Тысяча девятьсот сорок первый год для меня и моих ровесников начался безоблачно. Мы, недавние десятиклассники, простившись со школой, как говорится, вышли в люди, на самостоятельную дорогу. Мы завели длинные и широкие, по моде, брюки, солидно, баском бросали в парикмахерских: «Побриться!» — и не особенно задумывались над какими-либо жизненными проблемами.

В Европе шла война. Мы читали в газетах, что германские войска взяли Варшаву, что пал Париж и немцы вошли в Прагу. Мы знали, что есть фашисты, Гитлер, но ставили их в своем понимании на те же полочки, что и англо-французских империалистов во главе с Черчиллем и Даладье.

Мы считали, что Красная Армия всех сильней и если кто-нибудь посмеет сунуть «свое свиное рыло в наш советский огород», то будет бит «малой кровью и могучим ударом». Мы пели «Если завтра война, если завтра в поход», нимало не представляя себе, а что будет, если завтра действительно война. Мы пели потому, что песни были бодрые, правильные и соответствовали нашему настроению. И, конечно, каждый из нас в то же время в меру сил и материальных возможностей двигался избранной дорогой в инженеры, врачи, агрономы.

Мои детство и отрочество, проходившие в лесах Карелии (есть там деревня Песчаная, моя родина), не были насыщены изобилием материальных благ, и поэтому стипендия в 300 рублей, положенная мне как студенту Ленинградского горного института, была значительной суммой. Во всяком случае, мне запросто удавалось сводить концы с концами в своем студенческом бюджете и лишь изредка взимать родственную дань с тетки, да и то, главным образом, в виде бесплатных обедов и ужинов.

Майские и июньские дни 1941 года в Ленинграде были теплыми и светлыми. По неписаной традиции наша студенческая братва запросто лишала себя сна и, несмотря на сессию, трудные экзамены, бодрствовала белыми ночами в ленинградских парках и скверах.

Воскресный день 22 июня тоже был теплым, солнечным, и я долго не мог поверить в ошеломляющую новость: «Война!», не сразу понял страшный смысл этого зазвучавшего по-новому — совсем не так, как в песнях, — слова. Война! Надо было что-то делать, куда-то бежать, кому-то помогать. Но я не знал, что делать и куда бежать.

Вывел меня из этой растерянности Володька Пантелеев, мой дружок и однокашник. Он влетел в комнату с восторженным воплем:

— Слыхал, Борода! Немцы-то, гады… Ух и врежем мы им!

Отец у Володьки был военным, и все, что говорил Пантелеев, было для меня непререкаемо и авторитетно.

— А чего это они, Володь? Как же так? Не нападать подписались…

— Фашисты! — убежденно произнес Володька и приказал: — Собирайсь!

— Куда?

— Как куда? В действующую. В военкомат, Борода. (До сих пор безбородый, я несколько лет стоически носил эту школьную пофамильную кличку.)

На улицах было оживленнее, чем всегда. Двигались воинские подразделения. Спешили прохожие, серьезные, озабоченные. Лица постовых милиционеров были каменными и чуть-чуть растерянными. В трамвае мы тоже не увидели улыбок.

И вот только тут, глядя на притихших и хмурых пассажиров, я вдруг понял, что все мои обычные дела и заботы с этого утра летят к чертовой бабушке и начинается нечто новое и интересное.

Во дворе и в коридорах военкомата было без пяти минут столпотворение — шла мобилизация. Толкаясь по кабинетам, мы встретили много своих сверстников, явившихся сюда с той же целью, — призваться на фронт. Объединенными силами нам, в конце концов, удалось пробиться в комнату, где сидел за столом немолодой и какой-то взъерошенный военный с двумя шпалами на петлицах.

— Товарищ майор, — блеснув познаниями в рангах, выдвинулся вперед Володька. — Мы в этот грозный час, когда Родина… когда грозит опасность… Мы бы хотели…

Майор в секунду понял все и без церемоний заявил, чтобы мы убирались.

— Идите и учитесь. Понадобитесь — вызовем. Все.

Выйдя на улицу, мы с Володькой единодушно признали, что военкоматовец — служака и бюрократ. Потом мы долго придумывали варианты, как бы все-таки попасть на фронт.

— Айда в райком! — Володька уже тянул меня за рукав. — Помнишь, в гражданскую райкомы комсомола ребят направляли? Ввалимся и не уйдем, пока не пошлют.

В райкоме таких, как мы, оказалось что семечек в тыкве.

У кабинетов секретарей толпилась буйная и говорливая орава парней постарше и посильнее нас. Уцепив за локоть пробегавшую мимо знакомую девушку, Пантелеев попросил ее составить протекцию и провести к секретарю без очереди, мол, по важному государственному делу. Но та по-дружески посоветовала не терять времени зря и ехать в институт, где нам скажут, что делать.

В институте мы потолкались часа два, поговорили с ребятами и, ничего не добившись, отправились по домам.

Тетка, у которой я квартировал, только что проводила в армию мужа и, рыдая, ходила по квартире, не зная, за что приняться. Я пробовал успокоить ее, говорил что-то, но, видно, совсем не те слова, потому что тетка плакала еще пуще.

Прошло несколько дней. Наш институт готовился к эвакуации, а студентов мобилизовали на строительство оборонительных рубежей.

