Недалеко от рва, за узкой полоской луга, лежало поле, засаженное свеклой. Глянешь поверх бурого вала только что выброшенной наверх липкой глины и видишь, как на ладони, зеленые, мясистые листья, а под ними белые с розовыми прожилками клубни кормовой свеклы, распирающие мокрую землю. Поле тянулось по косогору и кончалось у стены черного леса, расплывающейся в негустом тумане. На опушке леса стоял часовой. Над ним торчал, как копье, смешной длинный ствол, видимо, датской винтовки. В нескольких десятках метров левей, под чахлыми сливами, сидел другой часовой, и, плотно укутавшись в авиационный серый плащ, смотрел из-под нахлобученной на уши и на лоб пилотки в долину, будто на дно ванны.

Ниже по склону, там, где лес сходил вниз купами молодых верб, между неожиданно быстрой речушкой и пересекающим долину шоссе, ездили огромные тракторы, разравнивая плугами землю, которую внизу вынимали экскаваторами и везли наверх в веренице вагонеток, подталкиваемых людьми. Там были шум, толчея, и находиться там было опасно. Люди подталкивали вагонетки, таскали шпалы и рельсы, срезали пласты дерна для маскировки строений, почву под которые ровнял трактор.

На дне ванны мы копали ров. Предусмотрительно завершенный в хорошую пору, когда светило солнце и под деревьями было полно спелых, сбитых ветром слив, ров от дождей стал осыпаться, и стенки его даже грозили совершенно обвалиться, так как нам было приказано срезать их для водопроводных труб отвесно, а не под углом, и того не предвидели, что норвежцы, которых поставят прокладывать водопроводные трубы, дружно вымрут все до единого после первых десяти километров. Вот и поспешили бросить нас таскать рельсы да разбирать стальные прутья, громоздившиеся кучами на станции, и загнали на дно ванны поправлять ров, который тянулся непозволительно близко от свекольного поля.

— Вот ты, может, думаешь, что ров вроде бы невеликое дело, — сказал я Ромеку, бывшему диверсанту из-под Радома, уже два года отрабатывающему немцам в лагерях то, что он им в Польше навредил. Мы с ним работали на пару с момента основания этого жалкого лагеря на краю небольшого луга у подножья одного из вюртембергских холмов и достигли в копке рвов известного мастерства. Он киркой разрыхлял мягкую землю до кашицеобразного состояния, а я выбрасывал ее краем лопаты на хребет насыпи. Когда Ромек, лениво махнув киркой, нагибался, я прислонялся к влажной, потрескавшейся стенке рва или садился на ловко подложенный черенок лопаты. Когда же нагибался я, он перенимал мою функцию подпирания стенки рва. Издали казалось, будто во рву находится один человек, который работает хоть и медленно, но усердно и без передышки.

— Ну и что, что ров? — поддержал разговор Ромек, без особого энтузиазма налегши на кирку. Искусство вести разговор, и вести его целый день, было почти столь же важно, как еда. — Осыпался, вот и все. Когда его подправим, двинемся дальше, — говорил он, ритмично разделяя слова ударами кирки. — Только бы рельсы или шпалы не таскать, как вон те, что с восстания. С лопатой и киркой еще можно продержаться. Да ты, если хочешь что-то сказать, говори прямо, нечего загадки загадывать.

Он посмотрел на горизонт. У него были голубые, словно вылинявшие глаза и добродушное, очень худое лицо с четко очерченными линиями скул.

— Даже солнца не видать, — огорченно заметил Ромек. — Как думаешь, дождь будет?

Он прикорнул у стенки в нише, оставшейся после предусмотрительно выбранной глины. Там было сухо и вроде бы теплей. Надо рвом дул порывистый осенний ветер и гнал по небу тревожно набухшие дождем тучи, но здесь, внизу, было тихо и уютно.

— Плевал я на дождь, — беспечно возразил я. — Разве для нас это впервой? А ты вот подумай: когда начали мы этот ров копать, нас, стариков, было ровно тысяча душ. Парни все как на подбор, посидели уже в лагерях, да не в каких-нибудь завалящих. И повидали всякого. Замолчав, я раз-другой махнул пустой лопатой и придержал ею сыпавшиеся с насыпи комья.

