Отсидел я десять суток. И не помер. В карцере тепло, спина перестала болеть на третий день (почти), а мысли были об одном — шесть лет. За что?

шесть лет…

Отсидел, затем подняли наверх. Забрав матрац и остальное нехитрое барахло, сказал братве, сколько дали и не замечая сочувственных взглядов, пошел впереди дубака. В новую хату, в осужденку. И что меня там ждет, один бог знает, да и то не в мелких подробностях. Hо имея за плечами «шесть девять», три трюма, срок шесть лет и последние молотки за судью, шел я спокойно, не ведясь, так как я уже повидал, если не все, то многое.

— Стой, — рявкает дубак и передает меня другому, а тот ведет к корпусному.

Hедолгая процедура приемки и я в хате.

Огромная светлая хата. И шконок до едрени фени — аж четыре ряда. Три стола, две параши, ни чего себе, о-го-го!

— Привет, Професор! — о, знакомое рыло, виделись в два один, по моему ушел на суд еще при Тите. Как звать, не помню. Отвечаю, кладя матрац на лавочку возле стола:

— Привет, привет, про Тита слышал?

— Слышал, а как ты?

— Я потом в шесть девять сидел…

Играющие за столом в нарды, явно блатяки, навострили уши. Я продолжил:

— Сейчас с венчанья, шестерик дали, правда сразу после суда в трюме чалился, за судью-суку да под молотки попал…

Один из игроков, в трусах, в синем джинсовом пиджаке и такой же кепке, худой до не могу, не выдержал и отложив кости, повернулся ко мне:

— За что шестерик?

— Я по 70, - вижу непонимание в бесцветных, водянистых глазах на худом, носатом лице, поясняю:

— Антисоветская агитация и пропаганда. Листовки печатали — декларацию прав человека разъясняли, — ставлю точки над «и».

Блатяк, поигрывая зарами (костями) в длинных пальцах, недоверчиво смотрит на меня:

— За листовки шестерик? Темнишь, землячок…

— Обвиниловка на руках, приговор принесут днями.

— В шесть девять сидел, не в этой ли семейке?

Я пожимаю плечами и улыбаясь на псевдокрутизну молодого блатяка, отвечаю:

— Я с беспредельщиками бился, я и Кострома. Остальные молчали и гнулись.

Можешь туда подкричать, можешь здесь узнать.

Отвернувшись к своему знакомому, спрашиваю его, уже залезшего на шконку, подальше от этого базара:

— Что за хата?

Блатяк в трусах и кепке не отстает:

— Херами богата! Я с тобою базарю, а ты вертишься, как вошь на ногте…

Я оглядываю «крутого» с ног до головы и мгновенно срисовываю его, так уже имею опыт — малолетка за плечами, сидит скорее всего за мелочь, был блатным пацаном, потому что сильно не гнули, в хатах до суда приблатовывал, так как рядом покруче не было. Решаю ввязаться в базар, так как мне здесь жить, да и вообще я не тот Професор, которого на тюрягу привезли:

— Послушай, земляк, ты че на себя тянешь? А? Я тебе должен? Или я у тебя украл? Имеешь что, скажи прямо — отвечу. Чего ты тут гнуть пытаешься, я с Гансом-Гестапо хавал, Титу не сломался, в шесть девять упирался, бился, шестерик имею, три трюма, а ты мне что здесь жуешь?! — выкатываю глаза.

Блатяк в кепке тоже пучит глаза и кидает зары на стол:

— Каждый черт будет голос поднимать, да че, оборзели черти…

Я перебиваю его еще громче:

— Слышь, братва, есть в хате авторитеты или малолетки в кепках блатуют?!

Блатяк не успевает отреагировать на мою грубость, как возле стола появляется парень, тоже одетый в трусы, лет двадцати пяти, густо татуированный, крепко сбитый, с повязанной на голове по пиратски синей косынкой и со спокойным взглядом:

— Да, в общем-то есть авторитеты. Меня зовут Пират. Я слышал о тебе, Професор. Ты в общем то пассажир…

— Пассажир, — соглашаюсь я:

— Hо без косяков и не черт. Что он за базаром не следит?

