В богатой и многообразной польской литературе военного времени и первых послевоенных лет Тадеуш Боровский занимает совсем особое место. Он прожил всего лишь двадцать девять лет, литературное его наследие невелико, не лишено внутренних противоречий, многие замыслы остались незавершенными, — и все же его значение трудно переоценить.

Еще при жизни у него было много читателей, его произведения потрясали, хотя отношение к ним было далеко не однозначным. Почти каждый его рассказ, каждая книга вызывали споры и возражения. Их критиковали и часто даже осуждали с разных позиций и по разным причинам. Они не укладывались в привычные рамки, поэтому в них часто усматривали проявление необузданного юношеского нигилизма. Сам Боровский не стремился помочь читателю: он писал свободно, безоглядно, не боялся выставить себя в неприглядном виде, был раздираем противоречиями своего времени и своей психики. И только после его трагической смерти, после того как были собраны уцелевшие произведения, выяснены не известные ранее факты биографии, в перспективе времени и приобретенного исторического опыта, стало возможным по-новому взглянуть на это исключительное явление и понять его место в польской литературе.

Боровский дебютировал во время оккупации, в конце 1942 года. Ему было двадцать лет. Он работал в Варшаве кладовщиком строительной конторы в районе Праги и изучал полонистику в подпольном варшавском университете. Война ускорила процесс созревания нового литературного поколения. Среди соучеников Боровского по университету оказалось много молодых поэтов: Кшиштоф Камиль Бачинский, Вацлав Боярский, Тадеуш Гайцы, Анджей Тшебинский, Здислав Строинский, Станислав Марчак-Оборский и другие. Благодаря этой молодежи в оккупированной Варшаве появились первые ростки литературной жизни. Однако им не легко было преодолеть пережитую катастрофу и обрести новое, свое, идейное направление. Большинство объединилось вокруг журнала «Штука и наруд» («Искусство и народ»), связанного с организацией правого толка «Национальная Конфедерация», которая в оккупированной стране продолжала вынашивать мечту о великодержавной Польше. Боровский, так же как и Бачинский, был ярым противником этой идеологии (на этой почве он разошелся со своим школьным и университетским другом Анджеем Тшебинским). Из послевоенных воспоминаний Боровского об этом периоде видно, с какой страстью и верой в науку и искусство он погрузился в занятия, зачитываясь философами и поэтами. А вскоре и сам выступил как поэт. Тогда же вокруг него образовался литературный кружок, ставший центром левой и сочувствующей ей творческой молодежи, который противопоставлял себя «Искусству и народу». Собиралась молодежь обычно в помещении склада на Скарышевской, где работал и жил Боровский; они устраивали диспуты, читали стихи, развлекались. Несмотря на грозное время, они не хотели отказываться от того, «в чем радость юности и поэзии». Тяжело работая, Боровский в эти страшные годы жил как в «золотом веке»: отдавался науке, поэзии, дружбе, любви. Все, о чем он мечтал, что любил, что ненавидел, стало темой первых его поэтических опытов. В конце 1942 года он решил вслед за «Избранными стихами» К.-К. Бачинского издать томик своих стихов и отпечатал его на гектографе в складе на Скарышевской. Это был поэтический цикл «Везде, где земля…». Дебют не был эффектным. Мрачными, раздерганными «метафизическими гекзаметрами» изображал он свершающийся апокалипсис. В цикле было лишь одно стихотворение, написанное ямбом, — «Песнь», оно оканчивалось пророческими словами:

Как труп на поле боевом, лиловы небеса в потемках. Что мы оставим? Ржавый лом и смех язвительный потомков.

В то время почти все молодые поэты писали «катастрофические» стихи, частично они были навеяны предвоенной поэзией, но прежде всего самой окружающей действительностью. Катастрофизм Боровского выделялся на общем фоне более широким восприятием эпохи, которую Андре Мальро окрестил «годами презрения» (по названию его романа), ощущением значительности и трагизма зарождающейся поэзии и наконец стоицизмом мужественного человека, который, сопротивляясь судьбе, сознает весь ужас и масштабы происходящего. Не удивительно поэтому, что весь цикл, а особенно «Песнь» не нашли понимания у большинства первых читателей, а сверстникам из «Искусства и народа» показались плодом малодушия.

