Любовь Петровна сидела в мягком кресле в своей спальне, закрыв глаза, и ровным тихим голосом проговаривала: «Я спокойна. Я совершенно спокойна. Нет никаких серьезных причин для волнения. И потому я спокойна. Мои руки, я чувствую их. Они спокойно лежат на коленях. Они не дрожат. У меня нормальный пульс. У меня совершенно нормальный пульс. Он не более семидесяти ударов в минуту. Я могу это проверить и убедиться, что у меня нормальный пульс. Но проверять нет необходимости, потому что я спокойна. Я совершенно спокойна!»

Смех смехом, а ведь помогало! Проделывала она это не очень всерьез, как бы с иронией подсматривая за собой, но каждый раз убеждалась – помогает.

Час назад она была буквально ошарашена сообщением мужа. Поспешила согласиться, чтобы скорее остаться одной и собраться с мыслями. То, что Павел вознамерился совершить, было нелепо по самому замыслу. Ехать в деревню, которую покинул пятьдесят лет назад, ехать обыкновенным пассажиром, ехать, как он заявил, непременно одному, это в его-то годы, с его здоровьем, не говоря уж о том, что он, наверное, и сам не помнит, когда последний раз ездил в поездах общего пользования и без сопровождающих лиц.

Конечно, она читала это дурацкое письмо. Но прошло два года. За это время вся жизнь перевернулась, и кто знает, что там, в деревнях, сегодня происходит.

Первой мыслью было – вызвать врача. Врачей Павел слушался и вообще лечиться любил, относился к лечениям серьезно. Может быть, оттого, что ничем серьезным не болел. За всю жизнь нож хирурга не коснулся его. Последние годы забарахлило сердце, заговорила печень, жаловался на ноги, – а все процедуры, что предписывались врачами, выполнял с той деловитой пунктуальностью, какая вообще была присуща ему от природы или, возможно, с годами сформировалась как черта характера.

Другим Любовь Петровна не знала своего мужа. Двадцать лет назад она получила его в таком виде и качестве, в каком он пребывал и теперь. Конечно, за эти годы он состарился, и что-то соответственно должно было измениться в нем, но она не заметила ни его старости, ни изменений, если таковые и появились, потому что и сама старела, а значит, изменялась в унисон со всем жизненным укладом мужа, что, возможно, и было главной причиной их прочного семейного счастья.

Образ семейного счастья сформировался в сознании Любови Петровны задолго до появления Павла, после многих разочарований, когда она чуть было не сломалась, но всё же выстояла и вопреки обычной логике жизненных неудач обрела исключительную жизнестойкость и целеустремленность.

Когда-то, сделав первые блестящие шаги на сцене, отчасти, как потом поняла, благодаря внешним данным и голосу, она через несколько лет обнаружила себя не просто стоящей на месте, но отступающей, уступающей, с полувиноватой, полузаискивающей улыбкой режиссерам, которые как-то чаще нужного стали прикашливать в разговорах с ней, почесывать лысины или бороды, вымученно хмуриться или прихохатывать, а те из них, к кому она не пошла бы сама, стали посматривать при случае в ее сторону с пакостной многозначительностью.

Она не поняла происходящего и ринулась в бой за свое место. Не страдая предрассудками, она упала в постель самого модного и именитого, получила роль, о какой только могла мечтать, и провалила ее без треска, но определенно, и оказалась в катастрофическом положении, поскольку вовсе не намеревалась превращаться в любовницу старого, лысого, потного развратника, будь он семи пядей во лбу, тем более что в своей неудаче она тогда еще по инерции сопротивления винила именно его, как ей казалось, навязавшего ей чуждую пластику и стиль… Расстались врагами.

Потом встретился на ее пути человек с нелепым именем – Жорж Сидоров. Наверное, талантливый… И теперь, через столько лет, она тоже думала о нем через «наверное», но тогда послал ей Бог союзника. Жорж Сидоров бунтовал против апостолов театра, против управленцев культуры, против министерств и законоучителей. Его только что лишили студии и объявили модернистом, чем он гордился, но, кроме гордости, в активе ничего не имел, а иметь хотел ни больше ни меньше как все.

Они с восторгом упали друг другу в объятия, отвергнутые и нищие.

Вспоминая это время, Любовь Петровна всегда влажнела глазами и тщетно пыталась понять, отчего именно странной радостью отложились в ее трезвой памяти годы отчаяния и пустоты. Любви не было. Но выявилось нечто, способное соперничать с любовью, даже подменить ее, восполнить и придать смысл тому, что хладнокровной и справедливой оценкой могло быть поименовано решительной бессмыслицей.

