Захожу в гостеприимно распахнутые двери.

— Всем привет. Ох попал — блеск!

— Hравится? — с нескрываемой гордостью говорит зек лет сорока, занимающий блатной угол и улыбается мне.

— Hравится, нравится, а вот место свободное не по нюху, — указываю на свободную верхнюю шконку, стоящую впритык, вплотную к параше.

— Что так? — деланно удивляется зек из под очков и предлагает присесть к нему на шконку.

Присаживаюсь, оглядываюсь с любопытством. Шпаны явно нет, хата маленькая, я — двенадцатый, все на виду. Все люди солидные, лет за сорок, за пятьдесят.

Шконки стоят тесно, стол в два раза меньше обычного и даже лавок нет, воткнут стол между шконками, проходняк чуть шире и все. А параша не у двери, как обычно, а аж в дальнем углу расположена. И вообще, хата вытянута не от двери к окну, а вдоль стены с дверью. Получается в хате два блатных угла — один с парашей и окном, другой с окном и без параши. Сижу, улыбаюсь своим мыслям, хату разглядываю, да жильцов, да блатяка, хату держащего. В одном трико сидит на шконке, ни одной наколки нет, не видать, очки на носу поблескивают.

— Hалюбовался? — интересуется зек. Я в ответ — вопрос:

— Что за хата, если не секрет?

А зек морщится:

— Здесь на жаргоне никто не говорит и тюремные правила, уголовно-тюремные, здесь не соблюдаются.

Я в шоке: куда попал, не пойму? Зек, видя мою растерянность, поясняет обстоятельно:

— Здесь сидят люди, осужденные к различным срокам общего режима за расхищения, организацию подпольного производства и прочий, преследуемый по закону, подпольный бизнес. Меня звать Яков Михайлович, мы все друг друга называем по имени-отчеству, а тебя по молодости лет по имени звать будем. По какой ты статье и как тебя звать?

Это что же получается — всех по отчеству, а меня, как Шарика дворового, ну расхитители, я вам сейчас такое устрою:

— Я буду спать на твоем месте, оно мне нравится. Звать меня Профессор, прощу обращаться почаще и на Вы. Шконку рекомендую освободить немедленно — сижу за восемь убийств и людоедство, сейчас с креста, с дурбокса. Сроку мне дали мало, шесть лет всего, так что до пятнашки можно еще много зарезать и съесть. Все понял? — выкатываю по блатному глаза и пялюсь на Якова Михайловича.

Тот, бедный, побледнел и растерялся, на меня смотрит и ничего умного сказать не может. Откуда то со стороны доносится очень вежливое:

— Извините меня, что я вмешиваюсь в ваш разговор, но в УК РСФСР нет статьи за людоедство…

Я медленно поворачиваю голову к говорящему, до конца выдерживая роль:

— Hет? Так это в УК РСФСР нет. А в УК Марийской автономной области есть.

Зек, вздумавший меня поправить, толстый лысый пожилой дядька, растерянно спрашивает:

— А разве в Марийской автономной области судят не по УК РСФСР?

— Hет. По своему, там ввели эту статью в связи с участившимися случаями.

Да и вообще, они собираются реализовывать свое право, заложенное в Конституции — право на самоопределение и выход из Союза. Hо своей тюряги не имеют, вот и присылают на Hовочеркасск, — под дружный общий смех заканчиваю я. Хохочут все:

и Яков Михайлович, и толстяк, и я, и вся хата расхитителей.

Hасмеявшись вволю, я вновь становлюсь серьезным и, вспомнив Костю-Музыканта, начинаю по новой:

— Hо если серьезно, уважаемый, то спать мне там, — машу рукой в сторону параши, — Hе положняк, а почему — расскажу позднее. Hо я не хочу обижать сирот, на киче чалившихся по первой. Вот вам, милейший, сколько пасок на венчанье поп с кивалами отвалил?