Поэзию Боровского трудно понять, не зная обстоятельств его жизни. Трагедия эпохи коснулась его еще до того, как началась война. Он родился в 1922 году в Житомире на Украине, и уже в раннем детстве ему пришлось пережить арест и ссылку родителей. Он остался один, под присмотром дальних родственников. В 1932 году его отец, отбывавший ссылку на дальнем севере, смог вернуться в Польшу благодаря предпринятому властями обмену, и тогда же был репатриирован вместе с братом десятилетний Тадеуш; годом позже вернулась мать. Семья поселилась в Варшаве. В Польше их ждала нелегкая жизнь. Отец поступил рабочим на фабрику Лильпоппа, мать подрабатывала шитьем, сыновей отдали в интернат ордена францисканцев. В сентябре 1939 года, во время осады Варшавы дом сгорел, и семья осталась без крова. Нужно было начинать зарабатывать на жизнь и учение. Знакомство с «годами презрения» для Боровского началось рано. Война и оккупация оказались не первыми тяжкими впечатлениями его юности. Все это определило мрачный, в своем роде единственный колорит сборника «Везде, где земля…».

Через несколько месяцев после поэтического дебюта, в феврале 1943 года, Боровский был арестован гестапо. Внезапно исчезла его невеста, и когда он, ни минуты не раздумывая, отправился на поиски, то попал в засаду и был брошен в тюрьму Павяк. Вскоре его вывезли в самый крупный гитлеровский концлагерь Освенцим, где уже на всю мощность работали крематории. Боровскому вытатуировали на руке номер 119198. Проработав несколько месяцев в Будах и Гармензе, он тяжело заболел и попал в освенцимский лазарет. Когда он был уже вне опасности, друзьям удалось оставить его там в качестве санитара. Неподалеку, за колючей проволокой, в еще более ужасных условиях находилась его невеста. Тадеуш пытается наладить с ней связь, передает ей лекарства.

Позднее воспроизведенные автором письма к невесте сложатся в рассказ «У нас в Аушвице…». Вскоре он добровольно оставляет лазарет и вступает в команду «дахдекеров» — лагерных кровельщиков, чтобы иметь возможность видеться со своей возлюбленной. Линия фронта приближается, напуганные немцы начинают ликвидацию Освенцима. В августе 1944 года Боровский попадает в эшелон, и его везут еще почти на год в концлагеря в глубь рейха — сначала в Даутмерген около Штутгарта, а затем в Дахау Аллах.

Реакция Боровского на арест и лагерные мытарства была поразительной. Казалось, он ничего иного и не ожидал, был ко всему готов. В превратностях своей жизни он видел лишь закономерность общей судьбы. В тюрьме и лагере он не перестает писать. На рождество 1943 года создает в Освенциме цикл лагерных колядок, в лагере поют его песенку о любви, которая «сильнее смерти». В стихах и письмах, адресованных невесте, молодой поэт, студент варшавского университета, старается постигнуть тайну лагеря, сопоставить его со своими представлениями о человеке, с бессмертными мифами европейской культуры.

Я, певец человека, в грязном лежу бараке, взглядом ловлю легенду, как птичий полет в облаках, только ищу напрасно в глазах человеческих знака. Есть человек, лопата, ров да похлебки черпак…

Лагерных стихов Боровского сохранилось немного, но и то, что уцелело, эти необычные свидетельства складываются в страшную картину ада («люди горят, как груды добрых смолистых дров»), в рассказ о «царстве зла, где нет Бога», «где брат оподлившийся губит брата», в жуткую эпопею «тела блуждающего, битого тела, на границе жизни и смерти». В этом кошмарном мире, где попраны все человеческие ценности, где идет борьба лишь за выживание, ослепительно сияет любовная лирика Боровского, его «Солнце Освенцима».