Любви не было, потому что ее не могло быть. Это второе страшное открытие про себя или о себе она пережила именно в те странно счастливые дни. И даже годы. Оказалось, что как женщина она начисто лишена того, с чего женщина, собственно, и начинается. Потом, много позже, ей часто снился сон, будто стоит она перед большим зеркалом нагая. Она поражена цветом своего тела, начинает ощупывать себя, – оно мертвецки холодно, ее красивое, почти совершенное тело, и она кричит…

Нет, не сразу. Было еще сумасбродство. Дважды она уходила от Жоржа. И возвращалась. Жалкая, измученная, опустошенная. Жорж Сидоров был слишком занят собой, чтобы понять ее муку. К тому же все, что в любви есть видимое и воспринимаемое, все оказалось без особого труда имитируемым, и разве она не актриса, хотя и без искры Божьей.

Кстати, об искре Божьей. Как-то однажды, предельно удовлетворенный ею, Жорж сказал, что со всеми ее данными вся она как есть Божьей милостью жена, а не актриса вовсе, что мужики режиссеры, они ко всему тому же типичные самцы, мечтающие об идеальной самке на всю жизнь, но поскольку воображают себя гениями дела, а личное будто бы вторично, потому-то и ошибаются, встретившись с женщиной такого типа. Думают, что нашли актрису, и, не обнаружив актрисы, спешат расплеваться или приспособить под любовницу, вместо того чтобы жениться и продолжать искать актрис и любовниц. Он такой ошибки не совершит.

И, встав перед диван-кроватью в чем мать родила, торжественно сделал ей предложение.

Час или более того, пока она ревела навзрыд, он метался вокруг нее, не понимая, что означает ее истерика, и когда она накричала на него и выгнала его из собственной квартиры, зло прощелкав всеми замками, и тогда не понял и продолжал топтаться под дверью и театрально вышептывать в замочную скважину какие-то успокаивающие призывы.

К тому времени она уже все знала о себе. И все же эта, кем-то другим проговоренная правда была как пощечина, нет, много обиднее, хотелось во что бы то ни стало опровергнуть ее… или умереть. Но в любом случае уйти.

Так в третий раз она ушла от Жоржа Сидорова. Уверена была, что уходит навсегда, потому не щадила его, наговорила всякого по принципу: «А сам-то кто?» Жорж был огорчен, но и только, и заверил ее, что если она передумает…

Но все определилось бесповоротно. Если она не актриса, а жена, то уж в этом-то амплуа она должна, обязана реализоваться по самой высшей категории.

В те времена она кормилась на Москонцерте, где ее охотно использовали в роли ведущей на концертных мероприятиях В санатории «особого назначения» ее и заметил многообещающий продвиженец, вполне красивый мужчина, правда, с опасным превосходством в возрасте. Она и сама увлеклась им, но не ранее того, как навела необходимые справки. Собственное увлечение не помешало ей провести с кандидатом в мужья достаточно долгую и весьма искусную любовную игру, результатом которой должно было стать обретение должного образа жены, в данном случае – жены-послушницы и кошечки. Угрыэений совести не было, ибо предстояла игра на всю жизнь, а когда на всю жизнь, то это уже не игра, так она это понимала и с максимальной серьезностью отнеслась к изучению прихотей и пристрастий своего будущего супруга и была рада чрезвычайно, не обнаружив ничего противного ей или даже раздражающего. Она даже предположила, что это не просто удачное или счастливое совпадение, а возможно, они – пара, а что еще может быть другое, если ей все в нем приемлемо и она ему будет нравиться вся, потому что это в ее власти и в пределах ее способностей.

Сама была поражена той энергией, что выявилась в ней, когда взялась за устройство личного счастья. Супруг ее был поражен не менее, но не энергией, которую, разумеется, не заметил и не должен был заметить, он был поражен соответствием своей новой подруги жизни тому идеалу жены, который, возможно, лишь изредка и вполне лениво в неопределенных очертаниях воображался в предночные часы холостяцкой тоски.

Свою удачу он совершенно осознал в первый дачный сезон, когда Любовь Петровна в течение нескольких дней стала всеобщей любимицей не только мужчин, но и женщин, капризных и ревнивых спутниц его коллег по портфелям. Для нее же это было серьезным испытанием, и она выдержала его с честью, ибо сумела, будучи, без сомнения, самой очаровательной среди почему-то в основном некрасивых или рано подурневших, ни у одной из них, тем не менее, не породить зависти или какого-либо другого рода недоброжелательности.

Так началась ее жизнь, жизнь жены человека власти. Преимущества и обязательства, что проистекали из ее нового положения, она осваивала с равной добросовестностью, ни от чего не отказываясь, ни от чего не уклоняясь. Единственной неудачей, от нее не зависящей, было рождение дочери. Павел хотел… Не то слово – грезил сыном. Но была дочь. И было привыкание его, несколько даже затянувшееся, но оно произошло, и он полюбил ребенка спокойной любовью человека серьезного возраста, когда уже не приходится, рассуждая о жизни, оперировать категорией некоего будущего, но в полной мере довольствоваться настоящим, как бы даже притормаживая бег времени скурупулезностью проживания и переживания каждой ощутимой его единицы. Впрочем, это только в сфере личной жизни.

