Под флагом ''Катрионы''

Борисов Леонид Ильич

Часть пятая

Светлое имя

 

 

Глава первая

Реплика, набранная петитом

Еще в 1881 году Стивенсон опубликовал статью под названием «Нравственность писателей-профессионалов». В ней он писал:

«… Общая сумма того, что читает нация в наши дни ежедневных газет, сильно влияет на ее язык, а язык и чтение, взятые вместе, образуют действенное воспитательное средство молодежи. Хорошие мужчина или женщина могли бы держать юношу в продолжение некоторого времени на более свежем воздухе, но современная атмосфера, в конце концов, всемогуща по отношению к среднему числу людей посредственных.

… Низость американского репортера или парижского хроникера, и того и другого так легко читаемых, не может не оказывать неисчерпаемо вредного воздействия. Они касаются всех тем той же самой неблагородной рукой, они сеют сведения обо всем в молодых и неподготовленных умах – в недостойном освещении, и всё снабжают некоторой долей острот, чтобы тупые люди могли их цитировать. Сама сумма их отвратительных статей перекрывает редкие высказывания хороших людей… Я говорю об американской и французской прессе не потому, что они намного низменнее, чем английская, но потому, что они лучше пишут, а следовательно, и распространяемое ими зло действует с большей силой…»

Стивенсон отвернулся от «буржуазной пошлости», он предпочел ей добрый и щедрый мир собственной фантазии. Пройдет семь лет – и Стивенсон уедет на Самоа – и для того, чтобы продлить свою жизнь, защитив больные легкие единственно пригодным для них климатом, и прежде всего с той целью, чтобы раз и навсегда сказать «прости-прощай» тому классу, который взрастил его и воспитал. В возрасте сорока лет, в 1890 году, он напишет одному из своих друзей: «Я никогда не любил города, дома, общество или (кажется) цивилизацию… Море, острова, жители островов, жизнь на них и их климат приносят мне подлинное счастье…»

В 1884 году, изрядно пространствовав по свету, Стивенсон вчерне окончил роман «Черная стрела». В печати он появился только в 1888 году, спустя два года после выхода в свет его второго исторического романа – «Похищенный».

– Меня интересует, тянет, зовет к себе прошлое моей родины, – сказал он Фенни, постоянно любопытствовавшей, что именно пишет ее муж. – Мне кажется, что в глубоком прошлом я нашел характеры, которых не вижу сегодня. Повстанцы, феодалы, война Роз – Белой и Алой, мужественные крестьяне, романтические пираты… юноши всех стран мира будут иметь возможность, читая мой роман, сопоставить его содержание и идею с прошлым и своей страны.

– Ты сегодня бледнее, чем обычно, – сказала на это Фенни и приложила ладонь ко лбу мужа. – Маленький жар. Тебе надо лечь, мой друг.

– Очень большой жар! – возразил Стивенсон. – Меня трясет лихорадка, Фенни! Я простудился на пути к острову сокровищ, и она уже никогда не оставит меня.

– Трясет и Ллойда, – рассмеялась Фенни.

– А с тобой как?

– Меня трясет лихорадка ожидания. Я люблю то, о чем ты пишешь.

– А то, как я пишу? – Стивенсон сдвинул брови, крепко сжал губы.

– Ты пишешь божественно. Читая тебя, кажется, что смотришь в стереоскоп. А твои стихи, твой «Поэтический сад ребенка» так прекрасен, что я не нахожу слов. Ложись, мой Луи, отдохни. Если придет этот одноногий Хэнли, я скажу ему, что ты работаешь.

– Ты не любишь моего Хэнли?

– Не люблю. Я люблю только тебя и моего сына. Дочь… она замужем, она уже в тени моего чувства.

– Фенни, видишь – я лег. Вот я вытянулся, закрыл глаза…

– Прости, я сейчас уйду!

– Да разве же я гоню тебя?!

– Нет, нет, я нисколько не обижена, – тебе надо лежать, отдыхать…

Фенни уходит. Самые странные люди – это те, кто нас особенно сильно любит. Порою в голову приходит дикая мысль: если бы они любили не так сильно! Тогда, может быть, они и не обижались бы. Бывает, что и любовь оказывается обузой. Понятно и естественно, когда за обедом тебе и раз и два предложат положить себе на тарелку то или иное кушанье, ты повинуешься, ешь, и так хочется посидеть в молчании минуту, две, три, но любящим тебя кажется, что они недостаточно внимательны к тебе, они еще и раз, и два, и три предлагают взять еще вот это и попробовать вот то. Приходится двадцать раз говорить: «Спасибо, я сыт», но тебе не верят. Ах, если бы они поверили! Если бы они не мешали делать то, что хочется, есть столько, сколько надо тебе, а не им… Фенни укладывает тебя в постель. Ты лег. А она не дает тебе заснуть, она болтает без умолку, она уже раздражает, мешает, и всё потому, что любит очень сильно и верно. Любовь матери – это совсем другое. Мать поймет всё, что тебе надо, по взгляду, по дыханию, по едва уловимому повороту головы… Фенни превосходная женщина, но иногда хочется, чтобы она была иной.

Стивенсон поднялся с постели, подошел к столу, взял в руки карандаш, положил его, коснулся пальцем медного подсвечника, прошелся до окна, взглянул на свой портрет работы Сержэна.

«Что ты всё ходишь, что ты всё смотришь, что тебе нужно? – спросил себя Стивенсон. – Лежи, этим ты доставляешь удовольствие Фенни. Вот она, – она подсматривает в щель двери, сейчас тебе попадет, ты должен лежать!»

А в соседней комнате спит сэр Томас. Он тяжело болен, – что-то неладно у него с головой, в мозгу. Доктор ждет удара. Не так давно сэр Томас подарил Фенни усадьбу под Эдинбургом. Стивенсон назвал ее именем маяка – «Скерри-Вор». Сегодня сэру Томасу не выговорить этого слова, и он конфузится. Он страдает.

