В тот день уже который день шел снег. Не снегопад, а просто снег. Серые тучи висели высоко над горами, и снежинки по пути до земли скукоживались от холода и на землю падали уже почти крупой. Для путевых обходчиков, между прочим, такая погода не лучше снегопада, потому что снегопад что — прошел, и убрали аврально. А тут мети и мети — метлы не напасешься. В такую погоду, когда тучи от самого верха и до всех горизонтов, кажется, что снег теперь везде — и у нас, и в Москве, и в какой-нибудь Америке, разве кроме Африки, где, говорят, его вообще не бывает, а люди, однако ж, там тоже живут.

День был рабочий, но оказалось, что когда шибкое ЧП, то много кому можно от своей работы оторваться, потому что к обеденному времени у скального откоса, где напротив через пути дом Нефедова, кроме нас, мальчишек и девчонок, сбежавших с уроков, собралось много поселковых мужиков и баб. Откуда-то стало известно, что Нефедова приедут забирать скорым «пятнадцатым», а увезут «шестнадцатым», который через два часа по расписанию после «пятнадцатого». Скальный срез над путями в этом месте был высокий и почти прямой, и потому здесь и ветер был тише, и снег только порывами, и, не обмерзая, тут можно было весь день протолкаться, а если что, магазин недалеко, чтобы сбегать погреться у железной печки, которая в магазине топилась с утра до вечера по причине «неправильной кубатуры помещения», как объясняла продавщица тетя Галя. Несмотря на топящуюся печь, она под свой синий халат всегда поддевала телогрейку, потому что печь с «кубатурой» не справлялась…

Толкаясь промеж людей, мы убедились, что все, как и мы, Нефедову сочувствуют, но, в отличие от нас, в случившемся не винят жирафу Беату, она тут тоже была, правда, чуть в стороне от всех, со своей подругой, нашей арифметичкой, у которой уроки прошли с утра. Они стояли у столба с радиотарелкой на верхотуре, в войну тут собирался народ слушать салюты про освобожденные города. Арифметичка вся такая насупленная, а Беата с платочком в руках аккуратно плакала, и нам было противно, что она плакала и что вообще посмела сюда прийти.

Все знали, что председательша сельсовета с сыном с самого утра в доме Нефедова, и это было правильно. В худое про старшину Нефедова мы в общем-то не верили. Ну, даже если и заберут, увезут… Так и назад привезут, потому что присмотрятся и поймут, что за человек перед ними. Коль уж мы, шантрапа поселковая, понимаем — они ж там поумней нас. А то, что взрослые шибко хмурятся, на нефедовский дом глядючи, так это еще по военной привычке к худому готовность создавать.

Ведь самое главное уже произошло: Нефедов с председательшей сошлись — и как бы Нефедов ни проштрафился, наказание ему за то права не имело порушить его жизненную удачу.

А снег меж тем все сыпался и сыпался. С путей Байкал смотрелся как сквозь тюлевую занавеску, а горы над нами будто на корточки присели от усталости за снежную настырность, шибче сморщились распадками и промоинами, а всякие малые скалы, откуда снег ветром сдувался, выпятились, как бородавки на белом теле. Одной скалой на наших горах стало меньше. Мы все уже успели сбегать на двадцать второй километр и посмотреть, что осталось от той, что взорвал Нефедов. Ничего особенного. Скала была так себе, уступчик. Теперь на том месте грязное пятно после осыпи. Ну да нынешний снег враз все забелит так, что и следа не останется. А у Нефедова через тот кусок камня теперь вся жизнь кривось-накось, будто и вовсе не жил по-человечьи.

За полчаса до подхода «шестнадцатого» народу на путях напротив нефедовского дома прибавилось. Даже водовоз Михалыч с обледенелыми бочками на скрипучей и тоже обледеневшей телеге сумел втиснуться на подскальную площадку. Приученная к поездам, его косматая и хвостатая кобыла на проносящиеся мимо поезда только косилась равнодушно и лишь от свистков паровозных встряхивала гривой недовольно, словно свистки — ненужное баловство двуногих.