Любовь Петровна рано подметила эту странность его мышления. Ему было за пятьдесят, и он считал себя старшим, когда говорил о своей жизни, о прошлом, она улавливала старческие ноты и интонации его голоса в такие минуты. Но когда речь заходила о работе или, как он говорил, о службе, а в переводе на честный язык – о карьере, то можно было подумать, что он считает себя бессмертным. Кстати, это была общая черта людей его круга, где сам Павел Дмитриевич числился в молодых. Любовь Петровна только ахала про себя иногда, когда некто, одной ногой уже стоящий в гробу, совершенно серьезно распространялся о своих перспективах и возможностях, нацеленных чуть ли не на следующее десятилетие, причем вовсе не пребывая в иллюзии относительно своих действительных физических возможностей. Но нужно и отдать должное: живучи они, эти люди власти, подчас оказывались – только позавидовать.

Когда она однажды поделилась своим наблюдением с Жоржем, тот, лязгнув большими, широкими зубами, буркнул злобно: «Еще бы! На службе у сатаны, да без льгот!»

О нем, о Жорже, она по-настоящему вспомнила где-то через год после рождения дочери. Воспоминание это было странным, двусмысленным, нечистым, словно не забывала вовсе, а приберегала резервом для какой-то будущей полноты жизни. К тому времени она уже знала себе цену, прочитала и прочитывала ее в глазах мужа всякий раз, когда они бывали на людях. Павел был смешон своей гордостью, но только в ее глазах, потому что знала его всего и по-своему даже очень любила. Но вот вспомнился Жорж, и ей захотелось отдохнуть от роли. Она сказала себе, что ей просто необходима разрядка, потому что, хотя игра и превратилась в жизнь, но игрой быть не перестала, и ей нужна разрядка, она настаивала на этом слове, – разрядка, чтобы сохранить форму. Потому вывела для себя такую хитроумную формулу: чтобы навсегда быть верной женой, ей нужен маленький тыл… В этой формуле были и другие слова, кроме одного – «измена», – этого слова не было в ее мыслях, по крайней мере, так она полагала и верила.

Женщине ее положения завести или восстановить знакомство, не предусмотренное неписаным табелем о рангах, тем более если это знакомство предполагалось сохранить в тайне, считай, от всего света, – такая затея была бы с самого начала обречена на скандал, возьмись за нее человек, тем более женщина, с меньшим хладнокровием и меньшей изобретательностью, каковые выявились в арсенале талантов Любови Петровны.

Когда наконец эта встреча состоялась и она перешагнула порог его квартиры, не успело отзвучать коридорное эхо захлопнувшейся двери, как они уже были в объятиях друг друга. Он ей не понравился, но партию истомившейся страсти она исполнила с блеском.

В любовной паре с мужем она была в роли нежной, чуть томной ласковой кошечки, испытывающей тихое блаженство оттого, что об нее ласкаются, где финальная сцена – благодарное припадание к мужественному мужскому плечу, умиротворение и непременно засыпание раньше его, чтобы он еще чуть-чуть поласкался об нее, сонную, а затем нежно переложил уставшую головку на подушку. В позе уснувшей царевны приходилось лежать некоторое время без малейшего движения с благостно-сонным выражением лица, поскольку при свете ночника он еще имел обыкновение смотреть на нее. И лишь через десять – пятнадцать минут по выключении ночника можно было наконец дышать как хотелось, и развалиться в постели, как того требовало по-настоящему уставшее тело.

Она не то чтобы устала от этой роли, нет, ведь каждый раз в исполнение привносилось нечто новое, порою сущий пустяк, но по реакции партнера она немедля фиксировала успех, и удовлетворение, что испытывала при этом, было полноценным.

С Жоржем она была ненасытной кошкой, и в этот раз после долгой разлуки буквально потрясла его, а все прочие женщины, сколько их было у него, обязаны были поблекнуть, показаться сущими ничтожествами, на меньшее она не была согласна, ради меньшего не стоило стараться.

Жорж валялся выпотрошенный, а она демонстрировала неиссякаемую свежесть сил и желаний. Он должен знать, что потерял, он должен чувствовать себя обкраденным, он не смеет забывать ее ни с кем!

Она поставила себе оценку «отлично» и позволила ему прийти в себя. Он сначала вяло, потом бойко рассказывал ей о своих делах, дела его были все так же неважны. Он был жалок и некрасив и все же близок ей, даже нужен, может быть, хотя бы затем, чтобы как можно ярче проигрывать в сравнении с мужем. Оказалось, что она нуждается в таком сравнении, что после этой встречи еще безошибочней будет ее семейная жизнь, ее мудрая линия поведения. Измены не было. Была проверка на преимущество и не более того, проверка правильности главного выбора жизни.