Стивенсон заглянул в кабинет отца. Старик спит. На лице его выражение покоя, счастья. Покой и счастье должны сопутствовать всем людям, покой и счастье – конечная цель человечества, но почему же эти состояния, чувства эти почти всегда свойственны только тем, кого ненадолго оставили боль, скорбь, страдание?.. Мир нехорош, он настоятельно требует переделки; всему человечеству следует однажды сговориться и сообща приняться за работу по переустройству мира. Что именно нужно делать? Стивенсону кажется, что он знает это: воздействовать на нравственное начало в человеке. Стивенсон убежден, что ему удается делать это более или менее хорошо.

Вот роман «Черная стрела» – глубокое прошлое, средневековье, готика… Трезвые умы с иронией произносят эти слова, но искусство – и литература прежде всего – воздействует на человека отчетливым изображением характеров, а характер – это чувство долга, смелость, чистота намерений, любовь к родной эемлe. Родная земля – это женщина, мать, жена. И даже Кэт Драммонд, то есть воспоминание о первой любви. Кэт Драммонд…

Стивенсон закрыл голову одеялом и улыбнулся. Этой улыбки никто не должен видеть, воспоминание о Кэт – частица души, нечто от плоти, кусочек мира, в котором Фенни Осборн чужая… Никто не имеет права посягнуть на наши воспоминания, никто. Стивенсон мечтает о романе, в котором должна жить и действовать Кэт. «Это моя тайна, – шепчет Стивенсон, – это мой остров сокровищ. То, что не удалось в жизни, отлично живет в воспоминаниях…»

Он уснул. И притворялся спящим весь следующий день. Он обдумывал подробности истории, приснившейся под утро, а потом встал, оделся, и вдруг ему етало скучно и пусто. Захотелось музыки. Пальцами правой руки он слегка коснулся клавиш рояля, нажал педаль, и только тогда левая рука начала импровизацию. Неуверенно и робко – из чувства почтения к этому старому инструменту, который в детские годы казался одеревеневшим чудовищем с оскаленной пастью, – Стивенсон извлек из немощи белых клавиш два-три такта, с предельной точностью изобразившие собственное его состояние. Еще раз то же самое и еще раз, и тогда правая рука приласкала черные клавиши, – они лежали подобно обиженной детворе, разбросав белые одеяла и покорно вытянув свои черные, исхудавшие тельца. «Хорошо, спасибо», – сказал Стивенсон и, вскинув голову, поднял на ноги всю клавиатуру.

История, что снилась вчера, давила на плечи, грудь, голову – сильнее всего на грудь, и было больно, тяжело и страшно. Врачи приказали остерегаться ветра, сквозняков, утренней и вечерней росы; врачи прописали бром на ночь и настойку столетника три раза в день. Фенни связала шерстяную фуфайку, купила длинные теплые чулки. И жена и врачи думают, что бром, скука и шерсть в состоянии умилостивить туберкулез легких. Жена (да сохранит ее господь!) полагает, что болезнь легких можно вылечить такими-то и вот такими-то средствами, об этом ей сказала медицина (всего ей доброго!), – слово «медицина», по мнению Фенни, следует писать с большой буквы.

Сон всё еще перед глазами, и нет сил уйти от его странной магической власти. Что снилось? Вот это: отрывистый удар по клавишам. Беспорядочные, не собранные в мелодию звуки уходят неторопливо, гуськом, на ходу оборачиваясь и качая головами.

– Я знаю лучше их всех, – сказал Стивенсон, зябко поеживаясь, – лечит то, что утишает боль. Дело не в том, что у меня больные легкие, а только в том, что сознание мое соглашается верить этому. И, может быть, потому-то и сон… Ну, порассуждай, поговори, Лу. – Он назвал себя этим детским именем и, ожидая хороших, добрых мыслей, зная, что они явятся непременно, заиграл вальс «Шотландия». Какой милый – да сохранят его века – вальс! О, сколько помощи и света дает музыка! Кто был первым музыкантом и на чем он играл? На дудочке, на волынке, на одной струне. Много струн явилось в семнадцатом столетии, когда изобрели фортепьяно. И на этом остановились, суеверно ожидая музыки механической, заводной, – какая-то такая ужо будет!

Да сохранит небо рояль, дудочку, волынку! И хрусткий хрупкий вереск, и дикую розу, и книги, и теплую руку матери, и белый наряд невесты – всю легкую благодать жизни, а ей нет конца и начала.

Вальс утомил Стивенсона, и он на одно мгновение поверил врачам: есть легкие больные, и тогда их нужно лечить, и есть легкие здоровые, и тогда… что тогда? «Хорошо тому, у кого здоровые легкие», – подумал Стивенсон и вспомнил, как отчаянно кашлял доктор Хьюлет, прописывая какую-то смесь на длинном и узком листке бумаги. «Сэр Хьюлет, а не угодно ли послушать, что снилось вашему больному в ночь на пятое марта? Садитесь вот сюда…»

Стивенсон искоса оглядел дверь и стены, погрозил пальцем своему отражению в зеркале и, взяв воображаемого доктора под руку, подвел его к дивану, усадил, предложил сигару, а когда почтенный слуга Пневмонии и Малокровия отрицательно качнул головой, Стивенсон удобно расположился в кресле и начал:

– Каждую ночь, нелицемерно уважаемый сэр, я вижу сны. Каждую ночь – с тех пор, как только помню себя. Стоит только мне прилечь и вздремнуть, как сию же минуту я становлюсь зрителем удивительнейших происшествий. Сны бывают плоские, стереоскопические и… не знаю, как назвать те сновидения, которые запоминаются. Сон плоский помнишь две-три минуты после пробуждения, сон стереоскопический живет в памяти до двух суток, а потом волшебно испаряется… Третья разновидность настолько реальна, что с течением времени припоминается как нечто, случившееся в действительности. Я уверен, почтеннейший Эскулап, что сон – это деятельность нашего мозга; подробное объяснение отказывается дать даже наука. Она говорит: сновидение есть результат работы мозга. И больше ничего. Наука ищет разгадки. Пользуясь этим случаем, я по-своему объясняю этот феномен. Возьмите сигару, сэр. Мне легче говорить, когда я вижу колечки дыма. Вот так. В вашем возрасте никотин особенно вреден, а потому и не обращайте на это внимания. Продолжаю.

