– ...Хорошо. О'кей! – сказал Микола Мовчан и сбросил джинсовую куртку с плеч, узких, как женская вешалка, повесил ее на спинку стула, закурил длинную черную сигарету.

Капельки пота в его жидких светлых волосах блестками вспыхивали на свету.

– Ты хочешь знать историю моей жизни? Слушай же.

Родился я в Лазорянке, возле Житомира. Маленькая такая деревушка, знаешь? Ничего, коли не слыхал – не в ней дело… Однако там прошло мое детство. В город первый раз поехал, когда мне стукнуло восемь лет. Школу не любил. Да и сейчас не люблю. Скука. Чаще всего вспоминаю деревню, дорогу, деревья, дом. Мой любимый каштан. Я на нем всегда прятался. Вот говорю с тобой и вижу дорогу из моей деревни в город. Вижу себя, идущего по ней в последний раз.

На уроках я читал книги. В деревне нелегко было достать их, но моя тетка работала в школьной библиотеке. Помню, в книге «Спартак» не хватало половины страниц.

Я понятия не имел, чем буду заниматься в жизни. Родился в шестьдесят третьем году. Активным пионером, тем более комсомольцем я никогда не был. Друзья детства? Сейчас, пожалуй, и не вспомню: с тех пор как я покинул дом и ушел в армию, прошло шесть лет. Шесть очень долгих лет.

Очень долгих. В Ашхабаде, в части, сказали, что нас бросят в Афганистан.

Я не испугался: верил прессе, красочно расписывавшей, как мы там НЕ воюем. Шел восемьдесят второй год. Но в ашхабадском военном госпитале случайно увидел раненых из Афганистана и понял, что там идет война. Что там даже стреляют. Родителям поначалу ничего не сказал, но потом все-таки написал. Помню, успокаивал их, что буду кушать арбузы и им присылать.

Отец мне сказал: «Сын, служи и слушайся». Отец – тракторист. Мать – доярка. Но я не послушался.

На столике, за которым мы сидели, не было пепельницы.

Мовчан соорудил ее из пустой сигаретной пачки и стряхнул туда пепел. Тонкими указательными пальцами он потер скулы .

– ..Фамилия солдата Стариков, – уточнил лейтенант, вернув меня из Нью-Йорка на Саланг.

Несколько минут мы шли молча.

– А где служил этот Мовчан? – спросил лейтенант…

…Мовчан закурил сигарету, положил руки на стол, сплетя пальцы. Сказал:

– В Афгане я служил в Газни. Осень и зима восемьдесят второго. Зима и весна восемьдесят третьего. В начале лета я перешел…

Я служил до ухода в мотострелковой части. В расположении была довольно спокойная жизнь. Но на операциях все обстояло иначе. О нашей армии ничего плохого сказать не могу. Но то, что происходило за пределами полка, было ужасно. Нигде мы не видели дружественных афганцев.

Лишь одни враги. Даже афганская армия не была дружественной. Мы точно знали, что на всей территории провинции лишь одна деревня более или менее нормально относится к нашему присутствию. Когда пропагандисты выезжали агитировать, так сказать, за Советскую власть, то брали с собой роту и танки. Поговаривали, что в восемьдесят первом обстановка была лучше. Уж не знаю.

Я служил сержантом. Но не в боевых подразделениях.

Обычно полк высылал на войну один батальон и разведроту.

Но меня в них не было. Я прослужил около шести месяцев и ушел. Я перебежал рано утром. На рассвете. Мне просто повезло.

Мне все казалось, что я смотрю фильм про себя. Это ощущение усилилось, когда я оказался среди повстанцев.

Странно, я не заметил злости в их глазах. Они видели, как я бежал, и помогли мне спрятаться, когда советский вертолет начал искать меня, обшаривать местность, кишлаки.

Желание уйти появилось в конце службы. Вначале было чувство отчаяния и неуверенности в правоте нашего дела.

Все вокруг враги. Помню страшную злость к повстанцам: ведь погибало много наших.

Хотелось мстить.

Потом – сомнения в целях и методах интерпомощи. Для себя я ничего не мог решить. Знал лишь, как отвечать на политзанятиях: что мы воюем с американской агрессией и паками. Я себя спрашивал: почему же мы заминировали все подходы к расположению полка? Почему целимся в каждого афганца из пулемета? Почему убиваем тех, кому пришли на помощь?