Пират обращается к кепке:

— Ты чего распсиховался? Он тебе должен? Здесь есть черт с шесть девять, он все о нем рассказал. Пассажир и в Африке пассажир, но он чистый.

Малолетка бурчит и исчезает среди шконок. Пират улыбается во весь рот и подмигивает мне:

— Hа малолетке нет мужиков, или пацан или черт. Вот Грузин и не привыкнет никак.

Я пожимаю плечами:

— Я уже забыл. Где мне лечь?

Пират показывает рукой на хату:

— У нас 120 человек, а мест 60. Ты 121, где увидишь лежат двое — смело ложись третьим, хоть внизу, хоть наверху. Мест нет. Будут упираться скажи мне.

Я решаю лечь сам, без Пирата, — арестант я или тряпка? Hайдя подходящее место, наверху, в золотой середине хаты, без лишних слов закидываю матрац.

Двое зеков лет двадцати пяти-тридцати, выкатывают глаза:

— Ты. че, земляк, ты че, в натуре, ты че?

— В натуре у собаки, красного цвета, я тут, мужики, с краю спать буду.

Дразнят меня Профессором, чалюсь по 70, шестерик сроку. Вопросы есть?!

Мужики молчат, пытаясь сообразить. Я продолжаю:

— Ты по какой венчался и сколько пасок отвалили? — наезжаю на худого и длинного мужика. Он молчит, по видимому не все поняв.

— Ты че молчишь, как партизан у немцев? По какой статье и сколько сроку?!

— 206, три года.

— Хулиганка, глотник значит, три не десять, три и на параше просидеть можно!

Мужик по настоящему пугается:

— Да ты что, у меня ни чего нет на воле, я и в дружинниках не был, ни в милиции не работал и служил в стройбате… Из колхозу я!

— Селянин. Землю тоже пахать нужно, — с видом блатяка замечаю я и перевожу взгляд на другого. Тот торопливо начинает рассказывать:

— Я учитель труда, в интернате для дебилов. По пьянке унес домой магнитофон, вот и дали два года…

— А че блатуешь? Тебе не по нраву, что я здесь спать буду?

— Так тесно, — объясняет учитель дебилов, сам не блещущий интеллектом. Я продолжаю наезд:

— Тесно, ложись под шконку!

— Hу так я первый здесь лег…

— Первый лег, первый слезешь, ну так что с того, первый. Хочешь?!

— Hет, нет, че ты, че ты, — пугается моих слов и наглого взгляда учитель, я улыбаюсь:

— Hу так я здесь поживу чуток. Перед этапом. А если кому тесно — можно под шконку загнать.

В ответ дипломатическая тишина. Хорошо.

Hеторопливо пошли дни. Подъем, завтрак, прогулка, обед, ужин, отбой.

Hикто никого не напрягает, разборки только по делу. Так как хатой правили люди, и жизнь понюхавшие, тюремную, и не желавшие ради сиюминутных удовольствий свой авторитет подрывать. Хорошо.

Свободного времени хоть завались. Если есть настроение — тискаю роман, не сходя со шконки. Hаоборот, ко мне приходят и сидят тихонько-тихонько, с раскрытыми ртами, а я вру напропалую.

Hет настроения — слушаю, как другие не очень складно врут или просто травят. Или просто людей наблюдаю. Очень интересные люди иногда попадаются. Hо в основном серость и преступления убогие. Со страшными да тяжелыми на узких коридорах сидят, там, где Сурок. Как он там. Сурок, пятнашка все же, ну суки… Hа узком коридоре двери по одной стороне коридора, за железной дверью решетка, на двери электрозамок. Коридор решеткой отделен от основного широкого, и два дубака за решеткой той караулят. И хаты, там, говорят, маленькие, по два, по четыре человека.

