В Хофмане с его силищей и определенностью натуры в общем-то нет ничего загадочного. Должно быть, он просто не может иначе – любое выражение чувств да и любая мысль, если они выходят за рамки примитивной необходимости, вызывают у него презрение. В этой слоновьей непрошибаемости, думал Лашен, проявляется эгоизм, у Хофмана существует свой собственный стандарт, до которого не дотягивают все остальные, жалкие слюнтяи. Хофман – живое воплощение допотопных представлений о настоящем мужчине, который своим угрюмым молчанием мигом дает понять говорливому собеседнику, какое тот ничтожество. И хоть бы раз Хофман в чем оплошал. Костюм американского охотника-траппера, ковбойские сапоги, прямые как проволока длинные патлы ни у кого не вызывают усмешки, все это будто срослось с ним и не выглядит диким или пошлым. В Чили они тоже ездили вместе с Хофманом, несколько недель работали там, вплоть до того дня, когда был убит Альенде. Людям, которых Лашен интервьюировал, Хофман крепко пожимал руку, но на самом деле не интересовался ими, вид у него всегда был такой, словно он давным-давно прочитал все посвященные им донельзя скучные публикации. Хофман фотограф, вот и интересуется своими прямыми обязанностями, фотографирует, меняет пленку в аппарате, объективы. Мысли, вымыслы, замыслы – этим Хофман не любит делиться, а если говорит о чем-то подобном, то в итоге все опять сводится к тому же: всем, кроме него, лучше помалкивать. В целом его толстокожая натура неуязвима. Хороший фоторепортер – на этот счет в редакции ни у кого нет сомнений, – не сорви-голова, но и не робкого десятка парень, постоянно занятый только собственной персоной, как бы отгородившийся от окружающих неколебимой стеной, вне которой его ничто и никто не волнует. Хофман не способен вообразить себе какую-то ситуацию, вжиться в нее, думал Лашен, он ее только оценивает, видит в ней то, что самому хочется видеть, но очень быстро адаптируется. У него не бывает предчувствий, он не замечает, если что-то надвигается, а вот на события реагирует мгновенно, и, несмотря на полное отсутствие чутья, врасплох его не захватишь. Иногда казалось, что молчаливость Хофмана, которая проистекает, должно быть, вовсе не от великого ума, не таит множества замечательных невысказанных мыслей, эта молчаливость и оскорбительно сочувственное выражение в его глазах на самом деле все же скрывают что-то еще, какую-то уверенность, какое-то подкрепленное тайной осведомленностью понимание дела. Но чаще Хофман невольно выдавал себя, и оказывалось – ничего за душой у него нет, кроме топорно-хитрого умения устраиваться в жизни. Сомнения? Он вообще не знает, что это такое. Сомневаться – его, Лашена, призвание. А Хофману сомнения чужды, он человек дела, действует просто и по-мужски. С первых дней их знакомства Лашен обратил внимание на эту особенность – Хофман не любит задавать вопросы и ни капли не смущается, попадая впросак, если выясняется, что он лишь притворялся осведомленным, а на самом деле понятия не имеет о каких-то вещах. Словесный аспект человека, речь, попытки что-то выразить словом, его не интересуют, во всяком случае он относится к ним с ледяным равнодушием. Любопытно, молчание какого сорта он припас для Анны? Какими приёмчиками уламывает ее, подчиняет своей воле, держит в рабской зависимости от своих слов, которые на самом деле не-слова, ибо их нет, а значит, Хофман остается непроницаемым, это человек, который никогда не совершит главной ошибки – не позволит кому-то подступиться к себе. Да, но что Анна говорила? Что он всячески унижал ее, сравнивая с бывшей женой, а это уже слабость, промашка, ведь просто невозможно вообразить: Хофман – и вдруг откровенничает, не мог он разговориться на подобные темы. Анну Лашен и раньше знал, а теперь вот переспал с ней, с этой женщиной, обокраденной Хофманом, нет, хуже – настолько задавленной, что о ней даже вспомнить нечего. Бил ли ее Хофман? Наверняка! А чего еще от него ждать. Так он развлекается, так изгоняет из сердца тайный страх, о котором никто не должен догадаться.

В ресторане было довольно много народу, все – обитатели отеля. Для Лашена и Хофмана нашелся столик у прохода, по которому сновали туда-сюда официанты. Они заказали арак, бесцветную анисовую водку, которую пили, разбавляя водой, и меззе – жареную и вареную рыбу разных сортов, еще им подали разные салаты в маленьких мисочках. Официант принес также несколько белых лепешек. В меню была приписка от руки: хлеб ограничен, большие трудности с подвозом муки. Зато было предостаточно помидоров, зеленого лука и петрушки, а также хуммуса – пюре из фасоли.

В отеле проживали в основном ливанцы: коммерсанты, которым стало невмоготу сидеть дома в четырех стенах. Зал ресторана тонул в густой бархатной тени. Хофман узнал одного официанта – тот раньше работал в отеле «Финикия» – и сказал об этом Лашену. Потом, они уже принялись за еду, Хофман изрек: христианские подонки собираются устроить резню мусульманских подонков в квартале Карантина.

