Бесчисленные смерти; цифры; переведенные на твой родной язык имена кошмара. Только не давай себе опомниться, лучше уж пиши в торопливом репортерском стиле, быстренько все перечисляя и сбывая с рук, помня о читателе, нельзя, чтобы ужасы слишком долго гуляли на воле без узды и поводьев, ужасы надо обуздать, а чем? – словами, тогда они и сами станут только словами. Каждая фраза пусть будет деловитой, сухой, факты, даже самые достоверные, излагай объективно. Написал: «Рай, в котором все это творится, эти прекрасные места еще долго будут напоминать о совершившихся здесь убийствах. О том, что люди совершают с другими людьми!» Написал о том, что убийства не преследуют каких-то явных политических целей, но, вне всяких сомнений, вызваны политическими причинами. Затем последовала беспощадная, резкая как по стилю, так и по содержанию атака на христианские кланы Ливана, сохранившие феодальный уклад.

Ты, коротышка, жирный паршивый софист, ты же все размазываешь, фактов можешь приводить сколько влезет – все равно они размазаны. О феодально-христианских семействах – тут все правильно, но как раз то, что ты правильно их оцениваешь, лишь ухудшает дело, потому что ты не видишь силы, которую им можно было бы противопоставить. В запасе у тебя лишь несколько затверженных еще дома фраз, которыми ты привык выражать свое возмущение. Возмущение… возмещение… Так бы сразу и сказал: возмещение затрат на возмущение.

Целый день он просидел в гостинице, раз двадцать пытался позвонить Ариане, безуспешно. Хофман будто сгинул. Вчера вечером он был очень оживленным и довольным, так как не сомневался, что сделал прекрасные снимки. Вернувшись в Бейрут, они договорились встретиться попозже вечером в баре, но когда он пришел туда, Хофмана уже окружала компания белокурых девиц. Посмотрел так, будто не знает, куда от них деваться. Видимо, до этой минуты буйствовал по обыкновению свирепо и весело.

Разговор зашел о кадрах, которые он снял во время расстрела отца и сына Гораиб, и Хофман с ходу придумал, как к ним подверстать текст, в общем весь «лэйаут». Свою идею решил по возвращении в Гамбург пробить любой ценой.

В газетах напечатали всего одно информационное сообщение о взятии Дамура. В нем говорилось, убитых триста человек. На второй полосе была довольно подробная заметка о расстрелах, которые устроили христиане в лагере заложников на пляже бывшего курорта Святого Симона, это произошло вчера вечером. В конце заметки высказывалось предположение, что мусульмане и палестинцы, вероятно, не заставят ждать и ответят аналогичным образом. И в самом деле, в двенадцатичасовых новостях передали, что палестинцы расстреляли заложников-христиан в Сабре. После четырех Лашен вышел из гостиницы и сразу перешел на другую сторону улицы, в тень. Глаза воспалились – покраснели и опухли. Снова вернулось ощущение, что во всем теле вибрируют, отзываясь болью, какие-то мембраны. Свет и шум наносили множество мелких уколов и тычков. Со всех сторон летели гудки автомобилей, казалось, эти звуки издают органы какого-то огромного цельного организма. Железные жалюзи на дверях и окнах магазинов наполовину подняты, хозяева лавок и кофеен готовятся принять посетителей. Меняла лишь чуть-чуть приоткрыл свое окошечко, и Лашен, наклонившись к этой узкой щели, в полумраке увидел блестящие глаза, почудилось – глаза стрелка. На углу Рю Садат сметены в кучу стеклянные осколки. На верхних этажах не осталось ни одного целого окна. И в других домах, подальше, многие окна забиты картонными листами или затянуты полиэтиленовой пленкой. Откуда-то вынырнул мальчишка, крепко схватил Лашена за рукав и потянул к своему табурету – почистить ботинки. Нахально заломил цену – пять лир. Лашен сбил ее до двух и дал мальчишке три. Потом, еще не решив, куда пойти, направился по улочкам, более или менее параллельным Рю Хамра, на саму эту широкую улицу не выходил, лишь временами видел ее в просветах между домами. Там торопливо бежали волны, напомнившие суетливую жизнь, которая раньше кипела в бейрутском порту. Казалось, все стремится к некой критической точке, все должно завершиться до определенного часа, и Лашен тоже зашагал быстрей, он решил вернуться в гостиницу; осталось отчетливое ощущение, будто не сделал чего-то очень важного, но надо было немедленно покинуть улицу, вырваться из зловонного и теплого, липнущего к коже воздуха. Все вокруг внезапно предстало оборотной стороной того, что он пережил вчера, явило суетливую ничтожность любых событий. От этой мысли, ясной и четкой, было не уйти, но в следующий миг она сама ушла, словно сама себя поглотила.