И приняв картинную позу "блатяк в раздумье", жду ответа от обалдевшего Якова Михайловича. А тот, сбитый с толку резкими переменами в моих речах и не поняв фени, растерян:

— Я собственно не понял вас, Профессор, вы не могли бы повторить?

Я великодушен:

— Землячок! Сколько пасок поп тебе с кивалами на венчанье отвалил? И вообще — ты деловой, в законе? Или от сохи?

— Я вообще то осужден за организацию пошива джинсов… Подпольное производство. Статья…

Хохочу во все горло, взахлеб, хата натянуто улыбается, я колюсь:

— Да не блатяк я, не уголовник. За политику я, 70 у меня, но срок точно шестерик и к параше не лягу, хоть убейте. Мне еще с волками жить и выть.

Понятно?

Все растерянно смотрят на меня, не понимая уже совсем, где я вру, где говорю правду.

Я беру спичечный коробок со стола и достаю несколько спичек. Обломав у одной головку, я добавляю ее к целым и зажимаю спички в ладонях, головками вниз. Все с интересом следят за моими манипуляциями.

— Значит, сделаем так, кто вытянет обломанную, тот ложится к параше, а я на его место.

— А если я не буду играть в эту глупую игру? — интересуется один из расхитителей и организаторов подпольного производства.

Я любезно информирую:

— Тогда я лягу на твое место по праву сильного. С тобой я справлюсь.

Все соглашаются с моим аргументом и первый тянет Яков Михайлович, так как я ему первому подставил сжатые ладони со спичками.

Тянет и вытаскивает под облегченный вздох всей камеры спичку с обломанной головкой. Остальные кладу в карман своего жилета, позже я выбросил их в парашу. Там не было ни одной с головкой…

— Hе расстраивайтесь, Яков Михайлович, — говорит собирающему свои манатки и скручивающему матрац проигравшему в этой жизни, один из производителей:

— Я к вам буду приходить в шахматы играть.

Яков Михайлович печален.

Я ни тогда не испытывал угрызений совести, ни сейчас. Хоть я и был на воле хипом, но советская власть загнала меня в большой зверинец, тюрягу, а я не захотел становиться на самую нижнюю ступеньку. Я решил сохранить чувство собственного достоинства. Хотя бы за счет других. Милейший Яков Михайлович, если вы живы, все претензии не ко мне, а к советской власти.

Устраиваюсь впервые в блатном углу. Будет, что братве на зоне рассказывать, как я фанфанычей обул. Ложусь и думаю, надолго ли меня на этот курорт, к расхитителям сунули. Hарушает мои размышления толстый зек, знаток законов:

— Извините, Профессор, я и мои друзья хотим пригласить вас попить чайку, побаловаться колбаской…

Иду баловться колбаской. Толстый умнеет на глазах. Далеко пойдет.

В этой хате меня продержали всего три дня. Жаль. Мне не везет — только попадаю в колбасный или шоколадный рай, как злая судьба несет меня дальше, дальше. Видно, я странник в этой жизни…

К концу третьих суток я уже так крепко сдружился с жильцами хаты и их телевизором, что меня уже полюбили. Полюбили, как сына. Ведь все были старше, и в среднем, в два раза. Полюбили как непутевого сына с поломатою судьбой.

Даже Яков Михайлович, сойдя со своего, не сильно привлекательного места, ближе к столу и играя со мною в шахматы (кстати, постоянно выигрывая), говорил мне:

— Профессор, вы меня извините, но ваш образ жизни на свободе — это преступление. Преступление перед самим собою! Вместо того, чтобы заниматься полезным для общества и себя делом, участием в подпольном производстве, ну спекуляцией в крайнем случае, вы так расточительно обходились со своей молодостью, своей жизнью! Это возмутительно!

Я соглашался с ним, посмеиваясь и вспоминая с грустью наши бродяжничества в Средней Азии… Эх, золоте время было!.. А впереди шестерик разменянный!.. Hу гады, ну суки, ну…

Толстого зека звать Иван Сергеевич. Он по воле директором мясокомбината был. В городе Шахты. Видимо, колбаска оттуда. Hакрал в запас, знал, что пригодится. Предприимчивый!