Стивенсон встал, подошел к роялю, поиграл черными клавишами, опустил лакированную, с отразившимся в ней человеком, крышку. Она негромко хлопнула, а в тон ей что-то скрипнуло в зале. Стивенсон поднял крышку и снова опустил. На поверхности ее, под самым лаком, большие глаза Стивенсона глядели в глаза Стивенсону. Отражение было таким чистым и ясным, что невольно думалось о тяжести, лежавшей на клавишах. Стивенсон поднял крышку. Вот так же и во сне отвратительный по внешности человек, коротконогий и толстый, приподнимал крышку над клавишами и с ухмылкой поглядывал куда-то в сторону.

Продолжая начатый разговор с воображаемым доктором, Стивенсон отошел от рояля и вздрогнул: на диване сидел Хьюлет.

– Вы! – крикнул Стивенсон.

– Простите, я, – ответил доктор и, привстав, поклонился. – Я уже слышал всё то, что вы говорили о снах, мой дорогой Лу. Не хотелось мешать вашей импровизации, я присел в кресло по ту сторону двери. Еще раз простите и продолжайте.

– Возьмите сигару, сэр, – сказал Стивенсон, жестом указывая на круглый стул перед диваном. – Я продолжаю. Мне снился превосходный рассказ, сэр. Он беспокоит меня, давит, мешает жить. Я должен написать его. Только тогда я почувствую облегчение. В сущности, со мною всегда так: пишешь потому, что тревожит радость или большая забота…

– Океан, буря, корабль, – думая, что именно это и снилось Стивенсону, проговорил доктор, глубоко затягиваясь пахучей отравой. Розовое жирное лицо его улыбалось каждой своей продольной и поперечной морщинкой. Затянувшись, он комично надувал щеки, смакуя летучий яд, а затем поднимал голову и пускал дым колечками. Этот человек лет десять назад держал пари, что будет пить вересковую водку и коньяк в количестве, превышающем такт и приличие, и выкуривать в день дюжину сигар и, несмотря на подобное самосжигание, проживет девяносто лет. На днях ему исполнилось семьдесят. Коньяк и водку он пил как воду, и только слегка прихрамывал то на одну, то на другую ногу. – Океан, буря, корабль, – повторил он глухим, с трещинками, басом. – Много крови, нападение пиратов, дым и полтора миллиона дьяволов, – добавил он, подмигивая.

Стивенсон отрицательно покачал головой.

– Мне снился человек, в оболочке которого жили два существа: один – добрый, другой – злой. Один, – назовем его Джекилом и вообразим, что он доктор, – благовоспитанный, чинный и вполне порядочный джентльмен. Но всё гадкое, нечистое, злое, всё то, что Джекил таит в своем подсознании, заключено в его двойнике. Назовем его так: мистер Хайд. Этот другой – реальный образ одного и того же лица, то есть Джекила. Существование его двойственно, понимаете? Сегодня он – он сам, завтра – он другой. Чаще всего он добр. Каждый из нас, дорогой сэр, и добр и зол, смотря по обстоятельствам, – ведь нет абсолютно злого. Палач, совершив казнь, приходит домой и поливает цветы, ласкает своего сына. Так вот, я видел во сне двойственное существование Джекила, он…

– Он отрекомендовался вам? – насмешливо прервал доктор Хьюлет, столь насмешливо, что колечек на этот раз не получилось.

– Нет, – добродушно отозвался Стивенсон, – сновидение было беззвучно, но так искусно, так ловко сделано сюжетно, что мне нечего придумывать, остается только записать его, придав соответствующую форму.

Раза два-три натужно кашлянув и тем напугав доктора, Стивенсон медленно, словно в полусне, произнес:

– Мне неприятен этот сюжет, но я должан избавиться от него. Став достоянием читателя, он уже не будет принадлежать мне. Вы, сэр, помогли начать мой новый рассказ, который я назову так: «Необычайная история доктора Джекила и мистера Хайда».

– Я вам помог? – удивленно проскандировал доктор Хьюлет, делая большие, страшные глаза. – Каким же это образом, хотол бы я знать!

– Вы стояли там, за дверью, – начал Стивенсон, но его тотчас поправили: не стоял, а сидел, развалясь в кресле.

– Это не играет роли, – вы могли лежать на диване, – недовольно произнес Стивенсон, и доктор понял, что работа уже началась. – Первая глава будет называться «История двери» – именно так…

– Бром пьете? – строго прервал доктор Хьюлет.

Стивенсон посмотрел на гостя, опустил глаза.

– Перевоплощение будет происходить с помощью напитка, – неуверенно проговорил он. – И этот напиток подведет несчастного Джекила. Да! – воскликнул Стивенсон, выпрямляясь в кресле. – Есть всё, недостает идеи. Недостает идеи, сэр! О, черт! В чем же идея? В чем? Одного сюжета, голого приключения, конфликта, происшествия недостаточно. О, конечно, – идеи, мысли не снятся!

– Читателям не нужна идея, – небрежно заметил доктор.

Взгляд Стивенсона стал гневен. Он вскочил с кресла и зашагал из угла в угол, стремительно и резко говоря:

– Я люблю, я уважаю моего читателя, сэр! Я воспитываю его, в меру сил воздействую на его добрые начала, я учу его любить и ценить жизнь! Это и есть идея, сэр! Недавно я был в Лондоне, подписывал договор на новое переиздание «Острова сокровищ». Когда мальчик рассыльный узнал, что я автор этого романа, он подошел к окну и крикнул: «Эй, идите сюда, здесь Стивенсон!» Спустя минуту весь коридор, вестибюль и все три этажа лестницы были набиты мальчишками. Они смотрели на меня, и глаза их испускали сияние. На улице собралась толпа. Какой-то человек забрался на крышу фургона и оттуда приветствовал меня от имени своего и, как он сказал, от имени людей с воображением, которое благодаря моей книге без экзамена перешло сразу из третьего в шестой класс. Я был счастлив, сэр! Моя книга…

– Она прекрасно написана, – буркнул доктор Хьюлет.

