хорошо хоть самолет опять был новый, хороший, двухмоторный и тупоносый.

В Хабаровске пришлось задержаться. Оказалось, что дальше нам лететь на той же самой машине, только груз у нее будет другой. Дожидались, пока разгрузят и погрузят снова, а потом погода испортилась. Опять долго ждали и вылетели под вечер, благо, что этот перелет был небольшим. Сели на каком-то безвестном аэродроме севернее Комсомольска. Там в ангарах прятались истребители и бомбардировщики; нас никуда не выпустили из самолета, поесть привезли горячего в бидонах, в туалет велели под колесо ходить. Наутро снова была плохая погода, но мы сидели готовые, ждали, что вот-вот вылетим. Прождали так почти до обеда, и, как назло, не успели покушать — вдруг тучи разошлись, солнце засветило, и мы стартовали в последний раз. На сей раз почти все время пришлось лететь над морем. Сначала было интересно — столько воды, еще бы! Детские воспоминания о Черном море уже притупились, да и не такое оно вовсе было. Здесь же лежит серая махина, которая на севере и востоке сливается с таким же серым небом… а ты как раз туда и летишь. Потом, когда земля вовсе пропала (как сказал Вершинин, имевший беседу с пилотами, мы полетели подальше в море, чтобы Сахалин обогнуть — снова самураи, будь они неладны. На нашем же острове, ко всему прочему), я понял, что туда лучше больше не смотреть. Самолет будто висел на месте, а где оно, это место? Совершенно непонятно. Правда, потом мы поднялись над облаками, засияло солнышко, и, хоть оно совершенно не грело, стало веселее. К тому времени я уже мог поддерживать разговор, и мы то болтали с Вершининым, то читали книги. У меня был Шекспир в оригинале. Перевод я уже читал, а теперь вот добрался до первоисточника, так сказать. Интересно было сравнить, как людям удалось передать его слог.

А потом мы прилетели. Вершинин спал, когда из кабины выглянул летчик и предупредил, что посадка будет сложная и лучше бы нам покрепче держаться. Я разбудил своего попутчика и сам покрепче вцепился в сидение. Хоть бы ремни какие были, что ли? Тряхнет как следует — не уцепишься.

Солнце к тому времени давно осталось позади, за нашей спиной. Мы опустились в облака, наступила зловещая тьма, только блистало в разных сторонах. Гроза, как и предупреждал летчик. Самолет затрясло, будто на ухабах, стало раскачивать из стороны в сторону, после чего огни в кабине вдруг погасли. Я ахнул: все, прилетели! Смотреть в окно было страшно, но я глянул. Туда же вперился горящим взором и Вершинин. Честно говорю, глаза у него в темноте прямо горели! В темноте мелькали клочья облаков, в стекло колотили капли дождя, а где-то сбоку, под крылом мелькнула жидкая цепочка огоньков. И все. Самолет круто повернуло, и мы завалились на бок. Я уже думал, что это наше последнее пике, но аэроплан вдруг выпрямился, перестал трясти и взревел моторами, как раненый зверь. Я увидел призрачное здание, промелькнувшее мимо нас во вспышке молнии, и в то же время сильный удар заставил все, что находилось в кабине, подпрыгнуть. Я ждал грохота ломающихся крыльев, но вместо этого получил еще один неожиданный удар. Хотя он и был слабее, я прикусил себе губу и на миг забыл о посадке. Самолет уже катился по полосе и тормозил, пытаясь вытряхнуть нас из сидений хотя бы напоследок. Уф… Неужели сели? Вот оно как, с самолетами. Плата за красоту, так сказать.

— Ничего себе посадочка, — пробормотал я невнятно, ощупывая языком прокушенную губу. Наверняка кровь идет. Да и ладно! Наименьшими потерями обошлись. Вершинин молчал — выглядел он, как живой покойник в неверном свете слабых аварийных лампочек. С трудом отпустив кресло, он медленно распрямил пальцы и поглядел на меня, как будто не веря, что видит живого. Тут я понял, что двигатели больше не ревут, а вместо них по обшивке самолета оглушительно стучит дождь.

Спасибо принимающей стороне — они подогнали машину прямо к трапу, так что мы почти не вымокли, когда прыгали в кузов. Машина была незнакомая — здоровенная, с просторным кузовом, как я потом узнал, американский "студебеккер". Никаких сидений в кузове не оказалось, поэтому мы тряслись прямо на полу. Потом я сел на свой мешок, а Вершинин нашел ведро и пытался устроиться на нем, только плохо получалось. Грузовик несся по ухабам с такой скоростью, что мы подлетали чуть ли не до брезентового потолка.

— Из огня да в полымя! — заорал Саша, с трудом перекрикивая рев мотора. — В самолете не убились, так теперь здесь хотят расшибить. Что ж он гонит в такую погоду?

— Может только кажется, что быстро? — предположил я. Сзади тент разошелся и полоскался на ветру, но разобрать ничего было нельзя, кроме ярких вспышек молний.

К счастью, адская поездка кончилась быстро. Куда нас привезли — никто не говорил. Велели высаживаться и бежать в ближайшее здание, которое оказалось, конечно же, столовой. Там нас ждал майор с малиновыми петлицами на гимнастерке. Наш, стало быть.

— Товарищ Вершинин, лейтенант Вейхштейн, — сказал он, поочередно пожимая нам руки. Дал знать, что нам представляться не надо — и так знает. — У меня фамилия вашим подстать — тоже на букву "В". Я Варшавский. Буду, так сказать, вашим куратором. Все вопросы, которые возникнут, ко мне. Но! Вопросы потом, завтра. Сейчас ужинать и отдыхать. Мне передали, какой у вас сложный полет выдался.

— Да не полет, скорее посадка, — уточнил Вершинин.

— Ясно. Прошу за стол.

Столовая была большая, с простой мебелью и плакатами на стенах. "Ешь быстрей — враг не дремлет!", "У нас порядок такой: поел — убери за собой!" и так далее. Написано от руки, но красиво. Пища была простая, за исключением двух здоровенных бутербродов с красной икрой. Правда, хлеб был плохой, грубый, а вместо масла намазали тонкий слой маргарина, но зато икры не пожалели. Я ее ел в первый раз, и она мне категорически не понравилась. Сильно уж рыбой отдавала, да и соленая не в меру. То ли дело осетровая: мать ее сама солила. У той вкус деликатный, какой-то аристократический, что ли? Конечно, негоже, советскому человеку и коммунисту такие слова употреблять, но больно уж сравнение подходящее.

Тем не менее, чтобы никого не обидеть, бутерброд я съел целиком. К тому же нам выдали бутылку водки, настоящей, заводской, владивостокского розлива. На сей раз я не стал отказываться, несмотря на то, что Вершинин снова глядел неодобрительно. Видимо, совсем человек не воспринимает алкоголь… бывает и такое, хоть и редко. Я, конечно, тоже бутылку не осилил, но три-четыре стопки выпил. После них и икра уже не казалась такой грубой, а совсем даже ничего шла.

И спалось тогда хорошо. Выдали нам здоровенные плащ-палатки и отвели через едва пролазную грязь в барак — большой, темный, пустой и гулкий. Извинились, что там ни света, ни отопления, обещали исправить. Лично мне уже все равно было. На топчане с тоненьким матрасом было постелено, одеяло какое-никакое имелось. Разделся, улегся, накрылся — и как в пропасть упал, черную и бездонную. Очнулся только "на том конце", то есть когда проснулся.

Странное это было пробуждение. Сначала не мог понять — где мы? Вершинина нет, койка его заправлена, за окнами дождь тихонько стучит, серость непроглядная. Сколько времени — непонятно, пока на часы не поглядишь. Шесть часов? Утра? С большим трудом я сообразил, что время у меня до сих пор томское, еще больших трудов стоило вспомнить, на сколько камчатское отличается. Выходило, что здесь час дня! Неплохо поспалось. Правда и легли мы далеко за полночь.

