Русский флаг

Борщаговский Александр Михайлович

К Н И Г А В Т О Р А Я

 

 

______________________________

 

ВЫСТРЕЛ

 

I

Как только стало известно, что у входа в Авачинскую губу появились четыре фрегата, бриг и пароход, Завойко приказал созвать на экстренный совет капитанов судов, командиров батарей и других лиц, ответственных за оборону порта. Офицеры собрались в гостиной губернаторского дома.

В доме как-то необычно громко хлопали двери. По коридору сновал Кирилл; он то и дело сходил с высокого крыльца, бочком, по-стариковски, и сносил вещи на траву.

На этот раз Завойко изменил своей излюбленной манере говорить, расхаживая по комнате. В генеральском мундире, тесно охватывавшем его сухонькую фигуру, он стоял за столиком рядом с Изыльметьевым, и, посматривая в открытое окно, за которым шумел тополь, рисовал подробную картину обороны порта. Неприятель может попасть в гавань не иначе, как только перешагнув через загораживающую вход "Аврору", уничтожив ее и заградительный бон. Защитников порта восемьсот тридцать семь человек: двести восемьдесят четыре — экипаж "Авроры", шестьдесят — "Двины" и сухопутный гарнизон до пятисот человек, считая волонтеров. Наберется еще и небольшая партия охотников-камчадалов.

— Сила немалая, всего до девятисот человек, — сказал Завойко, — о ней прежде здесь и помыслить нельзя было…

Тревожно ударил церковный колокол. Завойко остановился, прислушиваясь. По кивку Изыльметьева Пастухов выскользнул из гостиной с намерением узнать, что случилось.

— Но и неприятель обманул все наши ожидания, — продолжал Завойко, поглядывая на дверь. — Еще вчера многие считали невероятным, чтобы англичане послали в наше захолустье хотя бы одно крупное военное судно. Я, впрочем, держался другого мнения. Но, признаюсь, господа, и я был поражен известием о столь многочисленной эскадре. Четыре фрегата! Вы знаете, как многолюдны их экипажи, каковы их экипировка и снаряжение. — Здесь он сделал паузу, взглянув на вернувшегося Пастухова, по спокойному жесту которого все поняли, что в заливе ничего не изменилось. — Противу нас двинуто больше двухсот орудий — сила, превосходящая оборону порта по крайней мере в три-четыре раза, — спокойно подсчитывал Завойко. — Большая часть орудий на англо-французских судах — обычно бомбические и мортирные, а их стрелковые партии вооружены штуцерными ружьями. Это создаст большие трудности при отражении десанта. Я не спрашиваю вас, как нам быть, защита отечества — священный долг каждого, и пока мы живы, пока жив хоть один матрос, русский флаг не будет спущен. — Он сурово сжал брови и, заканчивая, произнес убежденно: — Пусть они познают, что от России тогда только отпадает земля, когда на ней не остается в живых ни одного человека! Я жду от вас, господа, советов и пожеланий.

А в коридоре за стеной не смолкал шум, которого, впрочем, почти не замечали поглощенные делами участники совета. Там шли сборы: проносили корзины с провизией, чемоданы, увязанные постели и теплые вещи на случай ночных заморозков. Слышались суетливые шаги, детский плач, ворчание Кирилла. Семья Завойко и другие чиновничьи семьи отправлялись в селение Авача, а оттуда на хутор Губарева, в двенадцати верстах от Петропавловска. Денщики и вестовые были расписаны по местам и ушли, оставив Юлию Егоровну с детьми на попечение старика Кирилла, Насти и, как всегда, пьяного повара.

Первым поднялся капитан-лейтенант Тироль, коротким движением одернув и без того хорошо сидевший на нем мундир. Ему не хотелось говорить, но он сидел рядом с Завойко и, заметив, что Изыльметьев и Мровинский смотрят на него выжидающе, невольно поднялся.

— У нас еще нет окончательной уверенности в том, — начал он, скрывая нерешительность за холодностью тона и отчетливой артикуляцией, — что эскадра, находящаяся в море, неприятельская. Известно, что командор Перри с эскадрой Соединенных Штатов в составе линейного корабля "Вермонт", трех пароходов-фрегатов и шести других судов отправился к берегам Японии, намереваясь принудить императора к подписанию торгового договора. Возможно, на обратном пути командор Перри с частью эскадры решил нанести визит Камчатке. Наконец, это могут быть и суда эскадры Рингольда-Роджерса…

Мысль Тироля явно не находила ни у кого поддержки. Офицеры понимали, что Перри не мог так быстро закончить переговоры с японцами: церемонии, которыми приближенные сейгуна и японского императора обставляли международные приемы, требовали многих недель. А Рингольд-Роджерс недавно оставил берега Камчатки и, как стало известно, намерен проникнуть в устье Амура. Тироль почувствовал, что офицеры несогласны с ним, и поспешно заявил, что распоряжение господина губернатора, рекомендующее женщинам и детям укрыться в окрестных селениях, вполне своевременно: "Бомбические снаряды и конгревовы ракеты могут быстро уничтожить дома, состоящие из дерева и сухой травы…"

Но еще прежде, чем он закончил, раздался условный стук в дверь, и Завойко, оставив Изыльметьева продолжать совет, вышел проститься с семейством.

У крыльца его ждала Юлия Егоровна с гурьбой детей. Она казалась спокойной, но именно в этом спокойствии, в несвойственной Юлии Егоровне медлительности движений и выражалась охватившая ее тревога. Завойко знал это хорошо.

Перецеловав детей, он обнял жену. Ее голова легла на грудь мужа, лоб уперся в холодную пуговицу.

— Прощай, — тихо сказал Завойко. — Если судьбе угодно не дать нам свидеться, то вспомни, что и жизнь долга ли. Не плачь. Останусь жив увидимся, не останусь — детей сохрани, чтоб были люди честные и верно служили России.

Завойко гладил жену по голове, по плечу, и Юлия Егоровна, постояв немного, справилась с охватившей ее тоской.

Простившись с Настей и старым денщиком, Завойко взошел уже было на крыльцо, как услышал голос старшего сына Георгия.

— Матушка! — закричал Георгий. — Оставьте меня здесь! Отец остается один… С вами все…

— Георгий! — остановил его Завойко. — Ты опора матери, как можно оставить ее одну?! Ступай с матерью.

Георгий стоял молча, насупившись. Привязанность к матери боролась в нем с мальчишеским интересом к предстоящим сражениям. Но он хорошо знал отца. Тот редко менял свои решения, а тут и вовсе никакой надежды на это быть не могло. Подхватив одну из корзин, он поплелся за матерью, думая о том, что книжечка, лежащая в его кармане, в которой срисованы все условные знаки маяков, будет бесполезна на хуторе Губарева. Больше всего он завидовал мальчишкам-кантонистам, назначенным помогать орудийной прислуге при подноске "картузов" — шелковых мешочков, наполненных порохом.

Пока Завойко прощался с семьей, в совете были высказаны опасения, сумеют ли защитники порта отразить нападение.

Поручик Гезехус, назначенный командиром Озерной батареи, строительство которой все откладывалось, был в дурном настроении. Белесый, с глазами навыкате, он, как обычно, начал заикаться от волнения.

— Батареи номер шесть не существует, господин капитан-лейтенант, доложил он. — Свезены пушки, и только… К-какие пушки? Четыре восемнадцатифу-фун-товые, лю-лю-безно предоставленные капитан-лейтенантом Васильевым. Батарея не имеет вала. Абсурд! У наших людей кремневые ружья, заряжающиеся с дула. Бьют на триста шагов. А неприятель? — Гезехус выразительно поднял плечи и развел руками. — Для нас б-будет…

— Вы предлагаете сдаться? — оборвал его Изыльметьев.