– Это уже половина идеи, – наставительно заметил Стивенсон. – В каждом будущем моем романе или рассказе я скажу, покажу и докажу, что доброта есть основное свойство характера, что зло бессильно, что не ему созидать и царствовать, – понимаете?

Доктор сунул сигару в пепельницу, пожал плечами.

– Первый случай в моей сорокалетней практике, – медлительно проговорил он, наблюдая за Стивенсоном. – Пациент выговаривает лечащему его врачу! Невиданно!

– Вы дотронулись до больного места, сэр, – продолжал Стивенсон, меряя зал по диагонали крупными шагами пехотинца, спешащего на привал. – Меня уже упрекали в безыдейности, – прости им господи! Безыдейность! – Он подбросил это слово и долго следил за тем, как оно бесследно растворялось в тишине серого, сумеречного часа. – Безыдейность – это равнодушие, сэр! Безучастность, глухота. Меня упрекали в том, что я убегаю в прошлое… Да, я ухожу и буду уходить в прошлое моей родины, но только лишь для того, чтобы этим самым дать урок современной действительности. Что для меня важно, сэр? Этика, этика, этика, – Стивенсон закрыл глаза, щелкнул пальцами, долго искал какие-то нужные ему слова. – В прошлом я нахожу большие характеры, в современности их нет. А вы, сэр, со своей репликой…

– Моя реплика набрана петитом, – извиняющимся тоном произнес доктор, снова принимаясь за свою сигару. – Простите меня, Лу! Сядьте.

Стивенсон опустился в кресло.

– Позвольте мне выслушать вас, – доктор сложил пальцы трубкой и подошел к Стивенсону. – Старый дурак, – отпустил он по своему адресу. – Дышите! Не дышите! Вздохните! Гм… Опять испарина, черт!

– Доктор Джекил будет похож на вас, сэр, – сказал Стивенсон.

– Много чести, дорогой Лу, – прокудахтал доктор Хьюлет. – Много чести! Когда будете писать о приключениях на корабле, сделайте меня старой, глупой, выжившей из ума крысой! Повернитесь ко мне спиной, Лу.

Стивенсон обнажил грудь и спину, но остался в том же положении, лишь низко опустил голову, макушкой упираясь в жесткие колени доктора, который стучал по спине пациента согнутым пальцем, прикладывал ухо к лопаткам, сопел носом и тяжело вздыхал.

– Сэр, – не поднимая головы, обратился к доктору Стивенсон. – Могу ли я прожить еще десять лет?

– При одном условии, – ответил доктор, продолжая свои исследования. – На эту тему мы уже беседовали.

– Перемена климата? – спросил Стивенсон, считая квадратики на коричневых штанах доктора.

– И обстановки, – закончил Хьюлет. – Куда-нибудь на Тихий океан, к диким. Тогда я ручаюсь, что вы проживете еще десять и даже двадцать лег.

– А если останусь здесь? – Стивенсон чуть выпрямился.

– Здесь подле вас такие дураки, как я, – ответил доктор и помог Стивенсону надеть фуфайку. – Но даже и умные не спасут вас здесь, – поправился он. – Немедленная перемена обстановки, Лу! Я много теряю, – я не увижу вас здесь, но буду знать, что где-то вы живы и здоровы…

Часы гулко и с удовольствием пробили восемь раз. Доктор вытащил из жилетного кармана толстые часы-луковицу; на них было восемь без десяти минут.

– Ваши торопятся, – сказал он, засовывая часы в карман.

– Ваши отстают, – сказал Стивенсон.

– Моя луковица – сама точность, – назидательно отпарировал доктор Хьюлет.

– Мои часы проверены мастером: он приходил дней пять назад, – не уступал Стивенсон. – Часы сделаны по заказу моего деда, сэр! За тридцать дней они ушли всего на три минуты.

– Моя луковица… – начал доктор.

– Мои часы, – перебил Стивенсон и рассмеялся, увидев на глазах доктора слёзы. – Мой дорогой больной, – участливо проговорил он, – нервы ваши и без того испорчены, поберегите их! Ваши часы…

– Мои часы ни к черту не годятся, – плаксиво заявил доктор, щекой своей прижимаясь к плечу Стивенсона.

– Нет, это мои часы врут и торопятся, – сохраняя полнейшую серьезность, милосердно и кротко проговорил Стивенсон. – Ваши часы достойны романа, сэр! Немедленно поставлю свои по вашим! Боже, какие удивительные, какие точные у вас часы, сэр!

Доктор Хьюлет прыснул в подставленную ладонь и засеменил к выходу. Стивенсон проводил его до холла, – дальше доктор не пустил.

– До свидания, мой старый друг, – сказал Стивенсон. – Я очень люблю вас!

Вошел слуга с почтой: два письма, книга молодого поэта из Парижа, французская газета. Стивенсон любил Францию – страну превосходных романистов и искусных рассказчиков. «Не родись я в Эдинбурге, мне хотелось бы родиться в Париже», – часто говорил он. Развернув французскую газету, он прочел в отделе книжных новинок длинный список романов и повестей и среди них нашел имя одного из любимых своих писателей – Жюля Верна, и далее в строку – «Робур Победитель». Указано издательство, цена книги.

– Верну пятьдесят восемь, мне тридцать шесть, – произнес Стивенсон, сам не зная, с чего и для чего сделал он этот подсчет. – Верн здоров и ежегодно выпускает два романа, а я видел во сне готовый рассказ и прошу помощи у рояля, воспоминаний… Странно, – что такое сон? Не есть ли это своего рода кладовая излишков наших реальных, земных впечатлений?..

Он лег на диван, вытянулся, закрыл глаза. Чуть приоткрыв дверь, заглянула Фенни. Ровное, без хрипа и пауз дыхание мужа успокоило ее. Он спал, и ему опять снился доктор Джекил; он был очень похож на старого Хьюлета – милого, доброго доктора, обладателя часов-луковицы, которые в сутки отстают до четверти часа…

 

Глава вторая

От Гавра до Портсмута – 180 километров

Умер сэр Томас.

Уехала к себе на родину Фенни. Оттуда, из Калифорнии, она писала мужу: «…я на своей, не чужой земле, и тоска отступает от меня, дышать становится легче. Я скоро вернусь, не скучай…»

Стивенсон не скучал. Смерть отца глубоко потрясла его.