Весь день, таким образом, пошел насмарку. Я ходил, как контуженный, или больной, только что с койки поднявшийся. Что люди говорили — с первого раза не понимал. Потом мне доктор сказал, что это акклиматизация так трудно проходила, слишком уж на Камчатке климат своеобразный. На удивление, Вершинин себя чувствовал гораздо лучше. Может у него, как у геолога-путешественника, иммунитет какой выработался? Вечно он бегал куда-то по делам, меня подбадривал. Варшавский приходил один раз, спросил, как дела, велел отдыхать как следует и назавтра быть готовым. Саша не преминул спросить у него, когда отправка и как вообще будет проходить путешествие. Майор ответил, что отправление запланировано на двадцать пятое число, а остальное расскажут в самое ближайшее время.

Время наступило уже на следующий день, девятнадцатого сентября. После завтрака молодая девушка в военной форме (их тут много было, но я даже на них пока не мог реагировать — вот до чего дошло!) провела нас под вечным дождиком через весь военный городок в большое здание, где было у них нечто вроде дома культуры. Я едва ли не впервые глазел по сторонам. Впрочем, видно было мало. Вокруг — бараки, заборы, за заборами висит серое марево. Не то дождь, не то сами тучи низко опустились, не то туман с земли поднимается. Только вдалеке, на пределе различимости, горы видно. Нормальные такие горы, с ледовыми шапками.

В доме культуры нас сразу разделили. Вершинина усадили на стул в большом зале, к каким-то людям в военной форме, а меня завели на сцену и за кулисы, если можно так выразиться. Там была маленькая комнатка, а в ней — Варшавский и еще один мужчина в штатском. Конечно, обмануться на его счет нельзя было. С первого взгляда ясно, кто такой. Галифе, свитер, из-под свитера торчит безукоризненной формы и чистоты отложной воротник рубашки. Сверху — расстегнутый кожаный плащ до пола, рядом на столике лежит шляпа с мягкими полями.

— Это товарищ Андреев, — представил мне незнакомца майор. Без подробностей, как хочешь, так и думай о нем. — Он за операцию отвечает.

Андреев быстро и как бы нехотя пожал мою руку. Черты лица у него были суровыми, острыми: острые скулы, острый подбородок, перебитый нос с острым кончиком, прижатые к черепу уши, очень короткая стрижка и даже взгляд — острый, колючий, недоверчивый.

— Значит, ты поедешь, — сказал Андреев, критически меня осматривая. Говорил он тихо и отрывисто.

— Так точно, — промямлил я, немного сбитый с толку такой неприветливой встречей. Я ему не понравился — это было ясно. Можно было успокоить себя мыслью, что этому человеку, скорее всего, вообще никто не нравился.

— Давай, Варшавский, — махнул рукой Андреев и откинулся на спинку стула.

— Значит, так, товарищ Вейхштейн, — сказал Варшавский, вставая и прокашливаясь. — В связи с важностью возложенного на вас задания, приказом наркома внутренних дел, товарища Берии, вам присваивается внеочередное специальное звание капитана НКВД.

Я чуть было не упал там, где стоял — хорошо, стульев рядом не было. Варшавский быстро пожал мне руку, можно сказать, удержал на ногах. Затем он достал из кармана маленький бумажный сверток и передал мне.

— Капитанские шпалы. Прикрепите к петлицам немедленно после собрания.

— Приказом звание тебе дается с первого июня, так что разницу в жаловании жене доплатят. Жена есть? — спросил Андреев.

— Никак нет…

— Ну, значит родителям. Ладно, не тушуйся ты так.

Андреев легко вскочил на ноги и хлопнул меня по плечу ладонью. Рука у него тяжелая была.

— Тебе уверенность в себе нужна будет в первую очередь. Ты там людьми станешь командовать, проблемы решать сложные. Ты вообще с людьми работал?

— Ну, бывало в наряде с сержантами патрулировали.

— Негусто. А по людям стрелял?

— Не знаю… В темноте палил зимой, а куда — черт его знает. Не попадал, это точно.

— Возможно, этому тоже придется учиться. Даже вероятно. И очень плохо, что ты едешь туда, не зная этих азов, Вейхштейн. Но — таков приказ, понимаешь? Я тебе сразу скажу, что перспективы у этой операции очень туманные. Фашист давит, положение нашей страны серьезное. Мы победим, тут я нисколько не сомневаюсь, но вот когда… Долгая еще будет война. Неизвестно, когда можно будет организовать другую серьезную экспедицию в те места. Продержаться до тех пор… Мало кто верит, что удастся, но попытаться стоит. Понимаешь, к чему я?

Кажется, он хотел намекнуть, что ввиду бесперспективности задачи посылают наименее ценного человека. Варшавский начал прочищать горло, так что Андреев с волчьей усмешкой на тонких губах обернулся.

— Что, Кирилл, неправильно беседу веду? Но так надо. Его впереди много трудностей ждет, значит, надо заранее бросить его в бурлящую воду, пока есть возможность осознать, привыкнуть, подготовиться — хотя бы морально. Потом поздно будет.

— Мне кажется, товарищ полковник, вы слишком уже сгущаете краски…

— Я этого не умею, майор. Я всегда и всем говорю то, что есть, — отрезал Андреев. — Ну ладно, это все лирика. Факт в том, что у тебя, на самом деле, одна задача, юноша. Охрана разработок, консервация, оценка перспектив на будущее — это все хорошо, но это только красивые слова. Главное в том, что там ждет отправки последняя партия алмазов, которые не успели вывезти и которые очень нужны стране. Второй товарищ, который с тобой летел, на самом деле там еще и как эксперт нужен, чтобы заключение дать. Есть опасение, что кое-какие деятели там могли подменить алмазы на стекло, или как там это делается. Самая главная задача — чтобы алмазы в целости и сохранности были погружены на подводную лодку и отправлены в СССР. Остальное — так, мишура.

— Вот, собственно, для этого мы сюда тебя вызвали, — подытожил Варшавский. — Это не подлежит разглашению, само собой.

— А как же… Как же там все до меня было? Кто работал? — спросил я, сам удивляясь своей смелости и прыти. Надо же, голос еще есть, после таких-то новостей! Похоже, я стал потихоньку привыкать к потрясениям.

— Был там такой майор Денисов, — ответил Андреев, покачав головой. — Толковый парень, но с отрицательной характеристикой. Можно сказать, из-за нее туда угодил. К бабам слишком неравнодушен. Думали, там это неважно — не угадали. Связался он с местными женщинами и что-то не так, видно, сделал. Там ведь дикари живут, представляешь? Отравили его, или горло перерезали, мы точно не знаем. Я больше скажу: мы вообще ничего не знаем, потому что уже чуть ли не год, как весточек не было. Может, там и нет уже ничего. Радио не работает, пароход, который с ними работал, немцы потопили со всем экипажем. В том году, в августе, в наше посольство в Лондоне письмо шифрованное принес моряк один. Как оно к нему попало, кто он сам такой — не знаем. Писал научный сотрудник по фамилии Прохоров, который на объекте главным был. Сам он при смерти, Денисов уже помер. Все плохо, алмазы не успели вывезти, война началась. У нас уже в Ленинграде пароход стоял, готовый туда идти, на 25 июня отбытие было запланировано. А потом покатилось все кувырком!

Андреев говорил, вперившись невидящим взором в темный угол комнаты. Закончив, он некоторое время сидел молча и неподвижно, потом резко встрепенулся, подхватил шляпу и вышел. Варшавский поглядел ему вослед и повернулся ко мне.

