Мы готовились к концерту, словно к торжественному вступлению в Берлин. Подворотнички пришили так ровно и тщательно, что они выглядели белым фабричным кантом, пуговицы не гимнастерках по блеску соперничали с медалями. Валенки заменили сапогами, сверкавшими от ружейного масла. Побрились в этот день дважды — утром и под вечер, израсходовав зараз весь одеколон, специально приобретенный в лавке военторга.

За полтора часа до начала концерта засунули сапоги а вещевые мешки — мороз заставил надеть валенки, — стали на лыжи и споро отмахали двенадцать километров, отделявших Шпиль от медсанбата.

Просторный блиндаж, приспособленный для выступления артистов, был переполнен. Но, как оказалось, приехавший пораньше командир полка позаботился о нас — для разведчиков 28-го полка специально во втором ряду были поставлены две длинные деревянные скамейки, которые никто не смел занимать.

Вот не сцене появился конферансье и объявил, что концертная группа грузинских артистов из Тбилиси сердечно приветствует славных воинов Заполярья и передает свой горячий привет. Мы отвечаем шумными аплодисментами.

— Первый номер программы — «Танец арабской невольницы». Исполняет Людмила Кулагина.

И конферансье уступает место на сцене стройной красивой девушке в восточной одежде, с длинными ногами. Ее движения под дробь барабана то стремительны, то плавны. Я не разбирался и не разбираюсь в балете, чтобы оценить мастерство артистки, но только нам, не отрывавшим глаз от сцены, хотелось, чтобы танец продолжался бесконечно.

Аплодировали балерине неистово, причем больше всех старался наш ряд. Девушку вызывали еще и еще. И она, радостная и счастливая, раскланивалась, посылая нам благодарные взгляды.

Выступали певцы, танцоры, даже жонглер, и все, как говорят, имели шумный успех.

Вдруг ко мне подсел капитан Терещенкр и, кивнув на сцену, приказал:

— Иди туда. Я удивился:

— Зачем?

— Зовут, ну эта, как ее, балерина.

— Почему меня?

— Просит познакомить с настоящим разведчиком, — подмигнул капитан.

— Но что я там буду делать?

— Иди, иди.

За кулисами было так много народу, что я сначала растерялся. Потом, осмелев, громко спросил:

— Кто меня звал?

— Идите сюда, — раздался из угла девичий голос. Я щелкнул каблуками:

— Чем могу служить?

Балерина протянула руку и в свою очередь поинтересовалась:

— А вам что, очень некогда или просто не хотите со мной говорить?

Я смутился и промолвил:

— Да нет.

— Тогда выйдемте, здесь очень жарко.

Мы вышли на морозный воздух, и тут я увидел легкие санки командира полка.

— Обождите минутку, я сейчас.

Пробравшись к месту, где сидел командир полка, я шепнул:

— Товарищ гвардии подполковник, ваша лошадь застоялась, разрешите немного проехаться,

— Разрешаю, — улыбнулся Пасько. Я вылетел из блиндажа.

Мое предложение прокатиться привело балерину в восторг, и через минуту мы мчались по ровному полю озера. Комья снега из-под копыт летели в лицо, мы отворачивали головы, но всякий раз друг к другу, смущенно молчали, а потом Людмила как-то по-домашнему ласково попросила:

— Расскажите, как вы стали разведчиком?

— Это долго и неинтересно.

Мне хотелось говорить совсем на другие темы.

— Неправда, мне про вас говорили… — Людмила осеклась и, помолчав, спросила: — Вы любите свое дело?

— Нет. Войну любить нельзя.

— А вам страшно, когда вы там, у них?

— Когда как. К страху ведь тоже можно привыкнуть.

— Интересно, — сказала Людмила, — а я вот не привыкну. До ужаса боюсь мышей. Да вы не смейтесь…

И балерина заговорила о себе.

