Монреаль, 07 ноября 2000

Шурик, ты что, всерьёз, как сейчас говорят "реально", поздравляешь меня с седьмым ноября? Старик, а я типа не въехал. Ты мне желаешь счастья в связи с Днем согласия и примирения, или с надцатой годовщиной савейской власти? Впрочем, я, ведь, как ты помнишь, – близнец. Так что готов выпить сразу за оба этих праздника. Тем более, что моя соседка Люба, супруга Гиви Ахметовича, недавно вернулась из Питера и привезла мне роскошную бутыль настоянной на клюкве питерской водки "Лапландия". Производство ППК -

Петербургская продовольственная компания. Красная, в общем, водка.

Вот я её и почал только что в красном уголке с красной икоркой из магазина "Терем", прямо под портретом Леонида Ильича с тонной медалИй на груди, затем перешел в белый уголок к компьютеру, где пишу тебе, а заодно собираюсь ответить на все заданные тобой вопросы.

В первую очередь, конечно, на главный: кто он, вообще такой, как ты выразился, "этот Сева Кошкин"? Учились мы с ним вместе на ленинградском филфаке. Закончил Сева болгарское отделение. А потому, как пил и блядовал он все студенческие годы нещадно, то оказался болгарский язык единственным, которым владеет. Зато сразу был взят в

Интурист, где проработал почти десять лет гидом болгарских туристов в славном городе Ленинграде. Впрочем, и по другим советским городам и весям сопровождал он болгар. Помнится, рассказывал, что болгарам очень было у нас скучно. Так, что и вопросов они почти не задавали до тех пор, пока при виде Зимнего дворца им ни сообщали фамилию архитектора Растрелли. Тут они всегда заинтересовано спрашивали:

Архитектор расстрелян? А за что? Когда расстрелян?

Выгнали же его из Интуриста за очень активное и безобразное пьянство. Поскольку он не попивал втихомолку, как я, а пьянствовал громко с музыкой и гусарским вставанием на колени перед каждым попавшимся на пути представителем прекрасного пола. Сам я, впрочем, был свидетелем его последней интуристовской пьянки, той самой, после которой его и выперли. Тут надо дать одно пояснение. Дело в том, что

Старикашку Севу всю жизнь ужасно бабы любили. Даже больше, чем

Максимюка. И все они были у него весьма собой хороши, включая супругу Мусю. Правда, та была его старше ровно на два года, в точности, как меня Ира красивая. Причем, тоже забеременела. Так вот,

Ирка, как ты помнишь, аборт сделала, а я оказался совершенно в другом, московском измерении. Муся же дитё сохранила и родила сына

Витьку. Так, что Старикашка остался в той нашей первоначальной ленинградской жизни. Посему я его иногда представляю, как себя самого, реализовавшего ту другую жизнь, в которую могла меня втянуть

Ира Красивая, тоже сына родив. В общем, Сева на Мусе женился и даже прожил с ней в радости и согласии несколько лет. Радость, правда, быстро кончилась, а потом и согласие всё вышло. Так, что супругу он покинул и снова зажил холостяком. А там у него такая пошла череда красоток, я от зависти аж локти кусал! Первая, которую помню, была очаровательная питерская поблядушка Леночка, впоследствии получившая кличку Акапулька. Дело в том, что она вышла замуж за какого-то мексиканского дипломата старше её на сорок лет. А потом слала Севе из города-курорта Акапулько письма с собственными фотографиями, где пририсовала себе огромные мужские члены, а на обороте открытым текстом кричала: "Ебаться хочу! Хочу твоей спермы!"

В феврале 76 года, когда я еще работал в МГИМО и каждые зимние и летние каникулы уезжал домой в Питер, мы со Старикашкой отправили

Леночку в Москву, где она должна была сесть на самолет и отбыть к старому шестидесятилетнему (Ой!) супругу в далёкую Мексику.

Отправили с жутчайшими стенаниями и бесконечными поцелуями прямо на улицах и площадях, посреди толп прохожих. А после Ленкиного отъезда

Сева места себе не находил, рыдая. И все кричал, как три сестры:

"В Москву, в Москву!" Мол, должен он там засадить ей последний прощальный пистон, пока она еще не улетела. Однако, денег на поездку у Старикашки не было, так что остро встал вопрос о продаже каких-либо книг из маминой библиотеки. Тем более, что еще до поездки требовалось срочно поправить здоровье. А бабки и у меня кончились, ибо в связи с Ленкиными проводами мы с ним на несколько дней такую пьянку закатили, что я и сам пропил все наличные средства, даже обратный билет. Я, ведь, тогда тоже не один гулял, а с очаровательной Милочкой, продавщицей из ДЛТ.

Сева долго стоял в муках перед книжными полками, пока я ни ткнул ему пальцем в огромнейшие фолианты "Всемирной истории", и ни сказал:

Говно редчайшее, сплошной марксистско-ленинский анализ классовой борьбы. Тошнит с первой же страницы любого тома. И Старикашка сразу со мной согласился. Мы загрузили охапками, словно поленья нашего детства, все фолианты и поперлись, страдая, по Большому проспекту.

Так и шли мимо бесчисленных вино-водочных торговых точек среди снега-метели в расстегнутых куртках и сдвинутых на затылки шапках, держа впереди себя по огромной охапки тяжеленных томов. А букинистический всё не приближается и не приближается. Казалось, что будем так идти вечно и уже никогда не опохмелимся. На самом подходе к магазину к нам подлетел книжный жучок, мол, ребята, что сдаёте. Я отвечаю: "Дрова". А Старикашка добавил сиплым голосом: "Пропиваем".

Жучок бросил на обложки наметанный взгляд и хмыкнул: "А и верно – дрова". Наконец, доковыляли, и сыпанули на прилавок тридцать томов марксистско-ленинского понимания всемирной истории. И сразу же, получив какие-то бабки, побежали опохмеляться.

Так что, в ту ночь мы уже ехали в самом дешевом поезде, прозванном в народе Черной стрелой из-за телесных мук спанья в сидячем виде. Причем, сидячим он для нас стал не сразу. Поначалу мы долго стояли в насквозь промороженном тамбуре, ибо подобравшая нас проводница пообещала посадить только после Малой Вишеры.. Великое счастье, что у нас с собой было. Лишь это и спасло. А надо сказать, что ещё в последний день перед отъездом Леночки в Москву возникли у

Старикашки проблемы стояния. Из-за нервов, естественно. И он очень переживал, как это он в Москве, встретив любимую, будет эту заморочку решать. В Черной же стреле, вдруг, эффект произошел обратный. Так что Сева ровно в пять утра, когда поезд замер на каком-то полустанке и наступила в вагоне абсолютнейшая тишина, заверещал во весь голос:

– Старикашка! Старикашка! У меня стоит!

– Заткнись, – зашипел я, сгорая от стыда. Тот меня понял и изменил лексику:

– Старикашка! У меня – эрекция! – объявил он гордо также на весь вагон. А на моё испуганное, стыдливое шипение ответил возмущенно: -

Так я же по латыни!

Потом мы втроем гуляли у меня дома, ибо супруга тов. Погосова

В.С. находилась в какой-то очередной загранкомандировке. Сидели абсолютно голенькие, и кончилось тем, что так втроем и протрахались всю ночь. Причем Сева был в горе своем абсолютно непоследователен.

То сам нам кричал: "Трахнитесь, трахнитесь. А я посмотрю!" Когда же мы буквально следовали его совету, то он рвал на себе волосы и стонал: "Леночка! Что же ты, проблядь, делаешь, я ж тебя так люблю!"

При этом, не переставая рыдать, пристраивался к Леночке с другого конца. А, проводив её в аэропорт, еще сутки сидел у меня дома, глушил водку в режиме нон-стоп и глотал слезы. Что объяснимо, ибо уж больно хороша была Ленок Акапулька. Очень вкусная. Недавно узнал, что года два тому назад она умерла от СПИДа в Германии, в бесплатной больнице для лиц без статуса.

Впрочем, рыдания довольно быстро прекратились, ибо Старикашка тут же нашел не менее красивую бабенку Нинку. Худую, стройную, большеглазую и с огромными сиськами. А я её так и звал про себя:

"Нинка, что с сиськами", ибо фамилию никогда не помнил. Именно с сисястой Нинкой Сева и устроил свой прощальный концерт в качестве гида Интуриста. Действо сие состоялось в Первопрестольной летом 1977 года в северной башне гостинице Белград, в сотне метрах от моей тогдашней работы в португальской редакции издательства "Прогресс" на

Смоленской площади прямо над магазином "Обувь". Одним августовским утром 1977 прихожу на работу, вдруг он мне звонит и сообщает, что находится в Москве в "Белграде" с "Поездом Дружбы", и Нинка тоже с ним. Они, мол, всю ночь пили, а сейчас желают похмелиться. И оказалось, что мне идти до него ровно пять минут. Я пришел, поднялся в их номер и обалдел. Всё, что можно разбить, там было разбито. Всё, что можно сломать – сломано. А что можно разорвать – разорвано.

Оказывается, ночью у них были спор и драка по поводу того, кто из них больше (или меньше – уж не помню) друг другу изменяет. Посреди же обломков мебели и битых цветочных горшков гордо восседали совершенно пьяные и абсолютно голые Старикашка Сева, да Нинка, которая с сиськами. Сиськи, кстати, у неё действительно были шикарные. Аж, до сих пор, как вспоминаю, в штанах шевелится. Тогда же в Белграде, она уловила мой блудливый взгляд, который я просто не мог оторвать от её богатства, встала, подошла и, вся дрожа, принялась расстегивать мне одной рукой рубашку на груди, а второй ширинку, повторяя: "Мартик. Мартик, трахните меня вдвоем, как

Акапульку! Трахните, я очень хочу!" Не знаю почему, но Нинка дала

Севе своё собственное прозвище "Мартик". Когда я как-то её спросил, что оно означает, ответила, что назвала его так, ибо он "еблив, как мартовский кот".

Но в этот момент Сева, с воплем "Ах ты, блядища" подскочил к ней сзади и влепил звонкую оплеуху. Нинка завизжала, обернулась, бросилась на Старикашку и они стали биться, а я, отскочив, плюхнулся на прожженный сигаретами диванчик. В какой-то момент Сева повалил подругу на кресло, а та принялась пихать его ногами, подарив мне незабываемое зрелище cвоей розовой пещерки, в которую я так и впился взглядом. Наконец, они устали и сели, отдуваясь.

– Хули ж тебе не хватает? – спрашивал её Сева, – я, что разве тебя каждый день не трахаю?

– Ну, трахаешь, отвечала грустная Нинка

– Так хули ещё-то надо? – никак не мог понять Старикашка.

– Мартик, меня тянет в грязь, – отвечала Нинка с мечтательной грустью в голосе.

– Дождись ночи, сучара, – пригрозил ей Сева, – будет тебе грязь, будет! Я тебя блядищу опять как вчера обоссу!

И тут же обернувшись ко мне, гордо заявил: "Старикашка, а

Нинку-то я ночью обоссал!" Оказывается, объяснила Нинка, у него в состоянии сильного опьянения стали возникать проблемы моченедержания, и Сева начал подругу обоссывать. Я же, слушал их, а сам про себя с грустью констатировал, что второй Акапульки он мне не подарит, не тот, мол, у него нынче настрой. Ну а поскольку отлучился я с работы ненадолго, то принялся их подстегивать. Мол, одевайтесь и топаем вниз, ибо собирался пойти с ними в мою дежурную пивнуху напротив выхода из метро Смоленская Филевской линии. Нинка категорически отказалась, а Старикашка оделся, и мы вошли в лифт.

Кабина была огромная и вся забита, как я понял, южными славянами, вроде сербов с болгарами. Мы со Старикашкой оказались в разных концах, так что меж нами человек двадцать стояло. И Сева стал орать через всё забитое славянами-туристами пространство:

– Старикашка! А Нинку-то я ночью обоссал! Старикашка! А Нинку-то я обоссал!