Мровинский сжал до боли в суставах сплетенные руки. Капитан "Авроры" сегодня злил его. Нехорошо прерывать человека, которому и без того трудно говорить. Всегдашняя замкнутость Изыльметьева нравилась Мровинскому, за нею виделись ему непременно привлекательные черты. Сегодня Изыльметьев переменился: чувствовалась какая-то грубоватость и прямолинейность, прежней хмури как не было.

— Я готов д-драться, не щадя своей жизни! — Гезехус опустил руки по швам и стоял навытяжку. — Надобно возводить несуществующую б-батарею.

Испытывая вспыхнувшую неприязнь к Изыльметьеву, инженер-поручик Мровинский заговорил бесстрастно, суховатым голосом педанта:

— Отсутствие нарезных ружей неизбежно скажется на обороне. В этом нельзя сомневаться. Уже около ста лет в Камчатку посылают только те ружья, которые негодны к делу. Хорошей артиллерии мало. Некоторые пушки скорей сделают вред нашей прислуге, чем неприятелю. Несчастный, безответный край… — Впервые за три недели жизни в Петропавловске, без сна, без отдыха, он почувствовал смертельную усталость, граничившую с апатией.

Офицеры впервые видели Мровинского в сапогах, покрытых известковой пылью, в измятом мундире, впервые заметили по вспотевшей голове инженер-поручика, сколько трудов стоило ему укрывать растущую лысину длинными прядями волос. А он продолжал методично, словно испытывал терпение Изыльметьева:

— В Петербурге, вероятно, сочли бы преступной расточительностью то обстоятельство, что в Петропавловске ныне собрано около девятисот штыков, ровно столько, сколько должно быть матросов в одном только сорок седьмом флотском экипаже.

— Вы уклоняетесь от предмета, — нетерпеливо заметил Изыльметьев.

— Напротив, — спокойно возразил инженер и бросил на капитана неприязненный взгляд. — Необходимейшего для батарей материала — леса нет. Железные цистерны вместо пороховых погребов — затея рискованная, но вынужденная. На кошке и перешейке устроены ядрокалильные печи, однако орудийная прислуга по своей неопытности едва ли сумеет ими пользоваться. На батарее номер семь, у подножья Никольской горы, еще ведутся работы; не все закончено и на трех других батареях. Что касается Озерной, господин Гезехус прав, согласно правилам фортификации этой батареи вовсе не существует.

Изыльметьев нетерпеливо поднялся.

— Что вы предлагаете? — спросил он.

— Если последует приказ о приготовлении к бою, предлагаю срочно закончить самое необходимое. — Большие веки инженера устало опустились. Для Озерной батареи мы не успеем насыпать мешки землей, прошу дозволения на использование готовых кулей с мукой, привезенных "Святой Магдалиной". Мера крайняя, но при благоприятном исходе мука вернется в магазин; в противном случае она все равно попадет в руки неприятеля в качестве трофея…

Вернулся Завойко и занял свое место за столом.

— …Вот, в сущности, и все, — кончил Мровинский.

Дмитрий Максутов напомнил, что в порту имеется ничтожный запас пороха, по тридцати семи зарядов на каждое орудие, учитывая пороховые ресурсы "Авроры" и "Двины".

— Потребуются выдержка и хладнокровие. Беспорядочная пальба для устрашения неприятеля может привести нас к гибели. Артиллеристы должны стрелять только по достижимым целям, это непременное условие отражения, сказал он.

Предложение Мровинского показалось Изыльметьеву удачным. Дмитрий Максутов тоже говорил дело, командирам батарей нужно без конца твердить о скудных запасах пороха. В азарте боя и не заметишь, как останешься без пороха, особенно если командиры еще не были в настоящем бою. Но речи офицеров оставляли чувство досады, в них не было подъема, даже у Дмитрия Максутова.

Капитан бросил взгляд на Василия Попова. Мичман поспешно встал, хотя минуту назад он решил не говорить. Он волновался, хмурил светлые метелочки бровей и морщил выпуклый, отчетливо разделенный на полушария лоб. Под маленькими каштановыми усами по-мальчишески топырилась губа. Попов говорил короче других, с напряженной отчетливостью:

— Я счастлив и горд, господа, павшим на меня выбором, назначением на батарею номер четыре у Красного Яра, именно потому, что понимаю исключительную трудность обороны…

Пастухов с благодарностью взглянул на друга. Он нетерпеливо ждал, когда же раздадутся настоящие слова, и радовался, что их произнес застенчивый Попов.

После Попова атмосфера военного совета изменилась. Завойко живо наблюдал за энергичными жестами Изыльметьева, которого он еще не видел таким деятельно уверенным и живым. Даже Александр Максутов, слушая лейтенанта Гаврилова и капитан-лейтенанта Коралова, с удивлением находил в себе такой неожиданный интерес к подробностям, будто он не два месяца назад, а только что приехал в Петропавловск.

Дошел черед и до Изыльметьева.

— Нынешний совет произвел на меня дурное впечатление, господа, начал он, придирчиво оглядывая всех офицеров.

В этот момент снова ударил набат — настойчиво, громче прежнего. Он врывался в окна гостиной вместе с нагретым воздухом полудня.

— Да, дурное, — повторил капитан убежденно и продолжал, стараясь пересилить звуки набата:

— Хватит нам шаркать ножками перед англичанами и самих себя вводить в опаснейший обман относительно морского всемогущества Британии. Мы были в Портсмуте, стояли бок о бок с неприятелем у берегов Америки. Видели их корабли, хорошо снаряженные, нарядные, многолюдные. Но в этом больше сытости, довольства, чем мужества и благородного самоотвержения, которыми наш матрос превосходит всех матросов мира. Может быть, недалек тот час, когда история скажет, что британский флот в упадке, несмотря на все внешнее великолепие. Уже и лондонские газеты требуют очистить флот от бездарных офицеров, от людей, одной лишь протекции обязанных своей карьерой, а мы по-прежнему твердим о превосходстве британского флота! Полно, стыдно! Они превосходят нас числом кораблей, числом пушек, числом матросов, но русского матроса я за троих не отдам.

Изыльметьев заключил, сопровождая каждую фразу ударом кулака по столу:

— Сдачи порта ни в коем случае быть не может. Если неприятель прорвется в город, я с фрегата буду продолжать пальбу. В последней крайности взорву фрегат. Русский флаг не достанется врагу!..

Распахнулась дверь, и в комнату вбежал Губарев.

— Ваше превосходительство, — доложил он, тяжело переводя дыхание, — в губу вошел пароход… под американским флагом…

Офицеры невольно оглянулись на Тироля. Неужели он оказался прав в своем предположении и им предстоит не кровопролитная борьба на артиллерийских бастионах с англичанами и французами, а мирная встреча с эскадрой командора Перри?

 

II

Офицеры молча спускались к порту.

При совершенном штиле по зеркалу Авачинской губы медленно двигался трехмачтовый пароход. Он шел осторожно на северо-восток, огибая отмели Ракова маяка и мыса Липунского. На короткое время пароход скрылся за Стрелкой, в обширной Раковой бухте. Было очевидно, что он идет к своей цели не прямо, а медлит, лавирует, знакомится с берегами и делает промеры глубин.

В порту толпилось множество петропавловцев. Многие изумленно смотрели на неуклюжее, никогда еще не виданное ими судно, двигавшееся при полном безветрии. Большая дымящая труба, не похожая на камбузную, и колеса, выступающие из воды, нарушали обычные представления о кораблях и казались зловеще угрожающими.