Родители ее были актерами, она с детства привязалась к театру, но до сих пор не уверена в себе и считает, что настоящей балерины из нее не получится. У Людмилы был муж, есть дочурка и очень много друзей.

Почти час длилась наша приятная прогулка в санках и неторопливый разговор о жизни.

В школе, как и любой мальчишка, я презирал девчонок; повзрослев, считал женщин слабыми и ненадежными существами, которым не стоит особенно доверять. А вот в этот морозный вечер в душу забралось совсем незнакомое дотоле чувство, неизмеримо большее, чем уважение. Короче говоря, я насмерть влюбился в балерину.

Через два дня на Шпиле состоялся традиционный ужин. Я старался скрыть от товарищей свое отношение к балерине, но получалось как-то так, что я все время оказывался возле нашей милой гостьи. Ребята, конечно, весело обменивались многозначительными взглядами и подмигивали: «Давай, мол, не теряйся!»

После ужина собрались в блиндаже полкового клуба, где давали концерт наши самодеятельные артисты.

Дмитрий Дорофеев прочитал стихи Ильи Эренбурга:

О, ты узнаешь русский гнев! Я не Париж, не Дания. И, вся от страха побледнев. Ты будешь выть, Германия!

Потом «Швейк» на пару с Ерофеевым изобразили несколько сценок.

Вот «Швейк» — Гитлер с наведенными углем усиками и спущенным на глаза чубом обращается к своему портрету, за которым прячется, стоя на табуретке, Коля Ерофеев:

— Ну, Адольф, что же теперь делать?

— Меня снять, тебя повесить, — отвечает портрет.

А вот два солдата в траншеях ведут между собой разговор.

— Послушай, Адольф, чего же ты обижаешься на карьеру? Фюрер тоже начинал с ефрейтора.

— Сам ты скотина, — отвечает Адольф-Ерофеев. Сценки вызывают взрывы смеха. Смеется и Людмила.

В тот вечер мы много танцевали под баян, который без устали терзал все тот же Николай Ерофеев. Танцевали в шести километрах от передовой.

Было за полночь, когда мы с Людмилой встали на лыжи, и я провожал ее все двенадцать километров. Прощаясь, договорились, что будем по возможности встречаться в свободное время. Но, к сожалению, такого времени ни у меня, ни у нее в ближайшие дни не оказалось.

Дело в том, что нам подвалила удача. Наблюдая за обороной противника, мы установили, что стык между высотами Стог и Верблюд немцы, по существу, не охраняют и лишь держат лощину под прицелом со своих опорных пунктов. Тихой снежной ночью наша пятерка (Ромахин, Ерофеев, Гришкин, Михаил Сырин и я) сумела пробраться в ближние тылы фрицев. За несколько часов мы обнаружили и нанесли на карту две вражеские батареи.

На следующую ночь снова сходили к немцам той же дорогой — потребовалось уточнить и проверить некоторые данные. Задание было выполнено без всяких приключений, если не считать совершенно нелепого случая с нашим уважаемым Петром Тришкиным.

Мы подбирались к стыку высот, когда пошел густой снег, началась метель. Дудочка, с утра смурыгавший носом, вдруг раскашлялся. Я шикнул, но Гришкин ничего не мог поделать с собой, как ни старался — кашель душил его. Приказываю ему возвращаться в свои траншеи.

Петр понимающе кивает и через минуту пропадает в снежной пелене.

Вернувшись на другой день, мы от самого же Дудочки узнали историю о том, как он взял пленного и сам был пленен поваром второго батальона.

— Ну топаю себе, направление вроде бы верное, — неохотно выдавливает Дудочка. — Да снежище, ветер, сами знаете, глаза застилает. Стану спиной, дух перевести, и опять помаленьку топаю. Долго шел, только вдруг слышу: похрапывает кто-то рядом, обернулся — прямо на меня прет что-то белое и громадное. Тут и мой кашель пропал. Прыгнул в сторону. Лежу, а мимо, смотрю, лошадка трусит, за ней в санках человек, весь белый от нега, согнулся крючком и застыл, как на картинке. Хрен его знает — иль наш, иль немец.

