Утром, после первого за несколько дней горячего завтрака, я пошел в медпункт переговорить с Мишей Григорьевым – начальником передвижной санитарно-эпидемиологической лаборатории. Он обещал дать мне несколько таблеток для дезинфекции воды.

У входа в медпункт, на морозе, лежали два трупа. Они были обернуты в фольгу. Чтобы ее не срывал горный ветер, тела погибших перетянули вдобавок несколькими витками бинта.

Утреннее солнце играло лучами по фольге. Ее металлическое сияние не вязалось с ее мрачным предназначением.

Трупы напоминали серебристые новогодние хлопушки для елки. В фольгу были завернуты тела сержанта Кипера и рядового Жабраева. Два часа назад они вместе с лейтенантом Горячевым ехали на машине по дороге Баграм – Джабаль-Уссарадж. Им оставалось всего ничего до КП дивизии, но их МТЛБ попал под перекрестный огонь двух повстанческих отрядов. Пуля прошила насквозь голову водителя Жабраева, машина пошла юзом по льду, перевернулась. Киперу спастись не удалось. Горячева отвезли в Пули-Хумри. Он лежал в тамошнем госпитале без сознания. Врачи надеялись, что выживет.

– Ничего, – сказал Григорьев, – выкарабкается. Организм здоровый.

Горячев не выкарабкался. Он скончался сутками позже, так и не придя в сознание. А еще через несколько дней в Союзе раздался тихий выстрел похоронки.

– Надеюсь, – Григорьев, прищурившись, кивнул на блеск фольги, – они последние в этой войне.

Но он опять ошибался.

С его братом, тоже военным врачом, я познакомился недавно в Баграме. Всякий раз, бывая в том боевом медсанбате, я вспоминал июль 86-го. Тогда я увидел там солдата, у которого вся кожа сгорела в подбитом вертолете. С такими ожогами человек не мог жить, но тот раненый жил. Каждые два часа ему кололи наркотик. Медсестре, не отходившей от него весь тот день, он говорил, что не жалеет о том, что приехал в Афганистан. Парень дотянул до вечера. Ночь провел уже в морге.

Жена, которую он оставил в Ленинграде, говорила потом, что «если бы Петенька не поехал в Афганистан, он нашел бы какой-нибудь другой способ самоубийства».

Но баграмский Григорьев не знал о том случае – его тогда еще здесь не было. Мы говорили с ним в передвижной операционной, оборудованной на базе бывшего рефрижератора.

– За год через наш медбат, – сказал он, – проходили тысячи раненых. Самые мраки были в 84-м и 85-м. Если за весь 88-й год мы произвели порядка пятидесяти ампутаций, то за 85-й – двести шестьдесят четыре. Цифры эти, ясное дело, не учитывают афганских раненых.

Григорьев достал из ящика стола какие-то тетради, полистал их, бросил обратно.

– Конечно, – развел он руками, – тяжко приходилось.

Особенно если учесть, что у нас не было и нет ни одной заводской медицинской машины или операционной… Последнее время раненых перевозили в Кабул преимущественно на БТРах и КамАЗах – кого сидя, кого лежа: «Спасители» побаивались сюда летать. Я знаю, что создана прекрасная операционная на базе КамАЗа. Их всего две в наших вооруженных силах – видел на картинках. Одну из них прислали в ТуркВО на учения, но только не на войну – боялись, что угробим. Абсурд? Притом чистой воды! Мы здесь предложили принципиально новую схему развертывания медпункта и медицинского батальона в боевых условиях, но ее начальство оставило без внимания. Почти пятьдесят лет мы готовили страну к глобальной, стратегической войне, а в Афганистане пришлось вести малую. К ней мы оказались не готовы.

До 87-го всех раненых мы эвакуировали в кабульский госпиталь вертолетами – я не мог нарадоваться. Но с появлением «Стингеров» массовое использование вертушек запретили. Приходилось до отказа набивать БТРы искалеченными людьми (по пятнадцать в машине) и отправлять по здешним, так сказать, дорогам в Кабул.

Все лекарства поступают к нам со складов в стекле. Как я потащу этот хлам в горы? Побью ж все! Даже повстанцы используют для транспортировки медикаментов в боевых условиях полиэтиленовые мешочки – удобно и компактно.

А мы все еще остаемся на уровне достижений времен Великой Отечественной.

Григорьев распахнул дверь, и в операционную ворвался свежий воздух. Он пах горелой бумагой. Серый пепел медленно опускался на пол.

– Это мы письма сжигаем: люди-то, – пояснил Григорьев, – уже уехали в Союз, а почта все идет… Мы вот уходим, а как они, – он кивнул на шедшего по аллее афганского военного летчика, – без нас останутся – не знаю. Не научились они у нас! Это трагедия. Показываю на днях их врачу трехзубый крючок, а он понятия не имеет, что это за штуковина… Недавно привезли раненого с проникающим ранением в живот: два отверстия – входное и выходное. Афганский хирург берет обычные черные нитки, какими я штаны себе зашиваю, и начинает штопать отверстия. И все! В другой раз привезли к нам бойца – пуля застряла в брюшной полости. Живот надулся, как барабан. Я сделал операцию – оказалось, бедняге залепили дырку в кишке лейкопластырем.

Вошел фельдшер, взял с тумбочки целый ворох каких-то склянок и столь же внезапно вышел. Его белый халат растаял в темноте.

– Ноя, – задумчиво произнес Григорьев, – чист перед афганцами. Чист перед самим собой. Я лечил людей, в меру сил старался их спасать. Вот через несколько недель меня тут не будет. А я не знаю, радоваться мне или плакать. Такое ощущение, будто в Союз еду доживать жизнь. Здесь я выложился до конца. Такого у нас никогда уже не будет. Может, такое и не нужно – не знаю… Но кем я буду, когда вернусь?

Он помолчал минуту. Зачем-то завел часы, хотя последний раз делал это минут тридцать назад.

– Я, – сказал он шепотом, – очень боюсь возвращения.

Очень.

В глазах его печаль перемешалась со страхом.

В старости так боятся запаха сырой земли, в детстве – ночной пустоты, а в зрелости – неудач.

Джабальский Григорьев в будущее смотрел спокойно.

Отвалив мне целую пригоршню таблеток – каждая размером с пятак, – он пожелал мне сохранить то, что есть, – жизнь.

– Больше ведь нам ничего и не надо, – постановил он, а я вспомнил Баглан, 1987 год, апрель, воскресенье, шесть часов утра, …Бои шли с девятой на восьмую улицу. Группировка Гаюра сопротивлялась отчаянно. Уже две недели наша дивизия держала ее в непробиваемом кольце, но уничтожить не могла. «Духовский» гранатометчик с расстояния в триста метров прямой наводкой попал в нашего солдата на блоке.

Все, что осталось от человека, уместилось в гильзе от ДШК.

Ни одно слово из того длинного набора слов, изобретенных для определения смерти человека, в данном случае не годилось, потому что не о ком и не о чем было сказать: «Он умер», «он погиб», «кончился», «отдал Богу душу». Не срабатывал и солдатский жаргон с его «гукнулся», «улетел», «сказал, чтоб довоевывали без него», «взял планку», «дембельнулся досрочно», «ушел в запас», «родился обратно», «вышел в проекцию», «выложился», «выпал в осадок», «спрыгнул»…