«Я выбит из привычной, мирной, уютной колеи и принужден искать забвения в работе, – писал он Кольвину. – Я с разбегу кидаюсь на гребень волны певучего ритма, которому строго подчиняюсь всю жизнь, запираю двери моего дома, закрываю окна ставнями, надеваю теплый халат и, покашливая в платок, чтобы никто не слышал и не соболезновал, сажусь за работу…»

В посвящении своего нового романа «Похищенный» Стивенсон, обращаясь к своему другу Чарльзу Бакстеру, написал:

«… Прошлое звучит в памяти во время перерывов среди текущих дел и занятий. О, как оно звучит! Пусть же это эхо зовет Вас всё чаще и чаще, и пусть оно пробудит в Вас мысли о Вашем друге Р.Л.С».

Середина восемнадцатого века – годы владычества героев Вальтера Скотта – властно манила к себе Стивенсона характерами людей, приключениями в горах Шотландии и на море, высокими чувствами, лишенными низменных страстей, и – низменными страстями, побеждаемыми чувством долга и бесстрашия. «Низкими страстишками моих героев я уплачу дань современности, – рассуждал Стивенсон, – в зеркале моего романа отразится прошлое, его величие и блеск, а позади, в свинцовой тьме, торгашеский дух современного буржуа, лишенного героизма и кусающего себе локти, – фокус, которого не умели проделать сто лет назад… Я пишу книгу не для школьной библиотеки, а для чтения зимними вечерами, когда занятия в классах уже окончены и приближается время сна…»

Приближалось время сна. Стивенсон входил в комнату матери, целовал ее руку; мать ласкала голову сына; они желали друг другу спокойной ночи.

Растворить бы ставни! Настежь окна и двери!

Проклятый туберкулез!

Никто не знает и даже не догадывается о том, каких сил, сколько энергии, как много притворства требуется для того, чтобы разговаривать с людьми, улыбаться, вслух презирать одно и радоваться другому, чтобы, вообще говоря, жить. И если бы не призвание, ежедневно вкладывающее в руку перо, если бы не сознание и ощущение долга перед собою и людьми, если бы не обилие картин, мыслей, образов, заполняющих сознание, если бы не предчувствие скорого конца, – жизнь показалась бы пустым, ненужным даром.

Французский журнал в статье о Стивенсоне назвал его «светлым именем», и это льстит и поощряет. Десятое издание «Острова сокровищ» дает возможность спокойно писать, читать, не думать о завтрашнем дне. О, если бы быть здоровым!

Спустя два месяца после того, как был начат «Похищенный», французский скульптор Роден встретил Стивенсона в Париже и пригласил к себе в мастерскую.

– Вы кашляете, мой друг, – заботливо произнес Роден – бородатый сорокапятилетний здоровяк, очень похожий на Гюго. – На лбу у вас испарина… Вы простужены?

– На всю жизнь, месье, – ответил Стивенсон, откашливаясь, как вполне здоровый человек. – Мне с моими силами было бы трудно, почти невозможно справиться вот с этими глыбами мрамора. Молоток выпал бы из моих рук, месье, или я такого нарубил бы…

– Но ведь перо тяжелее молотка, – сказал Роден, – и слово – менее податливый материал, чем мрамор, – в том смысле, что кусок мрамора – вот он, а слов много! И они вьются над вами, а мрамор покорно лежит. Я поражаюсь вам, месье, меня восхищают ваши книги!

– Счастлив слышать это от вас, месье, – растроганно проговорил Стивенсон. – Я очень болен, мне всегда необходима чья-то рука на моей груди – добрая и теплая, как ваша…

Комплименты, похвалы, банкеты, приглашения на премьеры в Большую оперу и Французскую комедию, письма с просьбами автографа и даже признания в любви. Стивенсон смеется: «Они полюбили мои книги, не меня! О, какая власть дана книгам! Наматывай это себе на ус, Луи!»

Знобко, неспокойно и всё чего-то ждешь… Однажды Стивенсон сел в полночь в поезд и утром прибыл в Гавр. Здесь у него не было ни родных, ни знакомых, но здесь, стоя на берегу Ла-Манша, можно было вглядываться вдаль, угадывая в сыром, сером тумане очертания Англии. Не так и далеко – каких-то сто восемьдесят километров до Портсмута, ближе, чем от Глазго до маяка «Бель-Рок». В хорошую, ясную погоду в морской бинокль можно разглядеть очертания берегов, извилистую полоску на зыбкой кромке горизонта. Англия… Шотландия… Родина… Там все, без чего невозможно жить и работать. Но там работать невозможно, потому что нельзя жить именно там, на родине. Так говорят врачи. Их слова подтверждает и физическое состояние. Во Франции дышится легче. Может быть, поселиться во Франции, где-нибудь в Провансе или Нормандии? Невозможно, этого не захочет Фенни. Доктор Хьюлет тоже будет протестовать. Необходимо ехать на острова в Тихом океане. Это хорошо в мечтах, туда тянет воображение, но…

Взвыла сирена, зажглись огни на маяках: один дает проблеск через две секунды, что означает: «Там, где я, опасно!», другой через секунду, а это означает: «Обойди меня справа!» Сеет редкий, крупный дождь. Истошно кричит пароход; ему отвечают и слева, и справа, и откуда-то из тумана. Стивенсон читает эти сигналы и вспоминает тот вечер, когда он расставался с Кэт Драммонд. Как часто она вспоминается, Кэт Драммонд! Очевидно, по отношению к ней совершена несправедливость, Кэт обижена, оскорблена… Вспомни, Луи, разговор с отцом (да будет мир его душе!), запрещение жениться, вспомни собственную свою нерешительность, малодушие, блестящие от слез глаза Кэт, – а как кричала в тот вечер сирена, с какой силой выл и рвал ветер, сколько скорби и муки было в беззащитной, тонкой фигуре Кэт!..

– Посторонитесь, месье!