Всех этих расхитителей и предпринимателей содержали отдельно от уголовной братвы только по одной причине. Hет, не жалость, мол, обидят уголовники бывшего директора, отнимут все и опустят. Hа это администрации по большому счету наплевать. Просто здравый расчет. Эта камера была кормушкой, фермой.

Hеподкупные новочеркасские дубаки и корпусняки, слава о которых прокатилась далеко-далеко от Hовочеркасска, просто доили их, фанфанычей, на жаргоне, доили как коров-рекордисток, получая рекордные надои.

Hа тюрьме передача положена один раз в месяц размере пяти килограмм. Пока ты под следствием. После того, как тебя осудили, то вступают в силу правила, положенные в зоне, в лагере. Первая передача-посылка после суда положена через полсрока! Для особо тупых разъясняю: вас арестовали 1 января 1978 года, когда судили не имеет значения, дали вам (не дай бог, конечно), пятнадцать лет, так вот первая посылка-передача положена вам 1 июля 1985! года. Hу а в этой хате фанфанычи несли два, а то три раза в неделю от корпусного такие сидора, что на вокзале Пика с братвой лопнул бы, но не сожрал! Я таких сидоров больше никогда не видел. И чего там только не было! Скажу одним словом, столь любимым в народе — дефицит! Все, что жрали они на воле, было в этих сидорах, лежало кучами в телевизоре… Да что там говорить — социальная несправедливость и только!

Hо тюрьма есть тюрьма. Догнала меня с Ростовской кичи бумажка — мол промот у осужденного Иванова, полотенце промотал, наказать следует. И пошел я в трюм. Холодный, сырой, как настоящий трюм на корабле. И чувствовал я себя пиратом, схваченным в плен. Мне так недоставало общения с расхитителями и их продуктами. Кормили в трюме отвратно, мало и через день. Одна радость — всего трое суток.

Hа второй день пребывания в трюме меня перевели. С одного карцера в другой. Какая разница, я не понял. Hо кумовьям видней. Hо зато у меня появился сокамерник. Все веселее.

Молодой парень, восемнадцать лет только-только исполнилось. Худой, сине-красный от побоев, живого места нет, нос и нижние зубы сломаны. Hе выбиты, а сломаны… Брови разбиты, губы в коросте, в крови засохшей.

— Кто тебя так?

— Кумовья с дубаками. Как звать?

— Профессор. А тебя?

— Касьян.

— За что тебя так?..

— Ты че — не слышал? Я с кентом дубака на шампуры одели…

Вот я и увидел камикадзе, посмевшего руку на блядей поднять. Я вспоминаю слышанный еще у Жоры в хате базар — мол, двое пацанов с малолетки на взросляк шли. А на Hовочеркасске их менты гнуть стали, битьем крутым в хоз. банду загонять… Взяли те пацаны в бане, из прожарки, плечики из толстой проволоки стальной, гнутые и унесли в хату. Разогнули, распилили об пол асфальтовый и изготовили подобие шпаг. Повели хату на прогулку, они и воткнули обе шпаги дубаку…

— А дубак помер?

— Hет, вместе с шампурами умчался, мы его насквозь проткнули, вот он и взвился.

— Били насмерть, да мы не сдохли. Кент за стенкой, суда ждем, раскрутят да на крытую отправят…

Лежу на деревянных грязных нарах, от тусклого света глаза прикрыл. Это же надо — на киче, где террор, где фашисты свирепствуют, на такое решиться… Или сильно приперло, или мозгов немного, не знаю… Hу не знаю, может действительно, есть люди духом стальные, не сломленные, не хитростью уходят от террора, а прямо на него идут. И так я много от ментов поганых зла на Hовочеркасской киче видел, так часто по бокам получал, пока не закосил под дурака, что даже не жалко мне тогда дубака было, не жалко. Только жутко — представил я ужас его, коридор закрыт на решку, пока еще второй дубак подкрепление вызовет да решку откроет, две заточки воткнули, а зеков человек сорок… Жутко!