Когда он проходил мимо бара, ему помахал Рудник, который как бы случайно именно в эту минуту повернулся на высоком табурете. От отвращения заныло под ребрами.

– Где вы пропадали? – спросил Рудник и тут же сам ответил: – Знаю, знаю, в Дамур ездили. Ах, как жаль города! – Оказалось, Рудник когда-то бывал там с друзьями. – Неописуемо красивый город, прекрасные сады, дома, площади.

Лашен извинился и сказал, что торопится, мол, ненадолго оторвался от работы, решил немного пройтись.

– О да, актуальность, – сказал Рудник, – Любимая поговорка одного из моих друзей: самое устарелое – это вчерашняя газета. Но, может, не откажетесь выпить стаканчик, всего один, это не задержит вас надолго.

– Хорошо. Выпью мартини.

Сейчас все равно ведь никаких планов нет, подумал он, и не стоит принимать какие-то решения, пока не дозвонился до Арианы и не договорился с ней о встрече вечером.

Рудник снова заговорил. Он отнюдь не хотел бы показаться навязчивым и заранее просит извинить за нескромный вопрос, но все же ему очень хотелось бы узнать, действительно ли имела смысл их вчерашняя поездка в Дамур. И еще, сказал он, позавчера у него остался неприятный осадок, вероятно, он был излишне любопытен?

Ну да, зато теперь раздражала его фальшивая деликатность и подчеркнутая ненавязчивость. Просто невозможно ответить ему сейчас, не нагрубив. И действительно, на вопрос о поездке в Дамур ответил очень резким саркастическим тоном, но Рудник вроде не обратил на это внимания. Стоило ли ездить? Еще бы! Очень даже стоило. Переварить увиденное, конечно, непросто – слишком щедро их попотчевали, да и жирноваты куски, в смысле здорового пищеварения это не полезно. Что же в таком случае делает репортер, прошедший огонь и воду? А вот водой-то и разбавляет, разводит водицей материал, чтобы похолоднее был, да еще режет помельче, чтобы читатели восприняли информацию как фактически достоверное сообщение.

Закрыв за собой дверь номера и повесив на вешалку куртку, он почувствовал сильную боль в челюсти и десне. И сразу подумал об Ариане: боль – это телесный симптом его жадной тоски. Он явственно ощутил ее прикосновение. А запах вспомнился еще явственнее, – словно Ариана вошла в комнату. Но одновременно закралось подозрение – она не хочет с тобой видеться. Нет, нет, никаких подозрений! Ариана совсем не такая, она бы сама обо всем сказала, ясно и однозначно. Но может быть, еще скажет? С другой стороны, что тут, собственно, странного, если ей хочется некоторое время побыть одной со своим ребенком, если в эти дни ей просто нестерпимо чье-то присутствие, твое присутствие. Она теперь работает только до обеда, она же сказала, и еще сказала, что все время хочет проводить с ребенком. Но сегодня утром в посольстве ему ответили, да, какая-то дама сказала, что Арианы нет на месте, потом дама пообещала передать о звонке и сказала, Ариана обязательно перезвонит. Он представил себе, что сидит рядом с Арианой и рассказывает о своих страхах и подозрениях. Конечно, конечно, она засмеется и как следует вправит ему мозги.