— Вот выкопали мы ров, немножко посветило солнце, немножко дождь полил, немножко ров осыпался — и осталась нас половина. А от тех, вон там, — я головой указал за поворот рва, туда, где работала остальная часть нашей группы, участники восстания, — уж не знаю, осталась ли в живых хоть половина. Говорят, уборщики трупов получили вчера по две буханки хлеба, потому что вывезли в ящике полсотни трупов. А один еврей утонул в луже на середине лагеря. Потому вчера мы так долго стояли на поверке. В блоке уж и суп совсем остыл.

Бывший диверсант вышел из ниши и взялся за кирку.

— И вовсе не две, не две буханки — каждый уборщик трупов получил полбуханки и немного маргарина в награду. И знаешь, вон тех, как ты говоришь, повстанцев, мне вообще нисколечко не жалко. Я их не приглашал сюда. Сами вызвались. Добровольцы, вишь, под конец войны добровольно приехали строить лагерь, индустриализировать край, — язвительно прибавил он и в заключение выругался.

— Наверно, уже весь ров отделали — что-то не слыхать, чтобы о политике спорили. Видно, дальше ушли. Стараются с самого утра, как дурни. Думают, мастер Бач хлебных корок даст.

— Даст, как бы не так! Не бойся, наш хорват хорошенько все осмотрит, подсчитает и даст тебе так, будто это колбаса! У него своя система, умеет заставить работать, вроде и не бьет, зато корками заманивает. Умеет пришпорить, а ты, дурень, вкалывай. Кому охота сдохнуть, пусть на корки зарится. Я предпочитаю меньше съесть, да не горбатиться.

— Да, наработает такой вот на целую буханку, а достанется ему кусочек корки, — поспешно поддакнул я. — Знаешь, пойду-ка я за свеклой. Пожевать бы малость, а? Сейчас самое время, мастер в деревню ушел.

— И верно, шпарь. Твоя очередь. Я вчера приносил и позавчера. Только следи за капо, он там возле лагеря крутится, — предупредил Ромек. — Принеси штуки две, может, что-нибудь скомбинируем. Дураков хватает. Да смотри, никому не давай.

— Еще бы! Старик, наверно, пристанет. Он, знаешь, готов хлеба недоесть, ему лишь бы зеленью брюхо набить, да побольше. Чего только не ест! И молочай, и дикий чеснок, и петрушку с луга. Помяни мое слово, он скоро окочурится.

Я аккуратно воткнул лопату в землю, чтоб не упала и черенок не испачкался, и крадучись пошел вдоль рва, огибая лужи, оставшиеся после недавнего дождя.

Штука была в том, что дергать свеклу надо было не на ближнем поле, которое под носом, а на дальнем, где рядом тракторы, крики людей, толкающих груженные землей вагонетки, капо, дергающийся, как рыба на крючке, ну и конвоир, которому от скуки случается иногда в кого-нибудь пальнуть. За кражу свеклы грозила неотвратимая кара. И впрямь, чем виноваты мирные крестьяне Вюртемберга, что на их землю нежданно нагрянула орава заключенных и расположилась небольшими лагерями от Штутгарта до самого Балингена, — из камня масло выжимать? И так уж они натерпелись досыта, все луга им изрыли, аж смотреть противно, пастбища заняли, чтоб строить там сельскохозяйственные мастерские, а солдаты и мастера из Трудовой Армии Тодта с удовольствием навещают сады и огороды, а еще охотней — невест отсутствующих туземцев, zur Zeit находящихся на фронте.

За поворотом рва, в некотором отдалении от нас, работала группа стариков, участников варшавского восстания, все одинаково одетые в полосатые костюмы, с небольшими индивидуальными нюансами. Один заправил куртку в штаны, у другого из-под куртки торчал мешок от цемента, замечательная защита от дождя и ветра, третий воспользовался картоном — надел его на себя, прорезав отверстия для головы и рук.

— Пропустите, пожалуйста, помогай вам бог в работе! — вежливо сказал я. — А вы, пан повстанец, лучше бы сняли с себя этот картон. Не видели, что ли, как вчера эсэсовец избил насмерть еврея за солому, что у него нашел?