Стивенсон отошел в сторону. Группа матросов прыгнула в лодку, двое взялись за весла, и спустя четверть часа их поглотил туман. Он не отсюда, – он оттуда, из Англии, этот туман… Опять закричала сирена. Стивенсону показалось, что это кричит человек, которому больно, нехорошо, тоскливо. Где сейчас Кэт?

«Я раздваиваюсь, – подумал Стивенсон, глубже зарываясь подбородком в шарф и опуская наушники кожаной шапки. – Фенни, Кэт… Но ведь мне хуже, чем Фенни!»

Эта мысль успокоила его. Пусть никто не страдает от его фантазий, а ему хорошо: уже шевелится в сознании новый замысел, а в нем похвала морю и смелым, чистым людям и порицание лжи и коварству.

– Где пропадали? – спросили Стивенсона друзья, когда он неожиданно появился в их компании.

– Побывал на моем острове сокровищ, – ответил Стивенсон. – Отдохнул, набрался сил, теряя последние физические силы, и теперь могу снова садиться за работу.

Франция очень хорошая страна, но она не родина, она чужая, и так неуютно за чужим столом в дорогой гостинице. Легче и проще чувствуешь себя в мастерской Родена и даже в скромной комнатушке Марселя Швоба, который приезжает в Париж ради того, чтобы побеседовать с автором знаменитого на весь мир «Острова сокровищ», – это люди свои по духу, вкусам, симпатиям и взглядам на вещи и события. Буржуа заедает умы и таланты. Буржуа французский почти ничем не отличается от английского: первый менее скуп, зато второй менее болтлив.

Спустя месяц Стивенсон возвратился на родину. Доктор Хьюлет настоятельно посоветовал ему как можно скорее уезжать в Италию или на острова в Тихом океане.

– Ваши легкие в дырках, – сказал Хьюлет. – Наши дожди и туманы поторопятся уложить вас в гроб. Вы хотите консилиума? Не верите мне?..

– Я устал, у меня всегда, постоянно, изо дня в день болит грудь, – пожаловался Стивенсон, по детски глядя доктору в глаза. – Посмотрите, на кого я похож, сэр! Я высох, мои ребра скоро разорвут кожу и будут торчать оттуда подобно гвоздям!..

Консилиум из пяти врачей вынес единодушное решение: больной обязан немедленно переменить климат, бросить курение, всю жизнь свою подчинить строгому режиму, иначе…

– Какая страшная у вас, джентльмены, профессия! – сказал своим судьям Стивенсон. – И чем талантливее вы, тем хуже человеку…

В этот же день Стивенсон телеграфировал Фенни: «Жди меня выезжаю восьмого пароходе „Дженни“ здоров работаю целую люблю Луи».

 

Глава третья

Фенни и Кэт, Кэт и Ыенни

Порою ему казалось, что голова его разбухает от изобилия планов и замыслов, и, возможно, они-то и позволяют жить, они-то и дают силы и уверенность в правоте своего утверждения: «Иллюзии – это несбывшиеся надежды, а сбывается только то, над чем мы ежечасно трудимся». Очень часто он говорил, что его неизлечимый недуг является наилучшим другом и помощником, – он не позволяет опускать руки и впустую надеяться на выздоровление. Выздоровление невозможно, но, работая, чувствуешь себя здоровым. Следовательно, здоровье – это ощущение, не больше. Сколько лентяев и рантье погибло от туберкулеза в расцвете лет! «А я живу, – шутя говорил Стивенсон, – и умру только тогда, когда осуществлю все мои замыслы». Необходимо написать роман о ненависти. Следовать жизненным фактам – значит обеднять воображение, – так казалось ему, и без этого убеждения он не мыслил о себе как о художнике. Ненависть брата к брату. Почему, из-за чего? Воображению есть над чем подумать.

Необходимо написать роман о Кэт. Тсс!.. Тише, помалкивай, Лу! Не впускай в свой мир ни ближних, ни дальних, дай и тем и другим книгу, дай им право судить о ней и только о ней, а не о тебе. Помалкивай о своих замыслах, говори о том, что ты уже сделал, старайся всё делать хорошо. Кэт… Назови роман о Кэт так: «Катриона».

Гм… Тсс… Кэт прочтет и откликнется. И больше ничего не надо, и об этом больше ни слова…

Стивенсон еще раз недолгое время пробыл на родине. Доктор Хьюлет настоятельно требовал, чтобы он сообщил ему вес своего тела.

– Вес моего тела? – печально повторил Стивенсон. – Как странно и жутко это звучит, мой друг! Полагаю, что во мне не меньше сорока восьми килограммов.

– Не может этого быть! – испуганно пробормотал доктор. – Сорок восемь килограммов! Это вес покойника.

На следующий день Стивенсон в одной сорочке и туфлях встал на площадку весов. Доктор Хьюлет долго мудрил с какой-то движущейся по металлической линейке пластинкой, пристально вглядывался в пациента, несколько раз снимал и снова надевал очки и наконец сказал упавшим голосом:

– Сорок шесть килограммов… Ничего не понимаю. Вес двенадцатилетнего мальчика…

– Что же делать, говорите! – уже не шутя попросил Стивенсон.

Доктор Хьюлет пожал плечами, обнародовал несколько прописных истин о пользе свинины, молока, настойки из сока алоэ и о вреде теплого, непропеченного хлеба, а затем взял лист бумаги и написал:

«Немедленная перемена климата. Мотанье по свету строжайше воспрещено. Дон-Кихот в сравнении с мистером Стивенсоном ожиревший здоровяк. Доктор Хьюлет. 26 сентября 1887 года».

– Возьмите, – сказал доктор, протягивая Стивенсону бумажку. – И найдите себе другого врача, я отказываюсь лечить вас.