Он повалился на кровать; устал до изнеможения от этих мыслей, подумал он, протянул руку, включил радио. Попытался поймать радио Монте Карло, надо послушать их новости, но на обычной частоте раздавались только сухой треск и шипение. Радио Тель-Авива? Тоже не удалось выловить, сплошные помехи, наконец вроде поймал какую-то сирийскую станцию, но там передавали арабскую музыку, больше ничего; непрестанно выписывающая петли мелодия то взвивалась, то опадала, плачущий женский голос, подгоняемый быстрыми аккордами струнного инструмента, кажется щипкового, голос, подстегиваемый им, все новые нескончаемо долгие витки. В этом пении, подумал он, нет ничего, кроме кульминаций, ничего, кроме единого непредсказуемого движения голоса. Все пелось этим голосом, и ничего не оставалось не опетого, сама немота пелась им, претворялась в песню. Аплодисменты, раздавшиеся, когда песня все-таки подошла к концу – или ей положили конец? – ошарашили, и Лашен почувствовал разочарование и обиду, хотя не мог взять в толк, что вызвало это чувство, которому он не в силах противиться.

Дверь в ванную, как обычно, была открыта, и время от времени слышно было, как Хофман ворочается во сне, там, за стеной, или напускает воду в ванну. На крюке, которым крепится труба горячей воды, облезлом, с облупившейся краской, повисла ржавая капля. Везде на мебели – на столе, комоде, холодильнике и кровати – вдруг стали заметны мелкие сколы, царапины, отставшее покрытие из ламината. Холодильник то включался, то выключался, и внутри негромко позвякивали бутылочки с выпивкой. Всегда, лежа на кровати, он с любопытством думал – доносятся ли различимые здесь голоса из других номеров через приоткрытое окно или звук проникает сквозь стены. Однажды он услышал визгливые возгласы женщины, веселый, возбужденный голос. Ей коротко отвечал мужской – полный глухой угрозы. Должно быть, мужчина пытался поймать женщину – голоса раздавались то совсем рядом, то подальше – а она каждый раз ускользала, дразнила, чтобы сильнее возбудить. Невольно в голове замелькали картинки – то, что за тем начнется или продолжится. Картинки в воображении раскрылись наподобие веера, словно по какой-то неизменной схеме, и, когда женщина, уступив, повалилась на кровать и сдалась, Лашен, зевая от скуки, констатировал собственное возбуждение.

Позвонил Хофман, спросил, поедет ли он с ним в Штаура. Говорят, там самая вкусная меззе. Рудник тоже едет.

Он отказался, сказал, вечером у него назначена встреча. И, сказав, снова почувствовал уверенность, что Ариана все-таки позвонит.

– Ну ладно. – Голос Хофмана прозвучал угрожающе, но может, и нет – просто тон у него такой неизменный, такой однообразный, ровный.

– Ты откуда звонишь? – спросил Лашен.

– Из холла. А что?

– Да нет, ничего. Просто подумал, ты ведь мог бы и откуда-нибудь из города позвонить.

– Хм, почему бы и нет. Мог бы позвонить и из города. Конечно.

Он-то надеялся, что опять прервана телефонная связь с городом. Если бы так. Это было бы прекрасным объяснением, почему Ариана до сих пор не позвонила.

– Мы уже заказали машину, – сказал Хофман. – Дело за тобой. Решай: едешь или нет?

– По-моему, я уже сказал – нет.

Он услышал, что, вешая трубку, Хофман о чем-то заговорил с Рудником.