Конечно, Жорж уже знал, что она вышла замуж за какого-то партийного функционера, но что ее покоробило – он даже не полюбопытствовал, за кого именно. Спросил под конец встречи, а Любовь Петровна отчего-то вдруг заколебалась, что-то насторожило ее, и она предложила Жоржу игру в тайну. Когда изложила ему заранее продуманную систему их будущих тайных встреч, он только развел руками, восхищенный ее житейской практичностью. Присмотревшись, уловила искорки тщеславия в его зрачках и решила, что полезнее поощрять эту нормальную слабость не избалованного жизнью человека, такое решение продиктовала и жалость, ей было жалко его, это чувство явилось прямым результатом сравнения Жоржа с мужем, оно пребывало в непосредственной близости к презрению, хотя едва ли являлось таковым, потому что слишком хорошо было на душе у Любови Петровны, она была наполнена счастьем удачи, и никакое злое чувство не могло пустить корни в ее в общем-то от природы добром сердце.

Возобновление отношений с Жоржем имело еще одно доброе последствие. Жорж был универсальным источником информации о театральных делах, он был в курсе не только сплетен и слухов, что немало уже само по себе, но и был осведомлен о внутренней жизни всех без исключения столичных театров; репертуарные планы и их изменения, интриги и конфликты, личная жизнь известных и более-менее известных актеров, режиссеров, администраторов и даже опекунов из управления культуры – все это пребывало в боевой готовности к использованию за морщинистым лбом Жоржа, в полной бесполезности для него самого.

Так началось ее хобби. Получив от Жоржа очередную информацию, Любовь Петровна выбирала жертву. Впрочем, «выбирала» – это не то слово. Жертва наклевывалась сама еще во время разговора, и никакой логикой не вычислить бы закономерность, по которой отдавалось предпочтение тому или иному персонажу. Игра велась затем либо на понижение, либо на повышение, а вот это последнее имело уже определенную систему. Допустим, Жорж сообщал, что такой-то режиссер такого-то театра получил реальный шанс на взлет. Любовь Петровна начинала игру на понижение. Изощренности, каковую она проявляла в своей забаве, позавидовал бы самый искусный дипломат: улыбка восхищения или едва уловимого сарказма, как бы невзначай брошенное слово, пожатие плеч или жест, казалось бы, неопределенный, но достигающий цели лучше слова или потока слов, – и неудивительно! Те, кто служил орудием продуманной игры, были люди, власть и возможности которых не имели четких социальных границ, но, как в туман, уходили в социальность и терялись для глаза, и целенаправленная установка, запущенная по лучам и волнам власти, тоже исчезала в этом тумане, иногда слишком долго блуждая потаенными лабиринтами. Тогда Любовь Петровна нервничала и швыряла в бой все резервы, какие имелись под рукой. Но по истечении времени на том конце тумана, где все предметы обретали однозначные именования, возникал, как бы рождаясь из ничего, искомый и желаемый результат. И тогда где-нибудь в районе Бронных или Бульварного кольца появлялся озадаченный и растерянный человек, еще вчера грезивший славой Станиславского или Мейерхольда, а ныне обращенный в ничто…

Впрочем, на понижение было играть легко, если не считать случаев, когда Любовь Петровна своей гениальной интуицией вдруг осознавала, что ее игра натолкнулась на чью-то чужую игру, более профессиональную. Проигрывать она тоже научилась.

Играть на повышение было труднее, но зато несоизмеримо слаще бывала победа. Когда некто, внезапно утвердившийся на театральном Олимпе, вещал по телевизору о скорбности своих трудов, о достоверности его творческого накала и заслуженных успехах, – сидеть в кресле и слушать его небрежно-изысканные откровения – это было подлинное счастье, почти хмельное…

А поскольку по телевизору выступали не только режиссеры театров, у Любови Петровны постепенно сложилось впечатление, а то и убеждение, что все видимое и слышимое ею есть не что иное, как результаты игр, которыми забавляются люди, ей подобные, и потому жизни как таковой не существует, что не подлинны слова и поступки людей, что все люди – игроки на одном уровне и персонажи чужих игр на другом. Возможно, и ее муж, поскольку он все же не достиг и уже не достигнет самого высшего уровня пирамиды, тоже всего лишь персонаж чьей-то игры.

Такой подход к жизни обогатил Любовь Петровну еще одним преимуществом среди себе подобных: она никогда не принимала слишком близко к сердцу успехи или неуспехи мужа. Она умела разделить его радость и поощрить к закреплению успеха, но искусство успокоить, отвлечь, зарядить надеждой и энергией и просто быть нужной, необходимой мужу в трудные дни, – в этом искусстве Любовь Петровна не знала себе равных, и все это именно благодаря тому факту, что карьера мужа никогда не была ее болью и заботой, как у большинства жен ее среды.

Так сама волей и талантом построила Любовь Петровна свое семейное счастье, главным условием которого, по ее определению, было умение не желать невозможного, но зато из возможного извлекать максимум приятного и полезного. Счастлив был с ней ее муж. В этом она была уверена, подвергая систематически свою уверенность строгим тестам и проверкам. В спокойной, любящей обстановке вырастала дочь.