1 мая 1945 года лагерь Дахау Аллах был освобожден Седьмой американской армией. Но Боровского не сразу выпустили на свободу. Из страха перед столпотворением, которое могло возникнуть при освобождении громадной массы людей, согнанных гитлеровцами в глубь рейха, американцы организовывали лагеря для перемещенных лиц и постепенно их разгружали. Боровский снова оказался за проволокой, в бывших казармах СС во Фреймане, предместье Мюнхена. Оттуда он вышел благодаря случаю сравнительно скоро: его вызвали в Мюнхен, когда там создавалось Бюро розыска родственников при Комитете Польского Красного Креста. Боровский усиленно занимается розысками и прежде всего пытается найти свою невесту, о судьбе которой долго ничего не знает. Он шлет письма во все концы, пишет поэтическую «Молитву к Марии». И наконец через несколько месяцев находит ее — тяжело больную — в Швеции, куда незадолго до концы войны была вывезена специальным эшелоном часть женского лагеря Равенсбрюк. Боровский считал, что им легче будет соединиться, если он останется в Германии. Но, несмотря на отчаянные усилия и содействие друзей, добиться этого не удалось. Освобожденная Европа не была милостива даже к влюбленным.

Пребывание в лагере для перемещенных и год, проведенный в Мюнхене, оказались для Боровского очень плодотворными. Еще в лагере, где ему сопутствовала поэтическая слава (не всегда облегчая жизнь!), он получил предложение от соузника, бывшего издателя и прекрасного графика Анатоля Гирса, издать сборник варшавских и лагерных стихотворений. Теперь Гирс осуществил свое намерение. В известном мюнхенском издательстве Брукмана появилось изящное, библиофильское издание — третий том поэзии Боровского, называвшийся «Имена течения» (второй, скромный сборник лирических стихов друзья издали в Варшаве, когда Боровский был еще в Освенциме). Но — самое главное — он продолжает писать стихи: стихи об освобождении и о новых порядках в Европе, которые он наблюдает с немецкого пепелища. После всего, что пережила Европа, после всего, что испытал он сам, он надеялся, что восторжествует справедливость, опирающаяся на правовые нормы, что уцелевшая в схватке с фашизмом Европа восстановит давние традиции свободы и демократии. Но, по мнению поэта, этим и не пахло. Преступления оставались безнаказанными, правосудие было лицемерным фарсом, в конце второй мировой войны уже маячило начало третьей, а тем временем американцы насаждали в Европе свои порядки. Поэзия Боровского дышит горечью и иронией. Она взывает к возмездию и отмщению (эти чувства в то время охватили сотни оставленных без крова людей), не чужды ей и мысли о свершении правосудия своими руками. Боровского самого пугают эти опасные порывы: он хотел бы, чтобы суд вершился законным порядком, а он, поэт, вернулся бы к нормальной жизни. Но нет спасения от собственного опыта и собственной памяти. Когда рушатся надежды, связанные с освобождением, поэзию Боровского вновь заполняют мрачные сонмы призраков прошлого. Пред ним предстают сожженные, расстрелянные друзья-узники. В прекрасных стихах «Погибшие поэты», «Уход поэта» и других, посвященных павшим в бою товарищам его варшавской молодости, возникает, несмотря на некогда разделявшие их взгляды, чувство вечного единения в смерти, которое предопределяет и его судьбу:

зовет травяная глубь, лугов замогильных зелья, дальше иду, под землю, глубже и глубже, к вам в подземелья.

В ожившей памяти рождается сознание вины перед павшими — близкими и незнакомыми — за то, что выжил! Сознание вины, тяготеющее над каждым участником этой трагедии: «А кто же из вас, живых, смерть видевших, — без вины?» Это чувство вины всех уцелевших, и своей собственной, одновременно сочетается с «мистической верой» в нравственное возрождение человечества, которое, несмотря ни на что, должно с их помощью наступить. Среди пассивности окружающего мира Боровскому все яснее становится, что эта задача для него связана с «Землей расстрелянных», с возвращением на родину.

Что ты такое, если душу тревожишь тьмой развалин черных и через море, через сушу к себе зовешь меня упорно? Что ты, руина или пашня, о муза, всех других упрямей? Ни на минуту ты не дашь мне забыть об известковой яме! Что ты? Борюсь с тобой, встревожен призывом призрака постылым, земля расстрелянных… И все же иду к тебе, к твоим могилам!

И несмотря на то, что не все ожидания исполнились, несмотря на множество опасений, сомнений, противоречий (о чем так трагически сказано в последнем мюнхенском стихотворении: «…ни стихи, ни проза, лишь веревки кусок…»), «муза, всех других упрямей» привела Боровского на родину. Через три года и три месяца ареста, в июне 1946 года, возвращением в Варшаву окончились его мытарства по разоренной Европе и одновременно завершился его потрясающий поэтический дневник.