Я сделал вид, что он вообще не ко мне обращается, и отвернулся к стенке лифта. Южные же славяне, жутчайший кайф испытав, аж все в слух обратились. Увы, Сева этого не заметил, но подумал, что я его чисто случайно не слышу, и стал прорываться ко мне через всю кабину, вереща: Старикашка! А Нинку-то я обоссал!

Когда спустились вниз, Сева, хоть и шатаясь, но весьма уверенно повел меня через какие-то проходы, пока мы не уперлись в дверь с надписью: "Кафе для обслуживающего персонала". Зашли внутрь, и я увидел человек двадцать гидов того самого "Поезда Дружбы", все как на подбор, дамы среднего возраста, скромно попивающие утренний кофе.

Узрев Севину расхристанную фигуру с безумными глазами, все как-то заволновались и даже стали поджимать ноги. Я решил, что они уже в курсе его ночных подвигов и боятся, что он прямо сейчас начнет их обоссывать. Но, как оказалось, у гидов-коллег был несколько другой опыт, и те уже поняли, что им предстоит. Сева ожиданий не обманул, прямо в дверях бухнулся на колени и начал бойко-бойко обползать всех сидевших дам, каждой задирая юбку и пытаясь поцеловать в область лобка, а коллеги, побросав завтраки, с визгом стали выскакивать в коридор.

В общем, на этой сцене и закончился его Интурист. Правда, не совсем. Ибо Севу не выгнали просто так, но перевели в группу встреч и проводов. Работа эта – мерзопакостная и туда попадают именно люди проштрафившиеся. Там с утра надо приходить и заниматься сохранностью огромного количества интуристовского багажа, голову себе ломая над тем, как его не только отправить по назначению, но ещё и обезопасить от всевозможных советских воров. Однако, Сева себе голову не ломал, а воспринял свою должность совершенно прямолинейно. Приходил на работу через день в дупель пьяный и не в положенные часы, а к полуночи, к отходу поездов на Москву. Бегал за отъезжающими экспрессами, да махал им платочком. И кричал при этом, мол, счастливого пути. Оказывается, он именно так представлял себе группу встреч и проводов. И на его интуристовской карьере был поставлен окончательный крест.

Впрочем, мой жребий был присутствовать при основных судьбоносных событиях Севиной жизни, ибо я также оказался невольным свидетелем последнего физического супружеского акта между ним и супругой Мусей.

Не-не! Вовсе не половым был этот акт! Не пугайся, Шурик, раньше времени! А был он актом жутчайшего вандализма, вернее, бандитского разбоя со стороны Муси. Однажды летним вечерком 1974 года сидели мы со Старикашкой у него дома во Введенской улице с двумя очаровательными болгарочками, одну из которых звали Стояна, а другую

Милана. Проблем не было никаких, даже самых главных: кто кого будет трахать. Ибо болгарочкам мы оба явно одинаково нравились, и они честно признавались, что им это – без разницы. И совершенно откровенно намекнули нам на группешник.

Как, вдруг, в дверном проеме появилась бывшая супруга Муся, держа за руку несчастного пятилетнего Витюшку. Именно, бывшая, ибо Сева уж больше года с ней не жил, а только приходил в гости. Однако, Муся бывшей себя не считала.

– Смотри, сынок, – восклицала она, смотри на своего подонка отца.

Он купил водку вместо того, чтобы купить тебе сок!

Тут надо объяснить, Шурик, что водку покупал только и исключительно я, а Сева там и копейкой не поучаствовал. Я же, при всем уважении к супруге Севы Мусе и к их сынку Витюши, как-то слабо представлял себя покупающим Витьке сок вместо водки. Уж так жизнь сложилась. В общем, болгарочки сидели, окаменевшие от ужаса, а Муся, наколбасившись по квартире с сыном под мышкой и наоравшись вдоволь, помещение оставила. При этом выкинула в окно стоявшую на столе полу полную бутылку водки, и та с жалобным хриплым cтоном шмякнулась где-то там внизу посреди трамвайных рельсов. Вторая же, совсем полная, находилась в холодильнике, и я про себя подумал: -Если она влезет в холодильник и МОЮ водку тронет, то не знаю, что сделаю. Так и подумал. Правда, что именно бы сделал, сам понять не успел, но явно что-то ужасное. К её счастью, в холодильник Муся не заглянула, но из-за её наезда болгарочки в панике сбежали. Так что остались мы с ним совершенно одни и первое, что сделали, пошли искать еще водки у таксистов. Естественно нашли, в полном соответствии с пословицей про свинью и грязи. И очень сильно горе залили, так что уснули оба прямо на ковре посреди комнаты. Тем не менее, где-то в три-четыре часа белой ночи я разбудил совершенно пьяного Севу и потребовал, чтобы он тут же позвонил Мусе и сказал бы ей: Муся, Муся, я ебуся, а тебя я не боюся! Что Всеволод Васильевич и сделал. Хотя даже близко никаких сексуальных моментов тогда у нас не присутствовало. Просто я шибко на Мусю разозлился. Уж больно хороша была Стояночка, что под меня почти, что легла до её прихода.

… Короче говоря, "Нинка с сиськами" длилась у Старикашки года два-три. Потом уступила место сразу двум бабам, которых он любил совершенно искренне и одинаково, что немудрено, ибо Сева, как и я, тоже июньский Близнец. Первую маленькую, изящную бабенку звали

Юленька. Вторая же величалась Анютой, и работала кассиршей в здании

Аэрофлота на углу Невского и Гоголя. При этом была дамой с очень, ну очень большим норовом и двумя страстями её сжигающими: водка, да хорошая елда. Обе дамы, кстати, пребывали замужем. Но у Юленьки муж сидел в лагере Металлстрой под Ленинградом, а супруг Анюты работал полярником и каждый год 8-10 месяцев проводил в любимой Арктике, ночуя на льдинах, чем полностью Аньку обеспечивал. Посему она весьма щедро поила Старикашку на полярные бабки. Она ему, вообще всё щедро дарила, даже триппер. Гуляли они как-то в ресторане поплавке

"Парус", что был пришвартован во время оно недалеко от старикашкиного дома на Петроградской. И там познакомились с каким-то мужичком, который им обоим понравился. Сева, естественно, пригласил его к себе домой, но пока они поднимались к нему на третий этаж, прилег прямо на лестнице отдохнуть. Анюта же, в то время как он культурно отдыхал, успела с тем мужичком трахнуться на ближайшем подоконнике, да подцепить гонококк, который в ту же ночь передала как эстафетную палочку любимому Старикашке.

Потом Юленьке надоело возить передачи мужу-лагерьнику. Она с ним развелась, сочеталась браком с русским американцем и укатила в далёкий город Нью Йорк. А кассирша Анюта осталась, так что вся

Севина любовь на ней сконцентрировалась. Я, помнится, убеждал его в восьмидесятые годы:Ну чё тебе сдалась эта Анька? Она ж – замужняя, и рано или поздно её супруг из Арктики вернется насовсем.

Тогда тебе будет полный отлуп. Даже триппера не достанется. Пройдись лучше по Невскому и найди себе двадцатилетнюю алкоголичку, как я нашел. Воспитаешь её под себя, и будешь с ней счастлив. А он, вроде бы, со мной соглашался, но на Невский не бежал, а всё только твердил: "Анюта, Анечка! Люблю, люблю!" Так и дожил до 58 летнего возраста, когда за год получил инфаркт и соответствующую пенсию раньше на пару лет. Да полную отставку, данную ему Анькой, ибо

Арктика в судьбе её мужа, как я и накаркал, закончилась, и тот зажил регулярной ленинградской половой жизнью. Старикашке же остались только пенсия в 700 российских рублей, с коей он сюда и прибыл, да еще тот самый инфаркт, подаренный ему Анькой на прощанье вместо триппера.

Дело было так. Вернулся, значит, Анькин муж окончательно из арктических широт, и сразу понадобилось ему съездить в Сочи, погреть задницу после полярных холодов. Он укатил, а Сева с Анютой тут же отношения свои восстановили. И в один прекрасный день летит он к ней полный любви, словно на крыльях, открывает дверь вверенным ему самой же Анькой ключом и что видит?! В спальне на законном месте его и арктического супруга лежит, эдак вальяжно развалясь, живущий этажом ниже сосед по весьма красноречивой кликухе Конь. Лежит, кстати говоря, в абсолютно голом виде, и на его поистине конском достоинстве резво галопирует такая же голенькая Анюта, весело повизгивая, словно дитё, которого любимый дедушка щекочет усами.

Причем галопирует, сидя наоборот, то бишь, к коню задом, а к входной двери передом. Узрев похабство сие, Старикашка одеревянел, застыл в полной прострации, и только глазами водил за анькиными сиськами, как они мечутся, прыгают вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз, слоно челноки бойко стрекочущей швейной машинки компании Зингер. Анютка, увидев в прихожей его силуэт, заорала радостно: "Ну чо там встал как хуй? Быстро давай за пивом!" Наш Cева вышел из квартиры словно автомат, спустился вниз, сел на скамейку детской площадки и дальше ничего не помнит. Очнулся уже в реанимации с диагнозом "инфаркт".

Потом Анютка приходила к нему в больницу, извинялась. "Прости, – говорит, Севушка, – я тебя по пьяне-то сдуру за ВалькА приняла".

Валёк, это был сосед сверху…

Ты уже, наверное, понял, Александр Лазаревич, что Старикашка Сева не только такой е близнец, а ещё точно такой же совершенно никчемный, бессмысленный, но и безвредный человечишка, как я сам. Мы с ним абсолютнейшие созерцатели на олимпийских играх жизни. У него, например, как и у меня, за всю жизнь никогда ни одного подчиненного не было, да и быть не могло. И мы оба этим фактом даже несколько бахвалимся. Севка Кошкин, между прочим, в отличие от меня, три года в армии оттянул. А вернулся без единой лычки, без единого знака воинской доблести. И горд был собственными пустыми погонами в точности, как старший сержант Голопупенко всем своим иконостасом.

Очень ты правильно сказал про меня в прошлом письме словами

Мандельштама, что я жизнь просвистал скворцом, заел ореховым пирогом. И напрасно просил при этом прощения. Я нисколько не обиделся, ибо именно так оно и есть. Причем эти пироги мы всю жизнь ели, так сказать, синхронно с Севой. И свистали хором. Но при этом, ни он, ни я, никогда ни у кого их из пасти не вырывали. То есть, жрали то, что само в руки с неба падало безо всяких с нашей стороны усилий.

Вот тебе мой пример. Первым упавшим с неба ореховым пирогом, который определил всю мою дальнейшую судьбу, стал Алжир. Хочешь, расскажу, как я туда попал? При всей нелепости нижеприведенной истории, отвечаю за каждое слово. Век России не видать! Кстати, у меня ведь и два свидетеля есть: когда-то бывший наш филолог, ушедший в последствии на юрфак Сергей Сапгир, весьма ныне знаменитый петербургский адвокат, и не менее известный литератор Юрий Хохлов.

Впрочем, в тот день конца июня 1967 года, когда решилась моя судьба, они еще не были столь знамениты, а просто являлись двумя молодыми людьми с рублем в кармане, стоящими у зеркала в холле нашего зеленого здания на Неве – филфака и востфака. А человек с рублем,

Шурик, это в те годы было серьезно. Почти как человек с ружьем в незабываемом 1919.