— Вы близко к сердцу его слова не воспринимайте, Владимир. Он на самом деле очень уж все в черном цвете изобразил. Аркадий Семенович с людьми быть мягким не умеет, у него главная задача в обратном. Он ведь полжизни с врагами народа борется, а это работа ох какая нелегкая… Я вам больше скажу: он сам хотел в Анголу плыть, но начальство не позволило. Вот он и нервничает ко всему прочему.

Я тупо кивал, ощупывая в кармане маленькие металлические прямоугольнички с усиками. Капитан, значит. С ума сойти.

После мы прошли в общий зал, где Андреев уже взгромоздился на маленькой выносной трибуне. Перед ним сидели несколько человек: Вершинин, какой-то человек в гражданском костюме с криво повязанным галстуком и несколько военных моряков. Я в их званиях не разбирался — у них петлиц не было, только нашивки на рукавах, желтые и белые полосы и звездочки. Мы с Варшавским присели рядом и стали слушать.

— В основном с операцией в рамках своих обязанностей присутствующие ознакомлены, — рубил свои фразы Андреев. При этом он не забывал озирать всех своим колючим взглядом. — Лодка почти закончила переоборудование на верфи имени Ленина. Товарищ Овчинников подтвердил, что все будет готово в срок.

Человек в костюме привстал, и что-то забормотал, кивая и озираясь. Мы с Вершининым на него посмотрели, а остальные даже не шелохнулись.

— Лодка — подводный минный заградитель тринадцатой серии. Минные устройства у нее убрали, чтобы увеличить запас топлива. Плыть придется очень далеко.

— У лодки предел дальности — двенадцать тысяч миль, — сказал, не вставая, один из моряков. — До Анголы по грубым прикидкам тоже двенадцать, а то и больше. Если туда и обратно, выйдет двадцать четыре. Тут всю лодку надо в одну большую топливную цистерну превращать!

— Это вопрос серьезный, но он решается, — ответил Андреев, вперив взор в недовольного капитана. — Пароход "Микоян", работавший в Персидском заливе, послан в Австралию, где примет на борт солярку в бочки и выйдет на рандеву с вами в условленной точке. Произведет заправку, затем вернется в Австралию, примет еще горючего и снова будет вас ждать для заправки на обратном пути.

— И как заправляться? В открытом море, что ли? — опять высказался тот же самый моряк.

— Да. По сведениям разведки, немецкие подводные лодки с сорокового года заправляются в море, с танкеров. Если фашистские пираты могут, советские моряки тем более должны суметь!

Моряки недовольно зашушукались, но Андреев, видимо, решил не обращать на них внимания.

— Лодка пойдет частично разоруженной. Будет принят уменьшенный боезапас для орудий, торпеды погружены только в кормовые и два носовых аппарата. Запасных торпед не будет, и четыре носовых аппарата будут использоваться как дополнительные хранилища для грузов. План, в общих чертах, заключается в том, чтобы при следовании из американской базы в Датч-Харборе сделать вид, будто лодка потоплена противником. Миссия секретная, и секретная для всех — в том числе от наших так называемых союзников. Были два варианта действий: отрываться в Тихом океане или в Карибском море. Однако, по сообщениям разведки, в Карибском море разыгралась нешуточная битва между немецкими подлодками и противолодочными силами союзников, поэтому командование решило, что там будет слишком опасно действовать лодке без согласования с американцами. Потопят или они, или немцы. На юге Тихого океана и Атлантики, наоборот, спокойно. Поэтому, путь получается более длинный, но безопасный…

— Подождите, — снова встрял все тот же моряк. — Это получается, что вы нас заранее на тот свет отправляете? Если нас потопят, то куда ж мы денемся, если вернемся? Или в это никто и не верит?

— Экий вы шебутной, Гусаров, — скривился Андреев. — Я могу понять, что вам это задание не нравится ни капельки. Но и вы поймите: это приказ, который надо выполнять, а не обсуждать. У меня создается впечатление, что вас надо бы заменить более ответственным товарищем. Который не станет на каждое мое слово кидаться!

— Товарищ Гусаров поднимает вполне резонные вопросы, — вступился за Гусарова другой моряк, у которого на рукаве полоски были потолще. Видно, его начальник. — У меня бы возникли те же сомнения.

— Не надо считать нас дураками, товарищ Киселев, — очень резко сказал Андреев. Он помолчал, играя желваками. — Задача перед вами стоит трудная, однако же выполнимая. И если лодка вернется, мы обязательно придумаем что-нибудь. Уж конечно, не станем ее топить, а вас всех расстреливать. Введем ее снова в строй под другим номером, например.

— А как же с "погибшими" людьми?

— Кто их объявит погибшими? Придержим пока сообщения о потоплении. А потом скажем, что вас японцы подобрали. У них враги проверить не смогут, даже если станут проверять.

Если Гусаров и не был удовлетворен таким ответом, виду он не подал и больше не говорил до того момента, как Андреев стал рассказывать об Анголе — куда прибыть, где высаживаться и что искать. Тут же выяснилось, что нет каких-то лоцманских карт, без которых приближаться к берегу, по словам Гусарова, было очень глупо. Кажется, Андреев заскрипел зубами, когда услышал новые недовольства. Он объяснил, что карты погибли с тем пароходом, который занимался тайным снабжением колонии, а другой такой же подробной нет. Придется пользоваться старой английской картой, в которой не указаны глубины и подводные препятствия.

После этого Андреев осветил еще некоторые аспекты задач, по которым, к счастью, не возникало особых вопросов. Боюсь, если бы Гусаров — похоже, командир той самой подлодки — стал возмущаться еще чем, суровый полковник вывел бы его прямо из зала и расстрелял за ближайшим углом.

Заседание маленького совета затянулось далеко за обед. Остаток дня прошел скомкано, я опять ушел в себя, размышляя об открывшихся передо мной грандиозных и сложных задачах. Вечером, за ужином и потом, на койке, вместо того, чтобы спокойно спать.

Как со всем этим, навалившимся разом, справиться человеку, который дома не покидал дольше, чем на неделю? Который ничего, по сути дела, не умеет, ничего не знает. Португальский язык, да, как же! Разве что поможет не сгинуть от непонимания с местными, как тому безвестному майору Денисову. Я представил себя, гуляющим об руку с чернокожей девушкой и даже фыркнул в подушку. Видел я этих негров на картинке. Страшные больно.

С такими мыслями и воспоминаниями я ерзал чуть ли не до утра.

* * *

Хотя до отправления и оставалось еще пять дней, дел, по словам Варшавского, предстояло переделать много. Правда, как потом выяснилось — дел по горло было у кого угодно, только не у меня. Моряков мы, конечно, больше не видели, они уехали обратно к себе на морскую базу. Вершинин вечно куда-то уходил: проверять оборудование, что-то выбивать, от чего-то отказываться, заказывал какие-то справочники, которые должны были доставить самолетом из Хабаровска.

Мне же выдали новый пистолет, немецкий "вальтер" с голым стволом и ребристой ручкой.

— Для "нагана" там патронов не найти, а этот люггерами стреляет, — пояснил Варшавский. — Там этого добра навалом. Мы даже с вами автоматы наши в специальном варианте отправляем, под такие же патроны.

— А как же "наган", товарищ Варшавский? Мне ж его сдавать надо будет в Томске? — я понял глупость своего вопроса только после того, как уже задал его. Как же, сдавать в Томске! Кто поручится, что ты жив будешь через месяц? Майор помедлил, но потом обратил все в шутку.