Еще объявился крепко пьяный кузнец Непомилуев, без шапки, на голове снег, а под распахнутым тулупом с оторванными петлями одна грязная майка да грязные галифе без ремня. Широко расставив ноги в стоптанных сапожищах, он долго хмуро смотрел на собравшихся, насмотрелся и закричал:

— Ну че? Ну че вы все тут выставилися? Думаете, вам щас кино покажут про то, как Демьяныча к ногтю? Да так эти дела не делаются! Ту-пы-е! — качал он своей пьяной головой, а потом через пути поплелся к дому Нефедова.

Мы видели, громко стукнул по сенной двери, и двери ему открыл не кто-нибудь, а, ко всеобщему удивлению, японский шпион Свирский. Он что-то долго втолковывал кузнецу, кузнец согласно кивал головой, потом сгреб Свирского в охапку, поцеловал в губы, скинул обратно на крыльцо, покачавшись, спустился до последней ступеньки и устроился на ней демонстративно надолго, а Свирский вернулся в дом. Стоявший с нами и все это видевший Санька Непомилуев сказал с гордостью:

— Мой папка вообще ничего не боится! Падла буду, он старшину никому не отдаст! И шпион этот тоже нашенский мужик. Если бы все на ту сторону перешли, так и вообще…

Но больше никто на ту сторону не переходил, все топтались под скалой и, когда слева на станции прогудел прибывший «шестнадцатый», только головами закрутили взволнованно. Прошло минут десять из пятнадцати, что положено для стоянки, — со стороны станции никого. Потом «шестнадцатый» прогудел, двинулся в нашу сторону, простучал мимо и скрылся за поворотом двадцать первого километра. Начал расходиться народ. Ругаясь на кобылу, отпятился с телегой водовоз Михалыч, и скоро под скалой остались только мы, несколько мальчишек, да Беата с арифметичкой, обе в снегу, как под одной простыней. Санька Непомилуев, главный Беатин враг, вдруг подошел к ним и пробурчал будто сердито:

— Чего тут стоять-то… Застынете… Идите, мой папка отдежурит.

Беата жалостливо закивала головой, отряхая снег с себя и арифметички, у которой нос был совсем красный от мороза.

— Он же там, на крыльце, заснуть может и замерзнуть, ты, Саша, может, шапку ему принес бы…

— Я ему не шапку, я ему еще чекушку принесу, я своего папку знаю, за него не боись.

Пошмыгав носами, училки ушли, а потом и мы разбежались по домам. А другим утром узнали, что ночью на спецдрезине приезжали и забрали старшину и кузнеца Непомилуева. Но кузнец через день вернулся, и почему-то никто ни о чем у него не расспрашивал, будто и так все все знали. И на Саньку, евошного сына, мы тоже только косились, но не приставали: шибко злой был, стукнуть мог.

Неделя прошла, ну, может, чуть более, и, как в болоте, все рассосалось, затянулось и даже не колыхалось, и была в том большая загадка жизни, которую я с переменным успехом отгадывал всю жизнь, набивая шишки и набираясь опыта понимания справедливой неправильности иных человеческих дел.

А про старшину Нефедова… Что ж… По смерти Сталина, в пятьдесят третьем, он вышел по амнистии и, вернувшись к Лизавете, на нашу станцию, однако ж, не вернулся: уехали они с Лизаветой и ее сыном Колькой в город Тайшет. Были, говорят, у них дети и выросли, но о них ничего не знаю. Колька, опять же говорят, выбился в ученые и по сей день при уважении и почете в городе Иркутске, и случись прочитать ему, что я тут понаписал, уличит, поди, меня, что, дескать, насочинял с три короба. но оправдаюсь, потому что, по крайней мере, один короб чистой правды про самое главное — налицо, и первейшее из этой правды — картинка: по Богом разукрашенной поляне, взявшись за руки, идут два прекрасных человека, идут медленно, постепенно удаляясь, но не исчезая вовсе, идут ровно столько, сколько нужно, чтобы в душе моей восстановился тот единственно необходимый порядок, при котором можно продолжать жить, уважать жизнь и желать ее…

1983, 1999 гг.