Вернувшись в Польшу, куда удалось наконец приехать и его невесте и где они поженились, Боровский неожиданно забрасывает поэзию, не издав даже того, что уже было написано — обещанного «Разговора с другом». Он поглощен другими замыслами, которые, кстати, в его поэзии, явно недооцененной, назревали уже давно. Еще в Мюнхене по совету Гирса три молодых автора: Тадеуш Боровский, Кристин Ольшевский и Януш Нель Седлецкий написали книгу-документ под названием «Мы были в Освенциме». В этой книге, изданной в Мюнхене в 1946 году, составленной и отредактированной Боровским, он поместил свои первые рассказы, не придавая им особого значения. Но когда они были опубликованы в польском журнале «Твурчость», стали громким литературным событием и вызвали настоящий скандал, поэт понял, в чем его истинное призвание. Через полтора года, в 1948 году, Боровский выпустил свою знаменитую книгу рассказов «Прощание с Марией».

По понятным причинам польская литература оставила много свидетельств о военном времени. Сразу после войны появились произведения документального характера, рассказывающие о гитлеровских преступлениях и мученичестве польского народа (самое известное «Дым над Биркенау» С. Шмаглевской). Были и произведения психологические, анализирующие феномен озверения палачей и геройства жертв; безмерность страданий пытались порой трактовать в мистическом плане, например, З. Коссак-Щуцкая в своей книге «Из бездны». Крупнейшие писатели мира видели в беспримерном массовом истреблении полный крах традиции европейского гуманизма. Но ни одна из этих книг, даже самых значительных, не в состоянии была передать всю правду о тотальной войне и ее ужаснейшем проявлении — Освенциме.

Боровский также не претендовал на то, чтобы рассказать всю правду об Освенциме. Но ему удалось вскрыть самое существенное и самое мучительное. Он не стал заниматься психологией палача и психологией жертвы, сумел отрешиться от страданий миллионов и того ада, что пережил сам, — и посмотрел на лагерь взглядом холодным, беспощадным.

Для Боровского лагерь — это следствие успехов и побед третьего рейха, того нового порядка, который гитлеризм пытался навязать покоренной Европе. Чтобы утвердить господство немецкой расы над миром, гитлеровский фашизм счел необходимым использовать в своих интересах покоренные народы, принудить жертвы к соучастию в их же истреблении. Лагерь не был ни сборищем преступных натур, ни бессмысленной гекатомбой, ни возмездием за грехи человеческие, — это была четко продуманная система, сознательно организованное предприятие, служившее целям гитлеризма. Это не были — говоря словами Альбера Камю — обычные преступления от разгула страстей, испокон века известные человечеству, здесь миру явилась следующая ступень — преступления, подчиненные логике тоталитарной системы, доведенной до высшей точки, до невиданных в истории размеров, до масштабов геноцида. Теперь, по прошествии многих лет, этот механизм детально изучен: множество научных институтов, опираясь на архивные изыскания и всевозможные исследования, раскрыли миру, как гитлеризм пришел к созданию подобного уникального государства, с какой последовательностью внедрял свой новый порядок, как близок был к его осуществлению. Тадеуш Боровский без помощи архивов и сонма ученых, с первого взгляда сам постиг эту систему, обнажив ее политические, экономические и социологические механизмы.

Кроме познавательной ценности, кроме анализа логики гитлеровских преступлений, в рассказах Боровского содержится нечто большее. Трагедия концлагерей сформулирована в них иначе, чем почти во всей прочей литературе. Центр тяжести перенесен на жертвы. Для Боровского истинная трагедия лагерей состояла не в отношениях между палачами и жертвами: палачи, эти не имеющие оправдания послушные винтики гитлеровской машины эксплуатации и уничтожения, — хоть и заслужили петлю — все же на роль полноправных, достойных участников трагедии не тянут.