— А разве я еврей? Евреев они там могут бить, но не арийцев. А в общем, ты о себе беспокойся. Будь у меня три рубахи, я бы тоже был таким умным и ходил без картона.

— Эй, приятель, ты не за свеклой идешь? — спросил меня тип в измазанных грязью, когда-то щегольских ботинках.

— А если за свеклой, так что?

— Принес бы нам одну.

— Свекла вредна для желудка, знаете. Начнется понос, и в момент протянете ноги. Я бы вам советовал потерпеть.

— Как же терпеть, когда есть охота. А когда человек голоден, ему не больно-то хочется жить, — рассудительно возразил старик.

Я присмотрелся к старику доходяге. Поверх куртки он подпоясался толстой, из обрывков связанной веревкой, а под курткой была напихана солома, торчавшая из-под куцего воротника, который был поднят, словно эта полоска пропитанного влагой холста могла его согреть. Однако ему не пришло в голову заправить штаны в когда-то щегольские ботинки, еще варшавские. Они были облеплены толстым слоем старой, засохшей грязи и густо обмазаны свежим глиняным месивом.

— Эх вы, — презрительно сказал я, — старый человек, а блюсти себя не научились. Надо немного следить за собой, чуток себя почистить, это ж вам не пансионат, где вам все подадут, это не то, что дома у мамочки. Вот оботрите-ка грязь, подвигайтесь маленько, и сразу здоровья прибавится больше, чем от пайки хлеба. А если будете одну свеклу жрать да каждый день за полмиски супа сигарету покупать, неужто думаете, что сможете выжить? Сунут в ящик и увезут, поминай как звали. У вас уже и так видик — смотреть страшно.

— Кабы тебе посидеть только на литре баланды из одной воды да пайке хлеба, тоже выглядел бы как мы, — прервал поток моего красноречия тип в картонной покрышке.

— Будто я ем больше вас, вот уж сказали! — искренно возмутился я. — Просто я не привык к деликатесам, как вы, варшавяне. И стараюсь блюсти себя.

— А кто вчера вынес котелок супа из нашего блока, коль не ты? Может, скажешь, вру?

— Я вчера продал старшему вашего блока метлу, за это он и дал мне миску супа. Мы же все в ивняке работали. Кто вам запретил делать метлы? Вы-то в полдень полеживали себе, а я метлы вязал.

— Те-те-те, я тоже не глупей тебя. Да разве старший блока у меня возьмет? Ему интересней дать даром суп кому-то из вас, из освенцимских.

— А ты вот посиди с наше пару годиков, так и тебе всюду дадут вторую миску супа, — ответил я сердито и бегом побежал на свекольное поле, ругая себя за бесполезную задержку.

Метрах в ста подальше ров сворачивал к черному квадрату земли, которую буровили тракторы и экскаваторы. Перед самым поворотом насыпь у рва была удалена, и в стенке его были вырыты две неглубокие ямки, как раз чтобы ступня поместилась. Сунув ногу в ямку и уцепившись руками за край рва, я с усилием вылез наверх и, не обращая внимания на то, что куртка моя волочится по грязи, осторожно пополз между рядами свеклы. Здесь, отчасти прикрытый свекольной ботвой, я почувствовал себя уверенней. Выбрал самую крупную свеклу, не спеша оборвал листья и вытащил ее из земли. Потом стал высматривать репу, но, кроме пузатых бело-розовых свекольных клубней, ничего не удавалось приметить. Тогда я выдернул еще одну свеклу, сунул обе под куртку и, держа в руке несколько листьев как прикрытие от взора капо или часового, пополз опять ко рву. Соскользнув вниз и очутившись между его потрескавшимися, мокрыми стенками, я вздохнул с облегчением.

Достал сразу из кармана деревянную лопатку, почистил куртку и штаны, тщательно отскреб руки и ботинки и, поддерживая под полами куртки обе свеклы, поспешил к своим. Был я слегка разгорячен и дышал как загнанная собака.

— Слушай, друг, дай одну, дай хоть кусок! — упрашивали меня повстанцы, когда я проходил мимо них.

— Не приставайте ко мне, ну и народ! — закричал я почти с отчаянием, прижимая к животу отвратительно мокрые шары свекол. — Сами идите рвите! Свекла там для всех растет! Чего это я один должен трудиться?