Еще раз или два в месяц существовал в мире странный человек с клоунским именем, которого он никак не хотел менять, – Жорж Сидоров. Возможно, странность его существовала главным образом в понимании Любови Петровны, ибо, без сомнения, таковым был Жорж в сравнении с ее мужем, но другим чувством, можно было бы сказать – объективным, она ничем не выделяла Жоржа из его среды. Он был в меру талантлив и пронырлив, в меру ленив и порочен и лишь без меры жаден к успеху, и опять-таки наличием всего этого набора качеств проигрывал Павлу Дмитриевичу, поскольку из них двоих настоящим мужчиной, без сомнения, был только один – ее муж.

Случалось, что Жорж исчезал на полгода и более, когда, например, получал приглашения в провинциальные театры на режиссуру, и к концу срока его исчезновения Любовь Петровна начала беспокоиться, ее посещали подозрения, что нашлась-таки некая из современных, патлатых и безнравственных, которой удалось затмить ее, непревзойденную, но все-таки всего лишь актрису любви, и Жорж догадался об ее актерстве, ведь неведомо женщине, как ее воспринимает мужчина, когда еще минуту назад они – одно, а теперь вот сытый и самодовольный, но всегда самец, всегда в инстинктивном поиске еще более совершенной самки…

Такие мысли, если до этого доходило дело, терзали Любовь Петровну и терзали тем более, что она никогда не теряла над собой контроль, никогда не позволяла раздражительности по отношению к мужу или дочери, но вся ее сокровенная боль нагнеталась в глубочайшем подполье души, куда никто и никогда не мог заглянуть.

Проходило время, и заранее обусловленным способом Жорж давал знать о себе, что он есть, что ждет, и, выдержав два-три дня, она таким же замысловатым приемом извещала его, что завтра придет. Это «завтра» бывало обязательным, чтобы он успел уничтожить все следы других женщин, она ведь знала, что он бабник, и именно из таких бабников, кому женщины нужны постоянно для присутствия при бесконечном монологе о своей неординарности, о беспринципности, злопыхательстве, интриге его врагов и недоброжелателей.

Ни разу за пятнадцать лет, а именно столько продолжались их необычные отношения, Любовь Петровна не разочаровалась в своем Друге. Он был добросовестен в соблюдении ее условий. С годами выявилось еще одно несомненное достоинство Жоржа. Никогда ни единым словом или намеком он не попросил ее о помощи. А ведь ей ничего не стоило однажды поиграть на повышение и обеспечить успех своему другу. Но он не просил, а сама она… Кто его знает, как бы он повел себя в условиях успеха… В его принципиальности было нечто чрезвычайно положительное, чего Любовь Петровна как-то не могла взять в толк, не сумела найти логического объяснения и вынуждена была принять как факт, как некую маленькую загадку в характере Жоржа, и это был, пожалуй, единственный элемент романтизма, приятно разбавляющий заведомую рассудочность ее отношения к Жоржу.

Так продолжалось пятнадцать лет. Уже вовсю лихорадило страну, и все чаще она видела мужа встревоженным и озабоченным, все невероятнее слухи сквозняками гуляли по салонам и квартирам, а Любовь Петровна, привыкшая к стабильности окружающего ее мира, не хотела ничему верить и упрямо делала вид, что ее ничто из происходящего не касается и не волнует и что самое верное средство предотвратить шторм – это не поддаваться морской болезни. В действительность ее швырнул Жорж.

Она, как обычно, известила его о посещении и пришла в назначенное время, но застала квартиру Жоржа в непривычном беспорядке, со следами совсем недавнего присутствия многих людей, мужчин и женщин, окурки на полу и бутылки под столами и по углам, и сам Жорж, какой-то встрепанный, взъерошенный, возбужденный и непротрезвившийся, с неприятно глупым самодовольством на лице…

Она обиделась и оскорбилась, но виду не подала и растерянность свою скрыла за доброжелательной иронией, которая прежде действовала безотказно, усмиряла Жоржа, сосредоточивала на ней, и он переставал быть кем-то, кем был, и становился одноприродным – любовником, жаждущим любви немедленной и взаимной.

Теперь же он носился по квартире, размахивал руками, усаживал ее в кресло, поднимал, пересаживал в другое и все время что-то говорил, говорил…

Ни к каким разговорам она не была готова, и неприятен был ей этот неопрятный, небритый мужик, впавший в детство, а как иначе, ведь мужчина всегда должен оставаться мужчиной, ей было с кем сравнить, она сравнивала и ловила себя на физической брезгливости к Жоржу, чего не бывало раньше. Захотелось заплакать от досады и обиды…

Жорж в очередной раз поднял, почти выдернул ее из кресла за плечи, больно сжал и продолжал сжимать, переходя на какое-то пакостливое хихиканье. От него пахло водкой и мясом.

– Ну, ты хоть понимаешь, какие времена настают? А ну, признайся, твой функционер-муженек еще не начал заикаться? Приготовься, скоро начнет!

Захотелось ударить его по лицу, но стало стыдно за это желание, Жорж не заслуживал, просто он маленький человек и не виноват в том, что он маленький. Она вымученно улыбнулась, пытаясь высвободиться из его влипчивых пальцев, но он не чувствовал ее состояния, захлебывался восторгом и злорадством.