Не доходя трех миль до Сигнального мыса, пароход остановился. В подзорную трубу хорошо был виден американский флаг на корме. Людей на палубе почти не было, как будто пароход находился в открытом море, а не в виду порта. Все это не предвещало ничего хорошего, и офицеры терялись в догадках по поводу флага Соединенных Штатов.

Завойко приказал послать навстречу гребную шлюпку-шестерку под командованием Дмитрия Максутова.

Шлюпка шла по внутренней бухте, скрытая выступами Сигнальной горы. Максутов вел ее как можно ближе к берегу с намерением вынырнуть из-за мыса внезапно и оказаться перед пароходом.

В порту, среди толпы, шли толки и пересуды.

— Не верю, — сказал судья Васильков, стоявший среди толпы со скрещенными на груди руками, — положительно не верю, чтобы англичане были способны на подлог флага! Они не решатся на такой низкий поступок.

— Плохо вы знаете их, сударь, — урезонил его Вильчковский, — и судите неосновательно. Они способны решительно на все.

— Но это же бесчестье! — пожал плечами Васильков.

— А разбойничать на берегах? Жечь деревни, палить из пушек в лоцманские суда? Грабить индусов, китайцев и еще полмира — это что же, подвиги чести?

Завойко меж тем, не отнимая трубы от глаз, говорил офицерам:

— По части шарлатанств у них огромнейший опыт. Три года назад к нам пришел вооруженный люгер под флагом Соединенных Штатов. Капитан — Геджес. Представительный мужчина, только глаза вороватые. Документы судна показались мне подозрительными. Назначаю комиссию по осмотру. Вижу, гости волнуются, грозят именем президента. Спрашиваю: "Кто у вас теперь президент?" — "Великий герой Захарий Тейлор!" — "Чем же он велик?" — "Как же, — удивляются, — он разбил испанцев, привел в повиновение негров, индейские племена…" — "И только?! Передайте президенту, что в России свои обычаи, и поживей открывайте лавочку, не то нам придется ее взломать!" — Он наводил трубу то на лавирующий пароход, то на эмалевую гладь залива, которую рассекала шлюпка, оставляя за собой пенистый след. Что же вы думаете? Как только комиссия приступила к работе, на люгере подняли новый, уже английский флаг. Ко мне явился с законными документами некий Стротен и заявил, что капитаном является он, а не американец Геджес, пугавший нас гневом президента. Нынче у них новый президент, а повадки старые… Ага! — глядя на пароход в заливе, воскликнул Завойко. Поворотил, поворотил…

Максутов, выведя шлюпку на простор Авачинской губы, приказал матросам приналечь на весла. Шлюпка полетела навстречу пароходу. Завидя шлюпку, пароход стал уходить на юг. В этот момент на палубу парохода высыпало много людей. Они облепили корму и борт, с которого открывался вид на Петропавловск.

— Табань! — приказал раздосадованный Максутов. Он успел разглядеть на борту парохода небрежно закрашенную надпись "Вираго" и красные рубахи английских матросов.

Завойко насупился.

Сомнений нет! Английский пароход под американским флагом разведывал обстановку. "Если к утру поднимется хотя бы легкий ветер, — думал губернатор, — позволяющий парусным судам войти в Авачинскую губу, завтра же можно ждать сражения. Нужно торопиться с последними приготовлениями".

Перед Завойко вдруг возникла широкая физиономия мистера Чэзза.

— Спешу высказать свое негодование, господин губернатор, — заверял его Чэзз, низко кланяясь. — Торгующие американцы возмущены тем, что неприятель воспользовался флагом свободных Штатов!

— Невелика беда, Чэзз, — небрежно обронил Завойко и спросил строго: Почему не увозишь добро из Петропавловска? У Жерехова кладовые уже небось пустые, а ты что-то замешкался…

Лицо Чэзза расплылось в угодливой улыбке, глаза исчезли в темных, морщинистых веках, и, прижимая короткопалые руки к сердцу, он промолвил:

— Полагаюсь на доблестных защитников Петропавловска!..

Они не сделали и двух шагов, как поручик Губарев, протолкавшись сквозь толпу, подошел к Завойко и доложил, что со "Св. Магдалины" бежал штурман Магуд и сопровождавший его матрос.

— Куда? — вскинул голову Завойко.

— Неизвестно-с… Похитил деньги, имевшиеся на клипере, и бежал-с!

— Ну-ка, Чэзз, голубчик, — сказал Завойко недобрым голосом, — не ты ли просил за него, а?!

Он приблизился к Чэззу и, схватив купца за лацкан лоснившегося сюртука, гневно спросил:

— Куда он бежал?

— Что вы, господин губернатор! — шарахнулся испуганный купец. — Разве могу я знать!

— Хорошо! — Завойко повернулся спиной к американцу. — Мистер Чэзз поручился за Магуда. Если штурман не отыщется, деньги взыскать с Чэзза!

И, не обращая внимания на протесты купца, Завойко с Изыльметьевым пошел к зданию портового управления.

У крыльца они, к величайшему своему изумлению, столкнулись с Арбузовым, который, по предположению Завойко, должен был находиться уже на полдороге к Большерецку.

Арбузов два дня не попадался на глаза Завойко. На совете он не присутствовал. Казалось, он внял наконец повторному приказанию начальника. С появлением неприятельской эскадры Завойко пожалел было, что отправил Арбузова, вздорного, беспокойного, но все же боевого офицера.

— Почтение, Василий Степанович! — как ни в чем не бывало поклонился Арбузов. — Иван Николаевич, здравствуйте! Все-таки решили припрятать муку подальше, как я и предполагал? — он указал на стрелков, переносивших кули с мукой к Култушному озеру для сооружения вала Озерной батареи.

Завойко взорвало. Мгновенно представились ему и стычки с Арбузовым и повышенный к ним интерес молодых офицеров.

"Недостойно! Мерзко! — пронеслось в голове. — В нынешнее же время и вдвойне мерзко. Скрываться, хитрить…"

— А я, милостивейший государь, — начал Завойко, сдерживаясь, предполагал, что вы находитесь на пути в Большерецк!

— Василий Степанович, помилуйте! В этакое время…

— Я предполагал, господин капитан второго ранга, что двух приказаний, — розовый от негодования Завойко подчеркнул последнее обстоятельство, — двух моих приказаний достаточно для такого опытного офицера, каким вы себя считаете! В любое время!..

Арбузов струсил. Он потерял беспечный вид, но тотчас же справился со смущением, придав себе вид отчаянной решимости.

— Применяясь к точному смыслу военного закона, при таких исключительных обстоятельствах…

— Обстоятельства, — пресек его Завойко, — известны мне не меньше вашего…

Арбузов хотел найти поддержку у Изыльметьева, но Иван Николаевич ответил на его искательный взгляд так, словно встретился с досадным препятствием при исполнении серьезного и важного дела. Тогда Арбузов упрямо вскинул голову и, сжав кулаки, ответил:

— Я не имел права оставлять свой пост в виду угрожающего противника.

— Третьего дня, когда я повторил свой приказ, о неприятеле не было известно.

— А нынче он тут!

— Потрудитесь немедля выполнить приказание! — вспылил Завойко.

У Арбузова как-то сразу задрожало лицо, расширились сверкнувшие презрением глаза, заходили сильнее ноздри, он ответил хрипло, срываясь на крик:

— Старший по начальнике не оставляет своего поста на случай его смерти!

— Значит, вы не повинуетесь? — тихо спросил Завойко.