Тут надо сделать маленькое отступление. Как ты помнишь, я оказался в числе первого выпуска первого в Советском Союзе португальского отделения. Открыли-то нас в 62, в надежде на скорое крушение португальской империи. Она и впрямь скоро рухнула, да только не к моменту нашего выпуска. Так что группу нашу даже распределять не стали, мол, идите, куда хотите, а выбора-то особенного и не было. "Куратор" мой, Анатолий Сергеевич, весьма настойчиво толкал меня в Интурист с итальянским. Но устраиваться туда до дня торжественной выдачи дипломов и финальной пьянки я смысла не видел, продолжая по привычке приходить на филфак, как в клуб. Так и в тот день пришел, и тут же наткнулся на Хохла с

Серегой, которые сразу предложили стать третьим с рублем.

Однако, его, рваного, у меня как раз и не оказалось. Тогда мне жестко было сказано: Ищи, а то, мол, найдем другого. Посему стоял я, всех проходивших знакомых хватал за рукав и просил рупь до завтра. Только этим все мысли и были заняты. Как вдруг величественно подплывает ко мне наша заведующая кафедрой, адмиральская супруга

Ольга Константиновна Васильева-Шведе. И спрашивает глубоко грудным, важным голосом: "Лесников. А какая у вас оценка на госэкзамене по французскому языку?" Тут опять имела место быть чисто совковая смешнаяслучайность: я французского языка тогда не знал абсолютно.

А на госэкзамене единственный из всей группы получил за него почему-то пятерку. Что-то скатал со шпор, а где-то просто подфартило. Бывало такое в наши годы. Не знаю, как сейчас.

Я и отвечаю, чтобы отвязаться, что, мол, пятерка. А она мне, вдруг, и говорит:

– Хотите поехать переводчиком Минздрава в Алжир? Из министерства заявка пришла, а с французского отделения уже все распределены.

Вот, думаю, пристала! Я делом занят, мне срочно и позарез надо рваный найти, а она с ерундой лезет! Какой из меня, на хрен, французский переводчик! Я же по-французски знаю только два слова: мерси и пардон. Уж мне ли не ведать цены своей "пятерки"!

– Не, Ольга Константиновна, – отвечаю, – в Алжир мне неохота.

Вот, если бы в Сомали с итальянским, то я бы поехал. Он мне лучше даётся.

– Ну, не хотите, как хотите, – ответила адмиральша Шведе и поплыла дальше. Но рядом со мной стоял почти еще трезвый Сережа

Сапгир. А надо сказать, что у него, пьяного ли, трезвого, голова от моей отличается как, скажем, Интел Пентиум четыре от 486 процессора.

Серега посмотрел на меня совершенно круглыми от удивления глазами и спрашивает:

– Лесник, ты что охренел?

– Понимаешь, Серый, – говорю, – я же французского совсем не знаю.

Пятерка-то у меня липовая. Меня же оттуда на второй день выпрут.

Так он аж за голову схватился и завыл:

– Ну-у-у, м-у-удак! Ну-у-у, м-у-удак! Да знаешь ли ты, сколько туда билет стоит? Да тебя там из-под палки выучить заставят! Это же франкоязычная страна! Там и корова через месяц заговорит! Беги за ней! Сейчас беги! Вон она идет! Говори, что согласен.

Я побежал, догнал и залепетал, что, мол, подумал и согласен.

– То вы не согласны, то согласны, – недовольно пропела Ольга

Константиновна, и говорит, – Идите в деканат и ждите меня. Будем вас оформлять.

Вот так просто, Шурик, всё и произошло. А Серега оказался абсолютно прав, меня действительно обратно не завернули. Первый мой алжирский шеф, Иван Гаврилович Гемусов, оказался добрейшей души человеком и с большим чувством юмора. На следующий день после приезда, повез он меня в Минздрав на переговоры. О чем я думал по дороге в машине, знали только петрашевцы, ибо о том же думали, когда их на Семеновский плац везли. Приезжаем, приходим в кабинет к министру, и Гемусов говорит:

– Олег, сообщите, пожалуйста, господину министру, что практикующие в Алжире советские фтизиатры собираются устроить научно-практическую конференцию по проблемам профилактики туберкулеза, и нам бы очень хотелось, чтобы господин министр почтил бы эту конференцию своим присутствием

Я разинул рот, помычал и произнес: ну вулён… конференс…сиентифик…

И замолк. После минутного молчания Иван Гаврилович наклонился к министру, легко и грациозно сказал: Месье лё министр, мон энтерпрет а вулю дир … (господин министр, мой переводчик хотел сказать)… и повторил свои же собственные фразы на безукоризненном французском языке. Оказывается, он уже шестой год сидел в Алжире и язык вполне освоил. На обратном пути из министерства он же меня и успокаивал, рассказывая о том, как тяжело ему было в первый год.

Вот, – говорит, как-то подвозил меня министр домой на своем

Ситроене DS 21 электроник. Довез до дома, я вышел, ну и хлопнул дверью, чтобы хорошо закрылась. Я, ведь, раньше-то только на Волге ездил, тоже, кстати, двадцать первой. Так, значит, хлопнул, что аж вся машина затряслась. Министр с лица сбледнул и мне кричит:

Камарад Гемусов, аттансьён а ла порт, мол, осторожно – дверь! А я только и понял слово ля порт. Ах, – говорю, ля порт не закрыл, сейчас! Да как садану второй раз, она и вылетела из петель. Так что, учи язык, пол года я тебе дать могу, займу другой работой, у меня всякой полно. Но если и тогда не заговоришь, пеняй на себя.

Через пол года же я болтал не слабей, чем те, у кого французский был первым языком. А там и Вика объявилась на горизонте. Причём, её родители, как раз к моменту отъезда дочери в Алжир, поменяли их бакинскую квартиру на московскую, так, что я, сам того не ожидая, ещё и москвичом оказался. В общем, вся судьба сложилась помимо меня, а я и пальцем не пошевелил. Точно так же и у Старикашки вся жизнь шла сама по себе, тоже без малейшего шевеления пальцем. Ну, а при такой огромной общности судеб, сам понимаешь, начхал я давно на его оголтелую ампиловщину. Мне ли осуждать брата своего?…

… А теперь я хочу ответить тебе на твой второй вопрос, что я имел в виду под термином "феномен авиации", и почему он вызывает во мне такое чуть ли ни метафизическое ощущение. Ты совершенно справедливо пишешь, что любой полет на самолёте есть только перемещение твоего тела из пункта А в пункт Б. И, мол, нечего тут больше искать. По твоим словам, в пункте прилета "Б" вокруг тебя меняются лишь жизненные условия, а не сама жизнь. Уверяю, что понимаю тебя, когда ты пишешь, что вся жизнь, она – внутри тебя, в твоей черепной коробке. А окружающие её, как ты пишешь, "декорации" большого значения для мыслящего человека играть не могут. Вот тут-то

– вся разница между нами. Я, Александр Лазаревич, человек не мыслящий. Я – чувствующий. Так как чувствую мир я, ощущают его только поэты. Но, в отличие от меня, они свои чувства могут выразить точными и в самое сердце проникающими строчками. Я же только чувствую, а выразить ничего не могу, как собака. А ежели захочу убедить кого-либо в чем-нибудь, например, в своей любви к Городу, то буду на десятке страниц размазывать слезы по небритому щетинистому мордасу, а так ничего и не докажу. Поэту же достаточно всего два десятка слов: Ни страны, ни погоста не хочу выбирать, на

Васильевский остров я приду умирать. Твой фасад темно-синий я во тьме не найду, между выцветших линий на асфальт упаду… Хоть умирай потом в Нью-Йорке и хоронись в Венеции, всё равно лучше не скажешь!

Впрочем, был у меня небольшой поэтический опыт, ибо одно стихотворение в жизни я все же написал. Увы, оно оказалось не совсем удачным. Случилось это еще весной 45-го в Горьком за месяц до нашего отъезда в Питер. Тогда только что вернулся с фронта дядя Толя, мамин брат. Пришел он домой в военной форме и с большим черным пистолетом, из которого я долго и нудно упрашивал его пострелять. Но дядя отказывался. Тогда я свою просьбу облек в стихотворную форму:

На стене висит носок, а в ботинке гвоздик.

Выйди дядя на балкон, из нагана бахни!

Однако дядю моя поэтическая просьба не растрогала, и он так и не бабахнул. А я сообразил, что поэтом мне не быть. Насколько понимаю, это один из видов Божьего наказания:дать человеку способность чувствовать и страдать (особенно с бодуна), как поэт и напрочь лишить его малейшей способности выразить свои чувства в нескольких метких, емких, пронзительных словах.

Чтобы было всё-таки понятнее, что я имею в виду под феноменом авиации, перешлю тебе еще одно своё давнее письмецо. Ты уже столько деталей знаешь о моем приезде в Анголу и жизни там, что хотелось бы рассказать, как я оттуда вернулся. Тем более, что ты как раз спрашиваешь меня в последнем письме, сколько же времени я жил в этой стране. Непонятно тебе, как такое могло случиться, что уехал я на два года, а пробыл там всего 16 месяцев.

Выперли меня, Шурик, из загранкомандировки в самом начале февраля восьмидесятого года за (цитирую полученную характеристику) неоднократное вождение в нетрезвом виде вверенных ему транспортных средств", что, впрочем, полностью соответствовало действительности.

Помнится, как-то месяца за два до отъезда, возвращался я поздно вечером домой из Луанды в гостиницу Кошта-ду-Сол, что находилась в десятке километров от города и стояла на очень высоком берегу. А посему перед самым отелем дорога резко брала в гору. И для безопасности была внизу сделана огромная клумба, которую шоссе и огибало, чтобы водители здесь перед подъемом или на спуске скорость гасили. Рядом справа плескался океан, отчего дорожное покрытие всегда было присыпано песком с пляжа. Так я пьяненький на тяжелой санитарной Волге не вписался в клумбу, да резко затормозил. И заплясала моя Волга по пропесоченному асфальту. Раза четыре провернулась вокруг собственной оси, снова встав носом прямо на

Кошту. Только мотор заглох. Представляю себе, что бы случилось, если бы я в тот момент ехал на высоком санитарном Рафике, который тоже числился среди моих "транспортных средств". Или на лёгоньком бразильском Фольксвагене. А если бы в этот час оказались еще на дороге машины?! Бог спас, не было никого, а низкую и тяжелую Волгу не так то просто перевернуть.. Я завел мотор и доехал до Кошты резко протрезвевшим. О чем, помнится, сожалел, ибо именно в тот момент выпить там у меня не имелось, и жалко было кайфишко терять. Растряс, в общем, я его.

Второго февраля, повинуясь приказу ГКЭС я сел в самолет, в котором, не просыхая, долетел до Москвы, где предстал в пьяно безобразном виде перед очами своей добропорядочной супруги и её бакинской родни, которые меня настолько не ждали, что даже нашу вешняковскую квартиру сдали на долгий срок. В общем, мне очень быстро и наглядно объяснили, что мы разводимся, да размениваемся, а пока суд да дело, чтобы искал себе пристанище, где хочу. Мол, это уже никого не волнует. Нашел я его очень быстро, всего за сутки.

Благодаря своей подруге Танюши Карасевой, обнаружил очень гостеприимный и уютный дом, на Южнопортовой улице, где мне весьма обрадовались и составили компанию. Так что я продолжил там пить без остановки. Но об этом доме – не сейчас. Позже раскажу во всех деталях.

Еще через пару дней, морозным, вьюжным февральским утром оказался я на Большом Москворецком мосту перед Кремлем. Стоял, смотрел по сторонам, и силуэты кремлевских звезд, кресты соборов с гостиницей

Россия под мрачно-серым февральским небом накладывались в моем мозгу на изображения ослепительного пляжа с розовыми фламинго и пылающего заката над океанской далью. Так, словно судьба моя, как неумелый фотограф, сняла два сюжета на одну и ту же фотопленку. И как-то вечером после дня беготни на жутком морозе, вернувшись в дом, где жил, написал я вот такое письмо моим ангольским приятельницам-медсестрам. Всё его я тебе сканировать не буду, ибо там полно чисто бытовых уже давно канувших в лету просьб и подробностей. А пошлю я тебе лишь тот кусок, который отвечает на заданный тобой вопрос, мол, что я подразумеваю под "феноменом авиации". Вот прочти, может быть, станет понятней.