– Трещит империя! Трещит, родимая! Ты слышишь! Тр… р… р… ещит! Они ее што… што… штопают, а она тр… тр… трещит!

Он кривлялся, гримасничал и становился все противнее и противнее.

– Слушай! – Он прижался к ее уху, зашептал: – Самое время рвать когти от аппаратчика! Мое время идет, понимаешь, да? Ну что, по боку его, а?

Она отстранилась.

– Прощай, Жорж. Ты чего-то не понял.

Когда она пошла к двери, он должен был кинуться за ней, загородить дверь, умолять ее… Ничего этого не было. Оглянувшись у двери, она увидела его удивленного, и только. Но обиды уже не было. Жорж перестал существовать.

Так она думала. И была уверена. И действительно забыла о нем. Все свои способности она мобилизовала на то, чтобы сохранить спокойную обстановку в доме, когда вся страна, словно самогоном, опилась свободой и буйствовала бессмысленно и нелепо. Со страниц газет и экрана телевизора врывался в ее таким трудом сотворенный уют немыслимый вздор, бред, который на глазах старил ее мужа, и она не могла с этим примириться, но по-прежнему знала только одно средство cопротивления – не верить в происходящее. А для неверия у нее были достаточные основания.

Жизнь Любови Петровны проходила без войн и революций. Это все было до нее, чтобы она и другие, ее современники, могли долго, долго просто жить, ибо нормальная жизнь – это когда без войн и революций. Миром правят серьезные и спокойные люди вроде ее мужа, у них, конечно, как у каждого, может быть масса всяческих недостатков, но дергунчики вроде Жоржа, им не конкуренты. Главное, полагала Любовь Петровна, – это чтобы серьезные мужчины не поддались панике, чтобы не сбились со своего внутреннего ритма, чтобы не задергались… Чего там, все мужики предрасположены к панике по причине природной грубости их душевной материи и неспособности к трезвой самооценке, не знают они ни силы своей, ни слабости, но всегда, глядясь в зеркало, видят миф, и только умная женщина ведает подлинную цену мужчины, его действительные пороки и достоинства.

Но вот случилось невероятное. Павел Дмитриевич подал в отставку. Это он так говорил, не вдаваясь в подробности, не объясняя. Ушел, и все. Так надо.

Это было неслыханно. Никто и никогда не уходил до него по доброй воле и с более низких должностей. Люди старели в креслах, дряхлели в креслах, там же, в креслах, их разбивали параличи, и если только наполовину – и тогда кресло оставалось за ними, и не разбитая параличом левая или правая половина продолжала числиться в списках и получать все, что ей положено, хотя, конечно, не в том дело, или, по крайней мере, не в этом главное. Главное – либо человек имел место, либо терял его, то есть, как говорится, получал взашей и сразу становился никем, анонимом, с которым прекращались даже личные отношения, он умирал заживо, и воскрешения не происходило…

Было ощущение космической катастрофы. Если бы, к примеру, на следующий день после того, как впервые за мужем не пришла машина, рухнул, развалившись на подъезды, их дом, Любовь Петровна восприняла бы это как закономерное продолжение начавшейся всеобщей катастрофы, ведь ее мир был составной и действующей частью мира большего, к тому же он был существенной частью, и потому непременно что-то должно было сломаться в общем механизме…

Впрочем, в растерянности Любовь Петровна пребывала недолго. Как ни странно, другое происшествие, воистину страшное и еще более нелепое, вернуло ей равновесие и трезвость мышления.

Еще ранее, обвиненный Бог знает в чем, застрелился человек из первой пятерки, если не тройки, человек, совсем недавно претендовавший на первое место. С небольшой натяжкой можно было сказать, что они дружили семьями. Он был знаток и ценитель живописи, прекрасно пел романсы, блистал аристократическими замашками и бескорыстно обожал Любовь Петровну, хотя ни разу ни словом, ни жестом не перешел грань, которую сама Любовь Петровна иногда, в период особого расположения духа, готова была передвинуть чуть-чуть поближе, но, разумеется, не делала этого, потому что была в совершенном очаровании от его жены, женщины властной и мягкой одновременно, к тому же красавицы и умницы.

Павел, по-видимому, слегка ревновал и потому был сдержан в оценках, а иногда даже покритиковывал, как он говорил, «барские замашки» своего старшего по положению коллеги, а Любовь Петровна не возражала, предполагая, что в данном случае срабатывает глубинно мужицкое происхождение мужа, инстинкт мужика, в котором совмещены ощущения превосходства и зависти.

И вот этот человек, скала, а не человек, опрокинут и уничтожен. Кем? Выскочкой и демагогом, которого еще вчера никто не принимал всерьез! В таком раскладе добровольный уход мужа раскрылся другими сторонами. Если уж пришло время сенсаций и фокусов, разве не подвиг поступить именно так – хлопнуть дверью!

