В здании издательства, его коридорах, с их скромностью, на самом деле – пышностью, в его мерно колышущемся воздухе вернулось, слава богу, чувство, что опять пошел в какой-то упряжке. Начало одиннадцатого, поздновато, но он все-таки заглянул в свой кабинет, нанес визит вежливости – именно так можно это назвать, подумал он. Не дольше чем требуется, чтобы неторопливым довольным взглядом обвести письменный стол и стеллажи с книгами. Дверь кабинета закрыл без всякого волнения, поднялся в лифте наверх. Здесь, в коридоре, его обгоняли коллеги, все куда-то спешили, здоровались с ним, будто подбадривая отстающего на дистанции, все тащили под мышкой большие блокноты, стандартные, размера машинописной страницы, и лишь теперь Лашен сообразил, что, наверное, будут говорить какие-то вещи, которые полезно записать для себя, он об этом и не подумал. Зато очень даже приятно, что он пришел с пустыми руками и что за длинным столом свободных мест уже нет – он сел в углу, словно гость, прибывший по особому приглашению. Некоторые коллеги кивнули с таким видом, будто благодаря его присутствию уже чувствуют себя среди избранных. Он вежливо кивнул в ответ, но так быстро, что на том всякое общение было закончено и никто уже не мог бы подсесть к нему. Он услышал обрывки того, что говорил «заведующий зарубежным отделом»: «В фокусе нашего внимания должны теперь находиться не…, а напротив…» Дверь еще несколько раз открывалась, и опоздавшие на цыпочках прокрадывались к незанятым стульям. Взбудораженные, словно прибежавшие после какой-то дикой драки, однако, несмотря на их отчаянные потуги не привлекать к себе внимания, все глаза устремлялись на них. Тому, кто хотел бы остаться незамеченным, пришлось бы ворваться с грохотом.

Это здание – лифты, длинные коридоры, просторные кабинеты, полные чистейшего кондиционированного воздуха и желтоватого света, четкие линии, длинный стол в конференц-зале, мебель и оборудование помещений для деловых переговоров… – сама Федеративная Республика в миниатюре. Страх новизны здесь одержал решительную победу над отвращением к затхлому старью. Но Лашен в то утро радовался, ведь его ситуация изменилась. Ничего не надо говорить, не надо удивлять чем-то коллег. Вошел Хофман и немилосердно пнул ботинком ножку стула. Увидев его, Лашен пригнулся, чтобы потрафить Хофману, – пусть чувствует свое превосходство. Какие грандиозные события разыгрываются в помещениях редакций. В сущности, любые события в мире происходят только здесь; не гремят взрывы, не проходят «артерии», но здесь без особых затрат скромно делается мировая история. Остается лишь четкость этих персонажей, сидящих здесь сотрудников, четкость, благодаря которой ни один из них не хотел бы стать другим, а хотел жить в ладу с самим собой, с окружающими и с текущим моментом. Сколько патетики в этих переполненных окурками пепельницах, которые курильщики передвигают друг другу по столу; что-то есть гиблое в этих пепельницах, сулящее разрушение, близкую катастрофу. Он вздрогнул и отнял ладони от лица, услышав, что назвали его имя.

По вторникам выпускали «смесь» – надо давать читателям передышку, чтобы исцелились от всевозможных мировых недугов и скорбей, чтобы забыли все свои дурные сны. Ему не хотелось превращаться в критикана, однако участвовать во всем этом и дальше? – такое можно вынести, только если отвращение время от времени доходит до пика и становится твоим несчастьем, это взбадривает. Ведь где-то в глубине души он чувствовал благодарность за то, что сам же снова и снова находил доводы против себя и поэтому мог втихую саботировать, подкладывая свинью редакции и читателям, причем так, что ему это сходило. Надо бы всем этим господам носить солидные шляпы да еще говорить жарко и сбивчиво, и пусть бы иные из них крепко подружились между собой, и еще выглядели бы по-другому, не одевались бы безбожно дорого, не носили бы дорогие новые шмотки с таким видом, будто это купленное по дешевке старье. И пусть не твердят, что пишут как дышат.

Когда случалось лететь на самолете, полет всегда казался превращением, а самолет – барокамерой, в которой нужно пройти подготовку, чтобы, прибыв на место, не спасовать перед событиями; было такое чувство, что без подготовки, в обычном своем состоянии, он ничего не сможет воспринять. Необходимо превращение, надо стать кем-то, о ком думаешь: вот, он покинул свой дом, отправился в дальние странствия, а в чужих краях подавляет свое отвратительное настроение, вызванное тем, что он лишился тех мест, где привык находиться. О доме вспоминал с любовью, совершенно тщетной.

Через середину стола тянулся рядок хрустальных с серебряным ободком пепельниц, ими никто не пользовался. Окна были приоткрыты, и Лашен смотрел, как сигаретный дым протискивается через щели на улицу. Затем он погрузился в изучение ботинок и складок на брюках, которые видел под столом. Вот это – нечто непреходящее, а вовсе не события, которые где-то происходят, а потом как гром обрушиваются на читателей.