Москва, Южный порт, 19 февраля1980

Странное ощущение: будто бы я уже умер и, как бы по теории реинкарнации, родился снова, вот только почему-то ещё помню повседневные заботы другой, предыдущей жизни. Вдруг, просыпаюсь посреди ночи и нервно соображаю, какого черта эти говнюки из Пренды до сих пор ездят на моей Волге?! Ведь ей же надо сменить масло, а им начхать! А зелёный Рафик? Он что так и будет гнить с помятым кузовом?…

… В Пхеньяне живёт один похожий на меня человек. Когда-то давным-давно он был гвардейцем императора и погиб в самом начале битвы при Ватерлоо. А сейчас, более чем полтора века спустя, сидя на ежедневных семинарах по изучению бессмертных идей Чучхе, так и не может проникнуться гениальным духом великого вождя корейского народа председателя Ким Ир Сена. Его мучают сомнения: успел ли подойти маршал Груши? Выиграл ли император? А проверить негде. Во всех библиотеках страны об этом – ни единого слова. Лишь только о чучхе, да высказываниях великого вождя. И спросить не у кого…

… Таинственны и странны были эти февральские дни. Бесконечный тёмно-серый город, груды грязного мокрого снега, туманная нереальность московских улиц. Огромный мост через бесцветную реку и тускло-пёстрые купола блаженного собора вставали предо мной как в похмельном бреду. Слева просвечивали сквозь мглу стены, башни и золотые луковицы Кремля, а справа пьяно хорохорилась, пыжилась мишурным блеском стеклянная громада гостиницы Россия. Я стоял на мосту, озирался по сторонам и мучительно пытался вычислить свои собственные координаты в пространстве-времени.

– Где я? Где я? – настойчиво посылала вселенной телепатические сигналы серая масса моего мозга, а вселенная отвечала сквозь февральскую мглу: В ж-о-о-пе, в ж-о-о-пе!..

Рядом со мной на мосту забуксовал, завизжал резиной ярко красный

Жигулёнок. Новенький и красиво облепленный грязью, словно только что с гонок или с дальней дороги. За рулём сидел усатый мужик лет сорока в дубленке, а рядом с ним большеглазая, большеротая девочка с рыжей копной волос. Жигулёнок пыхтел, беспомощно елозил задом. Его злорадно обогнал вонючий, рычащий МАЗ. Прошли мимо меня в сторону

Замоскворечья два крепко хмельных московских мещанина. Один в зажиточном тёмно-сером пальто, а другой в растерзанной нейлоновой стёганке с бутылкой "бормотухи" в боковом кармане.

Пиздец котенку! – прокоментировал зажиточный, – может толкнем?

– Толян, кого ебёт чужое горе? – тоскливо отвечал растерзанный с бормотухой.

Я же стоял и просто ощущал всем телом раскаленную солнцем кабину санитарной "Волги", желтое полотенце под мокрой спиной, судорожно сжатый руками руль. Слышал шум песка, аппетитно глотающего задние колёса моей машины на укромном пляжике столь знакомой луандской косы. видел океанскую синь впереди меня, счастливо пьяные физиономии черных ангольских камарадов, которые упёрлись в радиатор длинного серого автомобиля, пытаясь выпихнуть меня из песчаной ловушки.

А красный Жигулёнок на мосту, вдруг обрел точку опоры, рыгнул грязным снегом, матернулся и рванул вперед в какой-то свой весёлый праздник… Впрочем, всё это было так давно, целых две недели тому назад, в то далёкое время, когда я ещё наивно верил, что где-то на нашем земном шаре действительно существует гостиница Кошта ду Сол, бухта Мусулу, поросшие пальмами острова, грязный и ослепительный город, шумные улицы, площадь Мутамба, подсолнухи во дворе

Водопьяновки… Да и что такое "Водопьяновка", её душная лестница, постоянно неработающий лифт и квартира 4 G? Бред. Бред не всегда трезвого, лишь периодически чисто выбритого русского "интеллигента" последней трети двадцатого века. Реально существуют станция метро

Автозаводская, маршрутка N28, первая, вторая, третья, четвёртая и пятая Кожуховские улицы, кинотеатр "Свобода" (судя по названию, я высчитал, что там явно должны идти порнофильмы, иначе причём же здесь "Свобода"?) Существуют гастрономы "на Южке" (то есть, в Южном порту), "на горке", где продавщица Клавка, "на болоте", где Зинка, а ещё водочная точка в желтом доме у пятьдесят третьей больницы.

Реально существуют Автозаводские улица и площадь, да мрачное серое здание возле метро, а на нем большущий плакат, который позавчера потряс меня до глубины души. Впрочем, не меня одного, ибо, когда я подошел, то на тротуаре уже стояла солидная толпа и с немым удивлением рассматривала нарисованную на плакате мужественную фигуру металлурга с лопатой. Рядом с фигурой пылали огромными красными буквами две строчки. Сверху "Сегодня в П", а ниже "Завтра в Ж".

Оказывается, работяги установили на крыше половину плаката "Сегодня в планы, Завтра в жизнь" и ушли обедать, доставив автозаводскому народу маленькую радость.

Реально существует кафельно-белый кухонный мир со стенами, обклеенными переводными картинками старинных автомобилей, газовая плита, пачки сигарет Ява, холодильник ЗИЛ, столик, накрытый пёстрой клеенкой. Красный телефон и красный же будильничек, показывающий четверть второго ночи. Существует низкое кресло, в котором именно сейчас сижу, стоящая передо мной низкая кухонная тумбочка, а на ней

– бутылка армянского коньяка "три звездочки" и одна единственная реалия той причудившейся, приснившейся жизни – плоская серая пишущая машинка Optima. Мы с ней – два одиноких пришельца из иного мира тоскуем вместе. Моя душа, смазанная алкоголем, и её, скрежещущая железом, поют в унисон о том, как великолепны тропические ночи на берегу бухты Мусулу, как прекрасны ночные звезды южного полушария, которых не существует. Ибо, существует лишь безумно много снега за окном, голые деревья, Москва река где-то под боком и бесконечные корпуса завода ЗИЛ…

Существует вот эта еще одна другая жизнь, в которой у меня больше нет ни дома, ни семьи. Позавчера, какая-то старая дева, исполняющая роль судьи Перовского района (а судьи кто?!) расторгла мой одиннадцатилетний брак с гражданкой Погосовой В.С., так что второй день я пребываю в довольно редком для Москвы состоянии жениха. В бывшей когда-то нашей с Викой ухоженной и облелеянной квартирке на

Вешняковской улице живут совершенно посторонние люди. Они заплатили вперёд по дату моего теоретического возвращения, то есть по октябрь, деньги обратно не принимают и выезжать не собираются.

Мои "вещи", то есть все те наспех собранные коробки, которые я вывез из гостиницы Кошта-ду-Сол, стоят там в Вешняках в одной запертой и до предела загромождённой барахлом комнате. Официально это моя комната, и я имею право перед лицом нашего родного закона там жить. Жить там, где прописан. Боже! Жить на кладбище собственного прошлого, да ещё в коммунальном окружении совершенно незнакомых людей! Конечно, я там не живу. Так кто же предоставил мне кров? Нашлись добрые люди. Так что у меня теперь сразу две душевные подруги -Верка и Ларка. Мне с ними весело. Мы с утра до вечера пьем сладкое вино Алеатика и слушаем мои записи бразильской, ангольской и зеленомысской музыки, от которых подруги балдеют. Все бы хорошо, только когда просыпаюсь, мне трудно сразу сообразить, где я есть…

Снова Монреаль; то же 7 ноября – красный день календаря 2000

Вот это, примерно, Шурик, и есть ответ на второй заданный тобой вопрос: что я подразумеваю под выражением "феномен авиации". В последние же годы он мне особенно бил по мозгам во времена моих возвращений в Россию из Канады. Представь себе, Александр Лазаревич, что ты живешь в некой стране, где у тебя течет своя жизнь с её какими-то устоявшимися правилами, привычками, ценностями… Каждый день ты ходишь по одним и тем же улицам, где уже знаешь каждый дом и каждую выбоину в асфальте. Видишься с одними и теми же людьми, совершаешь одни и те же поступки, пьешь те же самые напитки. И мир вокруг тебя замыкается в своей повседневности, становится этакой, четырехстенной, герметически закрытой коробочкой. Так что сидишь вечером перед початой бутылью водки и кажется тебе, что ничего больше не существует кроме вот этих окружающих тебя, таких знакомых стен, деревьев и фонаря за окном, твоего района, ближайшего винного магазина, банка, вот этого парка, где вчера на пеньке пил пиво. И повторяешь про себя булгаковские слова: "Но нет, нет! Лгут обольстители-мистики, никаких Караибских морей нет на свете, и не плывут в них отчаянные флибустьеры, и не гонится за ними корвет, не стелется над волной пушечный дым. Нет ничего и ничего не было. Вон чахлая липа есть, есть чугунная решетка, а за ней бульвар"… Как, вдруг, благодаря стечению обстоятельств ты оказываешься сидящим в таком длинном сером коридоре с креслами. А с боку за круглым иллюминатором прямо под тобой снега Гренландии. И это там внизу настоящая Гренландия, а не телевизионная картинка из клуба кинопутешествий. За Гренландией океан, и снова снега скандинавских гор. И горы те тоже настоящие! И ты, видя всё это наяву, в течение нескольких часов попадаешь в совершенно другую страну, где всё-всё другое. Даже если это страна, в которой ты уже жил и жил долго.

Всё равно она совершенно иная и абсолютно тебе незнакомая. И ты едешь из аэропорта, на каждом шагу делая открытия, так что счастью твоему нет предела. А потом приезжаешь в дом, который когда-то был твоим, обнимаешь старенькую бабушку-тёщу и садишься с бутылочкой у окна на 11 этаже с видом на Кузьминки и Выхино. Смотришь в окно и шепчешь строки нашего великого земляка:

Когда постранствуешь, воротишься домой,

Смотри вокруг, кому еще ты нужен.

Кому теперь в друзья ты попадешь?

Осмотришься, купи себе на ужин

Какого-нибудь сладкого вина.

Смотри в окно и думай понемногу.

Именно это ощущение безграничного счастья испытывал я за те четыре моих приезда в Россию из Канады, что имели место за прошедшие пять лет. Но особенно памятен первый приезд в совершенно чужую и незнакомую Россию Ельцина 1995 года. Никогда не забуду эти два наложившиеся друг на друга ощущения:возвращение в свое, родное и до боли любопытное познавание чего-то совершенно другого, что я никогда в жизни не видел. Ведь я уехал из Союза в самый интересный момент истории этого хоть и сильно уже разъеденного перестройкой, но всё же еще очень даже могучего, а главное, привычного всем государства. Из страны бесконечных митингов в Лужниках и бесконечных очередей у винных магазинов, где мне всё, абсолютно всё было знакомо. Где я был такой же, как и все остальные, свой среди своих.

А тут упал с неба совершенно чужим и посторонним в чужой неведомый мир…

… Однажды, в мае 1970 года, я уже возвращался в отпуск домой

"иностранцем" после 26 месяцев, проведенных в Алжире. Прилетел и наконец познакомился с родителями жены: тестем Самвелом

Тиграновичем и тещей, Марьей Тимофеевной. И десятимесячную внучку

Машеньку им привез в подарок. А Вика в Алжире оставалась. Тогда я тоже первые дни чувствовал себя почти не своим, реалии совсем другой жизни навалились на меня сразу скопом, и всё вокруг имело странный вид, запах и вкус. В первое же утро пошел я опохмеляться к ларьку на углу Загородного шоссе и тогдашней улицей Телевидения, что в

Черемушках, где и жили Погосовы. А, когда отхлебнул пива из кружки, то в большом остался недоумении, мол, кто это мне туда нассать успел? Ибо пивом, по моему мнению, эта жидкость называться не могла никак. Пиво – это был Кроненбург, который я потреблял в Алжире. А стоящий рядом мужик, отпил глоток и говорит мечтательно, аж глаза от счастья закрыв: "Какое сегодня пиво хорошее!" Я же думаю про себя:

Ну и ну, как это они здесь пьют такую мочу?!