Однажды, войдя в кабинет мужа, застав его в кресле в арабском халате, скорбного и печального, Любовь Петровна затрепетала всем своим бестрепетным сердцем. Перед ней была осовремененная обстановкой известная картина «Меншиков в Березове». Захотелось сесть у его колен и своим глубочайшим состраданием вписаться в этот великий сюжет. Сейчас она любила его, в сущности старика, пылкой, восторженной любовью гимназистки, или преданной дочери, или верной жены, никогда не знавшей иных интересов и забот, кроме забот и интересов своего мужа…

Так началось новое действо в ее жизненном сценарии – любящая супруга поверженного властелина, поверженного, но не уничтоженного, утратившего власть, но не силу духа, не величие помыслов, – любящая супруга в роли доброго ангела-хранителя.

И ничто уже из всего, случившегося после, не могло повлиять на тональность ее настроения: ни внезапный уход домработницы, отслужившей у них восемь лет без малого; ни сомнительная рекомендация новой – подозрительной девы с плутоватым мерцанием зрачков из-под всегда полуопущенных ресниц; ни странное приглядывание за отцом дочери, до того времени видевшей отца исключительно глазами матери; ни онемевший «прямой» телефон и какая-то странная тишина, словно снаружи окутавшая их квартиру и выделившая ее в некое особое подпространство, почти не сопряженное с остальным пространством.

Иногда ей даже казалось, что все, бывшее с ней раньше, менее значимо, возможно, даже второстепенно по отношению к наступившему периоду ее жизни, когда в исполнении своей единственной роли она подошла к моменту, требующему высшего напряжения в проявлении ее способностей.

Быт семьи претерпевал ощутимые изменения, способные привести в отчаяние кого-нибудь, но только не Любовь Петровну. Возникшие трудности и сложности вдохновляли ее на активность, изобретательность, они поддерживали ее в состоянии радостного возбуждения, и она никогда так не нравилась себе самой, как в эти дни подступившего, казалось, к самым окнам их восьмого этажа нового всемирного потопа страстей и баламутства, потопа, способного сокрушить что угодно, но бессильного против сотворенного ею, исключительно ею искусного семейного ковчега.

Последние пять-шесть лет стало сдавать здоровье Павла Дмитриевича. Все реже и реже появлялся он в спальне жены. По известным причинам ее не очень-то огорчало это обстоятельство. Но именно в эти дни свершилось чудо. Вопреки мировому опыту пенсионерства Павел Дмитриевич вдруг забыл о болезнях, или они забыли о нем, так или иначе болезни отступили или отступились, и на семьдесят четвертом году жизни (можно ли в такое поверить!) он стал чаще напоминать о себе своей все еще бесспорно обаятельной супруге, словно сам внезапно вспомнил, что она ведь намного моложе… Разумеется, случившееся с мужем чудо не перешагнуло пределы, природой допустимые, и, вовремя почувствовав его тревогу по поводу своих возможностей, она без единой задоринки разыграла сценку слабости.

– Прости, милый, – шептала она смущенно и виновато, – я сегодня была плоха… А ты у меня такой!..

По руке, нежно гладившей ее лицо, она чувствовала, как он весь переполняется самодовольством и счастьем, и сама была столь же счастлива и довольна собой.

Еще одним чувством обогатилась душа Любови Петровны в то странное прекрасное время. Ненавистью! У незаурядных натур невозможны заурядные чувства. Ненависть Любови Петровны была цвета каленого железа, точнее, раскаленного железа. Порой она почти реально чувствовала и видела сноп всепрожигающих искр, взметающихся с ее ресниц, когда она смотрит… когда на экране этот тип, этот нынешний Первый, неизвестно откуда взявшийся и неизвестно куда ведущий страну… впрочем, известно – в бездну! Так определила она сама, она сделала это за своего мужа, которому следовало бы самому давным-давно определиться на этот счет, но он только хмурился, по-стариковски шевелил губами и, как ей казалось, что было просто обидно, – отводил глаза, словно прятал их от взгляда более сильного и непонятного противника. Она была убеждена, что Павел тоже его ненавидит, надеялась, что он просто излишне порядочен и не хочет пребывать во власти сомнительного чувства, не удостоверив его разумом, и, наверное, в этом была его слабость, та, возможно, единственная слабость, что явилась причиной возникновения предела его возможностей…

Но ничего! Ненависть Любови Петровны была за двоих, за десятерых, за десять миллионов. Не знала она в своей жизни человека, который был бы ей столь омерзителен и внешностью, и голосом, и манерами, и поступками. С наслаждением вглядываясь в изъяны его внешности, она шептала мстительно: «Бог шельму метит! Метит шелому Бог! Попробуй-ка отскребись!» Она была убеждена, что все самое прочное, надежное и незыблемое разваливается от одного прикосновения этого страшного человека.