Звонить в посольство в послеобеденное время не имело смысла, но он все-таки опять набрал номер и долго слушал редкие длинные гудки. Наконец ответили. Мужской голос сказал что-то по-арабски. Лашен попытался заговорить по-французски, по-английски, но в ответ раздавалась только гортанная арабская речь. Она звучала сварливо, словно ругань, хриплая брань.

Он набрал домашний номер Арианы и стал смотреть на крыши далеко внизу за окном, еще окрашенные крепким пурпуром солнца, словно завешенные тончайшей тканью.

Ариана сняла трубку:

– Ах, это ты! – Голос, пожалуй, был радостный. Она сказала, что очень занята, совсем нет времени, куча дел, минуту назад вошла в дом. – Сегодня уехали последние, те, кто не уехал раньше. Остались пресс-атташе и сотрудница, с которой ты говорил сегодня утром. – Она замолчала, Лашен глубоко вздохнул, пытаясь сообразить что к чему. – Послушай, – сказала Ариана, – мне очень жаль, но пока я не могу с тобой встретиться.

– А я, ты знаешь, я очень хотел бы прийти, – мучительно выдавил он.

– Да-да.

– Мы вообще увидимся когда-нибудь?

– Ну конечно. Просто дай мне некоторое время.

– Как дела у девочки?

– Да не в ней дело. Ты пойми, я не ребенком так сильно занята. Все, что нужно ребенку, у меня получается просто само собой, легко, как во сне, как в мечтах. И сейчас все в полном порядке, но я не должна да и не хочу отвлекаться. Пока, временно. Мне надо было бы вынуждать себя, понимаешь, чтобы встретиться с тобой.

– Господи, до чего же я назойлив, наверное. Назойлив и неприятен.

– Неправда. Вот ты не хочешь меня понять. А ты, пожалуйста, все-таки пойми. В любом случае мы еще увидимся.

Это «еще» окончательно выбило у него почву из-под ног. Он уставился в одну точку и почувствовал, как нарастает боль, она усиливалась с каждой секундой и в конце концов, кроме этой боли, не осталось ничего, никаких ощущений, но боль была все же недостаточно сильной, чтобы пробить неколебимо мощную стену бесчувствия, которая окружила его словно раздувшийся до гигантских размеров спасательный круг, от этого бесчувствия хотелось заорать, но он не мог произнести ни слова. И все-таки после долгой паузы, собрав последние силы, проговорил:

– Мы еще увидимся, да?

– Ну конечно. – И Ариана повесила трубку.

Он сел к столу и принялся за свои заметки. Писал от руки, начерно, изложил некоторые наблюдения, сделанные вчера и сначала показавшиеся не слишком важными. Записал слова одного австрийского востоковеда, их он услышал от Арианы: «Мои милые христиане в Ашрафие и Айн Румманех обезумели, вообразили, что они не арабы, а финикийцы, смех да и только. При всем том они живут как арабы и ведут себя как арабы. Потому что они арабы и только арабы, а лучше всего постигаешь их арабскую сущность по тому, чего они не делают. Христианского вероисповедания эти люди или мусульманского – они арабы, потому что они страстные бездельники, именно это качество у них опять же общее с арабами, оно характеризует их как арабов и только как арабов».

Вдруг пришло в голову, что Ариане с ее ребенком сегодня ночью, возможно, будет грозить опасность. Ведь от ее дома всего километр до Рю Дамас, по которой ведется обстрел. Решено, он пойдет туда и будет находиться неподалеку, но Ариана об этом не узнает, а если что, он подоспеет на помощь. И она обнимет его. У ребенка жар. Он обещает раздобыть необходимое лекарство. Возвращается, и она говорит – это уже потом, вечером, – не надо идти в отель, не ходи на улицу, это слишком опасно.