— Разрешите напомнить вам, — воскликнул Арбузов с истерической ноткой в голосе, — что начальник команды не может быть никуда посылаем на срок свыше трехдневного! Я капитан над портом и под страхом смертной казни не оставлю своего поста…

— В последний раз предлагаю вам одуматься, — предупредил его Завойко с недобрым спокойствием в голосе. — Я не допущу подобного неслыханного нарушения приказа перед лицом неприятеля, угрожающего порту.

Арбузов закусил удила.

— Если ваша власть выше закона, — закричал он, — закуйте меня в кандалы, бросьте на гауптвахту, казните…

Но Завойко уже не слушал его. Повернувшись к адъютанту, он приказал:

— Тотчас же приготовьте приказ об отрешении капитана второго ранга Александра Павловича Арбузова от всех занимаемых им должностей.

 

III

Случай свел Зарудного и Машу для короткого прощания. Узнав о приближении неприятеля, Зарудный собрал свою партию волонтеров из молодых чиновников и петропавловских мещан, и они, вооруженные кремневыми и пистонными ружьями, отправились на северную окраину города, к Култушному озеру. Здесь была назначена боевая позиция для их разношерстного отряда. При отряде находилась единственная сухопутная пушчонка и пара лошадей к ней.

Партия уже около двух недель проводила ученье, и Зарудному удалось добиться некоторой согласованности действий, хотя внешне отряд выглядел случайным сборищем. Чиновничьи мундиры смешались с неуклюжими куртками местного изготовления, с ситцевыми и холщовыми рубахами мещан, форменные фуражки — с выцветшими картузами и потертыми малахаями.

В полдень волонтеры расположились на отдых. Из-за казарм, которые замыкали северную окраину Петропавловска, показалась колонна женщин и детей. Они шли к Култушному озеру по грунтовой дороге, ведущей на Авачу. Зарудный, как и другие чиновники, стоял с обнаженной головой. В тихом исходе этом, без стенаний и плача, было что-то горестное и значительное.

Неожиданно Зарудного обнял Андронников, оказавшийся в колонне женщин. Он тоже уходил на Авачу.

— Голубчик, — бормотал он, смахивая слезу, — счастлив видеть вас… безмерно счастлив и доволен…

— Иван Архипович! — обрадовался Зарудный. — Уходите?

— Увы! Скитанья мой удел! — старик поник головой, и борода, прижатая к груди, смешно растопырилась. — Подобно Агасферу, блуждать буду вечно и в горести пребуду…

Зарудный не удержался от смеха, — так комичен был этот взлохмаченный пророк печали на виду насторожившейся толпы и спокойно двигавшихся женщин.

— Над старостью смеетесь, господин хороший! — обиженно выпятил нижнюю губу землемер.

— Да нет же! — поспешил уверить его Зарудный. — Я подумал, что для Агасфера Камчатка земля неподходящая: кругом вода и вода, а теперь и неприятель появился…

— Надеетесь? — выразительно спросил Андронников, потрогав пальцем дуло ружья Зарудного.

— Твердо верю, дорогой Иван Архипович, — ответил он.

Освободившись из объятий землемера, Зарудный увидел в толпе и Машу, и Настю поодаль, с младшей дочерью Завойко на руках.

— Здравствуйте, Марья Николаевна! — сказал Зарудный, теряясь от неожиданности.

Маша подошла к нему и, смущаясь, заговорила:

— Я хочу проститься с вами, Анатолий Иванович…

— Верю, верю, что вы скоро вернетесь, — поторопился сказать Зарудный, почувствовав, что она хочет завести разговор о том, чего ему теперь не хотелось и вспоминать.

— Не знаю, — уклончиво ответила Маша. — Я не думала уходить, но пришлось уступить… — Она замялась. — Ничего не могу поделать с матушкой…

— Маменьки нынче не верят, что Жанна д'Арк существовала когда-либо, вставил Андронников. К нему возвращалось присутствие духа, а вместе с ним и юмор.

— И не только они, — зло возразила Маша, — но и господа офицеры! Насмешка землемера задела девушку, она уже твердо глядела в глаза Зарудного. — Мы расстаемся, Анатолий Иванович. Кто знает, что случится завтра. Простите меня, и мы расстанемся друзьями.

— Полно, Машенька, что вы! — воскликнул Зарудный, сжимая ее протянутую руку. — Вы… вы не должны виниться… Все пройдет, забудется…

Поднявшись на носки и наклонив Зарудного к себе, Маша, сразу же превратясь в порывистого подростка, поцеловала его в лоб и, крикнув: "Будьте мужественны! Прощайте!" — убежала.

Анатолий Иванович ожесточенно теребил свои жидкие усики. Все поплыло перед его глазами в ласковом солнечном мареве: и двигающаяся дальше колонна, и взмахи фуражек в руках чиновников, и ответное прощальное приветствие Андронникова, высоко поднявшего над головой широкополую шляпу.

 

IV

Вид камчатских берегов поразил Прайса. Всем морякам мира самое слово "Камчатка" служило синонимом севера, льдов и холода, где почти невозможна нормальная человеческая жизнь. Стало обычным противопоставлять тропическому зною холод Камчатки. Камчатка продолжала линию дикого, скалистого берега, отмечаемого на всех европейских картах загадочным именем "Т а т а р и я".

Солнечным утром 16 августа 1854 года старые, уже приглядевшиеся к миру глаза Прайса загорелись молодым любопытством. Такого высокого неба и дикой, влекущей красоты он еще никогда не видал. Конечно, и Столовая гора у Капштадта и грозные утесы мыса Доброй Надежды стоили многого, не говоря уже о языческой дикости Огненной Земли. Но у Капштадта все было просто, разгаданно: за отвесными скалами находилась богатая страна, в которой кое-что принадлежало и Дэвису Прайсу.

Впрочем, и здесь почти такие же скалы у входа в бухту и утесы, о которые в непогоду может расщепить корабль, сколоченный лучшими мастерами Англии. На вершинах вулканов сверкает никогда не тающий снег. Мир окрашен в голубой и зеленый цвета. Голубое небо и зеленая земля всевозможных оттенков, от легких, акварельных, тающих тонов до темно-зеленого плотного бархата.

Прайс вернулся в каюту в хорошем настроении, но тут его ждал сюрприз.

На полу, между дверью и столом, лежала газета. Это декабрьский, сильно истрепанный номер "Дейли ньюс". Подняв газету, адмирал увидел несколько жирно подчеркнутых кем-то строк. У Прайса задрожали колени и нижняя челюсть тяжело отвисла, когда он прочел эти строки.

В них не было имени Прайса, но и без того все было ясно. "Не пора ли, — спрашивалось в статье, критикующей порядки во флоте, — очистить британский флот от старых, сгнивших судов, а офицерский состав — от бездарностей и выживших из ума стариков?" Чтобы Прайс не терялся в догадках и не строил себе никаких иллюзий, слова "выживших из ума стариков" подчеркнуты дважды.

Прайс бросился к двери, но, приоткрыв ее, одумался и, спрятав газету, в смятении заходил по каюте.

"Кто? Кто мог это сделать? — спрашивал он себя, не находя ответа. Флаг-капитан Ричард Барридж? Ограниченный офицер, безынициативный, туповатый, но исполнительный служака с подобострастными глазами, которые не умеют лгать? Нет, он не мог подбросить этой газеты. Никольсон? Смешно приписывать такой утренний подарок человеку, находящемуся на расстоянии нескольких кабельтовых от Прайса, на борту "Пика"… Разве что пороть всех матросов подряд, вытрясти из них душу, узнать, кто подходил этим утром к его каюте. Нет, не годится! Таким оборотом дела будет больше всего доволен тот, кто издевался над Прайсом".