— Что ж ты думаешь, мы его тут потеряем? Да если и так, как-нибудь выкрутимся. Вообще, мысль правильная. Надо о будущем думать, Владимир, правильно, — но голос у него был при этом грустный. Потом мы ходили на стрельбище, и я учился управляться с новым оружием. Бил он мощно и точно. Скоро я привык и выбивал 25 очков с трех выстрелов с двадцати метров. После этого Варшавский сказал, что сделает мне именную табличку на пистолет и подарит его насовсем, "потом".

— Спортом ты занимался? Вижу, мускулатура имеется.

— Ну, не так чтобы… Нормы ГТО, конечно сдавал. На турнике, гирями было дело. А еще лыжи мне нравятся — я на городских соревнованиях третье место занял в сороковом.

— Лыжи для Анголы — оно, конечно, самое то, — туманно заявил Варшавский и улыбнулся. — Но что спортсмен — это главное. Там ведь физические трудности ждут, гадать не надо.

Я думал, что он заставит меня бегать кроссы и делать подъем с переворотом на турнике, однако Варшавский спортивную тему больше не поднимал. Спросил только, умею ли я плавать. Понятный вопрос, ясное дело. Сколько морем придется добираться? Я, к счастью, умел, хотя и рекордов не ставил. Переплыть быструю Томь пару раз подряд — это, конечно, не достижение, но говорят, на море держаться легче, потому что там вода соленая.

Целый день я провел, составляя опись грузов, который отдавался под мою ответственность. Автоматы ППШ, переделанные под заграничный патрон, американские самозарядные винтовки Гаранда, гранаты и даже противопехотные мины, ракетницы… К ним коробки с патронами, потом еще зачем-то противогазы, саперные лопатки, пилы, топоры — неужели там этого всего до сих пор не было? Однако, в общем оказалось не очень много, так что я за день управился. Знал теперь, сколько чего у меня есть и в каком ящике что лежит. Варшавский велел лично руководить погрузкой на лодку, чтобы при случае быстро вытащить самое важное.

Затем три дня были, считай, выходными. Шофер Варшавского свозил меня в долину гейзеров, где били в небо фонтаны горячей воды. Там я искупался в грязных лужах — якобы полезно для здоровья, да и приятно посреди холодного пасмурного дня принять горячую ванну. Как будто зимой из бани в сугроб… то есть наоборот. Ездили на их узкие бурные речки, где в нерест тучами идет красная рыба — нерка, кета, кижуч. Сейчас это были маленькие такие тихие ручейки, журчащие среди камней. А самая необычная прогулка случилась на третий день, когда мы пошли за грибами. Сначала я поверить не мог — так поздно осенью откуда грибы? Потом подумал, что у нас они тоже недавно совсем были. Опята я имею в виду. Некоторые их за настоящие грибы не считают: растут на пнях, кучами, как поганки, ножки тощие, под шляпкой пленка. А мне ничего, нравились. Белые может быть и лучше, зато на опят уж если напал — меньше двух ведер не наберешь. Вот только когда я местные опята увидел, то в очередной раз чуть с ума не съехал. Шляпки — в ладонь размером! И ножки локоть длиной, как в сказке. Сходили по грибы — и на весь военный городок потом супу можно наварить, без обмана. Хотя, конечно, мне показалось, что на вкус эти гигантские опята не очень, какие-то деревянные.

Все остальное протекало однообразно и скучно. Вершинина не было день напролет, и вечером мы с ним успевали переброситься едва ли парой слов. Несколько раз вкратце обсуждали предстоящую миссию, но что о ней можно было сказать особо? Сложно, страшно, непонятно. Курить он не курил, а я из вежливости выходил на улицу или в маленький "предбанник" казармы. Выпить нам с ним за ужином предлагали регулярно, однако Вершинин так же регулярно отказывался, и я вслед за ним, из солидарности. А в водке какая есть кроме прочего особенность? Она языки развязывает, даже малознакомым людям. Мы же так по большей части и сидели завязанные.

Так вот и прожили до двадцать четвертого числа, когда я впервые увидел Ее.

Смешно сказать, так о женщинах говорят: Она с большой буквы, а я о подводной лодке. Однако, учитывая, что нам предстояло с ней пережить, я ждал встречи с таким же трепетом, как с прекрасной незнакомкой, от красоты которой ноги подкашиваются.

Раньше я видел подлодку только на картинках. Фотографии советских подлодок с каким-то рыбным названием были слишком нечеткие — наверное, чтобы враги не разглядели; самая лучшая была в книжке "20 тысяч лье под водой". Веретенообразный корпус, узкая башенка сверху и винт на самом конце, сзади.

Настоящая же лодка была похожа на какого-то привсплывшего кита, на которого поставили здоровенный сарай. И пушку тоже, а еще опутали проводами. Серый корпус, который, если смотреть издалека, едва возвышается над водой, совсем не так, как у пароходов. Сравнить было с чем — в той же бухте сновали буксиры, вдалеке в море шел пароход с длинной трубой. Вот у него борт — ого-го!

Подлодка стояла рядом с баржей, тоже длинной, хотя и поменьше. В лодке было, как мне сказали, восемьдесят метров, нос у нее немного приподнимался и сужался, как у настоящего корабля. Посреди верхней части были устроены как бы тротуары, чтобы ходить, натянуты тросы. Я представил, что кто-то идет по палубе в шторм, когда каждая мало-мальская волна перекатывает лодку, и содрогнулся. Смелые же парни, эти подводники! На такой штуке просто в море выходить боязно, а они еще и воевать идут. Черт возьми, "они"! Это ж и я тоже теперь — они.

Ближе к носу у лодки был открыт люк и матросы с помощью крана выгрузили из лодки длиннющую черную торпеду, которую сложили на барже. Пока наш грузовик осторожно, задом сдавал по причалу к самому носу баржи, перегрузка закончилась. Оказалось, мы прибыли вовремя — это была последняя из десяти торпед, которые надо было выгрузить. Меня встретил лично Гусаров, до сих пор раздраженный и неприветливый.

— Грузить приехал? — буркнул он мне, неприязненно оглядывая с ног до головы. Мне впервые стало неловко за свои петлицы. Зря, конечно, Андреев его так строго отчитывал — мне теперь расхлебывать! Только деваться некуда. С этим злым капитаном буду бок о бок еще два месяца в тесной коробке.

Насколько она тесная, я узнал буквально сразу. Гусаров провел меня по сходням, завел на сарай, который у них назывался рубкой, в крытый отсек с окошечками — "мостик". В полу там зияла темная дыра, из которой явственно воняло маслом и моторными выхлопами. Капитан ловко скользнул вниз по лестнице с поручнями, я кое-как, осторожно, полез следом. Сначала внутри была комната с какими-то устройствами и приборами, похожая на пост управления, из нее новый люк и новая лестница вели еще на уровень ниже. Везде был полумрак, освещенный тусклыми желтыми лампочками с зарешеченными плафонами. Пройти просто так было трудно: на пути постоянно что-то торчало. Приходилось огибать и протискиваться. Несколько раз мы пролезали в отверстия с открытыми массивными дверцами. Стенки были тоже на вид прочные и казались не прямыми, а выгнутыми. В первом отсеке был коридор довольно приличного вида, как будто пассажирский, с дверцами и выгородками, в которых стояли столики, табуретки и койки, правда, все очень маленькое и узкое. В следующем отсеке никакого коридора не было. По сторонам от прохода стояли какие-то стойки, за которым располагались большие, массивные стеллажи. Тут оказалось посветлее, потому что прямо над головой были открыты целых два люка. Мне подумалось, что именно отсюда выгружали торпеды, и именно сюда мне надо будет ставить ящики с оружием. Так оно и оказалось.

Еще раз оглядевшись, я поспешил выбраться назад. Да, есть о чем подумать. Скажем, высидеть неделю в таком гробу, с таким запахом и светом, можно. Потерпеть — две недели. Но два месяца!!! Встает проблема, как не сойти с ума и не начать кидаться на стенки.