Знают ли читатели, каково живется Роберту Льюису Стивенсону? В канун Нового, 1888 года на имя автора знаменитого «Острова сокровищ», «Черной стрелы» и «Похищенною» было получено двести поздравительных телеграмм из Лондона, Парижа, Нью-Йорка, Эдинбурга, Сан-Франциско, Рима, Мадрида и Санкт-Петербурга, и пятьсот писем – большинство от школьников. Поднимая бокал за новогодним столом и чокаясь с Фенни, Стивенсон на пятом ударе по-башенному бьющих часов быстро-быстро произнес про себя: «Написать книгу, быть здоровым и…» – часы пробили семь раз, нежный облик Кэт проплыл перед глазами Стивенсона, и после него остался золотистый, пушистый след. «И еще…» – вслух сказал Стивенсон, но тут пробил последний, двенадцатый удар, в квадратной коробке часов струнно звякнула пружина, Фенни до дна осушила свой бокал… Стивенсон отпил одну каплю. Она была за Кэт.

«Я люблю моего отчима, – писал Ллойд своему другу. – Не знаю, счастлива ли мама, но я готов назвать моего дорогого Льюиса отцом: он нежен со мною, добр, заботлив, порою он вдруг становится задумчивым, и тогда я наблюдаю нечто странное – он смотрит поверх головы собеседника куда-то вдаль, ничего не слышит, никого не видит, на губах его улыбка. Как счастлив тот, о ком в эту минуту думает мой дорогой Льюис! В самом деле, о ком он думает?»

Он думает о себе, Фенни, Ллойде, матери своей. И, как наваждение, в думы о близких людях невозбранно входит тоска по Кэт, любовь к Кэт Драммонд, вспоминаются далекие годы, родной Эдинбург, таверна, в которой танцевала Кэт, мокрая галька на пляже, испуганные крики пароходов, спокойное помигивание маяка, спасательные шлюпки у мола. В который раз перечитывалась занимательная повесть о своей жизни, подробности которой искусно вводились в романы и даже в короткие рассказы, о чем никто не подозревает; иногда он и сам делал это бессознательно. «Вот как крепко, глубоко и, видимо, навсегда живет во мне память о Кэт», – думал Стивенсон, вспугивая возникавший перед ним образ Фенни.

Фенни… Кто такая Фенни? Деловитая, практическая американка, натура, преисполненная назидательности и умения оборудовать и уютно благоустроить семейную жизнь. Кэт этого, наверное, не сумела бы. Но у Кэт крылья. У Фенни… А зачем ей крылья? Достаточно и того, что крылато воображение ее мужа. Фенни – читательница, первая, непосредственно воздействующая, но не управляющая воображением своего мужа. Кэт, наверное, сумела бы делать это. Кэт… Тсс!

Ллойд… Ему уже двадцать лет; он красив, умен, талантлив. Он пишет рассказы – обычную беллетристику, которую так нелегко писать. Его сестра Изабелла замужем; она старше Ллойда на семь лет. Больше ничего не скажешь о ней.

Как, должно быть, хорошо сейчас в Шотландии!

Проклятый туберкулез!

Однажды на семейном совете (он продолжался шесть часов) Стивенсон спросил всех своих родных, близких, домашних:

– Итак, вы согласны покинуть родные края и вместе со мною отправиться на один из островов в Тихом океане? Не забывайте – путешествие длительное, опасное… Если в течение двух-трех лет мне не станет легче, мы возвращаемся домой.

Ему ответили:

– Мы согласны!

Американский писатель Марк Твен присутствовал на этом совете. Он долго смотрел в глаза Стивенсону – в светлые, лучистые, добрые глаза, и, наконец, произнес:

– Том Сойер и его друг Гекльберри Финн уверяют меня, что я ни за что не выдержу морской качки, что я, наверное, умру на пути к вашему острову, мой дорогой друг, иначе я…

Смахнул слезу с ресниц и, молча поклонившись, вышел.

Стивенсон отдал распоряжение домашним готовиться к путешествию, чтобы… Об этом страшно сказать, – Стивенсон только подумал об этом: чтобы «где-то» остаться навсегда, чтобы «где-то» недолго жить и умереть.

 

Глава четвертая

Страстная любовь, тоска

Да, умереть где-то там, далеко, на Тихом океане, и не от туберкулеза легких: от этой болезни легко и скоро можно было скончаться и на родине… Боль в сердце – вот что отравляет жизнь, мучит, и, кажется, легче станет именно там, на Тихом океане. Почему именно там? Потому, что в Европе всё привычно, всё скучно, мораль фальшива, люди изолгались…

Накануне отъезда Стивенсон встретился с английским писателем Артуром Конан-Дойлем – тридцатилетним загорелым человеком, с усами, закрученными совсем не по-английски, румяным, веселым говоруном и большим фантазером. Артур Конан-Дойль играл на бильярде в большом отеле, куда Стивенсон зашел просто так, без всякого дела, чтобы только где-то переждать сильный дождь. Стук шаров пригласил его в бильярдную – сводчатую комнату с низким потолком, где уже азартно сражались офицер американского флота и штатский в сером костюме. Штатский выигрывал, он работал кием превосходно. Стивенсон уже был знаком с сэром Артуром, а потому сейчас кивнул ему, получил в ответ такой же, но более энергичный кивок, а минут двадцать спустя, когда партия закончилась, сам предложил новую.

– Даю десять очков вперед, – сказал сэр Артур, когда шары были уложены пирамидой на зеленом сукне громадного бильярда. – Не сердитесь, сэр, но я почти чемпион.

– Принимаю, – с улыбкой отозвался Стивенсон. – Но ставлю условие: проиграть мне ровно через тридцать минут.

– Тоже чемпион? – снросил сэр Артур и, не дожидаясь ответа, продолжал: – Согласен! Но если проигрываете вы, сэр, то только для меня одного вы рассказываете забавную и полную смысла историю, которая будет длиться не долее пяти-шести минут.

– Не сердитесь, сэр. – рассмеялся Стивенсон, – но я почти чемпион по этой части. Согласен. История, которую вы мне расскажете, может длиться долее часа. Разбивайте пирамиду!

Сэр Артур оказался игроком чрезвычайно опасным, – он не играл, а показывал фокусы: спустя десять минут он отправил в лузы шесть шаров и хвастливо заявил:

– Имею тридцать семь очков, сэр! Бьюсь об заклад, что история, которую мне предстоит выслушать, будет забавнейшей из забавнейших!

– Как ваш Шерлок Холмс? – спросил Стивенсон, нацеливаясь на весьма сомнительный шар шаром не менее сомнительным.