И Прайс решил лично отправиться на рекогносцировку Авачинской губы на "Вираго". "Нужно действовать, — подумал Прайс. — И действовать энергично. Заткнуть глотку бездарным мальчишкам, возомнившим о себе слишком много!"

"Дейли ньюс", аккуратно сложенная и засунутая во внутренний карман мундира, жгла грудь. Как только "Вираго" удалился от эскадры, Прайс прошелся по палубе, расстегнул пуговицу мундира и выбросил газету за борт. Кажется, никто не заметил. Все смотрели вперед, на широкий скалистый коридор, за которым открывалась панорама огромного залива.

Прайс старался скрыть волнение, но это плохо удавалось. Руки, державшие тяжелую зрительную трубу, тряслись. Пароход лавировал, и Петропавловск на короткое время уходил из поля зрения Прайса, но с каждой минутой каждая пройденная сажень уводила "Вираго" в глубь залива, на север, где адмирал уже успел заметить высокие мачты судов и линии крепостных укреплений.

Наконец пароход остановился в трех милях от Петропавловска. Адмирал вспомнил об американском флаге, и чувство неуверенности, давно охватившее его, возросло. Правда, даже самый придирчивый член конгресса отнесся бы к подлогу флага как к забавной шутке. И все-таки Прайсу не по себе, когда он думает о том, что с самого начала обстоятельства заставляют его прятать британский флаг.

Без труда узнал он "Аврору", загородившую бортом вход в бухту. Слева бухта прикрыта гористым полуостровом, справа лесистым горным склоном. Песчаная кошка заслонила корпус русского фрегата значительно выше ватерлинии.

Петропавловск представился Прайсу глухим ущельем, войти в которое можно только с юга. Но этот вход защищают естественные преграды, русские суда и три батареи — они смотрят на Прайса темными квадратиками амбразур. На скалах в конце полуострова видна высеченная в горе батарея и русский крепостной флаг. В основании песчаной косы многосаженное сооружение, обороняющее вход во внутреннюю бухту.

В одно мгновение Прайсу представились ошибки недавнего прошлого и весь возможный позор будущего. Все, что построено здесь русскими, — дело самого недавнего времени. Пока он препирался с Депуантом, эти люди успели воздвигнуть укрепления. Китобои, посетившие Петропавловск весной, как и шпионы, щедро оплачиваемые Виллье, не видели здесь прежде никаких укреплений и доносили о ничтожном гарнизоне, неспособном к защите. В Англии никто не поверит, что для захвата Петропавловска нужно было понести большие жертвы.

В сознании Прайса тяжело ворочались газетные строки: "Выживший из ума старик"!.. Он, только он виноват во всем! Захвати он "Аврору" в Кальяо Никольсон не пропускает случая напомнить, что предлагал поступить именно так, — и Петропавловск лишился бы такой немалой силы, как фрегат, многих орудий, опытных защитников.

Этого никто и никогда не простит Дэвису Прайсу — с т а р и к у, в ы ж и в ш е м у и з у м а. Скупердяи из Сити слишком дорожат каждым кораблем, каждым гвоздем, вколоченным в палубу. Барышники, заседающие в парламенте, беспощадны, когда дело доходит до нарушения их интересов, когда видят, что жирный кусок ускользает из рук. Корабль не должен утонуть, прежде чем не придет в полную ветхость. Горе тому капитану или начальнику эскадры, который не сумеет защитить торговые интересы Англии или упустит добычу, щекочущую ноздри лондонских купцов и банкиров! Его могут спасти только связи, только протекция. Иначе парламентские демагоги, остерегающиеся трогать сильных, уничтожат его, человека без протекции, унизят, посадят на скамью подсудимых. Капитаны эскадры Бенбоу, с безукоризненной честностью служившие британской короне, были повешены только за то, что прекратили безрассудное преследование вдвое более сильной неприятельской эскадры… Даже храбрый ветеран Роберт Кальдер, которого никто не осмелился бы назвать в ы ж и в ш и м и з у м а с т а р и к о м, даже безмерно отважный сэр Роберт Кальдер лишился начальствования и был отозван с флота за то, что, вступив в сражение с неприятелем, отнял у него только два корабля, в то время как торгаши из Сити рассчитывали на большее! По сравнению с Прайсом это были люди, о которых можно сказать, что они имели некоторые связи!

Могильным холодом дохнуло на Прайса в этот теплый августовский день.

Хорошо бы уйти, исчезнуть или возвратиться на год назад и отказаться от лестного предложения адмиралтейства, доживая остаток лет на увитой плющом веранде капштадтской виллы, рядом с домами неприветливых голландцев! Хорошо играть с внуками, раскрывать за утренним кофе газеты и находить свое имя только в списках пожертвователей, как и подобает с т а р и к а м, в ы ж и в ш и м и з у м а. Если нужно пощекотать нервы, для этого существуют маленькие бушмены и кафры, охота на них не сопряжена с большим риском!

Послушайся он совета Никольсона и отправься без промедления в Гонолулу — русский фрегат "Диана", возможно, лежал бы уже на дне Тихого океана или был бы отведен в один из американских портов. Где теперь "Диана"? Конечно, рыщет на торговых путях, уничтожает английские купеческие суда, доверившиеся в ы ж и в ш е м у и з у м а с т а р и к у, пускает ко дну состояния лондонских купцов, а вместе с тем топит и его, Дэвиса Прайса, репутацию, доброе имя, а может быть, и жизнь.

Он с озлоблением смотрел на недосягаемый крепостной флаг, на маленькие фигурки людей в порту, на спокойные зеленые горы, дружелюбно обступившие порт и укрепления.

Вот почему Прайс не сумел скрыть внезапного испуга и приказал повернуть "Вираго" к выходу из залива, когда из-за скалистого полуострова показалась русская шлюпка. Адмирал заметил крайнее удивление Маршалла капитана "Вираго", а затем увидел, как высыпали из трюма на палубу матросы и офицеры, словно им больше не представится возможность взглянуть на Петропавловскую бухту. Команда парохода недоумевала: чего испугался адмирал? Но "Вираго" уже неуклюже поворачивал и уходил от шлюпки.

Еще одна оплошность! Слух о том, что "Вираго" при шести пушках бежал от неприятельской шлюпки и адмирал не дал бомбардирам испытать меткость их прицела, тотчас же распространится по эскадре. Непоправимая оплошность!..

Бодрость уже не возвращалась к Дэвису Прайсу.

Он стоял одиноко на корме "Вираго", когда пароход в вечерних сумерках проходил мимо Трех братьев — высоких скалистых зубьев, стороживших вход в залив. Что-то мелькнуло на волне. Прайсу показалось, что это номер "Дейли ньюс", брошенный за борт, маячит на волнах, поджидая эскадру. Газета и завтра будет кричать о старике, выжившем из ума! Найдутся еще глаза, кроме глаз Прайса, которые узнают грязный газетный листок…

Поздно ночью Прайс встретился с Депуантом.

По настроению Прайса Депуант заключил, что в Петропавловске, этом загадочном русском порто-франко, его встретили не белые флаги и не суетливая бестолочь шлюпок, наполненных представителями торговых фирм.

Депуант схватил жесткую ладонь Прайса и с тревогой спросил:

— Одно слово, мой адмирал: petite escadrille?

— "Аврора" там.

— Русские воздвигли укрепления?

— Да. И весьма серьезные. Порт расположен в естественной и почти неприступной крепости.

— Для соединенной эскадры не существует невозможного, мой адмирал!