— Так вам же легче, вы же молодой! — сказал тип в картонной покрышке.

— Ну и подыхайте, раз вы старые и боитесь. Если б я боялся, на мне давно уже трава бы росла!

— Так подавись же ею, сукин сын! — со злобой крикнул мне вслед тип в картонной покрышке.

Наконец я пробрался к бывшему диверсанту. Ромек сидел во рву на корточках, опираясь на рукоять кирки.

— Все равно никто не смотрит, чего зря стараться? — весьма рассудительно заметил он.

Я вытащил из-под куртки свеклу. Диверсант копнул киркой дно рва, сделал маленькую ямку, достал из недр своей одежды бесценный предмет — перочинный ножик — и аккуратно очистил обе свеклы, бросая очистки в ямку.

— Пошли мы, знаешь, однажды разделаться с одним старостой, недалеко от Радома, — говорил он, вырезая из свеклы жесткие, неприемлемые для гурмана, части. — Деревня называлась Ежины или Дзежины — что-то в этом роде. Окружили кое-как хату, и Волк — во всех историях Ромека Волк играет главную роль — залез в хату через окно, мы стоим, ждем, когда он управится. А его все не видно, и вдруг зовет меня. Влезаю, понимаешь, и я, осматриваюсь, темновато там, ан староста с бабой в кровати и вставать не хочет. «Выходи на допрос», — говорит Волк. «Я его не пущу, допрашивайте в кровати», — говорит баба. А староста с перепугу молчит. Пали, говорю, в подушку, чего не сделаешь для Родины! Пальнули мы оба вместе в мужика, аж перья к потолку взлетели. И ты думаешь, баба крик подняла из-за него? Вот и нет! «Ах вы, такие-сякие, — говорит, — партизаны паршивые, что ж вы мне подушку и перину изничтожили!»

— Чепуха все это, — высказался я, прибивая лопатой очистки в ямке. — При чем тут староста к свекле?

— А вот и при чем, и даже очень при чем, — диверсант подал мне разрезанную на части свеклу, которую я сразу спрятал в карман. — Потому как в кладовке у старого хрыча мы подцепили вот такое, — он изобразил рукою неправдоподобно большой круг, — кольцо колбасы.

— А скажите, пожалуйста, какой колбасы? Я, видите ли, в копченостях немного разбираюсь, — неожиданно вмешался старик в покрытых грязью, когда-то щегольских ботинках. Он тихонько подошел к нам и, опершись на лопату, благоговейно слушал рассказ диверсанта, с не меньшим благоговением следя за тем, как тот режет свеклу.

— Какой колбасы? Ну ясно, не вареной. Обыкновенной деревенской колбасы с чесноком, — насмешливо ответил Ромек, — Уж наверно, повкуснее этой свеклы. Сами понимаете!

Он подал мне пластинку свеклы и отрезал себе другую. У свеклы был противный жгуче-сладкий сахаринный вкус, и как проглотишь кусок, по телу ползло неприятное ощущение холода. Поэтому есть надо было осторожно, маленькими порциями.

— Дайте, пожалуйста, кусочек, не будьте таким жадным.

Старик в ботинках все клянчил со старческой настырностью.

— Надо было самому рвать, — сказал Ромек. — Вам бы только чтобы кто-то за вас задницу подставлял, как в Варшаве, так ведь? Сами-то боитесь?

— Как же я мог воевать в Варшаве, если немцы меня сразу увезли?

— Идите, идите, папаша, работайте, вкалывайте и дальше, тогда мастер Бач, может, и даст вам корку хлеба, — с издевкой сказал я и, видя, что он не уходит, не в силах оторвать взгляд от хрустящих пластинок свеклы, которые мы небрежно жуем, раздраженно прибавил: — Послушайте, папаша, свекла вредна для желудка. В ней слишком много воды. А вы враз съедаете целую. Ноги у вас не болят?

— Да нет, болеть-то не болят, только вот опухли немного, — оживляясь, сказал старик и подтянул вверх облепленные грязью полосатые штанины. Из покрытых глиной, некогда щегольских ботинок, из невероятной путаницы тряпья и лохмотьев торчали отекшие, болезненно белые, с синеватым отливом голени.