Пока матросы и солдаты выносили ящики, я автоматически читал надписи на них и говорил, какие ставить первыми, какие после. Вниз мины, потом пулеметы, следом винтовки, гранаты и сверху два ящика с автоматами. По сравнению с торпедами все они казались маленькими и легкими, так что умелые парни в рабочих бушлатах справились с делом играючи. Я поблагодарил их за работу и отбыл, провожаемый суровым взором командира лодки. "Превратили боевой корабль в грузовую шаланду!" — как бы говорил он мне. А что я? Разве ж я был виноват?

Вечером в тот же день мы опять встретились с Гусаровым на прощальном ужине для командиров. С каждой лодки было человек по восемь или десять, но я кроме командиров никого не запомнил. Зато наконец узнал, что нашего зовут Дмитрием Федоровичем. От нашей группы — меня, Вершинина, Варшавского и еще какого-то незнакомого капитана из нашего ведомства, Гусаров держался подальше, предпочитая разговаривать и выпивать со своими.

Водка, надо сказать, лилась рекой, и люди пытались разрядиться перед сложным заданием по полной программе. Не все, конечно — начальство подводное пило мало, насколько я успел разглядеть, а Вершинин, как всегда, пить категорически отказался. Как его ни уговаривали, как ни убеждали, как ни обижались на него, он не сдался, и в конце концов пьяные и не очень сотрапезники даже стали восхищаться подобной стойкостью. При всем при том Саша оставался со всеми дружелюбен и разговорчив. Меня удивляло, как он легко сходится с людьми, при этом не опускаясь до панибратства, так свойственного людям выпившим.

Мне же досталось общаться, в основном, с Варшавским. Тот быстро напился — ему хватило буквально трех стопок. Расстегнув воротничок и облокотившись о стол, он тяжело вздыхал и поминутно выражал мне сочувствие.

— Трудное вам досталось задание, лейтенант. Вы думаете, я этого не понимаю? Прекрасно понимаю! Я бы, может, тоже вызывался, но не пустят меня. Думаете, я этого не понимаю? Прекрасно понимаю!

В промежутках между фразами он наливал в стопки водку и раздавал окружающим — мне, незнакомому капитану, которого отчего-то никто не представил, а сам он все время молчал. Варшавский постоянно называл меня то лейтенантом, то капитаном, то Володькой. Получалось, что я, как те суровые мужчины с другой стороны стола, капитан-лейтенант. Ха-ха! Я немедленно сообщил о своем открытии, и мы за это выпили. Потом бессчетно выпили за то, чтобы все вернулись, за хорошую дорогу, за хорошую погоду в Анголе, за наших матерей, которые нас ждут, за жен, за детей… Вскоре я уже перестал соображать и запоминать, что творилось вокруг. Не стану говорить за других, но мы с Варшавским набрались, как последние свиньи. Это так всегда бывает: сначала выпьешь немного для бодрости, потом для того, чтобы повеселеть и заглушить тревогу, потом чувствуешь себя силачом и великаном, который все видит, все понимает, все умеет и ничего не боится. А потом остановиться трудно, и из великана, мудреца и силача ты превращаешься в тупое, слюнявое животное, которое не может попасть вилкой в тарелку. Все, что я запомнил из остатка вечера, это были мои языковые упражнения. Варшавский вынудил продемонстрировать знание португальского языка. Для затравки я спросил, где здесь туалет и сколько времени, а потом меня понесло.

— Escuta! Um momento de atencao! Chuta! Que eu mora aqui!

Варшавский требовал, чтобы я по-португальски попросил у него еще водки. Я убеждал его:

— Это совершенно неинтересно, уверяю вас! Водка на всех языках звучит одинаково, и говорить о ней не хочется, к тому же португальцы не пьют водку, они пьют вино. Порто, слыхали? Еще портвейн, божественный напиток.

— Не может быть! — твердо, насколько может быть твердым пьяный человек, отвечал Варшавский. — Водку пьют все, кроме товарища Вершинина. Скажи немедленно, Володька! Я тебе приказываю… как приказчик!

— Fino-me por cerveja, — пробормотал я, и после этой замечательной фразы организм сдался под напором алкоголя. Больше я ничего не помню. Надеюсь, ни к кому не лез драться и ругаться, я вообще-то тихий. Наверняка блевал, а обратно в казарму был отбуксирован беднягой Вершининым, перед которым наутро было ужасно стыдно.

Утром было не только стыдно, но и совершенно не хотелось жить. Внутренности горели огнем, вода не помогала, пива не было, на водку я не мог смотреть и даже слышать о ней. Глаза не смотрели, душа сжалась в маленький, дрожащий комочек, голова кружилась со страшной силой. И это все при том, что надо было вставать очень рано, собираться, при этом ничего не забывая, и отправляться на лодку. Вершинину опять пришлось выступать нянькой. Впервые я видел его раздраженным и недовольным.

— Извини, Саша, — прочувственно сказал ему я, пытаясь обнять, но он увернулся. — Больше такого не повторится!

— Да уж точно. На лодке водку жрать не дадут, — проворчал Вершинин. — Чего ты форму одеваешь, дурень! Вот же лежит, приготовлено!

Форму нужно было оставить на базе. Вместо нее выдали тельняшки, теплые кальсоны и какую-то полувоенную заграничную одежду, вроде американскую — толстую ватную кофту с нашлепками на локтях, как у бухгалтера, странные синие штаны как будто из мешковины, с кучей карманов, и ботинки на толстенной подошве. Еще были шапки с резинками, чтобы их ветром не сдуло, длиннополые куртки из прорезиненной ткани, перчатки — но я все это одевать не стал, упаковал в мешок на лямках. Тоже с американским клеймом, кстати.

После этого мы отправились.

Александр Вершинин,

17–25 сентября 1942 года

Проснулся я очень рано — было еще темно. И вроде проспал недолго — часа четыре, не больше, однако чувствовал себя свежим и отдохнувшим.

Укрывшись одеялом до самого носа, я лежал на узкой койке, таращился в узкий темно-серый прямоугольник окна, едва заметный в темноте — и вдруг понял: сегодня никуда лететь не надо. Не придется мерзнуть (на высоте в самолете становится весьма зябко, это я за последние три дня прочувствовал очень хорошо), не придется слушать монотонный, выматывающий душу гул моторов, и не придется пугаться, когда этот гул вдруг сменяется придушенным кашлем, не придется поджимать ноги, постоянно упирающиеся в какой-нибудь на удивление жесткий ящик.

Я потянулся.

Здорово!

За окном, больше напоминающим бойницу, постепенно светлело. Несколько раз рядом с бараком кто-то проходил — то ли часовой, то ли разводящий — и снова устанавливалась тишина, нарушаемая лишь стуком капель по стеклу и жестяному подоконнику. На соседней койке тихо сопел Вейхштейн.

Наконец мне просто надоело валяться.

Одеться и заправить койку было делом трех минут.

Взяв полотенце, коробку зубного порошка и щетку, я вышел из барака.

Над базой неуверенно разгоралось утро.

Пейзаж оказался довольно унылым — цепочка приземистых дощатых и бревенчатых строений, полдесятка сборных металлических ангаров, ажурные скелетики двух наблюдательных вышек, на которых виднелись фигурки часовых и массивные прожектора. В глаза бросалось разве что стоящее на небольшом холмике здание: такое же приземистое, как и прочие, но уже каменное, да еще с толстенькими белыми колоннами. Выделялось здание среди прочих не столько положением, сколько своим цветом — оно было выкрашено светло-розовой краской, и смотрелось довольно экстравагантно. Интересно, что в нем находится?