— Разумеется, — бесстрастно подтвердил Прайс. — Но штурм будет стоить больших усилий.

— Я полагаюсь на психологический эффект, — ободрил себя Депуант. Стоит русским увидеть нашу эскадру — и их воинственный пыл остынет.

— Сомневаюсь, — буркнул Прайс.

— Нужно основательно пугнуть их! — Слова француза сопровождались энергичными взмахами руки. — И мы это сделаем, черт возьми! Не для того же мы тащились в Камчатку, чтобы обменяться приветствиями!

Решили вести эскадру в Авачинскую губу на следующий день, если позволит ветер.

Утром черные фрегаты — белые полосы, обозначавшие артиллерийские порты, были закрашены еще в Гонолулу — начали осторожно входить в проход и поплыли в кильватерной колонне. В четыре часа дня эскадра бросила якорь в заливе западнее Сигнальной горы.

Когда суда описывали дугу, проходя в виду Кладбищенской, Кошечной и Сигнальной батарей, раздался общий залп "Авроры" и трех батарей. Снаряд одной из бомбических пушек Сигнальной батареи угодил в корму "Президента", повредив осколками штурманскую и капитанскую каюты. Прайс, занимавший каюту своего флаг-капитана, находился в это время на носу, но меткое попадание русского снаряда принял как недоброе предзнаменование. Суда эскадры ответили несколькими залпами верхних батарей и отошли в глубь залива.

На "Президенте" было созвано совещание капитанов эскадры. Все имели возможность лично рассмотреть укрепления Петропавловска, — следовательно, не было нужды излагать результаты вчерашней рекогносцировки. У всех были уши, чтобы слышать, как встретили эскадру русские артиллеристы.

Прайс хотел бы знать, известно ли его подчиненным о бегстве "Вираго" от русской шлюпки. Но разве прочтешь что-нибудь на замкнутых лицах офицеров, в глазах, не выражающих в данную минуту ничего, кроме служебного рвения! Даже расчетливый Никольсон охвачен воинственной лихорадкой, злобной нетерпеливостью, точно он готов сейчас же, не ожидая рассвета, ринуться в бой.

Адмирал изложил свой план атаки:

— Мы бросаем в бой сильнейшие суда. С русскими нужно покончить одним мощным ударом. "Президент" займет место против самой сильной неприятельской батареи. — Прайс мельком взглянул на Никольсона, но тот ни одним движением не выдал своего отношения к решению адмирала. — Ближайшая батарея, находящаяся на оконечности полуострова, будет уничтожена огнем "Форта". Капитан Никольсон со своим фрегатом захватит дальнюю батарею, могущую помешать нам фланговым огнем. Подавив эти батареи, мы собьем замок с порта и доберемся до "Авроры". Мы обрушим на порт удар ста пятидесяти орудий, имея в запасе еще пятьдесят. Отважные артиллеристы "Форта" отомстят за сегодняшний выстрел русской батареи, стрелковые партии капитана Никольсона без труда овладеют самым незащищенным из русских укреплений.

Никольсон рассчитывал на то, что адмиралы, столь нерешительные у берегов Америки, и тут, следуя своей тактике, возложат на него самую трудную задачу. Он уже видел "Пик" в облаках порохового дыма, идущий в узкий проход, на горящую "Аврору", мимо разгромленных — им разгромленных! — батарей. И вдруг — дальняя батарея! Трехпушечная батарея, с которой мог справиться не только малый фрегат "Эвредик", но и восемнадцатипушечный бриг "Облигадо". Но Фредерик Никольсон склонил негодующее лицо в знак того, что он все понял и со всем согласен.

Спрошенный же Прайсом по существу плана, Никольсон порывисто поднялся и без всякой связи с предложениями адмирала сказал:

— Флот требует отважных, дерзких парней. Из таких парней состоит экипаж "Пика", и они выполнят любой приказ. Будет бесчестьем британского флага, если наш завтрашний обед состоится не в Петропавловске.

Воинственное заявление Никольсона все приняли как свидетельство храбрости и патриотизма капитана, и только Прайс сумел в полной мере оценить скрытые в нем намеки.

Наступила ночь. Прайс не ложился, погруженный в мрачные размышления.

В каюте еще заметны следы недавнего взрыва: бюро, в котором хранятся пистолеты, сдвинуто в сторону, поврежденная переборка завешена ковром.

Прайс представил себе возможность неудачи. Представил с такой ясностью, столь подробно, что смог бы описать картину бедствия до мельчайших деталей.

Бесчестье британского флага! А что, если ему, человеку без связей, полузабытому адмиралтейством, суждено стать причиной этого позора? Быть судимым, лишиться мундира, чести, доброго имени! Оставить в наследство сыновьям не лордство, а поруганное, замаранное грязью имя! Нет! Только не это… Прайс с омерзением чувствует ненужность и нелепость своего длинного тела, внушающего почтение подчиненным, свое бессилие… Он гонит от себя мысли о прошлом, о непоправимых ошибках, призраки разгрома, бедствий, тонущих судов, озлобленные лица купцов, лордов адмиралтейства, членов трибунала, посылающих его в тюрьму.

Мелькает мысль: а что, если умереть? Посмеяться над такими прохвостами, как Никольсон или ничтожество Клеменс (по-видимому, он подсунул ему "Дейли ньюс", — кто другой мог это сделать?!). Если бы уйти, не навлекая на свои седины позора! Заставить окружающих возносить ему хвалу, сожалеть, говорить прочувствованные речи и лицемерить так же, как они лицемерят при его жизни.

Несчастный случай?.. Неосторожное обращение с пистолетом? Внезапный выстрел — и никто не осмелится назвать это самоубийством! Предоставить Никольсону и Депуанту погибать от русских ядер, а самому уйти, как подобает сильному? Если эскадру постигнет неудача, никто не станет хулить его, жертву несчастного случая. Найдутся и такие, которые скажут: "Если бы был жив Прайс! О, если бы этот славный старик, этот старый отважный солдат был жив, разве так обернулось бы дело?" Такие всегда находятся.

И сразу же вместо разверстой могилы позора Прайсу представилась пышная поминальная служба в кафедральном соборе св. Павла. Вереница карет, кэбов, экипажей, замершие на дороге омнибусы… Печальные лица, траур, семья, окруженная вниманием и почетом, дорога из белых роз, по которой душа Прайса и доброе имя его восходят к вечному блаженству…

А те, которые считают его стариком, выжившим из ума, пусть отдают жизнь за честь британского флага! С него хватит. Он заслужил право на этот последний выстрел. Он хитрил с кафрами, бушменами, голландскими колонистами в Африке, со священником, которому исповедовался, — можно ему один раз схитрить с Англией! Многие делают это каждый день и купаются в золоте, пользуются репутацией лучших, благороднейших, честнейших граждан Англии. Разве он не платит тяжелой цены? Разве он не ищет самого малого для себя — только покоя и доброго имени?

Ноги Прайса одеревенели. Всю ночь он двигал ими, не сбиваясь с шага. Из угла в угол. Из угла в угол.

На рассвете в каюту Прайса постучали. Понадобились немалые усилия, чтобы казаться спокойным и полным решимости.

Прайс ответил на приветствие Барриджа и вышел с ним на палубу. Флаг-капитан что-то говорил о принятых диспозициях. Прайс деловито покачивал головой. Он сегодня суров и внимателен как никогда.