Я наклонился и пальцем надавил на кожу. Диверсант равнодушно ударял киркой по земле. Чьи-то опухшие ноги его никак не волновали.

— Видите, папаша, палец входит в тело, как в вымешенное тесто. А знаете, почему? Вода тут, одна вода. Когда от ног дойдет до сердца, тогда капут. Ничего нельзя пить, даже кофе. И зелень, понятное дело, тоже нельзя есть. А вы свеклы хотите.

Старик критически посмотрел на ногу, потом поднял на меня глаза, в которых застыло безразличие.

— Я дам кусок хлеба, только за целую свеклу, — беззвучно проговорил он и вытащил из кармана завернутый в грязную тряпицу хлеб, примерно половину утренней пайки, как я молниеносно и профессионально определил.

Диверсант оперся на кирку, а другой рукой подбоченился.

— Видите, папаша, вы как всегда. Каждый день все та же песня. Надо было сразу достать хлеб, а уж потом трепаться. И подумать, с самого утра терпите, — прибавил он со смесью презрения, одобрения и зависти.

— А что ж, когда надо. Свеклой, по крайней мере, кишки набьешь. Давайте поскорей, на работу надо. Болтаем, болтаем, а там другие за меня копают.

— Хлеба даете с ноготок, а свеклы хотите с целый кулак, — для приличия сказал Ромек. — Ну ладно уж, пусть так, только чтоб не приставали.

Он взял хлеб, положил его в нишу, потом, вытащив из кармана куски свеклы, сложил их в кучку, наглядно показывая, что обмана нет, что свекла тут вся целиком, как была, и вручил ее старику, который, собрав куски свеклы в полу куртки, быстро удалился и исчез за поворотом рва, волоча по земле лопату. Тогда Ромек вынул из ниши хлеб, справедливо разделил его на две совершенно равные части и дал мне одну. Оба мы начали жевать, старательно перемешивая хлеб со слюной и неторопливо глотая. Под конец Ромек вынул из кармана две мятые, вялые сливы. Хитро улыбаясь, он бросил мне одну. Я поймал ее в воздухе.

— Запомни, надо иметь терпение и беречь жратву к должному часу. Сливы я нашел, когда мы утром ходили за инструментами на склад. Если бы я мог хлеб вот так придерживать… А ты сразу бы их съел.

— Понятно, съел бы, — согласился я. Не сговариваясь, мы снова взялись за работу по прежней системе. Он нагибался над киркой, разбивая остатки упавших с насыпи комьев, а я подпирал нишу, в которой, казалось, было потеплее, чем на середине рва, — может, потому, что надо рвом дул ветер, а здесь над головой землица, вроде крыши.

— Знаешь, когда я в Освенциме получал посылки, так сгущенное молоко я выпивал сразу, — сказал я мечтательно. — Никогда не умел делить. И тут всю порцию сразу съедаю. Ты когда видел, чтобы у меня был при себе хлеб? Раз-два, поел, выпил немного кофе, только чтоб не перепить, и стой целый день с лопатой. Главное, не перерабатывать.

— Самая лучшая система — не носить еду в кармане. Что в желудке, того и вор не украдет, и огонь не сожжет, и налога не спросят, а кто еду делит, перебирает, мусолит, тот быстро сдохнет. Это еврейская система.

— И варшавская, — прибавил я, подумав о только что совершенной сделке.

— И варшавская, — согласился бывший диверсант.

Ромек воткнул кирку в землю и оперся о стенку рва. Ров был узкий и непропорционально глубокий. От влажной земли исходил трупный запах гниющей травы. По одну сторону рва возвышалась насыпь, за насыпью было свекольное поле, а дальше тракторы, цепь охраны и лес. По другую сторону был луг, на котором там и сям росли дикие сливы. Сливовые деревья тянулись до самой деревни, лежавшей совсем внизу, даже ниже ванны. От нас была видна верхушка церкви, высившейся посреди деревни над водопадом — к осени воды в речке прибыло, — да красные крыши домов, спускавшихся все ниже и ниже. Дальше по склону холма подымался молодой ельник. За лесом располагался наш небольшой, недавно основанный лагерь, в котором за два месяца умерло три тысячи человек. Из леса выходила белая лента дороги, исчезая в деревне и снова выныривая среди слив.