– Откуда информация?

– Сегодня телепередачу посмотрел. Новоявленные эсэсовцы в масках, киллеры, люди Катаиб. Трупы тоже показали, несколько убитых, но это не фалангисты.

Вдруг показалось, что нож, пристегнутый ремешком к лодыжке, отстегнулся, Лашен ощупал его сквозь брючину, нет, все в порядке, нож на месте. Официант, который раньше работал в «Финикии», кивнул им, проходя мимо, они кивнули в ответ.

Подали кофе и по рюмке коньяку – угощение, поставленное администрацией отеля. Не обсуждали, но и без слов было ясно, что после ужина они пойдут в город и поищут, нет ли где открытого бара, чтобы выпить как следует. Счет принесли солидный – цены с декабря подскочили почти в два раза. Хофман подписал счет и положил на стол чаевые.

В холле навстречу им попались три американца, молодые парни, одного, Марка Падноса, они знали, в декабре он тоже останавливался в «Финикии». Немного поговорили. Двое других, один – фотограф со здоровенной сумкой через плечо, со всеми причиндалами, выглядели как прожженные искатели приключений. Паднос сказал, вечером они все трое обычно поднимаются в горы и оттуда, сверху, наблюдают за ходом войны, но горы – место небезопасное, даже наоборот, именно в горах идут самые ожесточенные бои. Когда они попрощались с американцами и вышли на улицу, Хофман пренебрежительно бросил:

– Шуму-то… Ударники из бит-группы.

Лашен ухмыльнулся.

На улице Хамра машин было совсем мало, и все гнали на приличной скорости, некоторые частные легковушки были покрашены желто-зеленым, для маскировки. Железные жалюзи на окнах лавок, дверях гаражей и домов были опущены, стулья перед уличными кафе составлены пирамидками и привязаны цепями. Возле освещенных дверей кинотеатра шумели и бурно жестикулировали подростки, все с автоматами; вдруг они разом перестали смеяться, как по команде замерли и молча проводили глазами Хофмана и Лашена. Через улицу перешла крыса, неторопливо, строго по прямой, будто игрушка, которую тянут на веревочке. Потом встретился патруль, шесть человек с автоматами Калашникова, обмундирования настоящего ни у кого нет, многие в джинсах и теплых спортивных куртках. Патруль двигался медленно, растянувшись по всей ширине мостовой и тротуаров. На Лашена и Хофмана эти шестеро едва посмотрели, но в быстром взгляде одного из них Лашен прочитал – его принимают за полоумного туриста, приехавшего сюда сдуру.

Несколько раз небо озарялось мерцающими огнями, в следующую секунду раздавались взрывы, целые серии, различной силы. Хофман вроде хотел что-то сказать, но лишь искоса поглядывал на Лашена. Они свернули в поперечную улицу и спустились в подвал. «Бар Де Лилак». Над входом тянулся провод с разноцветными лампочками. Их встретила пожилая блондинка, радушно, как старых знакомых, хотя знать могла только Хофмана, который бывал здесь и раньше' Она и Лашена одарила взглядом, говорившим, как она счастлива видеть «дорогого мальчика», и долго не отпускала его руку, гладила пальцы. «Дела, – сказала блондинка, – идут неважно, так что мы тем больше… ох, да что ж это я! Не тем больше – мы всегда рады дорогим гостям!» Хофман уже прошел вперед, сбросив пальто, миновал бар с обитыми кожей табуретами и осматривался в дальнем помещении. Лашен остался у стойки, за ней сидели двое, поглощенные беседой. В баре хозяйничали две девицы, блондинка и брюнетка, обе в платьях с глубоким вырезом, голые спины отражались в зеркалах между полками, на которых стояла выпивка. Пожилая блондинка в просторном пестротканом жакете подошла к Лашену и принялась расхваливать удобные полукруглые ниши с диванчиками красного бархата, тянувшиеся вдоль стен бара, но в действительности намекала на девиц, которые рядком сидели на стульях во втором помещении; девицы призывно улыбались Хофману, а тот беззастенчиво разглядывал их одну за другой, по очереди. У девиц были бледные, даже голубоватые лица. Хофман вернулся к стойке, хозяйка, пожилая блондинка, угодливо заулыбалась. Все так же по-английски обращаясь к Лашену, она заверила, что дорогие гости могут чувствовать себя в полнейшей безопасности, у нее в заведении никогда еще не бывало, чтобы кто-то или что-то помешало гостям, дело в том, что у нее имеются друзья, которые следят за порядком, «certain very important friends». Хофман крутанулся на табурете и опять в упор уставился на девиц, все так же сидевших рядком на стульях, у тех сразу сделался огорченный и обиженный вид – что ни мордашка, то сожаление об упущенном прекрасном шансе. Дамочек за стойкой Хофман тоже окинул пренебрежительным взглядом, словно хотел сказать: для начала пусть докажут ему, что они вообще не пустое место. А Лашену этот взгляд, очевидно, должен был сообщить о существовании совсем других баров и совсем других женщин, вообще о другом мире, о котором Лашен, разумеется, понятия не имеет, и в том, другом мире не болтают, а прямиком переходят к делу.