"Президент" готовился к сражению. Снимались щиты и переборки кают, отделяющие их от артиллерийских батарей. Дюжие руки матросов убирали переборки адмиральской каюты. Теперь каюта и батарея с находящейся на ней орудийной прислугой представляли собой одно целое. Матросам хорошо видно, что делается в каюте. Теперь Прайс не смог бы ни открыть незаметно бюро, ни выпить тайком рюмку рому.

Ветер достаточно силен, чтобы "Пик" и "Президент" могли занять свои места без помощи "Вираго". Но "Форту" понадобится буксир: он стоит так, что при необходимой эволюции попадет под обстрел русской батареи.

"Пик" начал двигаться. С "Форта" подали буксир на пароход.

Сигнальные флаги взвились на мачтах.

— Теперь мы готовы! — громко сказал Прайс и спустился в свою каюту.

Он открыл бюро, вынул два пистолета и, зарядив их, остановил выбор на одном. Внимательно, держа палец на спусковом крючке, осмотрел вороненую сталь, заглянул в короткий ствол, словно заметив внутри пятна ржавчины. Правый глаз Прайса нервно подергивался, но он был зажмурен, — иначе орудийная прислуга, стоявшая в нескольких шагах от него, заметила бы, что с адмиралом неладно.

Пистолет скользнул вниз, от левого глаза к груди, и когда он оказался на уровне сердца, раздался выстрел. Прайс упал, растянувшись почти во всю длину каюты.

В последний миг рука адмирала дрогнула, и пуля прошла чуть выше сердца. Он лежал без сознания, в крови, медленно выползавшей из-под левого плеча. Барридж трясущимися руками расстегнул мундир, разорвал тонкое полотно рубашки. На груди почти не было крови, жесткая седая поросль окружала небольшую рану. Видимо, кровь заливала легкое.

Адмирал приоткрыл левый глаз. Тусклый зрачок дрожал в сетке рыжеватых седых ресниц. Правый глаз закрыт, словно парализован. Сознание того, что он жив, не радует Прайса. Что-то сломалось внутри, лопнула пружина, двигавшая его поступками, возобновлявшая силы и волю, и нет желания сопротивляться смерти.

Возле него Барридж. Это хорошо. Самый доверчивый из всех… Нужно сказать что-то такое, что Барридж непременно запомнил бы и передал другим.

— Проклятый… пистолет… — прохрипел Прайс, чувствуя, как клокочет у него в груди и пена выступает в углах губ. — Кэт… дорогая Кэт… Вы победите, капитан…

Барридж почтительно склонил голову.

Прайс закрыл глаза и после этих драматических слов только изредка поглядывал на окружающих сквозь дрожащие, прижмуренные веки.

Вокруг адмирала суетились люди. Медик "Президента", мсье Гренье, офицеры. Его положили на кушетку. Длинные ноги в чулках повисли без опоры. Потрясенный Депуант о чем-то вполголоса расспрашивал Барриджа.

— Ах, какое несчастье! — восклицал француз через правильные промежутки.

По трапу спустился Никольсон, — только он умеет так тяжело ступать на каблуки. Прайсу очень хочется взглянуть на Никольсона, на выражение его лица, но он отказывает себе и в этом.

"Нет, нет… Только лежать и слушать! Насладиться скорбью подчиненных. И уснуть…"

Так проходит час. Слух Прайса ловит отдельные слова и фразы. Его собственные слова, брошенные как приманка Барриджу, у всех на устах. Их повторяют, им придают должный смысл и направление. Скоро у его постели разыграется привычная комедия притворства, ханжества, спектакль, ради которого он и убил себя.

Мсье Гренье в трех шагах от него объясняет кому-то, что все зависит от сердца:

"Выдержит ли оно? Он давно не приходит в сознание… Это прискорбно…"

Взглянуть бы на того, кому он это говорит… Что он — растерян, огорчен или равнодушен, слегка прикрывшись показным участием?..

Сквозь щелку век Прайс осторожно смотрит на окружающих, слабо различая их. Они плывут, точно под водой.

Доктор попросил всех оставить каюту. Офицеры тяжело поднялись по трапу, словно на плечах у них уже колыхался гроб или костлявое тело, завернутое в парусину. Около Прайса остались врачи, — они отошли в сторону и совещаются. Тут же Депуант и Никольсон.

Адмирал чуть приоткрыл глаза и уловил презрительный взгляд Никольсона. Прайс захрипел.

— Я приказал прекратить все приготовления, — сказал нерешительно Депуант.

— Сегодняшний день испорчен, ничего не скажешь, — согласился Никольсон.

— Думаю, что адмиральский флаг не должен быть спущен… до занятия Петропавловска?

Прайс ждет, что ответит Никольсон, старший после него на эскадре.

— Пожалуй, — процедил сквозь зубы капитан "Пика".

Длинная, мучительная пауза. Прайс пытается представить себе, как топчется на месте растерянный француз в поисках слов, приличествующих моменту, но и приятных молодому честолюбцу.

— Какой человек умер! — раздается наконец вздох Депуанта.

— Вы верите в несчастный случай? — спрашивает Никольсон грубо.

— Побойтесь бога!.. — начал было Депуант, но собеседник прервал его:

— Пусть он трепещет бога и страшного суда! Выживший из ума старик!

— Ради бога, капитан… — прошептал Депуант. — Я тоже подозревал… Но этого не должен знать никто до окончания боя. Вы дадите мне честное слово офицера… Вашу руку!

Молчание.

Умирающий видит их рукопожатие, слышит, как легко взбегает по трапу Никольсон. Это походка человека, который вполне уверен в своем благополучии и силе. Депуант приближается к распростертому телу Прайса, чтобы проститься, но губы шепчут слова, от которых адмиралу становится совсем худо:

— Ах, какая подлость!.. Связал меня господь на старости лет…

Больно сердцу. Кажется, кто-то накачивает его воздухом и сердце вот-вот разорвется… Прайс не может ни крикнуть, ни пошевелить рукой, хотя мысль еще работает. Но когда матрос, подвешивая ковер в том месте, где была переборка, весело сказал своему товарищу: "Бешеный дог не будет больше скалить зубы! Он получил чего заслуживал", — Прайс чуть приподнялся, хотел закричать, жить назло всем, и упал на спину, чтобы больше уже не подниматься, не видеть ненавистных лиц, не слышать поношений.

Левое легкое, налившись кровью, задушило старое, немощное сердце Дэвиса Прайса, контр-адмирала.

 

ИДИТЕ!

 

I

Завойко неотлучно находился на Сигнальной батарее, наблюдая за кораблями в зрительную трубу. С самой батареи не видно эскадры, с запада позиции защищены скалою — она служит батарее траверсом и заслоняет всю северо-западную часть залива. Орудия установлены так, чтобы защищать подходы к Петропавловской бухте. Только выйдя вперед бруствера, на наклонную, покрытую щебнем площадку, можно следить за противником. Но тут неудобно, голо и площадка слишком наклонена к заливу.

Завойко, лейтенант Гаврилов и присланный Изыльметьевым Пастухов обогнули скалистый траверс и вышли на удобную площадку, заросшую пахучей серебристой полынью. В трещинах скал вился морской горох, поднявшийся так высоко по каменистой почве.

Стояло спокойное, ничем не потревоженное утро.

Увидев в зрительную трубу, как взвились сигнальные флаги на фрегатах, как пришел в движение сорокашестипушечный корабль, а с самого крупного, шестидесятипушечного "Форта" подали буксир на пароход, разводивший пары, Завойко приказал лейтенанту Гаврилову привести батарею в боевую готовность и сигналить "Авроре" и остальным батареям о подготовке к сражению.

Отправив Гаврилова и продолжая следить за фрегатами, на которых поспешно убирались порты и переборки для свободы действий орудийной прислуги, Завойко обратился к Пастухову:

— Вам знакомы эти суда?