В один из июльских дней на грузовиках мы выехали на московскую автостраду, не доезжая Новгорода свернули на проселок и через некоторое время остановились в лесу. В ту же ночь начали работать. Пилили лес, рыли траншеи и ладили бревенчатые накаты. Старались изо всех сил, хотя, по совести говоря, никто из нас тогда не верил в пользу этой работы. Никто не верил, что немцы смогут пройти так далеко. Мы считали, что Красная Армия вот-вот соберется с силами и начнет наступать до самого Берлина без передыху. А все эти траншеи и накаты так, больше с перепугу, делаются.

Но день за днем мы постепенно вылечивались от наивности и мальчишества. Сводки с фронта были невеселыми — наши войска оставляли один город за другим, хоть «после ожесточенных боев», хоть «нанося противнику тяжелые потери», но оставляли.

Мы читали, что фашисты зверствуют, расправляются с мирными гражданами, не успевшими уйти на восток, а потом сами увидели беженцев, наших советских людей, в изнеможении бредущих по дорогам со своими пожитками.

Наконец работы на оборонительном рубеже были закончены, и студентов строительное начальство отправило по домам, но теперь уж в пешем порядке, снабдив небогатым дорожным пайком.

К тому времени Ленинград оказался в блокаде, и мы с Володькой решили пробираться в Петрозаводск, куда, как я знал, эвакуировались тетка и младшая сестренка.

Однажды, когда мы с Пантелеевым остановились на привал, из лесу настороженно вышел высокий блондинистый парень, ну прямо-таки Геркулес. Увидя нас, гигант осведомился:

— Вы кто?

— А ты кто?

— Власов Сергей, — парень сбросил котомку и присел. — От немца драпаем. И стадо угоняем. Колхозники мы. Почитай, верст триста отмахали.

Так я познакомился с человеком, который потом стал моим боевым товарищем по разведке и с которым мы не один год делились сухарями, табаком и патронами.

Узнав, кто мы и куда направляемся, Власов заявил подошедшим колхозникам, что дальше он с ними не пойдет, что теперь опасность позади и стадо можно пригнать к месту без его помощи.

— А я вот со студентами, на фронт, — сказал Сергей. Колхозники снабдили нас хлебом, мясом и пожелали, как своим сынам, сберечь головы и воевать героями.

На третий день мы пришли в Петрозаводск. Этот город лихорадила эвакуация, и сколько мы ни бегали, так ничего и не смогли добиться — в военкомате, в других организациях нас считали чужими и даже подозрительными. Удалось выяснить, что мои родственники уже уехали из Петрозаводска в Пудож. Ничего не оставалось, как двигаться туда же, на восточный берег Онежского озера.

Район пристани и все близлежащие улицы были забиты людьми и вещами. Оказалось, что основная эвакуация населения и различного имущества проходила как раз через озеро. Были мобилизованы все плавучие средства: буксиры, баржи, карбасы — но вся эта мелкая озерная посуда не управлялась с перевозкой людей.

В первую очередь отправляли женщин, детей и стариков. В суматохе нам удалось проскользнуть мимо охраны на пристань и забраться на одну из барж, готовую к отправлению. Но вскоре появился патруль и в два счета выдворил нас: выяснилось, что эта баржа предназначалась только для детей.

Не долго размышляя, мы тут же нацелились на другую баржу, на сей раз спрятались — забились за чьи-то объемистые узлы.

Отплыли. А через час нас догнали фашистские самолеты. Они швыряли бомбы и стреляли, как на учебном полигоне.

Катер, буксировавший нашу баржу, загорелся и через некоторое время затонул.

За войну мне пришлось побывать в разных переделках, видеть кровь и смерть, но никогда я не испытывал такой беспомощности, такого ужаса, как тогда, на Онежском озере. Набитая людьми баржа, лишенная возможности двигаться, огромной мишенью покачивалась на волнах, и гитлеровские летчики делали все, что хотели. Крики раненых, стоны, паника. Мы, трое парней, а этом аду не отличались от женщин — тоже кричали, ругались, чего-то требовали и смертельно трусили.

Самолеты исчезли, и вскоре к нам подошел буксир. Оказалось, что он тоже осиротел — воздушные бандиты потопили его баржу, ту самую баржу, откуда нас выгнал патруль и на которой плыли дети. Теперь катер подхватил нашу израненную посудину.

Наступили сумерки, и понемногу все успокоилось. Оказали первую помощь раненым, накрыли убитых, а на рассвете причалили к пристани поселка Стеклянное, что в устье реки Водлы. Потом мы опять плыли на катере вверх по реке, километров двенадцать протопали пешком и усталые, голодные, небритые ввалились к моей тетке, нашедшей пристанище в районном городке Карелии — Пудоже.

Призвал нас в армию Пудожский райвоенкомат, причем совсем не так, как нам хотелось и мечталось. Узнав, что я и Пантелеев владеем немецким языком, а Власов в совершенстве знает финский — Сергей был финном по национальности, хотя и носил русскую фамилию, — военком весело переглянулся со своими помощниками и тут же проводил нас в соседнюю комнату, где орудовала медицинская комиссия.

Хирург-старичок придирчиво, минут десять ощупывал наши мускулы, заставлял приседать и довольно хмыкал. Не менее дотошно выслушивала и выстукивала нас женщина-терапевт. А мы, поеживаясь от наготы, хотели провалиться сквозь землю — врач была молоденькая и симпатичная.

После медосмотра и нервного двадцатиминутного ожидания в коридоре всех троих вызвали и объявили, что мы направляемся в специальное училище. Ехать надо сегодня же, взяв в дорогу самое необходимое. Нам вручили путевки и московский адрес, по которому надлежало явиться.

Так для меня началась новая жизнь, жизнь военного человека, для которого главным стимулом и мерилом поступков и действий стал боевой приказ.