Издали, пересекая луг наискосок, от дороги шел мастер, на мокрой зелени трав выделялся ярко мундир Трудовой Армии Тодта. Он был большой специалист по прокладке водопроводов, переноске рельсов и погрузке мешков с цементом, а также замечательный, даже освенцимскими узниками не превзойденный добытчик всяческой еды в окрестных деревнях. О своих людях — а было нас у него двадцать душ — он заботился. Собирал каждый день у своих товарищей хлебные корки и раздавал тем, кто усердней работал.

Я схватил лопату и принялся энергично выбрасывать горстки земли. Бывший диверсант взял кирку и, отойдя от меня на несколько метров, чтобы не стоять рядом, поднял кирку высоко над краями рва и дал ей упасть вниз силой собственной тяжести.

— Кажется, ты что-то начал говорить о рве? — вспомнил он, когда молчание опасно затянулось. Надо было разговаривать весь день, тогда терялось ощущение времени и не было повода предаваться вредным мечтам о еде. — Ну, давай рассказывай что-нибудь! Как там было? — И он опять махнул киркой, очень стараясь, чтобы она блеснула над рвом.

— А видишь ли, мы вот копошимся, роем землю немцу на пользу то в Силезии, то где-нибудь под Бескидами, то в Вюртемберге, то опять же где-то у швейцарской границы, то, глядишь, кто-то из товарищей помер, то новых пригонят, и так, браток, идет по кругу. И конца не видно. А уж когда настанет зима…

— Помолчи-ка. Приложи ухо к стенке, услышишь, как земля гудит от артиллерии. Бахают там на западе, бахают…

— Да уж с месяц так бахают. За это время поумирало у нас немножко народу, навезли мы извести, кирпичей, цемента, рельсов, железа и чего там еще, выкопали рвы, ямы, проложили пути железнодорожные — ну и что? Голод и холод все сильнее. И все чаще дождь льет. Раньше я еще как-то держался надеждой вернуться, но теперь — к кому возвращаться? Может, они тоже где-то вот так копают ямы, как эти наши повстанцы. А хоть бы и не копали, все равно думаешь — сумеешь ли жить? Ты или будешь вечно бояться невесть каких ужасов, или станешь тащить обеими руками где только можно, потому как — во что теперь верить? Что говорить, я уже с утра думаю о еде. И не о каких-нибудь яствах роскошных, о которых в романах пишут. Нет, просто досыта поесть хлеба да потолще бы слой масла на хлеб.

— А я не думаю о том, что будет, — жестко сказал диверсант. — Главное дело, выжить сегодня. Я хочу вернуться к жене, к ребенку, отвоевался уже. И тебе уж наверняка будет лучше, чем сейчас, разве нет? Или ты, может, хотел бы вот так жить до конца? — И он издевательски засмеялся.

— Маши, маши киркой, — напомнил я, — над рвом мастер стоит. Разве не видишь?

Делая вид, будто поглощены беседой и его не замечаем, мы усердно работали. Я честно выбрасывал полные лопаты на самый верх насыпи, кряхтя от напряжения. Мастер Бач немного постоял над нами, заложив руки за спину, поглядел как бы с недосягаемой высоты и медленно пошел вдоль рва, поблескивая черными высокими сапогами. Подол солдатской шинели у него был здорово заляпан грязью.

— Эй, капо, капо, — крикнул он мне, остановясь над группой повстанцев. — А ну-ка, иди сюда! Почему этот человек лежит на земле? Почему не работает?

Мастера называли «капо» всех, кто говорил по-немецки. Это сильно смешило старых освенцимских узников и даже, правду сказать, огорчало — капо это все ж капо.

Я побежал по рву. За поворотом, скорчившись, сидел на земле старик, тот, что в грязных, когда-то щегольских ботинках, и стонал, держась руками за живот. Мастер нагнулся надо рвом, заботливо, но все же на расстоянии заглядывая узнику в лицо.

— Больной? — спросил он.

В руке он держал что-то завернутое в газету.

На смертельно бледном лице старого повстанца выступили редкие капли пота. Глаза были закрыты. Веки то и дело вздрагивали. Видно, ему было жарко, потому что он расстегнул ворот. Из-за пазухи вылезла солома и торчала у самого лица.