Ну и пристроился я сзади на полозья — лошадка-то нашу сторону прет. Возница на передке не шевелится. Пошарил в санках: термосы, в каких немец супы на передовую возит, винтовка. Ага, думаю, стало быть, суповоз в пурге заплутался. Я его, голубчика, вместе с ужином сейчас к своим представлю. Только это подумал, слышу: «Руки вверх!» Гляжу, лошадка стоит около дверей батальонной кухни, а рядом с санями повар карабин вскинул, вот-вот стрельнет. Гришкин умолк.

— Что ж дальше-то, Петя?

— А ничего интересного. Разобрались, что к чему. Но, как мы узнали, повар и солдаты, дежурившие по кухне, прежде чем разобрались, дали Гришкину несколько увесистых оплеух за строптивость и неподчинение приказу.

Пленный гитлеровец, доставивший себя и Гришкина в расположение нашего полка, дал ценные сведения о размещении вражеских подразделений. Он действительно возил питание на передовую и, курсируя от кухни до опорных пунктов, знал немало.

Не успели мы передохнуть после вылазки в тыл, как взвод получил задание — патрулировать нейтральную полосу между пограничными постами и левым флангом обороны дивизии. Таким образом, надежда на встречу с Людмилой опять лопнула.

Однажды вечером, когда мы уходили нести патрульную службу, Ромахин попросил оставить его с дежурным отделением.

— Натер ногу. Боюсь, как бы хуже не было, — и Ромахин с готовностью взялся снимать валенок, чтобы показать натертую пятку.

— Ладно, оставайся, — разрешил я. Утром, поставив лыжи, я зашел в свою землянку, собираясь будить Ромахина, и обомлел.

В землянке, воткнув в дощатый стол локти и зажав голову ладонями, сидела Людмила. Увидев меня, она сердито отвернулась.

— Это вы? — пролепетал я в растерянности.

— А вы будто бы не знаете? — сердито отозвалась она.

— А что случилось? — с тревогой спросил я.

— Неужели вы и вправду ничего не знаете?

— Я ничего не понимаю.

Оказывается, Ромахин со своими неизменными друзьями Гришкиным и Ивановым, желая избавить меня от душевных мук, не оставшихся для них секретом, в буквальном смысле похитили балерину и привезли на Шпиль.

Я поднялся, чтобы разыскать и наказать виновников за хулиганство, но она сказала, что ребята осознали свою вину и даже предлагали отнести ее обратно на руках.

— А как же все-таки они вас похитили?

— Очень просто. У нас шло собрание. Меня вызвали из палатки. На улице в темноте ко мне подошли трое, набросили на голову шубу, подняли на руки и понесли. Сначала я очень испугалась и закричала. Но потом узнала голос твоего связного.

Как выяснилось, Людмилу Кулагину похитители тащили 12 километров на волокушах для станкового пулемета, а доставив на Шпиль, перепугались и едва уговорили Людмилу не подымать шуму до моего прихода. Добавлю, что виновники, чувствуя неладное, ушли за передний край с отделением Николая Верьялова и более суток не попадались мне на глаза.

Весь день Людмила провела у нас в гостях. А к вечеру я попросил капитана Терещенко отпустить меня на прощальный концерт грузинских артистов в медсанбате. Капитан дал разрешение. На другой день утром труппа, а с ней и Людмила Кулагина, уехала на другой фронт.

Много лет я бережно хранил нашу дружбу и, получая на фронте ее теплые письма, отвечал не менее теплыми посланиями. Но судьбе было угодно устроить так, что мы встретились только один раз. Это произошло в 1946 году, когда к нам в часть приехала уже известная балерина Кулагина. У нее была своя жизнь, в которой мне осталось место полузабытого знакомого.