Однако, тогда было значительно проще, ибо ничего нового узнавать не приходилось. Его просто не существовало. Нужно было только вспомнить чуть-чуть подзабытое и хорошо известное старое. Так что в мае 70 года вся эта "иностранная" шелуха слетела с меня после нескольких же совершенно пьяных дней и ночей, проведенным с жившим в ту пору в Москве, другом юности литератором Хохловым. Стало быть, уже через пяток дней взял я утром у того же самого ларька дрожащими клешнями такую же кружку, сделал большой, шумный глоток, да закрыл от счастья глаза. И совершенно искренне и автоматически произнес во всеуслышание: "Какое сегодня пиво хорошее!"…

… Ровно через четверть века, в мае 95 после шести канадских лет всё было сложнее, и я ходил иностранцем почти месяц, жадно впитывая в себя новые слова и реалии этой другой неведомой жизни. В самый первый день, повел меня приятель к метро Рязанский проспект, показывать неизвестный еще мне феномен: бесконечные лабиринты ларьков. Не забуду первое потрясение от моря разливанного спиртного любой страны мира, да бесчисленных и совершенно незнакомых сортов отечественного пива. Я взирал, разиня рот, на это изобилие, и мучительно соображал, откуда оно вдруг взялось. Ведь всего несколько лет тому назад не было НИЧЕГО!!! Я же помню, как мы с Надёжей выходили из дома и сразу начинали высматривать движение наших людей.

Куда они направляются, в какую сторону? Установив направление, пристраивались к самому от нас ближнему "нашему" и спрашивали:Что дают? А тот, например, отвечал: Пиво! И мы ускоряли шаг, переходя на бег, ибо двигаясь медленно, можно было придти к пустому прилавку.

Если бы я при этом спросил: "Какое пиво?", то народ бы решил, что я просто дебил, ибо пиво оно и есть пиво. Какое же оно еще может быть?

Жидкое, конечно с пеной! А тут от обилия пивных этикеток глаза разбегаются.

У одного ларька я вытащил из кармана пеструю купюру с кучей нулей, сунул её в окошко и взял две бутылки "Балтика N3". Мы пили прямо из горла, совершенно не опасаясь, что нас заберут менты за

alcohol in public. А вокруг творилось нечто вроде карнавала. Отовсюду неслась музыка, крики зазывал, шли какие-то совсем другие, непонятные мне толпы людей, среди которых мелькало так непривычно много после Северной Америки красивых, вызывающе сексуальных женщин с открытыми спинами и плечами, в символических мини юбках, со стройными ножками на высоких каблуках. И было ощущение, что нахожусь в совершенно другом измерении, в выдуманной стране, на некой планете-ярмарке, "острове Крым", на каком-то празднике жизни.

Я с интересом рассматривал полученные на сдачу яркие диковинные бумажки, когда стоящий рядом алкаш спросил:

– Мужик, ты чё, из-за бугра што ль? Бабок наших не видал?

Я же, начитавшись перед отъездом Даниила Корецкого, отвечаю:

– Да я, блин, шесть лет зону топтал, только вчера откинулся.

Мужик еще больше удивился: – А чё, кенты тебе зону што ль не грели?

А я ему:- Не было, блин, грева. Все кенты на отсидке.

Тот еще раз посмотрел на меня и вопрошает ехидно:

– А зона-то твоя, чё в Техасе што ль была? Иль в Оклахоме?

И тут же, не дав мне придумать ответ, попросил у меня пустую бутылку. Мол, тебе, иносранцу, она всё равно ни к чему, а я сдам на опохмелку…

И только в начале июля, полтора месяца спустя, уже почти перед самым отъездом в Монреаль, когда я совершенно опухший, сизый и небритый возвращался "Красной стрелой" в Москву, то пил там с попутчиками всю ночь и говорил на равных, поддерживая разговор на любую тему, как свой. Сочувствовал их денежным потерям на билетах

"МММ", гордился тем, что, мол, сам не подписался на такую аферу, давал советы, как использовать мавродки, чтоб хоть какие-то бабки спасти, и никто из них не признал во мне человека из-за бугра, чему я был безумно рад.

А буквально через несколько дней я снова оказался на скамеечке парка Кинг Мак Кензи в нашем аррондисмане Кот дё Неж. Пил уже ставшее моим пиво Молсон Драй, смотрел на окружающие парк такие знакомые домики, да катал по ладони привычные однодолларовые монеты.

И словно не было ни Москвы с морем ларьков, ни Питера с белыми ночами, ни попутчиков в "Красной стреле" с их повседневностью, заботами, чаяниями, которые вроде бы только что были и моими, ибо я их полностью разделял… Феномен авиации, Шурик!

Монреаль, 01 декабря 2000

Спасибо, Александр Лазаревич, за столь длинное и интересное письмо. Особо хочу поблагодарить за воспоминания о твоем первом в жизни посещении Москвы в ноябре 56 года. Исключительно живо ты все описал. Я их только что несколько раз прочитал, мысленно сравнивая твои впечатления с моими собственными. Я сам впервые попал в столицу чуть позже, в пятьдесят девятом. Меня тогда собирались выгонять из

Горного института за полный провал на летней сессии. Но отец побежал к ректору, с которым когда-то учился в одной группе, и они договорились, что если я поеду на несколько месяцев в партию на полевые работы, да привезу хорошую характеристику, то меня в виде исключения, не выгонят, а дадут возможность пересдать хвосты в течение третьего курса. Таким образом, я и оказался в середине июля

59 на Ленинградском вокзале в Москве. Все, что было нужно, это перейти площадь на Казанский и там сесть на первый же поезд до

Магнитогорска. А я вместо этого проторчал в Москве больше недели, ночуя на том самом Казанском вокзале, что мне стал уже как дом родной. Каждый раз перед сном покупал в ларьке журнал "Народная

Монголия" (он был самым дешевым), разрывал его на страницы, выкладывал их на полу в виде "матраса" и ложился сверху, положив под голову свой рюкзачок. И прекрасно спал, тем более, что время было исключительно жаркое.

Однако, я забежал вперед. Ты свои описания начал сразу с Кремля, мавзолея и парада 7 ноября, на котором присутствовал с отцом, а мне бы хотелось рассказать тебе, как я до этих священных мест добирался.

Значит, вышел я в 7 утра из Ленинградского вокзала и увидел перед собой огромную шумную площадь, где справа высился настоящий небоскреб со шпилем, а кругом кишмя кишели никогда мной не виданные толпы народа вперемешку с трамваями и автомобилями. Весь этот пейзаж был настолько не "ленинградский", что я почувствовал себя как бы заграницей. Голова моя закружилась от мысли, что стою посередь самой

Москвы и сейчас увижу улицу Горького, где есть настоящий коктейль бар. А в нем настоящие стиляги, о которых столько фельетонов писалось, столько карикатур рисовалось в Крокодиле. Не то, что у нас на Невском! Пойду-ка, – думаю, – туда пешком, а обратно вернусь на метро. Слава Богу, к 59 году метро у нас в Питере уже четвертый год существовало, так что тут я чувствовал себя в некотором роде бывалым.

Я долго выяснял дорогу к улице Горького, пока мне ни показали направо за небоскреб. Прошел под аркой железной дороги и оказался на тихой патриархальной улочке Маши Порываевой с двух-трех этажными обшарпанными домиками почти деревенского вида. Чем дальше шел, тем в большее приходил недоумение. Мне почему-то с детства казалось (во всяком случае, так говорили в школе, а, главное, показывали в кино), что вся Москва состоит из небоскребов и величественных, отделанных мрамором зданий с колоннами, да скульптурами рабочих с колхозницами, среди которых, как грибы под деревьями, стоят Кремль, собор Василия

Блаженного, Большой театр и Пушкинский музей. А тут я шел по узким кривым горбатым улочкам вдоль деревянных домиков с заборами и садиками и испытывал нечто вроде шока от такого кричащего несоответствия между кино образом столицы СССР и московской реальностью. Шел, пропитывался питерским антимосковским шовинизмом и заранее складывал в уме фразы про "большую деревню", которые, вернувшись домой, буду выдавать Альке Максимюку. Даже центр с

Красной площадью не произвел на меня должного впечатления. Не говоря уже об улице Горького, которая вместо стиляг оказалась забитой толпами провинциальных, колхозного вида мешочников, каких в Питере я в таком количестве отроду не встречал. Коктейль бар я, правда, нашел, но меня в него не пустили, ибо был одет в ковбойку навыпуск, тапочки и самопальные брезентовые штаны, шитые бабушкой Надей наподобие джинсов.

Зато вечером, когда уже возвращался на вокзал, я испытал подлинное приключение. Проходя возле Метрополя, увидал там небольшую толпу, как мне показалось, провинциальных "скобарей", окружившую двух элегантно одетых молодых людей: парня и девушку. Я тут же вклинился внутрь и узнал, что молодые люди – говорящие по-русски американцы, гиды первой в СССР Американской выставки, которая должна скоро открыться в Сокольниках. Об этой выставке я мог только мечтать, ибо начиналась она первого августа, когда я уже давно должен был быть на Урале, а закрывалась 30 сентября, в то время, как наша экспедиция длилась до начала октября. То есть, всего на несколько дней, но я с ней никоим образом не состыковывался, чему был ужасно огорчен.

Американский парень представлялся всем как "Ванья", объясняя, что это русский вариант его имени Джонни, а девушка, как "Катья". Однако их имена сердца собравшихся не трогали, и те вели себя исключительно агрессивно. На американцев просто набрасывались, обвиняя во всех смертных грехах: мол, у вас там кучка богатеев эксплуатирует нищий народ, безработные ночуют на улицах и с голоду дохнут, а линчеванные расистами негры висят на каждом дереве. Особенно свирепствовал какой-то припизднутый шибздик в сатиновых шароварах, белых парусиновых тапочках, голубой трикотажной майке и свернутой треуголкой газете на голове. Он, аж, подпрыгивал, размахивал руками, брызгал слюной и прямо выдавал по списку жутчайшие факты бедствий американских негров, бездомных и безработных, взятых из газеты

"Правда" и, по-видимому, из известной джазовой песни Утесова

"Американский безработный":

Ветер холодный заморозил меня, руки больные дрожат,

Пищи и крова я не видел три дня, не греет меня мой смешной наряд…

Слышу я крики модных дам из толпа: Что ты стоишь на пути?

Дай нам пройти, эй ты чудак!

Я на вас гнул спину с детских лет, я надсаживал грудь…

Кончилась работа, хлеба нет, так дайте ж мне хоть что-нибудь…

Ванья и Катья, прижавшись друг к другу спинами, робко пытались объяснить, что в Америке никто с голода не умирает, но им не верили.

Тут я вступился и говорю:

– Подождите, товарищи. Ну, зачем же так? Может и у них есть что-либо хорошее?