В декабре Хофман часто приводил к себе в номер женщину, которую за глаза поносил почем зря: влюбилась в него, видите ли. Когда он заглядывал к ней В бар, она якобы ловко вытягивала у него кучу монет. Однажды он в присутствии Лашена дал ей пощечину. А в «Финикии» он приударял тогда за двумя француженками, которые щеголяли то в джинсах, то В изысканных вечерних туалетах. Помнится, Хофман рта не закрывал, молол языком как заведенный, физиономия багровая, жесты красивые, четкие. Но если завтракал в ресторане с очередной пассией и приходил Лашен, то Хофман переставал замечать женщину, словно вообще забывал о ней, и, развернув план города, намечал разбойничьи набеги с фотоаппаратом наперевес, ставил тут и там красные крестики. Хофман внимательно следил за событиями, слушал радио Монте-Карло, читал телетайпные сообщения. Но никогда не заводил деловых знакомств, в отличие от Лашена, который как раз благодаря личным контактам устраивал интервью и нужные встречи.

Две девицы, из сидевших рядком, снова решили попытать счастья и медленно подошли к стойке. Попросили взять им коктейль, Хофман заказал, но когда девицы хотели сесть между ним и Лашеном, живо их выдворил, и те, с бокалами в руках, вернулись на свои стулья.

Хозяйка привела двух новых посетителей, оба пожилые, лет под шестьдесят, один ковылял на костылях, левая штанина, пустая, была подвернута и приколота булавкой. Эти люди говорили по-немецки, одноногий – с сильным арабским акцентом, часто упоминал о своей жене. Они сели за столик и заказали бутылку виски. Девицы, выждав некоторое время, подошли к ним и попросили угостить. Вскоре принесли разлитое по бокалам шампанское, и девицы, которым пришлось так долго дожидаться, наконец вздохнули с облегчением. Спустя несколько минут за столиком уже установилось доброе согласие. Девицы слушали разговор мужчин, их лица выражали полнейшую готовность к пониманию всего на свете, о чем бы ни зашла речь. Та, что села рядом с одноногим арабом, ощупала костыли, словно это живые конечности, потом с любопытством воззрилась на свешивавшуюся с кресла подвернутую пустую штанину. Одноногий ухмыльнулся, довольный ее вниманием, но откинулся на спинку кресла и продолжил разговор. Его собеседник сидел, положив руку на плечи другой красотки, он поглядел на Лашена с Хофманом и кивнул: «Привет!» Лашен прислушался к произношению немца и заключил:

– Готов поспорить, вы гамбуржец. Но оказалось, тот из Франкфурта.

– Меня зовут Рудник. Наверное, мы с вами виделись в отеле, знаете ли. А это мой друг Жорж. У них с женой – она немка – ресторан тут, немецкая кухня. Вы еще не были? Называется «Ренания». Найти легко, могу объяснить, где это, сейчас, правда, в том квартале малость неспокойно: постреливают.

А вот это как раз интересно, подумал Лашен. Рудник сказал еще что-то, кажется о рейсах «Люфтганзы», но что именно – было не понять, в баре гремел рок – старая, заезженная пластинка «Роллинг Стоунз».

Дураку ясно: Хофман не прочь остаться здесь допоздна, чтобы в конце концов завалить-таки одну из девиц. Иначе с чего бы он так ерзал и крутился на своем табурете? Уже на взводе, конечно, – движения стали резкими, отрывистыми. Лашену это было знакомо. Когда Хофман напивался, где-нибудь в баре, развалясь на мягких диванных подушках, его иногда вдруг начинало буквально распирать от общительности и довольно своеобразного, грозно-свирепого, но при том заразительного веселья. Физиономия Хофмана тогда озарялась вспышками лукавого задора, глаза хитро поблескивали – где, спрашивается, в каких потаенных закоулках все это пряталось в иное время?

Они вполголоса, пригнувшись друг к другу, обсудили завтрашние дела. Ничего определенного пока не намечается, сказал Лашен, прежде всего надо восстановить старые знакомства и контакты, вообще осмотреться, выяснить, что тут изменилось с декабря, что в общей картине вышло на передний план. Лашен еще в Гамбурге слышал по радио сообщения о резне, впрочем крайне расплывчатые. Кажется, в Дбие, то есть на северной окраине Бейрута, фалангисты устроили жестокую расправу над палестинцами христианского вероисповедания, в Карантине сожгли лачуги бедняков, и в кварталах, прилегающих к площади Мучеников, расстрелы были не случайными, производились планомерно, серийно. Лашен подумал о Грете, потом об Ариане Насар, с которой решил завтра непременно встретиться. Желание увидеть ее вдруг стало необычайно сильным; странно, подумал он, дома, в Гамбурге, почти не вспоминал о ней.