Наверное, на журналистской работе ума можно набраться, только если сначала лишишься ума и начнешь бубнить и мычать – что в разговорах, что в статьях. Он почувствовал: необходимо предпринять что-то против этих людей, присутствующих да и не присутствующих вовсе, – это пустой, нечеткий образ, нечеткий как раз потому, что все очень четко в этом зале, где замерло в неподвижности так много людей. Те, что у кормила, могли бы разок пройтись туда-сюда, как в кино показывают, скроив удрученно важную физиономию. Или пусть кто-нибудь, как пьяный, подает неуместные реплики. Куда это годится – все, даже дамы слушают абсолютно равнодушно, хоть бы кто шевельнулся. И ламп здесь нет, вот досада, общий рассеянный свет, противный, смешанный с уличным светом, который кажется отработанным. Неужели не может разразиться сражение, грохочущая битва за этим столом? Неужели они не могут разволноваться, вскочить, опрокинуть стулья? Выходит, никто здесь не обижен тем, что о нем умалчивают? Ладонь – на пачке черных сигарет на столе, рядом зажигалка.

А ему нечего было бы рассказать этим людям. Слушать было уже невмоготу, особенно если говорили долго, не ограничиваясь кратким замечанием, он физически не мог больше выносить эту сосредоточенность, этот воздух, этот свет, который так бесплотно рассеивался по всему залу, ничего на самом деле не освещая по-настоящему. Здесь каждый – человек без тени. Он уже не следил и за своими мыслями, просто не мог, каждую новую мысль отбрасывал как негодную, но в то же время недалеко – вдруг еще пригодится. Почему нельзя и дыхание приберечь на потом? У него действительно есть такая привычка – вдруг на минуту задержать дыхание; Грета, с наигранной озабоченностью его состоянием, спрашивала, не хотел ли он что-то сказать ей, и всякий раз он это отрицал. Итак, все это должно пройти, умереть, и тогда дальше пойдет уже что-то другое, и снова у него появится способность видеть и думать. Эти редакционные проходимцы, которые вечно лезут тебе в душу, для которых все на свете заслуживает эдакой славной снисходительности и весь огромный мир можно втиснуть в некое всемирное развлекательное теле-шоу. Тебя среди них не видно, и хотя бы поэтому твое дело дрянь. Ты самый жалкий, самый недостойный, потому что тебя никто не увидел, а ты продолжал работать, не попадал впросак и никогда не саботировал, а если и саботировал, то уж ко всеобщему удовольствию… Он поймал себя на том, что уже давно разглядывает воротничок редактора из отдела искусства, синий с белыми полосками, верхние пуговицы расстегнуты; пришлось сделать усилие, чтобы перестать на него глазеть. Заметил ржавую полосу на своей штанине. Да, вот сейчас, в эти минуты ты начисто отвлекся от своих мыслей и еще от чувства, что ты не выживешь, если не уйдешь с этого совещания. Он резко наклонился вперед, как будто решил внимательно слушать разъяснения редакторов.

В коридоре около лифтов его нагнал Хофман.

– Я рад, что ты приехал, – сказал Хофман и положил руку ему на плечо.

Лашен громко захохотал и отступил на шаг, чтобы по-настоящему взглянуть на Хофмана, прямо ему в лицо, впервые. Жесткие как проволока седоватые волосы, вихры над ушами. Секретарши, пробегавшие с кофейниками, приветливо здоровались. У Хофмана необычайно кроткий вид. Лашен уже отнес редактору обе статьи и интервью, которое сильно сократил; когда отдавал, заметил вскользь, что вряд ли сможет написать серию очерков о событиях на Ближнем Востоке. Вышел в коридор и, остановившись у окна, схватился руками за подоконник. Приступ одиночества – вероятно, его вызвало тихое жужжание кондиционера, бледный, нежно туманный свет, разливающийся во всех помещениях, ковровые дорожки в коридорах, настенные пепельницы, глубокие ящики со светлым песком у выхода на лестничную площадку. Вот только закралось подозрение, что и все остальные точно так же, как он, перенесли подобные приступы депрессии. «Перенесли» как болезнь. В эту минуту хотелось очутиться рядом с Гретой и детьми, выбраться из здешнего затишья, не хранящего ничьих следов. На улицах звенели капли под карнизами и водосточными трубами, деревья блестели влажной черной корой, тончайшие потоки сбегали по бокам автомобилей. Прошла женщина, под мышкой, прикрывая плащом, она несла собачку. Молодой человек, втянув голову в плечи, перебежал через улицу, галстук развевался над плечом. Ветер кружил над уличными перекрестками. И только здесь ни движения, ни звука, кроме тихого жужжания вентиляторов. Вопрос в том, может ли он, получая здесь гонорары, позволить себе эту роскошь – быть таким чувствительным. Неужели шум для тебя – то же, что жизнь? Ты много лет только тем и занимался, что катился от бессмысленности к тупости, от тупости к бессмысленности. Из здешней творческой безжизненности нырял в оглушенность гулом обстрелов и слепого насилия.

Ощущение покинутости вскоре стало казаться лишь простеньким психологическим упражнением, а окончательно оно исчезло, когда он вошел в свой кабинет и секретарша фрау Фэндер капризно-добродушно, с шутками-прибаутками заставила его выпить кофе. Она трещала не закрывая рта, например, о том, что думает ее лучшая подруга о Ясире Арафате.

Лашен соврал, что спешит, сел за машинку и напечатал (в трех экземплярах) заявление на имя главного редактора с просьбой об увольнении. Нет, никаких причин не указал. Причин не было. Скорей уж страх последствий, прежде всего – безденежья. По условиям контракта уволить его смогут через три месяца, наверное, этого времени хватит, чтобы продумать новые жизненные планы или хотя бы покончить со старой жизнью и всеми ее привычками.