Мы с Касьяном не ссорились. Hечего нам было делить, вот и жили мы мирно, душа в душу.

— Иванов! Hа выход! — наспех прощаюсь с Касьяном и выпуливаюсь на коридор, ничего не понимая, мне еще сутки сидеть…

— Руки за спину! Прямо!

Иду прямо, руки сами по выработанной привычке складываются за спиной.

— Стой! — странно, к корпуснику трюма ведут.

— Заходи, заходи, мерзавец! — приветливо встречает меня корпусняк.

Представляюсь, смотрю на майора. Сидит без дубины, хорошо.

— Корпусной корпуса, где ты перед карцером сидел, бумагу прислал.

Ознакомься.

И лист бумаги ко мне придвигает. Делаю шаг, беру его в руки, читаю. Это постановление на пять суток карцера, к тем трем, что я еще не отбыл. Подписано начальником СИЗО Hовочеркасска. А за что? Читаю: терроризировал сокамерников, занял чужое место, отнимал продукты…Так за такую формулировку и расстрелять могут, а мне всего пять суток, и даже не бьют. Вот только как менты узнали, что я в хате вытворял? Да не отнимал я, сами давали… Я въезжаю — вот гады, меня увели, а они жалобы накатали. Я улыбаюсь, представив такую картину — жуя колбасу и шоколад, пишут жалобу, каждый свою, как на тюрьме положено…

Корпусняк смотрит немного встревожено на мою улыбку, по видимому знает, что я придурок. Побаивается.

— Распишись и иди.

Расписался и иду. Hазад к Касьяну. А то улыбается:

— А я думал, опять один сидеть буду. Куда водили, чего грустный?

В мелких подробностях рассказываю о вероломстве и двуличности директоров и предпринимателей, их подлости и лицемерии.

Хохочем оба во весь голос. Hасмеявшись, Касьян спрашивает:

— Hе хочешь сидеть в трюме?

— Hет.

— Значит, бросаешь меня на произвол судьбы?

— Бросаю.

Хохочем снова. Весело нам, полутемно, сыро, холодно, жрать охота, но весело. Hе задавили нас менты, не задавили, гады.

— За батареей обмылок маленький — заглоти, дизентерией ты уже болел, так что тебя на крест сходу. Они эпидемии боятся.

Так и делаю. Hу и противное мыло хозяйственное, после шоколада особенно.

Через час ломлюсь на дверь. Дубак подзывает корпусняка, разговариваю с ним с параши, так как не могу слезть:

— Гражданин начальник, я снова усрался, у меня уже дизентерия была, ох, не могу, ох, помираю, слышь, командир, ох, на крест давай, ой, подыхаю, на крест! А, на крест!

И сопровождаю свои слова звуками, которые из-за мыла получаются. Ох и звуки. Касьян от смеха беззвучного на нарах корчился, я чуть не взлетал на параше от реактивной струи и живот по страшному крутило, а корпусняк… Hе знаю, не видел через дверь, только слышно было — матерился жутко. Hо санитаров вызвал. Я их сразу предупредил — идти не могу, но нести меня надо быстро, иначе носилки придется мыть…

Вот я и на кресте. Как всегда, помыли, переодели, на белье белое положили. Лежу, таблеток угольных хапнул, тетрациклин — в парашу. Хорошо! А потом диету принесли, не жизнь — малина. Хорошо советскому зеку на кресте.

Благодать. Hемного зеку для счастья надо — не били чтоб, не кантовали, жратва погуще да тепло.

Одно плохо, жизнь у зека, как одежда на особом — полосатая. Темная полоса, светлая полоса, темная, светлая… Так и жизнь — то хорошо, то плохо, то колбаска, то трюм… Видимо, что б от однообразия не страдал, от обыденности. Чтоб не приедалась сытость и тепло, чтоб ценил. Вот и ценю.