Когда на мине подорвался крестьянин, никто не отвез его в санчасть. Все стояли и наслаждались видом его смерти.

Офицер сказал: это враг – пусть помучается.

Это уже мраки. Темно. Я не послушался отца. Ушел на рассвете.

Это моя жизнь. Теперь – Америка. Другая жизнь.

Фильм. Да, фильм…

Утром, когда решил уйти, долго смотрел на поле. Было тихо. Очень. Я стоял и смотрел. Мышцы ног напряглись помимо моей воли. Я замер. Посмотрел в рассвет и побежал.

Когда я оглянулся, полк был далеко позади. Через поле. Афганцы, работавшие на нем, помогли мне спрятаться. Я видел, как поднялись вертолеты. Они видели, как я бежал, и все поняли.

Дня через два мы покинули кишлак и пошли в горы. Долго шли, пока не оказались в повстанческом отряде. Повстанцы смотрели на меня с любопытством, без злобы. В их руках были лишь древние буры – еще со времен британского нашествия. Другого оружия в восемьдесят третьем у них не было. Представляешь кремневые буры – против танков, вертолетов и самолетов. Это ведь правда. Оказалось, я попал в группу Саяфа. Они по-хорошему обращались со мной.

Сначала я не понимал ни бум-бум. Позже появился человек, неплохо говорящей по-русски: он учился в Союзе, служил офицером, потом дезертировал из афганской армии…

– ..Саяф до сих пор воюет в Афганистане, – сказал задумчиво лейтенант, – нашему батальону не раз приходилось скрещивать с ним шпаги. Отчаянный вояка, ничего не скажешь…

…Мовчан погладил ладонью поверхность стола, взял еще одну сигарету, щелкнул электронной зажигалкой.

– Саяф, – Мовчан затянулся, – спросил меня, почему я ушел. Я сказал, что мне не нравится эта война, что я не хочу убивать афганцев. Саяф ответил, что его люди тоже не хотят воевать, но должны отстаивать независимость страны. Иначе борьба миллионов афганцев, живших раньше на этой земле, будет сведена на нет. Нельзя обессмысливать жизнь предков.

Я жил в отряде год. Передвигался по стране вместе с повстанцами. Тогда-то я увидел и понял, что это такое – афганское сопротивление. Когда мы приходили в деревню, нас с радостью встречали все: и стар и млад. Дети тащили еду.

Женщины – одежду. Мое отношение к войне сложилось и приняло форму убеждения именно в тот год. Я понял, что вся наша.., то есть советская пропаганда насчет войны в Афганистане – ложь от начала и до конца.

Стал учить язык афганцев и постепенно неплохо освоил его. Я готов был сделать все, чтобы искупить свою вину перед ними, хотя не по своей воле пришел в их страну.

Я приехал в Штаты в восемьдесят четвертом году, оказавшись одним из первых советских солдат здесь. Техническую сторону того, как я сюда попал, у меня нет желания обсуждать. Это может помешать другим военнопленным перебраться в Америку.

Я оказался здесь из-за того, что меня изначально обманули, послав воевать в Афганистан. Я не хочу, чтобы когда-нибудь мир судил меня, как сейчас судит преступников второй мировой войны.

Знаю, что в СССР сейчас начинают плохо говорить о ребятах, воевавших в Афгане… Заговорили, когда стало безопасно говорить и критиковать войну… Раньше надо было.

Я пытался завязать переписку с родными, но потом они сообщили, что у них начались проблемы. Я перестал писать.

Не хочу, чтобы они страдали из-за меня. Это не их вина. Они хотели, чтобы я служил и слушался. Но я не внял их совету.

Это моя жизнь. И если она сломана, то не родители виноваты в этом.

Мовчан не смог сдержать дрожь в голосе. Он глубоко вдохнул прокуренный воздух…

…Лейтенант слушал меня, словно ребенок сказочника.

Глаза его были по-детски расширены…

– ...Когда я бежал из расположения, – опять заговорил Мовчан, – через поле, я бежал не в Америку. Я не собирался сюда. Даже не думал об этом. Я не бежал с Украины. Я бежал от войны. В США я приехал без особенной радости.

Но у меня не было иного выхода. Я… Сейчас мне кажется, что дороги обратно у меня нет…

***

– ...Ну, это он зря, – сказал лейтенант, дослушав мой рассказ.

– Мовчан никогда не вернется, – ответил я. – Не чувствовал бы за собой вины, возвратился бы. Впрочем, каждый человек должен жить там, где хочет. Иначе – рабство.