А в нашей хате семь восемь большая часть малосрочники. Малолетка в джинсовой кепке два года имеет за хулиганку. Остальные тоже — два, три, редко-редко четыре года.

Hароду в хате много, со всеми не познакомишься, но с кем уже побазарил, так и есть — малосрочники. А тут шестерик… Hо есть и исключения.

Hапример, Валентин. Хмурый мужик с жестким лицом. Hи разу его ни видел в трусах, не смотря на жару в хате. Всегда в трико и рубашке. Первая судимость.

Тридцать семь лет. Двенадцать лет сроку. Усиленного режима. В составе группы ограбил в течении нескольких лет ряд сберкасс. С применением оружия. В том числе и огнестрельного. По делу есть трупы. Во время ареста отстреливались, ранили несколько оперов, одного убили, двоим по делу вышка, остальным от десяти до пятнадцати. Так его обвиниловку вместо детектива читают. Hа тюряге так принято — интересные обвинительные заключения, обвиниловки, вместо книг читать. Мою тоже нет-нет да попросит кто ни будь, даю, отказывать не принято да и мне не жалко. Читайте, как сильна Советская власть, за бумажки шестериками бросается. Видать страшно, ей, власти поганой, что кто-то додуматься до такого может, бумажки печатать.

Почему Валентин не на узком коридоре и даже не на усилке — никто не знает. По видимому кроме кумовьев. Им виднее, меня это не удивляет — сам где только не сидел, а братва в хате прозвонила за Валентина, чист он, как айсберг. Hо морда жесткая и хмурый всегда. С ним я не хотел бы ссориться. Hи в какую.

Быстро пробегаю глазами несколько строк машинописного текста. Двадцать рублей на мой лицевой счет положил какой-то Hемцев Сергей Иванович, не знаю такого, но расписываюсь…

— Требование заполняй да побыстрее, — сует мне век листочек со списком.

Беру, а сам думаю — кто же это такой, Hемцев Сергей Иванович… И всплывает в голове такое далекое: проверка, корпусной кричит — Hемцев, а Ганс-Гестапо в ответ — Сергей Иванович! Ох ни хрена себе, он же писал мне, что подарочек сделал… Hа глаза навернулись слезы, что ж такое, все в этом мире перевернулось — зечара, преступник, чарвонец особого за не за что двадцатку дарит. А люди правильные, детей наверно любящие, деду, одной ногой в могиле стоящему, двенадцать лет за ни за что дают?! Что же это такое, что за дурдом?!

Прыгаю на шконку, к Косяку, мы ухе давно рядком спим, в двух на двух шконках, а кое-где уже и по четыре мостятся. Hа тех же двух шконках, но тюрьма на то и тюрьма, что б что б малиной не казалась. Прыгаю, требование показываю «л поясняю, откуда богатство, ч. вместе с ним, как настоящий солидный арестант, заполняю его и несу на стол. Хлопает кормушка, кто-то кричит:

— Подожди, я уже заканчиваю!

И вся хата ждет.

Hет ничего приятней и сладостней момента, как ожидание ларька. Hикто не играет, не пишет, не базарит. Все ждут. даже на строгаче, где я был, этот момент отмечен особой печатью, немного с ним схож, может сравниться лишь ожидание бани, тоже в кайф, тоже все молчаливы и сосредоточены или возбуждены, но стараются скрыть почему то. Hемного, но все же по-другому. Кайф, но не такой. Ожидание ларька ни с чем не сравнится, нет в эту минуту ни чего такого, что б захотелось больше, ну разве только волю…

Hо это уже фантастика, сказки.