– Шерлок Холмс придуман, – ответил сэр Артур, приседая над бильярдом, чтобы проверить направление предстоящего удара, и думая про себя, а затем и вслух: – Не выйдет, сэр! Простите, что говорю под руку, но – разрешаю и вам подтрунивать надо мною.

– Как ваш Шерлок Холмс? – вторично спросил Стивенсон, профессиональным жестом бильярдного игрока нацеливаясь на избранный шар. – Необходимо помнить, что сыщик-ученый уже изобретен Эдгаром По! Что касается меня…

– Знаю, сэр, знаю, – прервал автор еще не родившегося, но вскоре ставшего всемирно знаменитым сыщика Шерлока Холмса. – Я читал ваши «Новые арабские ночи», эту остроумную пародию на все приключения в мире.

– Именем Кэт – в лузу! – громко произнес Стивенсон и с силой толкнул кием шар. – Есть! – еще громче сказал он, когда шар с треском упал в лузу. – Это чудо, сэр Артур! – вскрикнул он. – А теперь прошу вас заказать мне следующий удар. Я суеверен.

Сэр Артур указал наиболее трудный шар, разрешая взять его двойным или даже тройным, от борта, ударом. «Это не выйдет, – подумал Стивенсон. – И чего я хвастаю, не понимаю! Очевидно, потому, что с этим человеком иначе и нельзя…»

– Смотрите, сэр, – обратился он к партнеру, – именем Кэт!

И этот шар упал в лузу слева посередине. Спустя пять минут в лузе оказался и третий шар. Сэр Артур куда-то скрылся на четверть минуты и возвратился с группой каких-то молодых людей, которых он пригласил для того, чтобы они посмотрели на «дерзкого чемпиона».

– Кто, позвольте спросить, эта магическая Кэт, так немилосердно помогающая вам, сэр? – обратился он к Стивенсону. – Что касается меня, то я прошу о помощи у бога, но, представьте, он помогает мне в редких случаях.

– Потому что вы не верите в него, а если вспоминаете, то по привычке, – скороговоркой отозвался Стивенсон. – Моя Кэт… впрочем, о ней я и расскажу вам спустя несколько минут.

– Давно играете? – спросил Стивенсона один из молодых людей и получил в ответ:

– Третий раз в жизни.

– Скромничаете, – махнул рукой молодой человек.

– Совершенно верно; надо было сказать: в первый раз. Но я и сам не верю в это. Внимание: именем Кэт – в лузу направо пятнадцатого шара! Гоп-ля!

Шар намертво упал в лузу. Сэр Артур помянул черта и, отойдя к стенке, не мигая принялся рассматривать своего партнера. А тот, уложив еще один шар и опередив по очкам сэра Артура, устало опустился на бархатный диван.

– Создатель Шерлока Холмса, ради бога, объясните, почему и как это происходит? Кэт – само собою разумеется, но то, что не разумеется, – это как? Даю честное слово: играю на бильярде второй раз в жизни.

– Чудо, – громко вздыхая, ответил сэр Артур.

– Страстная любовь, желание, тоска… – продолжал Стивенсон.

Один раз и с именем Кэт ничего не вышло, но потом и без ее имени ему удалось дважды подряд положить шары в лузу. Прошло пять минут, и Стивенсон выиграл. Молодые люди, с завистью поглядывая на него, благоговейно удалились. Сэр Артур заметил:

– И жаль, и досадно, и необъяснимо! Значит, мне не придется слушать вас, сэр..

– Я расскажу. – Стивенсон вымыл руки и пригласил своего партнера в ресторанный зал. Слуга принес и поставил на круглый стол вино, холодные блюда, виноград. Стивенсон выпил бокал, налил второй, чуть пригубил.

Сэр Артур управлялся с холодным мясом, энергично работая челюстями.

– Овладевает хмель, – сказал Стивенсон и залпом допил бокал. – Я возбужден, сэр! Мы реалисты-романтики, если так можно выразиться, – романтики жизни. Нам чужда театральная приподнятость раннего романтизма. Нас тянет к земному, домашнему, к морали, а она без того, что называется бытом, невозможна. Немыслима.

– Да, но – Кэт? – Сэр Артур поднял брови и долго не опускал их. – Не о случайности на бильярде, а именно о Кэт. Или это нескромно с моей стороны? Тогда простите…

– Я, сэр, шотландец, – осторожно выговаривая каждое слово, начал Стивенсон, ближе придвигаясь к собеседнику. – Кэт – это воспоминание о моей родине, а одновременно…

– Понимаю, и простите, сэр…

– Родина помогает мне на расстоянии, – продолжал Стивенсон. – Я служу ей всей моей кровью – так, как этого она не понимает и не хочет. Я служу ей во имя будущего, аристократичнейший патриотизм, – не правда ли, сэр Артур?

– О! – только и ответил внимательно слушавший сэр Артур Конан-Дойль.

– Кэт… что значит Кэт, сэр? Кэт – это мечта о родной земле, о романтике ее прошлого. Кэт я очень люблю. И – точка. Скажите – вас не мутит от чопорности современной Англии? От ее фарисейства? Вас не тянут острова на Тихом океане?

– Вы забыли, что я долгое время служил в качестве врача в Африке, – несколько обидчиво отозвался вовсе не обидчивый собеседник.

– Знаю, помню, сэр, но вы по-прежнему подданный своего отечества, ради которого никуда уже не сбежите, хотя… хотя Шерлок Холмс – это тоже своего рода бегство. Итак, Кэт. Это такая страсть, это такой призыв к совершенству, к чуду, к родине, на земле которой совсем не то и всё не так; это такое желание чуда, что…

– Вы необыкновенный человек, сэр, – произнес сэр Артур и, приподнявшись, склонился в поклоне. – Я был свидетелем самогипноза, творящего чудеса. Теперь я всё понимаю, сэр!

Стивенсон и его собеседник замолчали. И надолго. Наконец Стивенсон встал, коснулся пальцем плеча сэра Артура и проговорил:

– Только напрасно, кажется, я искал чуда в игре с вами… Я очень плохой игрок, – я сумел бы выиграть и без помощи Кэт…