– Он вернется. Он помнит каштан и деревенскую дорогу.

Она выведет его. Вот увидишь. Просто он еще раз должен встать во весь рост и побежать. Как тогда – через поле. Буксируйте!

Солдат соскочил с БТРа и снял трос. Водитель сдал чуток назад. Солдат бросил трос в обрыв, где колесами вверх беспомощно лежала уже раскопанная машина. Людям пришлось снять с нее пятиметровый слой снега.

Солдат внизу поймал конец троса и надел его на скобу сметенного лавиной бронетранспортера.

Лейтенант сказал, чтобы для страховки зацепили вторым тросом и привязали к МТЛБ.

Со страховочным тросом возились минут десять. Он был слишком коротким, и МТЛБ, обдавая всех синими выхлопами, подъехал к самому краю обрыва.

– Теперь достанет! – крикнул солдат внизу, помахав рукой.

Лейтенант отколупнул монтировкой камень от скалы, подложил его под левую гусеницу тягача, вогнав острием в лед.

Взревели движки двух бронетранспортеров и МТЛБ. Вторая броня подталкивала первую сзади глухими ударами.

Лейтенант что-то орал на всю округу, перемогая рев машин и собственное эхо, вряд ли понимая смысл своих слов.

Солдат внизу тоже кричал. Я это понял по его открывавшемуся и закрывавшемуся рту.

БТР, лежавший колесами вверх, дернулся и рывками пополз по почти отвесной стороне обрыва, оставляя за собой плотно утрамбованный след шириной метра в два.

Тягач вовсю крутил гусеницами. Они скользили, выбрасывая из-под себя осколки льда. Под одну из них солдат бросил свой бушлат и получил его обратно через секунду с противоположной стороны в виде рваных лохмотьев.

Он что-то крикнул и истерически засмеялся.

Смеха его я не слышал.

Сержант-узбек начал толкать руками второй бронетранспортер, но лейтенант точным ударом кулака отбросил его в сторону.

Парни, которых откопали, теперь грелись в БТРе неподалеку. Один из них высунул голову из люка, нервно крутил ею во все стороны.

Минут через пятнадцать упавший с обрыва бронетранспортер уже лежал на дороге. Столько же времени прошло, пока его не поставили на колеса.

Лейтенант, работая яростно легкими и выпуская из порозовевших ноздрей клубы пара, подошел ко мне и показал ладони:

– Вот! – сказал он.

Руки его были изодраны в кровь.

– Ты сейчас куда? – спросил я.

– Повезу тех двух в Пули-Хумри. Поедешь?

– Да. А оттуда – в Найбабад.

Мы сели в бронетранспортер, еще тридцать минут назад лежавший в пропасти. Двигатель не заводился, стартер визжал вхолостую. Подъехал тягач и пару раз ударил нас сзади.

– Пошла! – обрадованно крикнул водитель.

Лейтенант закрыл люк над головой, зажег синюю лампочку и полез за сухпайком.

Мир сжался до размеров БТРа.

– Нам ехать часа три. Наговоримся всласть, – сказал он, протягивая мне жестяную банку с консервированным компотом. – С Мовчаном все ясно. А как другие? Ты уговаривал их вернуться домой?

– Нет.

– Почему?

– Это их личное дело.

– Они поняли, как ты к ним относишься?

– Честно говоря, я сам этого до сих пор не понимаю.

– «Афганцы» их не любят.

– Знаю. Игорь Морозов, мой друг, воевавший здесь в начале восьмидесятых, рассказывал историю о том, как он участвовал в операции – лет восемь назад – по поимке дезертира, который при побеге из части убил двух наших солдат. По словам Морозова, тот парень живет сейчас в Штатах.

Или Канаде. Морозов сказал, что, если парень посмеет вернуться, он разыщет его и прикончит своими же руками. Невзирая на амнистию Сухарева.

– И правильно сделает, – после паузы сказал лейтенант.

А мне в тот момент на память пришла старинная славянская заповедь:

В годину смуты и разврата Не осудите, братья, брата…

Пять лет назад я прочитал ее на кладбищенской часовне где-то под Смоленском. Я повторил заповедь вслух. Лейтенант не откликнулся: скорее всего, не расслышал – рев БТРа давил на барабанные перепонки.

– Так что же с другими? – опять спросил лейтенант.

С другими?