— Что, папаша, вам, должно быть, свекла повредила? — сочувственно спросил я.

Его товарищ с киркой, тот, что в картонной покрышке, окинул меня ненавидящим взглядом и, коверкая слова, сказал мастеру Бачу:

— Krank. Он больной, больной, — повторил он с нажимом, надеясь, что мастер его поймет. — Hunger, verstehen?

— Ну что ж, совершенно ясно, — торопливо доложил я. — Нажрался свеклы и теперь живот схватило. Только недавно приехал в лагерь, не знает, что овощи есть вредно. Обжорство да голод — ничего тут не поделаешь, господин мастер.

— Свекла? С того вон поля? Так? О, это очень плохо. Klauen, правда? — Мастер Бач сделал международно понятный жест, будто украдкой что-то прячет в карман.

— Он этого не может, — сказал я с высокомерным пренебрежением. — Он каждый день покупает свеклу на хлеб.

Мастер Бач понимающе кивнул головой, печально глядя сверху на повстанца во рву, будто из другого мира. Товарищ старика, тот, с картоном, неспокойно зашевелился.

— Скажи ему ты, может, беднягу отнесут в лагерь, он же болен, тяжело болен.

— Тяжело болен? — с удивлением переспросил я. — Мало вы еще в жизни повидали. Время есть, еще не вечер. Вы что, дитя малое? Не знаете, что ни один охранник теперь не уйдет отсюда? Первый день, что ли, в команде? И снимите, бога ради, этот картон, а то еще кто-нибудь вам удружит. Я уже говорил раз. Опять скажете потом, мы-де злые люди, вас не предупреждаем.

И я пошел к своей лопате. Диверсант, пользуясь тем, что мастер был занят чем-то другим, спокойно сидел на корточках в нише, удобно опираясь на кирку. Когда я взялся за лопату, он вылез из ниши и тоже занял рабочую позицию.

— Старик? Да? — спросил он без особого интереса.

— И до вечера не протянет, — ответил я. — Я таких уже не одну сотню повидал. Ноги опухли, понос, а теперь еще свеклы обожрался. Ничего хорошего его не ждет.

— Опять одним меньше… Я же его не уговаривал сюда ехать. Могли бы оборонять свою Варшаву, раз начали. Правда?

— Известно, могли бы. Их же, когда они ехали в Освенцим, никто не охранял. Они думали, на работу. Вот и дорвались до работы, как мужик до зельтерской.

От злости я выкинул на насыпь большой ком земли, даже черенок лопаты прогнулся.

— Чего тебе за него огорчаться. Кто хочет служить немцам, так ему и надо, — сказал диверсант. — В Освенциме они кричали: мы, мол, не политические, и каждый третий хвалился, что у него дядька фольксдойч, а здесь им опять плохо, еды, вишь, мало дают. Всего шесть недель как приехали и уже хотят по три миски супа получать!

— Ты что, сегодня много съел, больше одной порции? — спросил я с любопытством. Еда была лучшей темой в минуты душевных потрясений.

— Что я там ел! — возмутился бывший диверсант из-под Радома. — Вчера это было. Утром была порция хлеба и — что к хлебу было?

— Маргарин и сыр, — подсказал я.

— Да, маргарин и сыр. Целый день потом — ничего. Под вечер мы продали свеклу евреям. Досталось полпайки на двоих. А вечером еще суп за твою метлу. И потом получил еще суп на кухне за то, что относил котлы.

— За мной зайти не мог? — с сожалением спросил я.

— Нет, я должен был съесть на кухне. А сегодня, — продолжал он, — утром пайка, кусочек маргарина тридцать граммов, да несколько слив, потом вот этот хлеб и немного свеклы. Вот бы еще…

Он запнулся и взял кирку. Над нами молча стоял мастер Бач. С симпатией глядя на нашу дружную и умелую работу, он бросил нам сверток в газетной бумаге. У наших ног рассыпались хлебные корки.

— Об этом-то я и подумал, — бодро высказался Ромек.

И, размахнувшись, занес кирку над головой, стараясь, чтобы она блеснула над краем рва, между тем как я поспешно нагнулся к земле.