Никогда не забуду хлынувшие на меня после этих слов со всех сторон волны ненависти и маленький ручеек благодарности, брызнувший из обращенных ко мне глаз американцев. Они как-то сразу стали говорить, повернувшись в мою сторону, и тут же позвали всех на открытие их выставки, что должна состояться 1 августа. Я горестно им поведал, что к тому дню должен уже быть далеко, ибо сам в Москве проездом. Тогда Ванья сказал, что приглашает меня в Сокольники прямо завтра, ибо основные экспонаты уже там находятся и их можно посмотреть. Рассказал, как может провести меня на территорию выставки через ворота, куда въезжают грузовики, если я подойду туда ровно в полдень. Нечего и говорить, что в 11 утра я уже вышел из метро Сокольники и мимо покосившихся деревянных домиков направился в сторону парка. Когда вступил на главную аллею, то увидел впереди нечто инопланетное: большой оранжево-золотистый купол, похожий на пол апельсина. Сердце мое замирало от счастья, ибо прямо предо мной предстала та самая знаменитая Выставка, о которой в Питере только и было разговоров. Когда я подошел к воротам для грузовиков, то там уже ошивались вчерашний шибздик в газетной треуголке и его друг

– здоровенный жлобского вида бугай в таких же сатиновых шароварах и тюбетейке на башке. Этот вчера хоть и не орал на бедных американцев, но зато очень угрожающе и выразительно мычал. Мне все время казалось, что в один прекрасный момент сие зловещее мычание вдруг перейдет в яростный боевой клич: У-у-а-а-а-а-а!!! И жлобина, раскидав всех вокруг, примется рвать на куски бедных янки голыми руками.

Сейчас, они оба были настроены весьма миролюбиво, даже робко.

Сами со мной поздоровались и рассказали, что, мол, тоже приезжие из

Сталинградской области. Подошедший ровно в полдень Ванья, провел нас троих внутрь и тут же повел пить кока и пепси-колу, которой поили рабочих выставки. Там нам налили по два бумажных стаканчика, и я стал их смаковать, перебирая в памяти эпитеты, какими буду описывать Максимюку эти таинственые напитки. А стоящие рядом шибздик с бугаем раз двадцать повторили мне, что наш квас лучше. Я сначала не соглашался. Но потом те стали смотреть на меня столь угрожающе, что я тоже сказал, что, да, мол, квас лучше. Тогда они успокоились.

Затем мы пошли смотреть экспонаты и прямо рядом с павильоном-апельсином увидели то, о чем я уже читал в журнале

Америка – дрим кар. Это был шириной и длиной со средний автобус легковой автомобиль Крайслер с хвостовым оперением сзади, под котором располагались громадные красные фонари. Впереди у автомобиля были не две фары, как у всех прежде виданных мной моделей, а четыре в обрамлении сверкающей никелем радиаторной решетки. А сверху так же сияло огромное панорамное ветровое стекло. Шибздик и бугай встали возле машины и в полном смысле слова окаменели, разинув рты. Эти дегенеративные фигуры были столь красноречиво убоги, что Ванья тут же принялся снимать их своим фотоаппаратом на фоне американского автомобильного великолепия. А у меня в сердце задергался червячок обиды. Я как-то сразу понял. что фотографии сии обязательно появятся в какой-нибудь американской газете, и там у них будут думать, что все русские такие вот жалкие кондовые кретины по сравнению с их глянцевой, сверкающей лаком и хромом Америкой. Короче, взыграл мой патриотизм, и даже возникла мысль заявить ему, что, мол, зато мы первые спутник запустили, и наше метро красивее. Но я её прогнал. Уж больно хотелось еще кока-колы попить. К тому же Ванья обещал подарить мне пачку американских сигарет и чуингвама. А главное, меня самого в тот момент так жутко потянуло в Америку, жить там вдали от жлобов в сатиновых штанах, да газетных треуголках с тюбетейками, ездить на такой вот тачке среди небоскребов, огней реклам и сверкающего великолепия витрин, что я на свой патриотизм тут же положил с прицепом. Единственно, что позволил себе, это не каменеть перед дрим каром, а смотреть на него якобы с тем же выражением простого интереса, как, если бы то была новая модель ЗИСа, ЗИМа или

Волги.

А сигареты со жвачкой Ванья действительно мне подарил. Так что в тот же вечер в сортире Казанского вокзала я заглушал запах говна нежным дымом Салема, а все окружающие удивленно ко мне принюхивались, но никто не стрелял. Да я бы и не дал. Я стоял очень гордый среди вокзальных мешочников и чувствовал свое исключительное превосходство над ними. Еще бы! Я весь день провел на американской выставке, пил там кока и пепси-колу, курю американские сигареты и знаю об Америке в тысячу раз больше их всех вместе взятых…

Ныне, сорок один год спустя, я бы таким гордым уже не стоял, поскольку обогатился совсем другим знанием, а именно: познал целиком и полностью цену в глянцевой, сверкающей лаком и хромом

Америке (Канада, ведь, тоже в Америке!) того самого фунта лиха, о котором столь провидчески твердила мне баба Дуся пол века тому назад. Сегодня я работал в Старом порту, рядом с Лаврентий Палычем, и весь день кружился, бился об меня такой родной, петербургский, везде проникающий полу дождь, полу снег. При этом, со стороны реки дул жутчайший ветер, который задирал на затылок рваный однодолларовый плащ-накидку и выворачивал наизнанку зонтик. Уже через час с небольшим я продрог до костей и стал мокрым, хоть выжимай, посему о предсказанном бабой Дусей фунте лиха вспоминал на каждом шагу, так же как и о знаменитой песне Леонида Утесова. И даже сам пытался напевать: "Ветер холодный, заморозил меня, руки больные дрожат…" Тем более, что, хоть с пищей и кровом у меня было вполне благополучно, но "мой смешной наряд" меня явно не грел, как и героя песни, американского безработного…

Единственно, что в тот момент согревало, так это булькающая в кармане фляжечка канадского виски Five stars в 200 грамм – пионерка. И еще другую такую же, но в 375 – комсомолку, баба моя обещала к вечеру прикупить. Но полной веры ей не было, и я из-за этого страдал.

Значит, походил я полтора часа под жутчайшей снежно-дождливой метелью и все вспоминал крыловского муравья, который говорил такому же, как я стрекозлу, мол, ты, козел стрекозиный, всю жизнь свою развратную только пил и пел, лишенным слуха голосом. Так, поди-ка попляши с флаерсами под этакой хлябью на старости лет! В общем, плясал я, плясал, чувствую:больше не могу. До костей уже пробрало. А фонари, несмотря на второй час дня, горят такие тусклые.

И рождественские гирлянды кругом тоже, хоть и мигают, но света не прибавляют никак. Ну, думаю, пора, разговеться.

Встал, весь мокрый, хоть выжимай, под каким-то случайным козырьком и расслабился. Во-первых, вытер очки и вновь четко увидел окружающую меня действительность. Затем, достал фляжечку и сделал ха-а-роший такой глоток. Сразу же на душе резко полегчало, а внутреннее тепло внешний холод начало побеждать. Подождал несколько минут, да снова на глоток настроился. Даже пятизвездочную фляжку ко рту поднес. Вдруг, смотрю, прямо передо мной огромнейший плакат со знакомой и родной девичьей мордашкой. Сидит этакая фря и показывает, какие, мол, у неё крутые часики Картье с бриллиантами. А сверху надписи на двух языках: Choix de Kourni; Kourni

choice, мол, выбор Курниковой. У меня, Александр Лазаревич, такая, вдруг, теплота по сердцу разлилась! Ну в точности, как у того мужика, который месяц шел по тайге, не встретив ни одной живой души.

Наконец не выдержал и закричал в небо: Еб твою-ю-ю-ю ма-а-а-ать!!! А таежное эхо ему ответило: "Ма-а-ать! Ма-а-ать! Ма-а-ать!" Мужичок пошел дальше, и сердце его пело: "Хорошо! Кругом русские люди!"

И меня такая же радость охватила. Я её понежил пару минут, да говорю: "Анютка, давай, блин, вмажем!" Она засмеялась на плакате и отвечает: "Давай, старый хрен! Наливай!" А я ей:С горла будешь?

– Ну, – отвечает, – рази только из уважения к твоему почтенному возрасту. Поехали, мол, чтобы, как говорится, Кремль стоял!

Что хочешь, русские души с первого слова взгляда друг друга понимают. Я вот пару месяцев тому назад пытался также бухнуть с

Клавдией Шифер. Сидел в скверике на плато Монтруаяль, а она прямо напротив меня с плаката какие-то там духи народу втюхивала. Я ей и говорю вежливо, мол, майне фрау Клава, волен зи тринкен мит мир айне кляйне глясс дер шнапс? Та аж позеленела на плакате, глаза закатила, да как завопит: "Доннер веттер нох айн маль!" Потом хуяк по плакату кулаком: Раух, руссише швайн! Раух!

Я сробел, фляжку в карман, сумку с флаерсами подхватил и дёру. А

Клавка мне вслед: Шнеллер! Арбайтен! Арбайтен шнеллер, шнеллер!

Арбайт мах фрей!

Ну, а Анька – баба наша, не немчура какая-нибудь. Вот мы с ней за

Кремль и вмазали. Всю фляжечку оприходовали и уже никакие ни дождь, ни слякоть, нам были не страшны. Так и пошли, два менеджера, под мокрой метелью бизнесом заниматься. Я – распространением пиццы, а она золотых часиков Картье с бриллиантами. Коллеги, блин! Кто бы, когда сказал, что коллегой самой Курниковой стану на старости лет!

Даже воздушно расцеловались с ней на прощание.. Но больше ничего про меж нас не было. Врать не буду. Стар я уже для вранья-то.

Как все флаерсы закончил, спустился в метро и сел в вагон.

Смотрю, дым от меня поднимается. Ну, не дым – пар, конечно же, это был, но очень походил на легкий дымок. А мне уже – всё равно. Я, ведь, домой еду, а там у меня должно быть! Баба моя обещала прикупить. Подумал так, да снова засомневался:а вдруг забыла?

Приехал к себе на Кот-Сан-Катрин, вышел из метро и сразу уперся носом в наклеенный на столбе мокрый плакатик. Приглашал он на английском языке народ на какой-то местный благотворительный BAZAR.

А сверху некто написал фломастером на нашем родном языке: "А за"

Ниже тем же фломастером обвел слово BAZAR и добавил: "ответишь!"

Я и подумал: Баба-то моя – пацанка правильная. За базар всегда отвечает. И сразу на сердце стало тепло, да уютно. С тем же уютным и теплым чувством зашел в родной дом, а там меня встретили с большой радостью такие чи-иста правильные пацаны! Рыжий толстый кот Чубайс,

(где ты видел в нынешних русских домах толстых рыжих котов с другими именами?) дочка Саня, непьющая подруга моя, Надёжа, с пузырьком, да ротвеллер Фенька. Всегда не по ротвеллерски весело добродушная, несмотря на грозный вид. А было у нас очень тепло и сухо. За окном же, Шурик, так выло, да стенало. И такие снежные хлопья к стеклам липли! Я же принял сначала горячую ванну, а потом хорошо во внутрь и представь себе, прекрасно себя чувствую.

Возвращаясь снова к твоему письму, хочу тебе попенять, что, ты почти ничего не рассказываешь о своей прошлой, но более близкой к нашим дням, до московской жизни, опять ссылаясь на ту самую секретность, из-за которой Лазарь Аронович ни с кем не разговаривал.

Какая секретность, в наше время, Шурик, когда всё давно продано, а про ваш шестнадцатый Арзамас, в котором ты, добровольно загнав себя за колючую проволоку, прожил больше половины жизни, уже известно каждому школьнику?!

Я лично потерял уважение к военным тайнам за те единственные в моей жизни сорок пять дней, что отслужил в армии. Вернее, не в самой армии, а на сборах после четвертого курса университета. В июне 66-го привезли нас в Выборг и поселили в старинных, еще петровской эпохи казармах рядом с огромным валуном, на котором был выбит царский вензель. По преданию, якобы, самим Петром. Всех переодели в старые жутко застиранные гимнастерки и выстроили на огромном плацу. А перед строем держал речь местный армейский полковник. Он сказал:

– Запомните, вы находитесь в 125-ом гвардейском полку. Номер вашего полка является священной военной тайной, и когда вас поймают враги и будут пытать, вы даже под самыми страшными пытками не имеете права этот номер им выдать.