Серое небо, с которого сеялся мелкий унылый дождик, казалось настолько низким, будто еще минута — и упадет, раздавит, задушит густой ватой облаков. Слева тянулась гряда рыжевато-зеленых сопок, во многих местах покрытых грязно-белыми пятнами — иней.

При взгляде на пятна инея меня мгновенно продрало морозом по спине: я ощутил, что на улице довольно холодно. Поэтому я решил не откладывать водные процедуры, и направился к "ванной комнате" — два вбитых в землю толстых столба поддерживали длинный неглубокий желоб, над которым висело восемь разнокалиберных рукомойников, зачем-то выкрашенных в защитный цвет.

Как оказалось, перемещаться нужно было по деревянным настилам, которых имелось два вида — сколоченные из досок и из кривоватого горбыля. Ходить по первым было значительно удобнее, впрочем, обе разновидности были одинаково грязными. Вся остальная территория представляла собой настоящее грязевое поле, во всех направлениях расчерченное колеями полуторок и трехтонок.

Почистив зубы, я умылся, после чего еще и обтерся ледяной водой до пояса. По телу прокатилась волна жара — хорошо! Когда я растирался полотенцем, ухая и гогоча, сзади вдруг раздался голос:

— Доброе утро, товарищ Вершинин.

Я обернулся. Передо мной стоял Варшавский, тот самый майор, что встречал нас после прилета.

— Доброе утро, товарищ майор.

Видок, наверное, у меня был тот еще — весь в красных пятнах, волосы взъерошенные… А вот Варшавский словно сошел с плаката: выбрит и свеж, подворотничок белоснежный…

Он протянул мне расческу.

— Благодарю.

Причесавшись, я быстро натянул майку, свитер и куртку. Как ни бодрит ледяное купание, шутить со здоровьем не стоит — ветер все же был холодный, хотя и несильный.

— А где ваш товарищ?

— Пока спит.

— Что ж, пусть отдыхает, благо, время еще есть. А вы, выходит, с утра на ногах?

Я пожал плечами — мол, что тут поделаешь.

— Что ж, похвально, — Варшавский улыбнулся. — Я в столовую направляюсь — составите компанию?

— Не откажусь.

В столовой, где мы уже побывали ночью, каждому выдали по солидной порции пшенной каши, по куску ржаного хлеба с ломтем сала, и по стакану еще теплого компота из сухофруктов.

За едой мы с Варшавским практически не говорили.

Когда выходили из столовой, я поскользнулся, до смешного медленно съехал с деревянного "тротуара" и вляпался в рыжую грязь — обоими ногами, выше щиколотки. Хорошо хоть, что обут я был в сапоги, а не в ботинки.

— Кто у нас не бывал, тот грязи не видал, — фыркнул Варшавский, когда я, выбравшись обратно на тротуар, неуклюже счищал грязь с сапог.

— Не стану спорить. Знатная грязь.

— Да, тут почему-то все время так. Никакого спасения нету.

— Почвы слабые, — сказал я. — Деградируют быстро.

Варшавский вопросительно посмотрел на меня.

— Верхний слой легко разрушается, — пояснил я. — На тракторе проедешь — сто лет зарастать будет. В буквальном смысле.

— Не стану спорить, — повторил майор мои же слова.

Он надел фуражку.

— Что ж, мне пора.

— Извините, товарищ майор — а что нам сегодня делать?

— Сегодня отдыхайте. Отсыпайтесь, отъедайтесь… А вот с завтрашнего дня начнется работа.

— Хорошо… Но, я так понимаю, объект режимный?

— Конечно. Ах да, хорошо, что напомнили — вот ваши пропуска, — он протянул мне два квадратика желтого картона с красной диагональной полосой. — Не "вездеход", конечно, однако перемещаться по территории можете свободно. Но я бы попросил не отвлекать людей по пустякам.

— Конечно. А за территорию?

— То есть?

— Ну-у…, — я неопределенно махнул рукой в сторону гор.

— Понятно, — Варшавский усмехнулся. — Профессиональный зуд?

— Вроде того.

— Можно, — подумав, сказал он. — Только у охраны отметьтесь. И далеко не отходите. А то мало ли что… Да, и еще. К бухте пока не ходите, договорились? Всему свое время.

Я кивнул.

Варшавский ушел, а я, выпросив у смешливой поварихи немного хлеба и сала (пришлось пообещать ей, что раздобуду в качестве благодарности какой-нибудь красивый камушек), пошел в барак за геологическим молотком.

Вейхштейн еще спал, так что я оставил его пропуск на прикроватной тумбочке — он-то все про режим знает, авось и без моих подсказок разберется.

Завернул хлеб и сало в тряпицу, сунул в карман, вытянул из мешка молоток, и отправился на прогулку.

* * *

На базу я возвращался под вечер.

Небо, как и утром, было все таким же серым, затянутым непроницаемыми тучами, сеющими мелким нудным дождиком. Но настроение у меня было замечательным.

Целый день я бродил среди сопок, рассматривал выходы пород, даже отбил несколько образцов — скорее из интереса, чем по какой бы то ни было научной необходимости. Не забыл найти презент для поварихи — в паре километров от базы обнаружилась рудная кварцевая жила, и там было немало кандидатов в "красивые камушки". Кстати, очень интересный выход, подозрительно смахивает на золотоносную жилу.

Я усмехнулся. Вот здорово было бы, перед тем, как отправляться за алмазами в Анголу, мимоходом открыть месторождение золота!

Впрочем, настроение у меня было хорошим вовсе не из-за удачной прогулки и сделанных находок. Нет — гуляя по ложбинкам, отыскивая в жухлой ржавой траве редкие капли алых перезревших ягод, поднимаясь на округлые, мягких очертаний сопки, дыша воздухом, пахнущим солью и йодом, здесь, в полной первозданной тишине, нарушаемой лишь звуком моих шагов, я вдруг испытал острое, кристально-чистое ощущение полноты жизни. Это не объяснить словами — но в тот момент я понял, что тысячами тончайших нитей связан с этой незнакомой, но прекрасной землей, о которой я до этого момента только в книжках читал. И точно такими же нитями я связан с родной мне Москвой и незнакомой Казанью, со Свердловском и Томском, где остались родители лейтенанта Вейхштейна, и где капитан Лукин с красными от недосыпа глазами встречает и провожает самолеты, а повариха Надежда ссорится с механиком Семеном, с сибирскими городами, где мы делали пересадки… Со всей нашей огромной, бескрайней страной, на самой восточной оконечности которой я сейчас нахожусь.

С моей Родиной.

…Вейхштейн сидел на кровати, завернувшись в одеяло, и клевал носом. Услышав, как хлопнула дверь, он встрепенулся.

— А, это ты…

— Угу. Славно погулял, кстати…

Вид лейтенанта меня насторожил.

— Да что-то я совсем раскиселился…, — сказал лейтенант. — Даже к врачу сходил.

— И что?

— Да ничего… Говорит, что это временное — вроде как не все люди сразу к здешнему климату привыкают.

Я пожал плечами — никаких особых неудобств не чувствовал, климат как климат. Оставалось только порадоваться особенностям моего организма, позволявшим так легко приспособиться к местным условиям. Правда, я сразу же помрачнел — вспомнилось, что жару я переношу очень даже скверно. Даже в Москве летом мне часто бывает не по себе, а уж в Анголе-то, поди, будет пожарче… М-да, так что еще неизвестно, кто больше готов к путешествию…

— В столовую ходил? — спросил я.

Вейхштейн покачал головой.

— Утром только. Компоту выпил, и все. Не хочется…

Я сходил в столовую, преподнес поварихе камушек ("ой, какой красивый!"), взял ужин сухим пайком — пяток вареных картофелин, соль, хлеб, пара вареных яиц, две кружки неизменного компота — и отнес в барак, пообещав кружки непременно вернуть, ибо "они считанные".