Он захлопнул блокнот, торопливо застегнул рубашку, взял куртку и спустился в холл. Спросил портье, давно ли уехали Хофман и Рудник. Минут пять тому назад. Сожаления не почувствовал, хотя сейчас, пожалуй, был бы не прочь поехать с ними в Штаура, до которой было сорок километров по шоссе на Дамаск. На этой дороге всякого можно опасаться, впрочем, известно, что на машины такси нападения совершают довольно редко. И все-таки на обратном пути через горы будет уже совсем темно, а в темноте может случиться все, что угодно, просто по недоразумению. В холле, как и днем, сидели арабы, в белых и коричневых кафтанах. На головах платки, лица светлокожие и холеные, бородатые, но с тщательно выбритыми скулами. Всякий раз, увидев их, он не мог отделаться от мысли, что эти арабы ухитрились выпрыгнуть из потока времени и превратились в монументы ожидания.

Прикинул, не пообедать ли в гостинице или лучше пойти куда-нибудь в город, недалеко, но вместо этого снова поднялся в свой номер. Лежа на кровати, от начала до конца прочитал все черновые заметки, просмотрел и те строчки, которые вычеркнул, после того как включил их в чистовой вариант статьи. И вдруг нахлынула страшная обида на Ариану, да такая, что, обозлившись на самого себя, он повернулся лицом к стене. Потом вдруг подумал, что в последнее время почти совсем не вспоминает о Грете и своих детях. Грете ведь так больше и не написал. Но если он забыл Грету и детей, то и они забыли о нем. Конечно, он их любит, вот и сейчас, в эту минуту, любит, но не может быть с ними вместе, слишком далеко все зашло. Быть вместе с Арианой – это совсем другое. Сейчас она, наверное, баюкает ребенка, тихонько напевает, а может, входит в гостиную с подносом в руках. Или вкручивает новую лампочку вместо перегоревшей на крыльце, над входной дверью. Вот она ходит по комнате – лицо красиво в своей сосредоточенности; ребенок лежит в кроватке под пологом и спит. А сам он в этих видениях отсутствует, и неспроста. Рано или поздно тебе ведь придется уехать, подумал он. Хофман торопит с отъездом, все счета уже оплачены, на улице ждет такси с включенным мотором. Но нет – он никуда не уехал, живет, как и раньше, в отеле, Рудника не встречает. Работает с утра до вечера, а вечера проводит с Арианой и ее ребенком. Каждый день он работает над аналитическими обзорами политической жизни, это ему по душе, в статьях удается увязать здешние события со всеми процессами и движениями на Ближнем и Среднем Востоке, удается и показать роль великих держав, само собой. Вот это работа, не то что ерунда, которой он занимается сегодня. Ариана в посольстве не слишком загружена переводами. Она вяжет из шерсти разные вещички для ребенка. Он фотографирует ее с ребенком на руках «полароидом», который подарил Ариане.

Блокнот для черновых записей соскользнул с кровати, он ничего не заметил, но встал, почувствовав, что заснет, если сию же минуту не займется чем-нибудь. Достал из холодильника бутылочку бурбона. Уже стемнело. Казалось, что за окном сплошные развалины. Вместо цветущего сада и виллы – груда камней и щебня. Он широко раскрыл окно, и лица коснулся сладкий дух цветущих деревьев. Из глубины медленно поднялись знакомые очертания, тени, пятна. Сад цел и невредим. Это впечатление, будто все сады уничтожены, появлялось уже не раз, и Лашен быстро, чуть ли не радостно, описал его, набросав несколько слов на каком-то клочке.

Потом надел новую куртку, вынул из бумажника паспорт и журналистское удостоверение – бумажник был спрятан в шкафу под одеждой – и сунул документы в карман. В шкафу, под бельем, лежал и нож, после поездки в Эден Лашен ни разу не пристегивал его к ноге. А теперь пристегнул, отмахнувшись от мысли, что предосторожности на самом деле смешны. Ничего подобного, он теперь прекрасно вооружен и ко всему готов, он теперь, пожалуй, не прочь во что-нибудь ввязаться. И он еще раз тщательно пригладил волосы.