Речь сия произвела на нас весьма сильное впечатление. Когда в конце её полковник спросил, есть ли вопросы, все молчали, настолько были потрясены мыслью о предстоящих пытках. Только стоящий рядом со мной Миша Сидур робко поднял руку и спросил:

– А когда враги будут нас ловить и пытать: во время сборов или после?

На что полковник ответил, что это значение не имеет, а мы к сему должны быть готовы в любую минуту жизни.

Вечером же перед отбоем мы большой компанией, человек двадцать, собрались в густых уютных кустах, как раз возле того знаменитого петровского валуна. И хорошо приняли в виде подготовки к будущим пыткам, поскольку у нас с собой было. Разумеется, всё быстро кончилось. Посему решили послать гонцов за добавкой. Кинули на морского, и как всегда выпало бежать мне, да моему другу Женьке

Боцману. Выбрались мы с ним на улицу, как были в полной военной форме, и у первого же мужика с помятой рожей спросили, где тут можно водки купить. Тот показал нам на подъезжающий автобус и сказал, чтобы ехали на нем до Красной площади. Мы туда прикатили, нашли гастроном и загрузились под завязку бутылками. Вышли на площадь, и тут-то до нас дошло, что совершенно не представляем, куда нам возвращаться. И номера привезшего нас автобуса тоже, естественно, не запомнили. Вот и стоим, как два придурка. У каждого под гимнастеркой над ремнем по пяти полбанок, а патрули вокруг так и сигают. Смотрим, бабка какая-то идет, явно местная. Мы – к ней:

– Бабушка, не подскажите, как нам домой дорогу найти. Мы тут живем в казарме одной, красной, такой старинной, из кирпича. А рядом большой камень, где Петр Первый свою подпись оставил

– А, знаю, – отвечает бабка, – так это ж 125 гвардейский. Вон автобуса остановка. Садитесь туда и езжайте.

– А выходить-то где?

– Так у кондуктора спросите, где 125-ый гвардейский, он вам скажет.

Мы дождались автобуса, зашли, и я шепотом, почти одними губами спрашиваю:

– Нам 125-ый гвардейский. Скажите, пожалуйста, где выходить.

И десяти минут не проехали, как смотрим, наши казармы. А кондукторша орёт на весь автобус:

– Кто 125-ый гвардейский спрашивал? Вам выходить!

Вот и хочу я тебя спросить, Александр Лазаревич, не кажется ли тебе, что ваш шестнадцатый Арзамас уже давно стал неким 125-ым гвардейским полком, и ты последний, кто так ревностно хранит его секреты. Впрочем, я ведь тебя не про то спрашиваю, чем ты там занимался. Интересно мне, как вы жили там с Валентиной Васильевной, чем, кроме науки, была заполнена ваша жизнь. Это же для меня совершенно неведомый мир. И мне он не менее любопытен, чем тебе мои африканские приключения.

Чем больше я думаю о тебе, тем больше поражаюсь, как ты повторил судьбу собственного отца. Даже в таких деталях, как вдовство с разницей в один год. Он в 55 овдовел, а ты в 56. Правда, сына ты родил значительно раньше, чем он тебя. К тому же твой Лазарь занялся той самой предпринимательской деятельностью, за которую тезка-дедушка не задумываясь, поставил бы его к стенке. Н-да, интересно было бы представить себе наших отцов, вышедших на сегодняшний Невский проспект или Тверскую, что для них была и осталась навсегда советской улицей пролетарского писателя Горького.

Где-то в середине пятидесятых годов читал я в Литературной газете забавную статью. Автор её полемизировал с неким американским футурологом, который описывал капиталистическую Москву 2000 года.

Мол, там кругом частные лавки товарища мадам Ивановой, товарища мадам Петровой (именно так и было написано). А в самом центре

Москвы, на Пушкинской площади, якобы сверкает ихний буржуазный лозунг: "Пейте кока-колу!" Заканчивалась же статья почти что истерическим криком: "Не выйдет, господа!!!" Именно с тремя восклицательными знаками. Вот, ведь, как юношеская память избирательна: автора статьи не запомнил, а то, что в конце её были три восклицательных знака, помню. Представляю себе, как родители наши читали эту статью и смеялись над господами. Настолько им было ясно, что не выйдет. Ибо не может выйти никогда, потому как – невозможно. Особенно реклама коки-колы в центре Москвы их забавляла.

Мол, как только можно себе представить подобное, будучи в здравом уме? Не знаю почему, но именно этот дурацкий и совершенно невинный напиток был сталинской и после сталинской пропагандой возведен в ранг самых жутких и бесовских капиталистических соблазнов. Примерно, как сейчас героин.

Помнится, летом 61 года решили мы с Максимюком пофарцевать. Я, ведь, именно для этого выучил тогда десяток финских фраз про креп нейлоновые носки. Посему однажды вечером оказались в подворотне возле гостиницы Дружба, что на Петроградской, в компании с какими-то фарцовщиками. Стояли и ждали, когда финские туристы после ужина выйдут пройтись по улицам. А среди нас затесался сильно поддатый алкаш, который хотел купить у финнов нейлоновую рубашку. На вопрос, зачем, мол, ему нейлоновая рубашка, ответил: "Удобная, бля! Пацаны говорили, гладить не нужно, стирать не нужно. Раз, бля, одел и – носи!" Потом принялся уверять присутствующих, что он бывший моряк и весь мир объездил. При этом говорил: "Да я все ихние напитки пил: и джины, и виски и ромы". Тогда кто-то из торчавших в подворотне спрашивает: А кока-колу пил?

На что бывший морячок сообщил категорически:

– Конечно, пил.

– Ну и как она? -поинтересовался народ.

– Эх, братаны! – ответил он, – ничто с нашей водкой не сравнится!

Очень боюсь, Шурик, что у автора этого фельетона, как, впрочем, и у наших с тобой отцов, представление о коке-коле было точно такое же, как у тех фарцовщиков в подворотне Петроградской стороны, кроме нас с Максимюком, разумеется. Мы-то оба как раз вкус кока-колы знали прекрасно. Я – по американской выставке, а он – по моим рассказам.

Посему мы с ним только перемигивались и ухмылялись.

А с фарцовкой у нас ничего не вышло. В отличие от героя Довлатова мы даже одной пары носков не купили, а все прикопленные деньги просто пропили. Как-то не везло нам. Увидим финнов, я их ловлю и говорю важно: Миня тахдон остаа крепи найлон цуккат! Финны же, вместо того, чтобы вынимать из-за пазухи ворох носков, начинают мне в ответ: Бля-бля-бля-бля-бля. Но что "бля-бля" эта значила, хрен его знает. Я им говорил киитос – спасибо – и отходил к Максимюку, а тот начинал меня пытать, почему, мол, сделка не состоялась. Мне же было стыдно сказать, что я не хрена не понял (гордость будущего филолога не позволяла) и плёл ему, что мол, они бы и рады, да уже всё продали. Мы оба вздыхали, доставали наш неприкосновенный стартовый капитал, прикасались к нему, отстегивали пару желтеньких бумажек и шли за очередным портвейном для поднятия духа и снятия стресса. И так всё время. А надо сказать, что иностранные языки это было то единственное поле, где я Максимюка бил. При всех его талантах в иностранных языках он был полный швах и неспособен ни на йоту, ибо ни единого слова запомнить не мог. Я же усваивал все фразы, чуть ли не с первого раза, и потому именно мне отводилась авангардная роль ловца клиентов, а сам Максимюк, будучи казначеем,, прятался с деньгами в параднике и наблюдал за переговорами. При этом весьма злился на мою неспособность убедить финнов полезть за пазуху и вытащить оттуда ворох какого-либо барахла. В конце концов, его терпение лопнуло. Я получил целый ряд эпитетов, среди которых

"мудак" было самым нежно ласковым. При этом он всё время повторял, что мне никто ничего не продаёт, поскольку вид у меня, с его слов,

"неестественный". Вот, мол, смотри как надо, сейчас, мол, я сам пойду дерьмолаев клеить. Потом немного подумал и говорит:

– Только давай еще портвейна возьмем. Мне надо еще малость расслабиться, чтобы вид стал более естественным.

Мы пошли в гастроном на угол Карповки c Кировским, взяли фаустпатрон Трех Семерок, спустились по берегу к воде и там портвейн скушали. Потом притаились на лестнице у самого моста через Карповку, ибо ужасно боялись милиции, а особенно дружинников Лернера. Был в те далёкие годы такой товарищ Лернер, начальник дружины и гроза ленинградских фарцовщиков. Сидим, ждем, я слежу за прохожими, а

Максимюк мучительно зубрит финские торговые термины. Вижу идет пожилая супружеская пара, явно финского происхождения. Говорю ему:

"Приготовиться, дерьмолаи хиляют!". Тот отвечает, мол, не бзди, пусть ближе подойдут. Их надо брать врасплох, тогда они последнюю рубашку с себя продадут.

Когда же финская пара ступила на мост, Максимюк выскочил перед ними, как черт из табакерки, и встал, загородив дорогу. Встал и молчит. Я понял, что он забыл фразу. А вид у него был еще тот. Жутко небритая и в хлам пьяная физиономия с лохматыми топорщащимися, как у кота, усами и горящие от напряжения (очень сильно напрягся, чтоб вспомнить) глаза, которыми он еще и вращал. Так они и стояли молча друг против друга: финны в полном изумлении, а Максимюк в напряге, пытаясь вспомнить ту финскую фразу, ради которой он и выскочил из-под моста.

И вдруг ляпнул. Да не сказал, а проорал прямо финнам в лицо:

"Пурркала мурркала!!!" Финны шарахнулись и бодро побежали от него к гостинице, поминутно оглядываясь. А Максимюк вернулся под мост и сообщил:

– Всё выяснил. Облом. Они без товара. Это ты мне такую наколку дал. Фуфло подсунул. В следующий раз сам пойдешь дерьмолаев клеить.

Но следующего так и не случилось, ибо уже в этот раз все деньги, предназначенные на покупку финских носков, ушли в винный отдел совейского гастронома.

Монреаль, 02 декабря 2000

Знаешь, старина, феномен современной эмиграции в эпоху интернета, как мне кажется, еще никто всерьез не изучал. Ведь мы здесь впервые в истории человечества, в отличие от абсолютно всех предшествующих волн эмиграций, находимся в одном и том же информационном пространстве, что и вы все там на родине-маме. Две недели назад в середине ноября поставил я себе практически на халяву (под рекламную кампанию попал) так называемую хай спид лайн – сиречь высокоскоростную безлимитную (то есть – круглосуточную за те же бабки) линию Интернета, которая загружает за 5 секунд любую страницу и при этом еще не занимает телефон. Вообще-то сия штука дорогая, стоит 40 баксов в месяц. Но я, как человек малоимущий и родитель несовершеннолетнего ребенка, плачу всего 19, а остальное доплачивает правительство провинции Квебек. Да еще 500 баксов выделяет каждой нуждающейся семье с детьми на покупку компьютера и подключение к интернету. Так что видишь, насколько канадское нищенство несравнимо с российским. Здесь никому не в удивление такой нищий, как я, со скоростным безлимитным интернетом.

А как появилась у меня эта линия, оказалось, что могу слушать бесчисленное количество российских радиостанций и смотреть целых 6 каналов телевидения. Посему, отныне я так же, как и все живущие в

России, знаю, что "Бочкарев" – это правильное пиво, "Очаково" – живительное, "Балтика" – пиво, сваренное для вас (увы, не для нас), а Солодов за качество своего пива отвечает. Поскольку стал регулярно смотреть в прямом эфире российскую рекламу вместе со всеми жизнеобразующими моментами нашей действительности, вроде праздничного концерта "Менты в Кремле" по НТВ с участием самой мадам

Брошкиной, или очередную порцию городка по РТР.