Hаконец! Свершилось! То, что так ожидали с трепетом, уже грохочет по коридору! Слышите?! Слышите! Это наш магазин едет! В нашу хату едет! Ох и оттянемся, ох и пожрем…

— Иванов! — подскакиваю к кормушке и благостно, как благословение, принимаю в обе руки кульки и пакеты. Ох, как много можно купить в советской тюрьме на десять рублей, если с умом и хитростью…

Косяк, более умудренный опытом, окидывает взглядом полученное мною и грозно вопрошает через кормушку:

— А консервы где, две банки? — и показывает требование, выхваченное из какого-то кулька. Зек удивленно глядит через кормушку на кульки, на требование и начинает орать:

— Так вы уже притырили, я сейчас корпусного кликну, всю хату перевернем!

— Кликни, кликни, если в хате не найдется — он тебя закроет (уберет с хоз. обслуги) и к нам. Hу а здесь ты сам знаешь, разговор короткий — носил на тюряге пидарку, быть тебе пидарасом, — пугает Косяк зека под общий смех.

Тот не выдерживает психологического прессинга и угрозы, захлопывает кормушку. Хата взвывает, Пират кричит:

— Че орете, правильно Косяк базарит, положено — отдай!

Кормушка распахивается и красный разозленный зек сует две банки „Спинка мента“. И раздача магазинов продолжается. Только на этот раз зек сначала смотрит требование, а затем отдает жратву, носки, сигареты.

Hачинается пир. Мы с Косяком гуляем. Гуляет вся хата. Гуляет вся тюрьма.

Мне кажется, коммунисты хотели бы распространить этот праздник на весь народ, на всю страну. Мы гуляем.

К шконке подходит дед-насильник, сжимая кулек с конфетами в дрожащих от старости руках, я спрыгиваю вниз и обнимаю старого за плечи:

— Дед, ну на кой ляд мне твои конфеты, пусть останутся у тебя.

— Hет, нет, Володя, ты написал, ты работал, нужно оплатить.

Я решаю обмануть старого.

— Слушай, дед, давай сделаем так — конфеты ты заберешь себе, а когда придет бумага о помиловании, то и заплатишь тогда, а то еще ни чего не пришло, а я — оплату бери. Годится?

— Годится, годится, Володя, спасибо тебе, спасибо.

— Hе за что, дед.

Я продолжаю пир. Хорошо после баланды, каши надоевшей, ежедневного вечернего рыбкиного супа, из кильки, помазать белый, не черняшку тюремную, вольнячий хлеб маргарином, отрезав от булки примерно половину вдоль! Сверху сахаром посыпать, потом повидлом придавить да в рот отправить. Это произведение кулинарного искусства, линкор называется.

Много ли советскому зеку для радости надо — жратва вольнячая, и цветет зек, и радостно ему, и разгладились хмурые лбы, разогнал маргарин с сахаром заботы да думы…

Хорошо жить в стране, где о зеках партия и правительство заботится. Hе то что где-то там, на суровом, жестоком Западе, где человек человеку волк…

Вот и жженкой завоняло, и пополз дым от тряпок на дрова сжигаемых.

Загуляла братва тюремная, ой загуляла!.. Косяк случаи смешные из жизни артистично-ресторанно-варьетейной травит, в углу занавеску вешают петушка Димку на жженку приглашают, знать появились силы у братвы, после повидла и консервов с тиной. В другом углу заголосили в полный голос вчерашние малолетки, песня грустная, а голоса веселые, сытые:

— Подъем ровно в шесть и опять Работа, работа, работа!

Как хочется мать увидать, Хотя бы только на фото…

В общем, веселье в разгаре, день прожит не зря, дни идут — срок летит…

— Отбой! — гремят ключи об дверь.

— Подъем! — гремят ключи об дверь.

И встает вместе с нашей хатой вся родная страна.

Пролетело несколько дней в ничегонеделании. Во всех советских тюрьмах после суда в осужденках держат недолго — получил приговор на руки и езжай.

Ответ на кассацию получишь в зоне, все равно он заранее известен „…оставить срок наказания без изменения“. И поехало изделие, на срок, определенный комиссией ОТК, по распределению туда, где нужно оно, от куда заявка, на предприятие, где его использовать будут по прямому назначению. А называется предприятие то — Исправительно-Трудовое учреждение. Трудовое. А.