Лейтенант сначала отнекивался, но потом поел, причем не без удовольствия. Я, признаться, не отставал — аппетит во время прогулки нагулял отменный.

А потом стало уже совсем темно, и мы завалились спать.

* * *

Утром следующего дня события разворачивались стремительно.

Едва мы умылись и позавтракали — лейтенант уже совсем оклемался — как к нам подошла девушка-сержант, и сообщила ("распоряжение майора Варшавского!"), что должна препроводить нас в местный дом культуры, где состоится совещание.

Мы, естественно, возражать не стали, и проследовали за провожатой в дом культуры — то самое экстравагантное светло-розовое здание с белыми колоннами.

Вейхштейна сразу увели куда-то, а меня препроводили к столу, за которым сидели двое военных: один наголо бритый, плотно сбитый, в трещащем на плечах кителе, второй — сухощавый, в очках в тонкой металлической оправе. Бритый коротким и энергичным жестом указал на стул — мол, присаживайтесь.

— Значит так, товарищ Вершинин, — заговорил бритый, назвавшийся майором Грищенко. — Прежде всего, хотим вам сообщить, что сведения, с которыми вас ознакомил в Москве товарищ Стерлигов, не совсем соответствуют действительности.

— То есть?

— Положение несколько более серьезное, чем вы считаете… да и чем нам хотелось бы. Сообщать все сразу было нельзя. Конечно, мы вам полностью доверяем, — при этих словах взгляд майора скользнул куда-то в сторону, — но сбрасывать со счетов вероятность утечки информации мы тоже не могли.

Я кивнул. Все это не слишком хорошо пахло, но… Наверное, у них были основания так считать. В конце концов, им виднее.

— У нас есть все основания полагать, что на нашем ангольском объекте сложилась очень серьезная ситуация…

— Да, майор Стерлигов сообщил, что Иннокентий Евгеньевич очень плох…

Военный посмотрел на меня так, что у меня пропало всякое желание его перебивать.

— Очень плох, да. Вероятнее всего, он уже скончался, как это ни печально. Хуже всего другое — похоже, само существование объекта находится под угрозой. Из-за болезни Прохорова и… происшествия… да, происшествия с тамошним сотрудником НКВД объект практически обезглавлен. И мы, откровенно говоря, вообще не уверены в том, что объект еще функционирует. Скажите, какой круг задач обрисовал вам Стерлигов?

— Обеспечить консервацию прииска и оценить остаточные возможности участка, — отбарабанил я.

— Угу, — майор мелко покивал. — Верно… Только это не все. Вам и товарищу из наркомата, Вейхштейну, предстоит в первую очередь принять руководство прииском. Подчеркиваю — не только консервацией, но всем прииском. Конечно, приоритет будет у товарища Вейхштейна — вы будете ему подчиняться. Надеюсь, объяснять причины этого вам не нужно?

— Не нужно, — я мотнул головой.

Похоже, прозвучало это не совсем убедительно.

— Александр Михайлович, — вдруг заговорил второй военный — майор с совершенно не подходившей ему фамилией Быков, до этого момента молчавший. В отличие от Грищенко, он назвал меня по имени-отчеству, и в его голосе мне послышались какие-то человеческие нотки. — Ситуация там крайне сложная, и нужен человек, который олицетворяет власть. По сути, мы даже не знаем, как сейчас обстоят дела на объекте. Да, вы ученый, у вас есть опыт работы, но… Но сейчас там нужен человек, которому сотрудники будут подчиняться именно потому, что за ним сила. Конечно, я вас понимаю — вам хочется заслужить уважение коллектива. Однако у вас просто не будет времени на то, чтобы зарабатывать авторитет. Вам некогда размениваться на пустяки. Вопрос не в том, как найти самый изящный способ решения задачи — а в том, чтобы просто решить ее. Остальным можно пренебречь. Понимаете?

— Понимаю.

— Вот и хорошо, — Быков снял очки и начал неторопливо протирать стекла лоскутом замши.

В зал, негромко переговариваясь, начали заходить военные: судя по форме, это были моряки. Майор Грищенко, напротив, направился к выходу — не попрощавшись, и всем своим видом показывая, что он свое дело сделал.

Быков нацепил очки.

— Думаю, вам стоит послушать, что здесь сейчас будут обсуждать, — сказал он. — Это имеет самое непосредственное отношение к вашему заданию. А мне пора. Удачи вам, Александр Михайлович. О, а вот и ваш товарищ…

Из-за кулис показался Вейхштейн в сопровождении майора Варшавского. Вид у Вейхштейна был одновременно удивленный и задумчивый. Интересно, чего ему такого наговорили? Впрочем, вопросы пришлось отложить на потом — места рядом со мной оказались уже занятыми, и Вейхштейн с Варшавским расположились чуть дальше.

Едва моряки заняли свои места на жестких деревянных креслицах, выкрашенных почему-то в ядовито-зеленый цвет, стоявший за трибуной пару минут человек заговорил. Он был в гражданском, но этот маскарад не мог бы обмануть даже первоклассника — сразу чувствовалось, что как раз он-то и есть здесь главный. Как оказалось, мои соображения были верными — чуть позже Вейхштейн сообщил, что полковник Андреев курирует всю операцию.

Странно, но все подробности как-то прошли мимо меня. Спор о тысячах миль, о маршрутах, о тонкостях переоборудования подводной лодки, о лоцманских картах… Моряки препирались с человеком за трибуной, что-то лепетал сидевший по левую руку от меня человек в костюме, а я думал о том, что сказали Грищенко и Быков.

И без того было ясно, что путешествие в Анголу — авантюра. Такое далекое плавание через кишащие вражескими кораблями океаны уже само по себе событие из ряда вон, а тут, оказывается, и на объекте все неблагополучно. Может быть, там вообще уже все погибли? Или прииск обнаружен, и на нем давно хозяйничают португальцы? А то и немцы, которым португальцы пособничают… По сути, мы отправляемся в самую настоящую неизвестность.

У меня вдруг екнуло сердце — а ведь Грищенко и Быков, по сути, именно к этому и вели. Открытым текстом этого они, понятное дело, сказать не могли, но… Sapienti sat, чтоб его. "Разумному достаточно".

Я бросил взгляд на Вейхштейна. Он внимательно слушал и человека за трибуной, и моряков — но вид у него по-прежнему был такой же удивленно-задумчивый. Похоже, он пришел к точно такому же выводу, что и я.

Да, дела-а…

* * *

У каждого из нас, у меня и у Вейхштейна, была своя, как сформулировал Варшавский, "сфера ответственности". Лейтенант — то есть уже капитан, с чем я его и поздравил — "свою" часть груза уже принял, и теперь благополучно предавался отдыху, мне же вся волокита с грузами только предстояла.

Список "моих" грузов занимал три машинописных страницы. И, честно говоря, было не совсем понятно, что планируется делать на прииске — консервировать его или наоборот, добиваться повышенной выработки. Скорее всего, командование, не имея точных сведений о ситуации на объекте, решило быть готовым к любому повороту событий. Именно поэтому список и получился таким огромным, и больше напоминал перечень содержимого какого-то склада, в котором хранятся вещи на все случаи жизни. Чего в нем только не было!

Запасные части для оборудования: дробилки, лотковой установки, генераторов. Электротехническое оборудование. Кабель разного сечения и назначения — силовой, телефонный, в броневой оплетке и без. Реактивы для консервации. Прорезиненная ткань. Изолирующая лента. Проволока. Солидол в запаянных жестяных канистрах. Аккумуляторы. Толстостенные бутыли темного стекла с притертыми пробками — кислота. Взрывмашинка. Взрывчатка — тол и аммонал. Несколько ящиков с инструментами. И еще много самых разных вещей — от медикаментов до электрических лампочек разной мощности. Были даже микроскоп и комплект пинцетов для сбора алмазов с жирового стола.