Главной трагедией концлагерей, к которой привела продуманная, преступная логика их создателей, было истребление всего человеческого в жертве, принуждение под страхом смерти к покорности, расчетливое натравливание человека на человека. В этом Боровский увидел наиболее изощренную, истинно дьявольскую сторону лагерей. В своих рассказах он не сосредоточивается ни на частых случаях нравственного падения и патологических срывов, ни на нередких случаях геройства, а исследует механизм «будничного выживания». В соответствии с этой задачей героями своих рассказов он сделал не злостного преступника и не лагерного святого, а человека, который хочет выжить — лагерного форарбайтера, заключенного, которого используют на подсобных работах, или же просто узника, постигшего законы лагерной жизни и сумевшего к ним приспособиться. Злоключения такого заурядного, неплохого по природе, но прошедшего лагерную выучку человека и стали содержанием рассказов: «День в Гармензе», «Пожалуйте в газовую камеру», «Смерть повстанца».

В своей книге Боровский не ограничился рассказами о концлагерях. Писатель сделал следующий, еще более рискованный шаг. В рассказах не лагерных, периода оккупации («Прощание с Марией») и периода освобождения («Битва под Грюнвальдом»), он задумался над проблемой: что предвещало появление такого изуродованного лагерем человека и что с ним стало, когда война кончилась. Таким образом, свой диагноз упадка гуманистических ценностей, деградации человека Боровский распространил и на другие ситуации, на более широкую сферу.

Вызывающий характер рассказов Боровского, беспощадных в своих внешних, так называемых бихевиористских описаниях, в стилистике и языке, усугублялся тем фактом, что поэту-форарбайтеру автор дал свое имя. Хотя очевидно, что весь цикл был продуманной и искусно построенной литературной конструкцией, Боровский-узник поступил так не случайно. Это был сознательный нравственный акт. И пусть литературный образ имел с автором мало общего, Боровский пытался — как это высказано в его поэзии — взять и на себя вину за то, что выпало на долю простого человека его времени. В этом он видел свою писательскую задачу, этого же требовал в своих статьях от других.

Сборник «Прощание с Марией» дал совершенно оригинальную картину «годов презрения» (пожалуй, ближе всего к ней «Медальоны» З. Налковской) и наиболее острую, притом лишенную всякого морализирования, нравственную критику эпохи. Но эта книга не вмещалась в рамки тогдашних литературных категорий. Она вызвала шок — и почти полное непонимание. Примитивно мыслящие критики, отождествив образ героя с автором, сочли, что Боровский разоблачил себя как лагерного преступника и должен быть посажен на скамью подсудимых. Другая часть критиков, которая приняла за чистую монету вымышленную психологию героя, не уловив критического подтекста, восприняла эту прозу как невольное свидетельство его «зараженности смертью», нигилизма, отречения от всех ценностей. Особое негодование вызвали рассказы периода оккупации и конца войны. В момент выхода книги лишь очень немногие поняли всю сложность ее художественного построения и уловили ее суть: своеобразный способ борьбы автора со злом эпохи.

В том же году вышла и следующая книга Боровского: цикл коротких новелл «Каменный мир». Этот цикл, или, как его называл автор, «один большой рассказ, состоящий из двадцати самостоятельных частей», дополнял картину, созданную в «Прощании с Марией». Он также был защитой авторской позиции, подвергавшейся суровым нападкам. В сравнении с предыдущей книгой в «Каменном мире», написанном в том же стиле, с использованием трудной формы короткой новеллы, так называемой short story, было явлено и нечто новое: автор отказался от посредничества «форарбайтера Тадека»; вместо «будничного выживания» он ввел яркие эпизоды лагерной жизни («Ужин», «Смерть Шиллингера»), привлек больше автобиографического материала («Случай из собственной жизни», «Путешествие в пульмане»). Боровский как бы хотел засвидетельствовать, что «Прощание с Марией», которое шокировало общественное мнение, было лишь облегченной версией подлинной жизни в концлагерях и того, что пережил он сам. Половина новелл «Каменного мира» относится к уже освобожденному миру, но теснейшим образом связана с лагерным прошлым. Послевоенную жизнь Боровский ставит в зависимость от лагерного опыта или его последствий, не всегда, впрочем, достаточно обоснованно. Большинство новелл «Каменного мира» посвящено известным современным писателям, с чьими произведениями или позицией эти новеллы, по мысли автора, должны были полемизировать. Отстаивая свою точку зрения, Боровский в этой книге подкреплял ее новыми произведениями-аргументами, нападая на современную литературу, которая — по его мнению — пренебрегала самым тяжелым и существенным наследием войны.