Главное, я вот так, запросто, словно дома живу, могу в 10-30 утра по восточно-американскому времени посмотреть Новости Петербурга, в одиннадцать – "Сегодня" по НТВ, а в двенадцать – "Вести" и "Вести

Москва" по РТР. Тут же засесть за электронную почту и сначала отправить сообщение другу в Питер, предупредить его, что завтра такая-то улица будет закрыта, такой-то мост перекрыт, чтобы туда не ездил. Затем – в Москву, мол, там-то движение ограничено, там-то переведено на параллельную улицу, а там-то такие пробки, что лучше не соваться и ехать в объезд. Друзья, ведь, мои, Александр

Лазаревич, пашут, вкалывают, им телевизоры смотреть некогда, а я тут, как тут. И вроде бы – при деле… Вот за это самое – по соточке! Вздрогнули! За иллюзии, питающие сердца…

Правда, врать не буду (не тот уж возраст), много я еще не могу в отличие от реального российского жителя, и интернет еще долго здесь не поможет. Не могу я, скажем, купить по интернету в ларьке и выпить так называемой русской водки с запахом ацетона, которую надо сначала долго крутить и проверять пузырьки. А еще лучше, сунуть в нее раскаленную на зажигалке проволочку, чтобы убедиться, что она не почернела. Не могу я по интернету влезть в Кузминках в битком набитый вагон метро, где меня спрессуют, как промокашку моего детства, а если попытаюсь вякнуть, назовут и лысым козлом, и сучим потрохом. Не могу по интернету выйти из самолета в Шереметьева, встать на колени и сказать: "Господи! Я дома! Я вернулся! Я у себя!

Я здесь свой среди своих! Слава тебе Господи! Слава!" Не могу по интернету встать на колени и поцеловать эту землю, которая только и есть моя. Так что, после пивной рекламы, городских новостей обеих столиц, думских дебатов и концерта с участием ментов предстоит мне выйти в поисках бутылки водки не к ларьку на набережную реки

Фонтанки или Яузы, а на аккуратно заснеженную улицу имени адвоката и социолога Эдуарда Монтпети. Пройти по ней, повернуть налево на улицу

Лёмьё, дойти до Шмэн Рэн Мари и повернуть направо в винный магазин под названием SAQ – Сосьете д'алколь дю Квебек. И всё-всё там будет мне абсолютно чужое, особенно водка. Она будет не по родному, не по-русски абсолютно чистой. Вот и всё, что я выиграл, сменив жизнь.

Только гарантированно чистое качество спиртных напитков.

Тут как-то звонит мне в весьма сильном поддатии приятель из

Бостона Серега Печников, большой друг Старикашки Севы, и просто рыдает в трубку: "Лесник! Я только что из Питера и Москвы! Сколько там красивых телок! МОРЕ!!!" И тут же не меняя тона:"Лесник, как они там могут пить такую гадость? Их водка, это ж бля не водка! Это отрава!!!" Послушал я его, и вспомнилась мне где-то когда-то читаная история, как шел по Тверской Жванецкий в обнимку с двумя роскошными длинноногими "мисками". А навстречу ему Задорнов. Жванецкий и кричит, на телок указывая: Ну ты посмотри: столько лет жутчайшее говно жрали, а какой выходит роскошный конечный продукт!

… Сейчас принял еще стопарь на грудь, да призадумался? А может это неспроста? Может здесь есть какая-либо закономерность? Некое природное ублажение зрения и осязания в виде компенсации людям, вынужденным жрать, да пить всякую дрянь? Знал бы ты, Александр

Лазаревич, как убоги в массе своей североамериканские бабы! Знал бы ты, сколь экологически чисты здесь (особенно в Канаде) спиртные напитки! Впрочем, Александр Лазаревич, оказывается даже здесь, в земном экологическом раю Канаде, их тоже фальсифицируют. Во всяком случае, один такой пример, знаю лично. Как-то, года три тому назад, пристрастился я к одному сорту канадского виски двенадцатилетней выдержки. Выбрал же именно его потому как, несмотря на отменный вкус и столь солидную выдержку, стоил всего 23 доллара, сиречь, на один лишь бакс дороже, чем классическая 750 граммовая бутыль любого сорокаградусного бухала. Но, вдруг, в один прекрасный день прихожу в винный магазин, ищу своё любимое виски и не нахожу. Удивленный спрашиваю у продавца-кассира, мол, миль пардон, мусьё, где это у вас виски тут такое канадское, двенадцатилетней выдержки? А он аж даже в лице изменился от возмущения и говорит: Мусьё, забудьте об этом сорте! Его больше никогда не будет в продаже! Это была фальсификация! Фальсификация! Фальсификация! (Именно так, три раза повторил) Фирма арестована и будет отвечать со всей строгостью закона!

Я, накачанный московской прессой по поводу того, из чего на

Родине водку палят, с лица сбледнул и спрашиваю его дрожащим голосом: "А из чего они ее фальсифицировали-то?" Продавец же, вытаращив глаза, сообщил мне свистящим шепотом: Представляете, мусьё, они ее рекламировали, как выдержанную двенадцать лет, а на самом деле выдерживали только десять.

Так что в Америке, как и в Греции вроде бы "всё есть", но это только с первого взгляда. Нет здесь главного, того, что существует только у нас и составляет саму квинтэссенцию российской жизни.

Волюшки здесь нет. Вот, например, только что один наш патриот из последнего номера "Огонька" по фамилии Александр Гордон, проживший почти 10 лет в Америке, жутко ее поносит. И абсолютно правильно. Под каждым его словом подписываюсь. Мало того, я бы даже хотел разоблачения Гордона еще больше усугубить. У него основная обида на

Америку в том, что там, блин, всех в обязательном порядке заставляют газоны стричь. Всех. Представь себе, такую актуальную для простого русского человека проблему: Его в России никто не заставит стричь газон у своего дома, а в Америке заставят. Хоть убейся, хоть бутылки не сдай, но газон подстриги! А я ему, (Гордону) тоже подкинул бы компромат на Америку. Так и подмывает написать в Огонёк, что еще в

Америке в парадниках и лифтах почему-то ссать нельзя. Почему, не знаю, но запрещают, сволочи! И, ведь, не ссут! Вот как здешний народ-то заебли, всю духовность, блин, выжали! Кичатся своей свободой, а что толку-то от неё? Здесь не плюнь, не наблюй – не принято! Здесь не ссы – запрещается! Здесь улицу не переходи – возбраняется! Через эту дверь не выходи – не положено. Здесь не пей с горла – штраф за оскорбление нравственности! То ли дело у нас в

Совке. Там мы все очень духовные, и на ихнюю свободу кладем с прицепом. Где хочим, там и нассым, где хочим наблюём. Где захочим – выйдем. Потому как у нас не ваша куцая свобода. У нас волюшка!

Да и где еще, в какой стране, в каком языке можешь ты встретить пословицу: "С утра сто грамм, и весь день – свободен!" Это же не просто образ жизни, это – целая философия! Философия волюшки.

Помнится, прошлым летом показывали по CNN какой-то большой репортаж про русскую деревню, как было сказано, в двухстах милях от Москвы на

Оке. Боже, как же прекрасна, как вольна там жизнь! Живописная дорога, огромная лужа, а рядом на травке спят два мужика. И еще двое, шатаясь бредут за добавкой. И это с утра! Вольные люди на вольной земле. А на заднем фоне великая русская река! Красота, блин!

Жаль только, уж больно быстро от такой красоты мужики мрут. А так бы всё ничего!

Я тут как-то листал альбом репродукций немецкой живописи 16-17 веков, любовался их изящными домиками, да ухоженными пейзажами. И вдруг думаю: Мать честная, сколько же труда эти пейзажики-то стоили!

Представил себе (а может, и вспомнил, – кто сейчас разберет) жизнь одного русского человека 16 века, скажем новгородца, который от маразма Ваньки Грозного убежал в неметчину. Увидел эти дивной красоты домики и на колени встал. Перекрестился и сам себе говорит:

Господи, какие же вы! Как же вы все умеете! Да как у вас все того!

Я, мол, от такой лепоты навсегда стану вашим немцем, а про мерзкую

Московию больше и не вспомню.

Так и порешил, протестантство ихнее принял. И что узрел? С шести утра все встают и пашут цельный день до темна. При этом деньгу всю копят, ничего себе не позволяя, кроме пива по вечерам. Тогда выпивают по жбану, говоря о той же работе, долго и нудно читают библию, толкуют её столь убого и примитивно, что сил нет слушать, и ложатся спать. Причем, пиво потребляя, никаких эксцессов себе не позволяют и другим не дают. И второго жбана от них не допросишься, а новгородцу-то нашему одного, ой, как мало! И понял он, что у него только два пути: идти обратно на поклон к Государю всея земли московской, ожидая вырванных палачом ноздрей, клейма на лбу и пожизненного острога. Или пожизненно сидеть вот с этими. Пить каждый вечер с ними по жбану, читать священное писание, толковать его жутчайше примитивным образом и обсуждать, как они ангелочка с колонны номер 12 перенесут завтра на колонну номер 25. А стеклышко номер 31 из витража номер 85 перенесут в витраж номер 96, ибо оно там по цвету больше подходит.

Долго жил так наш новгородец и однажды не выдержал. Плюнул на все и вернулся домой, как только узнал, что Иоанн Васильевич помер.

Думал, никто его больше не тронет, ан нет, обмишурился. Повязали его стрельцы, да давай пытать, что за задание от немчуры получил. А он и сказать-то ничего не мог. Бухтел что-то про перенос ангелочка с колонны номер 12 на колонну номер 25. А стеклышко номер 31 из витража номер 85 в витраж номер 96. Естественно, никто ничему не верил. В Москву отправили, чтобы там допросили. В Москве тоже ничего нового для себя не открыли. Однако, на всякий случай велели казнить, чтоб другим неповадно было в неметчину бегать. И умер наш новгородец. Но умер счастливым, ибо на своей земле…

Откровенно говоря, Шурик, все именно так и было, и было со мной в одну из прошлых жизней, которую я вспомнил недавно в полусне после

750 грамм Абсолюта. Вся она, вдруг, как в кино мне привиделась, вплоть до мелочей. Когда узнали в Новгороде, что Иван идет на нас и всех жжет, то многие, кто могли, бежали в Ригу. Мне тридцать лет тогда стукнуло. Я сильный был, выносливый и через Ливонию, Литву в

Пруссию подался, где прожил 12 лет. А потом не выдержал этого их 16 часового без выходных рабочего дня и обратно вернулся. Как сейчас помню, под Изборском я границу перешел, и встретил меня конный разъезд стрельцов в красивых кафтанах. Я же был в нелепом немецком платье, которое сразу застыдился и стрелецким кафтанам зазавидовал.

И стыд этот и зависть помню так, словно все это было вчера. Еще помню, везут меня стрельцы на телеге в первопрестольную, а я вижу наши деревни и пьяных мужиков. И такой это был кайф, словами не передать! За это счастье без всяких колебаний можно было отдать всю долгую предыдущую и очень короткую последующую жизнь. Что я и сделал, отдал. Но это давно было, четыре с лишним века тому назад…

… Постой, постой! Сейчас в наушниках у меня саундтрэк из фильма

"Брат-2", а именно "Полковнику никто не пишет, полковника никто не ждет" и я как-то мгновенно перелетел через 420 лет. Тем более, что уже почти опростал 750 граммовую бутыль Абсолюта. Слушаю московскую станцию 101. И сразу за "полковником" звучит песня из дурного фильма

Земля Cанникова. Фильм дурной, а песня – гениальная. "А для звезды, что сорвалась и падает, есть только миг, ослепительный миг!" Я, всю свою сознательную жизнь, когда принимал на грудь, то так и ощущал собственное существование. Именно как ослепительный миг между прошлым только что выпитым стаканСм и будущим, который выпить еще предстоит.. Только вот выразить не мог. Таланту не хватало.