Большая часть коробок, ящиков и канистр была либо без всяких надписей, либо несла английскую, французскую и американскую маркировку. Оно и понятно: на объекте нежелательно иметь что-то, что могло бы выдать принадлежность к тому или иному государству. А американские да британские капиталисты везде свои щупальца раскинули. Короче, груза было — вагон и маленькая тележка. В роли "маленькой тележки" выступил совсем даже немаленький ящик с книгами: самые разные справочники по Анголе вообще и геологии Анголы в частности, а также руководства по проведению консервации насосного, электрического и прочего оборудования. Конечно, будем надеяться на то, что на объекте все не так скверно, как опасаются военные, и спецы смогут выполнить консервацию сами, но лишними эти справочники точно не будут.

На лодке я побывал через несколько часов после Вейхштейна. На него лодка, похоже, произвела большое впечатление — во всяком случае, когда мы с ним встретились в столовой, он только про нее и говорил. Правда, сам разговор оказался крайне сжатым — времени было в обрез. Так что из столовой я ушел сразу же, как только опустошил тарелки и выпил неизменного компоту из сухофруктов. Кстати, я его не слишком люблю, и за эти несколько дней порядком соскучился по самому обычному чаю — ну, на худой конец, выпил бы и того "зеленого", которым нас в Чите налили по самые уши.

Словом, направляясь в бухте, я уже ожидал увидеть что-то внушительное. Однако я был немного разочарован. Конечно, наша лодка (я даже вздрогнул, когда впервые назвал лодку так про себя), впечатляла размерами, но…

Пару лет назад на меня огромное впечатление произвела книжка "Тайна двух океанов", в которой подлодка "Пионер", созданная гением советских ученых и инженеров, творила настоящие чудеса — плавала с непредставимой скоростью, пробивалась сквозь льды, и была оснащена небывало мощным оружием. А этой лодке до "Пионера" было далеко — это понимал даже такой "сухопутный", как я.

— У вас, я смотрю, груза побольше, — сказал капитан. "Гусаров", вспомнил я его фамилию.

А вот капитан не разочаровал ничуть. Конечно, какой-нибудь писатель настоящего морского волка представил бы несколько иначе — с холодными глазами, шкиперской бородкой и неизменной трубкой в зубах — даже если бы для этого пришлось пойти против истины. Глаза у Гусарова были умные и цепкие, никакой бороды и трубки не наблюдалось. Тем не менее, почему-то сразу же становилось ясно, что репутацией одного из лучших капитанов Тихоокеанского флота он обладает отнюдь не случайно.

Я слышал, что иностранцы называют капитана на корабле "первым после бога". Ну, на вопрос о существовании бога марксизм-ленинизм отвечает вполне однозначно, а вот что касается капитана… Словом, было ясно, что лодка, экипаж — и, коли уж на то пошло, мы с Вейхштейном — на время похода оказались в надежных руках.

Честно говоря, когда я это понял, настроение у меня немного поднялось.

Наверное, мои мысли отражались на лице, потому что Гусаров вдруг едва заметно улыбнулся.

— Сейчас матросы будут, помогут все погрузить.

Возможно, это стало бы началом товарищеских отношений с капитаном, если бы я не брякнул:

— А я слышал, что раньше, в Первую Мировую, подводные лодки "жестяными головастиками" называли.

Капитан мгновенно нахмурился, и в глазах его мелькнуло не слишком-то тщательно скрываемое презрение моряка к совершенно сухопутному человеку — как будто ярлык ко лбу мне припечатал: "болван первой категории".

Признаться, в этот момент я был с ним совершенно согласен.

— Раньше — называли, — жестко сказал капитан. — Сейчас такие дураки перевелись.

Я попытался было раскрыть рот, но Гусаров отчеканил:

— На загрузку у вас час, не больше. И желательно сложить все так, чтобы потом перекладывать не пришлось.

Он развернулся и ушел, грохоча каблуками по трапу.

Через пару минут, бормоча под нос про "сухопутных, не умеющих держать язык за зубами" подошел уже знакомый мне инженер Глушко, и десятка полтора матросов в бушлатах.

— Твое? — Глушко указал на трехтонку, кузов которой был забит ящиками, коробками и канистрами.

Я кивнул.

Опять зарядил дождик — противный, мелкий.

* * *

Суматошные дни, переполненные беготней и треволнениями — во всяком случае, для меня, ибо Вейхштейн управился на зависть быстро — пролетели стремительно.

И вот — последнее утро.

Вроде все как обычно — тот же барак, та же койка, и даже за окном все то же серое небо…

Но что-то уже иначе.

Сегодня мы уходим.

Правда, вчерашний банкет несколько подпортил суровую торжественность момента.

И особенно меня, конечно же, подкосил выверт Вейхштейна. Это ж надо — до такого состояния наковыряться! Конечно, там практически все пили, но чтобы так… Словом, даже мне не по себе было — как будто это я напился, а не лейтенант. Ну то есть уже капитан. Хотя, похоже, ему и самому не по себе. Думает даже, что наблевал где-нибудь. На самом деле, конечно, ничего такого не было — но вот черта с два я ему об этом скажу. Пусть себя потиранит немножко. Авось в следующий раз умнее будет.

— Больше такого не повторится! — заверил Вейхштейн, и покачнулся.

Хорошо бы…

— Да уж точно. На лодке водку жрать не дадут.

Хотя кто их знает, этих подводников. Я бы, честное слово, и на берегу ее не давал — людям же в море, на ответственейшее задание, а им эту гадость пить позволяют…

Вейхштейн между тем начал натягивать форменные штаны. Этого еще не хватало! И так опаздываем, а он с барахлом возится…

— Чего ты форму одеваешь, дурень! Вот же лежит, приготовлено!

Надеюсь, рявкнул я довольно грозно. Меня, кстати, немного коробила необходимость облачаться в союзническую одежду — странная она какая-то, непривычная, хотя, как ни крути, весьма удобная. Впрочем, стоит ли нос воротить? Особенно если уж плывем мы на американскую базу…

Последняя проверка.

Последний завтрак на суше.

Последние напутствия.

И вот мы уже на лодке, в Петропавловске-на-Камчатке.

На пирсе стояла маленькая группа провожающих — Андреев, Варшавский, несколько моряков в высоких чинах.

Мы на мостике — командир лодки Гусаров, военком Смышляков, и мы с Вейхштейном.

Корпус мелко завибрировал, вода за кормой взбурлила, и лодка начала медленно отходить от пирса.

Полоска воды между лодкой и пирсом становилась все шире — темная, в маслянистых разводах вода волновалась, бурлила, обрастала пеной, в маленьких водоворотах кружились какие-то щепки и веточки.

Через некоторое время вслед за нами двинулась еще одна лодка — Л-15.

На часах было 8.30.

На календаре — 25 сентября 1942 года.

Вскоре лодки вышли из бухты.

Сигнальщик на берегу что-то просемафорил нам флажками.

"Счастливого плавания", прочитал капитан Гусаров.

— Ответить.

Матрос несколько раз взмахнул флажками.

"Благодарю".

Режа носом мелкую волну, распуская по сторонам увенчанные белой пеной "усы", лодка набирала ход.

— Можно спускаться, — сказал Гусаров.

Вейхштейн кивнул, и через несколько секунд скрылся в люке — слышно было, как стучат подошвы башмаков по лесенке.

— А можно еще посмотреть? — спросил я.

Гусаров пожал плечами: "можно", и тоже скрылся в люке.

Берег за кормой затягивала туманная дымка.

Лодки шли курсом на северо-восток.