Работая над «Прощанием с Марией» и «Каменным миром», писатель лелеял более широкие замыслы. Он задумал и частично осуществил новые вещи, также в жанре больших и средних рассказов и коротких новелл, они должны были дополнить задуманную картину, более широко показать интеллектуальный и моральный опыт «годов презрения», дописать до конца эту пережитую главу нравственной истории человека.

К сожалению, в 1948–1949 годы начался период малоблагоприятный для работы писателя. Были выдвинуты догматически упрощенные лозунги социалистического реализма, призывающие к отказу от военной тематики, повороту к современности и строительству социализма, к политической и назидательной литературе. У Боровского эти лозунги отклика не нашли, в то время непонимание, встретившее обе его книги, поколебало его уверенность в правильности избранных им литературных средств и самой идеи «моральной революции», которой они были призваны служить.

Боровский с юных лет был сторонником социальных требований революции и в 1948 году вступил в ППР. Новый, сложный политический курс и испытываемые писателем сомнения вступали в противоречие. В его литературном творчестве возникает двойственность: он пытается писать по-новому, не оставляя, однако, и своих прежних замыслов. Рассказом «Январское наступление», в котором проблематика «годов презрения» переносится из области морали в историко-политический план, он вскоре завершает свой главный цикл, но через некоторое время отрекается от него и решительно его осуждает. Несмотря на незавершенность, этот цикл вошел в литературу как самое значительное произведение такого рода. «Я считаю, — писал Ярослав Ивашкевич в 1961 году в предисловии к „Прощанию с Марией“, — что никто, кроме Боровского, не смог так глубоко проникнуть в сущность процесса, позорящего человечество, никто не сумел так точно описать методы и последствия растления человеческих душ. Никто — это не значит никто у нас. Мне кажется, что рассказам Боровского нет ничего подобного в мировой литературе. Это высшее достижение в этом жанре». Эту оценку подтверждает растущий во всем мире интерес к творчеству Боровского.

В 1949 году, после более чем трехлетнего перерыва, Боровский вернулся в Германию. Он занял должность референта по вопросам культуры в Польском информационном пресс-бюро в Восточном Берлине в самый разгар «холодной войны». Он считал своим долгом участвовать в перевоспитании народа-виновника, которое, по его мнению, было возможно лишь на путях социализма. С энтузиазмом взялся он за налаживание культурной жизни в только что образованной ГДР, и о нем сохранились самые лучшие воспоминания в кругу прогрессивных немецких писателей. Оттуда он возвращается ярым сторонником социалистического реализма. В последний год жизни Боровский всецело отдается лихорадочной политической деятельности и воинствующей публицистике (в основном на страницах еженедельника «Нова культура»), которая, не разбирала средств и аргументов и была в плену догматизма того сложного времени. Собственное творчество отходит на задний план: некоторые из его тогдашних произведений вопреки провозглашаемым им самим принципам сохраняют прежний размах («Концерт в Герценбурге», «День плантатора»), в других же он пытается по-своему, не схематически, отобразить новую проблематику («Заботы пани Дороты»). Внезапное самоубийство писателя 2 июля 1951 года явилось полной неожиданностью для всех и до сих пор осталось неразгаданной тайной. В одном из мюнхенских стихотворений Боровский писал:

Мир — лабиринт перепутанных линий, линий, плетущих чудовищный узел…

В лабиринте каменного мира, из которого писатель столько раз и так гениально выбирался, он на сей раз не сумел найти выхода.

Тадеуш Боровский принадлежал к тем редким, исключительным писателям, для которых жизнь и творчество представляют единое целое. Благодаря этому он достиг столь многого. Но платил всегда по высшей ставке. Он кровью писал свои произведения, не отгораживаясь от общей судьбы, и в своих сочинениях сокрушал все перегородки между личностью и обществом, требуя от себя и от каждого ответственности за другого человека, за его поступки, за общий миропорядок. Может быть, потому эти страницы уже далекого прошлого все еще живы, по-прежнему волнуют и тревожат…

Тадеуш Древновский