«Да посмотри же ты! Он антихрист!» – крикнула она однажды мужу. «Глупости, – строго ответил Павел Дмитриевич. – Он всего лишь оппортунист. Обыкновенный оппортунист. – И добавил тихо: – Но я не понимаю, чего онхочет. Может, существует человеческий тип политического камикадзе? Не понимаю…»

Любовь Петровна понимала. Разрушитель! Человек, зрение которого перевернуто по вертикали. Все вниз головой. Так ему видится. И он всей мощью своего бесовства восстанавливает, а в действительности разваливает, разрушает, разрывает связи порядка. И сам будет погребен, но не одумается, но будет дробить вещи и отношения до последнего издыхания, потому что он гений разрушения и даже не носитель зла, но само зло, воплощенное в сгустке целенаправленной энергии распада.

«Господи! – шептала она. – Неужели его никто не остановит! Эти беснующиеся, ревущие толпы, они же на все способны! Как спастись? Как отгородиться? Какую стену выстроить?»

А муж ее, растерянный и недоумевающий, вдруг выкидывает номер, объявляет о намерении путешествовать во волнам всеобщего хаоса! Когда мужчина теряет самообладание, то превращается в сущую тряпку, это она замечала не раз. Ее спившийся отец… Об этом она запрещала себе вспоминать… И мать, изможденными руками цепляющаяся за алкоголика… все было зачеркнуто давно… И нечто подобное снова подступает к ней, к ее судьбе… И нужно действовать!

Первой мыслью было натравить на мужа врача. Но сползающая со стен Кремля эпоха всеобщего разрушения уже коснулась неприкасаемого. Их семейный опекун, еще весьма бодрый и шустрый профессоришка (она так теперь говорила), неожиданно подался в политику. Любовь Петровна уже наблюдала однажды его сморщенную мордашку в одной из пошлейших телепередач, где он блеял о свободе языком студента, отчисленного за академическую неуспеваемость. Этот вчерашний лизоблюд у сильных мира сего в последнее посещение их семьи заговорил вдруг выспренним языком и как-то демонстративно долго мыл руки после осмотра своего многолетнего пациента. Любовь Петровна стояла в дверях ванной с полотенцем, и ей очень хотелось стукнуть его по морде лежащей рядом на полочке розовой клизмой.

А поездку нужно было предотвратить во что бы то ни стало, потому что это был шаг в заведомое поражение. Если даже не случится ничего чрезвычайного, никто, к примеру, не воспользуется беззащитностью бывшего аппаратчика, никто не узнает его и не оскорбит, чего не вынесла бы гордая душа Павла Дмитриевича, но вдруг, надорвавшись на этой поездке, он безнадежно сляжет, то это будет именно поражением и ничем иным. А Любовь Петровна, – она же успела просчитать стратегию всех вариантов ближайшего будущего, где каждый день добровольного неприсутствия и неучастия засчитывался за год успеха и стремительно приближал триумф, который должен наступить непременно, будь то возвращение к делам во спасение гибнущего государства или справедливое и мудрое слово, произнесенное во всеуслышание в последние мгновения агонии погружения в смертодышащий хаос.

Но для этого и во имя этого нужно на какое-то время стать невидимым и даже забытым, и никакой суеты, никаких бесполезных действий, которые могли бы свидетельствовать о пусть хотя бы временной потере масштаба.

Любовь Петровна встала с кресла аутотренинга, прошла через комнату и присела у туалетного столика. Она понравилась себе. В зеркале псевдовенецианского стекла на нее смотрела спокойная женщина с хорошим цветом лица, чистыми, почти молодыми глазами, хорошо очерченным ртом без единой морщинки у губ… – и шея, и руки… и, наконец, волосы, пышные и податливые любой прическе… Любовь Петровна не очень ясно представляла себе границы так называемого «бальзаковского возраста», самого Бальзака она читала давненько, но ей нравилась такая характеристика женского состояния, этой характеристике она давала значительно большее толкование, имеющее отношение скорее к характеру, чем к возрасту, и если бы захотелось, смогла бы достаточно внятно определить «бальзаковское» в себе, но не было в том нужды, потому что она нравилась себе вся как есть, даже ошибки, что случалось совершать, – когда каялась в них или сожалела, все равно в душе улыбалась им. Она могла бы считать себя совершенно счастливым человеком, если бы люди вокруг, особенно близкие люди, были бы столь же последовательны и разумны в поведении. Но увы! И вот очередная забота. Снова нужно напрягаться и брать на себя ответственность, и хотя она знает и понимает, что ответственность за близких – это ее работа, но именно от работы она имеет право устать, а значит, имеет право на отдых, на передышку.

И что же она должна была вспомнить в такой момент? Разумеется, что на свете есть человек по имени Жорж…

Впервые нарушив правила конспирации, позвонила прямо из квартиры и была вознаграждена за смелость. Жорж был дома и откликнулся радостно. Раньше тщательно готовилась к встрече по части туалета, нынче же собралась за десять минут.

– Павлуша, я на часок… – крикнула из прихожей, но вернулась, потому что по-птичьи зачирикал телефон. Последнее время Павел Дмитриевич к телефону не подходил.

– Павлуша, тебя… не поняла кто… Подойдешь?