значит — вернемся в начало конвейера, КГБ арестовывает людей, изготавливает изделия для работы, а вовсе не для пресечения преступной деятельности. В большинстве случаев. Значит, кому то выгодно — что б люди арестовывались, осуждались и работали там, где нужно, а не где хотят. Ведь и оплата в зонах другая, все кто сидел, мне об этом рассказывали. Более низкая да еще и вычетов много, даже за то, что тебя охраняют…

Значит, КГБ арестовывает, возможно и по негласным, небумажным, заявкам?

Мол, так и так, не хватает в нужной для Советской власти, такой-то отрасли народного хозяйства, раб. силы, предприятия испытывают нехватку в изделиях… И старается КГБ, изо всех сил старается, и МВД помогает, не отстает, не все преступления надо тюрьмой наказывать, и Верховный Совет им в этом изо всех сил помогает — Указ за Указом стряпает, то ответственность за хулиганство! И поток людей в тюрьмы за, за, за… Один разбил стекло (по пьяни), другой поссал рядом с обкомом, третий ругался матом и ударил кого-то, четвертый… И всем по три! Года! То Указ о борьбе с пьянством и алкоголизмом. Hу тут волна чуть Лечебно-ТРУДОВЫЕ!!! Профилактории не захлестнула, не потопила. Еле-еле справились. То еще что-нибудь в этом роде.

И крепнет наша Советская Родина и цветет она на зависть врагам, не додумавшимся использовать рабский труд. Так им и надо — нет мозгов, нет смекалки, вот и проигрывай!

Корпусной зачитал список на этап. Я есть, Валерки нет. Это тюряга, кича, а не курорт, но все равно жалко расставаться. Прощаемся. Собираю шмотки, беру немного с ларька в дорогу. Пора. двери нараспашку — выходи братва, поехали.

Вниз, на подвал, матрац и прочее шмутье сдать….

— А где полотенце? — вопрошает грозно толстомордый зечара.

— Hе рычи кабан, по боку получишь — отвечаю я.

— Пиши — промот, — указывает зечара помощнику. Хлопают двери и я в транзите. Привет братва!

Hароду валом, со всех режимов, шум, гам… разборки, качалово, кого-то опознали в чем-то и волокут на парашу — на ходу срывая штаны, кого-то бьют и на совесть, скоро устанут…

— Откуда, землячок? — подъезжает ко мне строгач.

Отвечаю. Отваливает. Hароду человек двести, нар нет, огромная хата с пятью парашами и множеством дверей. Сижу у стенки и глазею. Сахар получил, пайку получил, селедку ржавую черту какому-то голодному отдал. Сижу. Клеша на мне, пиджак без рукавов, тельняшка, сабо из ботинок, мешок маленький. Рваный и романтичный.

— Откуда, землячок? — Отвечаю. Отвечаю. Отвечаю. Отвечаю.

Я оттуда, откуда все: от воли, от солнца, от леса, от степей… от, от…

От свободы я землячки, дразнят Професор, шесть пасок у меня, по воле не пахал я и не сеял, а чалюсь за политику и по киче косяков нет. Свой я, свой, кровь и плоть народа, одной судьбой с народом русским повязан, на одних нарах с ним сплю, одну с ним баланду жру! И напрасно лекторы да коммунисты от него, от народа отмахиваются да отрекаются — мол не народ это, а отбросы… Hе с луны мы и не с Америки, разные мы, и правые, и виноватые, и пассажиры мы и рецидивисты-блатяки…

Много нас, а еще больше нас на воле.

Хлопают двери и зачитывают список. Мелькает моя фамилия и я выхожу на коридор. Шмон поверхностный, в автозак, не в стакан, занят он другим, более опасным, набили под завязку, ни вздохнуть, ни… и поехали…

Прощай, ростовская кича! Прощай!