— Да, хотя они и закрасили борты. Они находились с нами в Перу. Вон тот, ближний к нам, шестидесятипушечный, — "Форт", флагманский корабль французов; второй, с контр-адмиральским флагом, — "Президент", пятьдесят пушек; малый фрегат — "Эвредик", тридцать две пушки. Остальных не было в Кальяо.

— Расскажите об Арбузове…

Завойко наблюдал за шлюпкой — она двигалась от "Президента" к "Форту". Но приготовления на эскадре внезапно прекратились.

— Сегодня ночью Арбузов явился на "Аврору", — сказал мичман. — Взойдя на фрегат, он обратился к Ивану Николаевичу с такими словами: "Господин капитан-лейтенант, искреннее чувство и преданность престолу привели меня к вам. Остаться простым зрителем начинающегося дела для меня равно смерти. Разрешите мне поступить волонтером под вашу команду…"

— Так, так! Что же ответил ему Иван Николаевич?

— Он сказал: "Александр Павлович, все мы в настоящее время находимся под начальством Василия Степановича На его плечах ответственность за судьбу порта. Я обещаю вам попросить разрешения у генерала Завойко…"

Завойко послал вестового за Гавриловым. Рассказ Пастухова не произвел на губернатора никакого впечатления, — видимо, судьба Арбузова перестала его занимать.

— Хотел бы я знать, почему они прервали приготовления? — размышлял вслух Завойко. — Какая-то суета; шлюпка, ездившая к "Форту", возвращается на флагманский корабль… Все приостановлено… Странно… Странно…

Пришел Гаврилов. На эскадре спустили сигнальные флаги. Завойко повернулся к Пастухову:

— Передайте Ивану Николаевичу: непосредственная угроза миновала, неприятель отложил приготовления. Пока намерения неприятеля не выяснятся определенно, я приказал разбить стрелков на три партии. Крупной партии, в сто штыков, назначаю место на берегу между Кошечной батареей и Красным Яром. Скрываясь в кустарнике, эта партия сможет оказать содействие Попову и в случае необходимости прийти на помощь порту и главной батарее. Вторая партия остается здесь, при мне, маскируясь в восточной отлогости Сигнальной горы. Третья — в городе, для тушения пожаров. До начала действий противника нет никакой возможности составить более подробную диспозицию. Идите.

— Всё? — Пастухов мешкал с уходом.

— Ах да, еще Арбузов! — вспомнил Завойко. — Что ж, я согласен, пусть Иван Николаевич берет этот грех на душу.

— Как быть с резервными запасами пороха? — спросил мичман. — В каких количествах распределять их по батареям?

— Порох пока останется на "Авроре". Сейчас трудно предвидеть, где он понадобится больше всего, а где может оказаться обузой… Мы подвезем запасные картузы во время сражения.

Пастухов умчался в сторону Перешеечной батареи. Оттуда через седловину легче пройти к песчаной отмели, где его ждала одна из шлюпок "Авроры".

На Сигнальной батарее шумно, оживленно. В отлогости горы оборудована походная кухня, возле нее орудуют Харитина и еще одна девушка, вызвавшаяся вместе с Харитиной помогать артиллеристам. Девушки разливали в матросские миски щи с солониной. Рядом выдавались положенные на обед две трети чарки белого вина, и все это вместе — миновавшая тревога, присутствие девушек, обед и водка — возбуждало матросов, вызывало смех и шутки.

Вот кто-то из матросов, опрокинув чарку, высоко подбросил ее, поймал в воздухе и, взбежав на бруствер, закричал в сторону неприятеля:

— Добро пожаловать, непрошеные гости, лежать вам на погосте!

Батарея ответила ему дружным хохотом.

Из-за скалы показались Гаврилов и Завойко. Шутник хотел было спрыгнуть с бруствера, но заметив что-то вдали, лихо отрапортовал, будто специально для этого и забрался на укрепление:

— Ваше благородие, в море вижу парус… Виноват, не в море, в заливе!

Гаврилов быстро взошел на вал и, посмотрев в трубу, доложил Завойко:

— Плашкоут Усова возвращается из Тарьинской бухты… Неприятель спускает с ростров катера и баркас…

Завойко, обойдя платформы бомбических пушек и левый фас батареи, вышел на каменистую площадку.

Сигналить Усову об опасности поздно.

Ветер стихал, и было заметно, как повисал парус тяжело нагруженного плашкоута. Гребные катера и баркас, каждый с флагом на корме, шли навстречу плашкоуту, охватывая его полукольцом. Экипажи неприятельских судов высыпали на палубы и толпились у сеток, наблюдая за неравной борьбой.

Обед забыт. Артиллеристы — их было на батарее со всей прислугой больше шестидесяти — сгрудились на площадке перед бруствером и на валу. Увидев, что батарея опустела, Харитина поднялась на бруствер, пробуя ногой прочность земляной насыпи. Едва она поровнялась с матросом Иваном Поскочиным, как он закричал:

— Братцы, это же плашкоут! Там Семка Удалой!

— И Ехлаков! — вспомнил кто-то.

— А Зыбин?! Земляка-то забыли!..

Толпа зашумела, заговорила, заволновалась, как будто их возбужденные движения на Сигнальной горе могли помочь людям на плашкоуте.

Харитина вздрогнула, услыхав имя Семена. Она застыла на возвышении, наблюдая, как цепочка вражеских катеров смыкалась вокруг знакомого плашкоута.

Парус бесцельно болтался на мачте плашкоута. Наступил штиль, как и во все эти последние дни после полудня. Двигаться можно только на веслах, но плашкоуту, нагруженному четырьмя тысячами штук кирпича, невозможно уйти на веслах от легких гребных катеров.

— Вот так Зыбин! — махнул рукой старый матрос с проседью в усах. — По последнему году служит, а, кажись, в железа угодил.

— Землю ехал смотреть, — пропел насмешливый тенорок. — Под хутор, стал быть, себе…

— Ишь ты! А вона беда какая вышла!

— Беда окольными путями ходит!

Птичий, настороженный профиль Поскочина оживился. Он повернулся к Афанасию Харламову.

— Семен не дастся! — он смотрел пристально, не мигая. — Ни-ни…

— Что ж ему, кирпичами воевать? — усомнился тенорок.

— А хоть и кирпичами… — Поскочин удивленно поднял неприметные стелющиеся бровки и продолжал с каким-то ожесточением: — Хоть зубами… Семен тако-о-й…

В эти короткие слова было вложено столько нежности и веры в Семена, что Харитине захотелось броситься к остроносому матросу и заплакать, прижавшись к его груди.

Неприятельские катера окружили плашкоут и, взяв на буксир, повели его к эскадре. С Сигнальной горы все это представлялось условленной и забавной игрой; никакой борьбы, никакого сопротивления, все разыграно, точно по нотам.

— Гляди! — воскликнул неуемный, пронзительный тенорок. — Мыши кота хоронят!

Действительно, семь катеров, держась в кильватерной колонне, вели на буксире плашкоут, по бокам которого тоже плыли катера, а замыкал шествие вооруженный баркас. И все это расцвечено флагами, белыми панталонами и яркими куртками гребцов.

В возбужденной гул батареи ворвался плач Харитины. Она голосила громко, горестно, как когда-то ее земляки, предававшие земле родных, умерших от черной болезни. Девушка плакала, не скрывая своего горя, не стыдясь слез.

 

II

Депуант, все еще потрясенный самоубийством Прайса, предложил Никольсону допросить пленных и по возможности склонить их к переходу на службу соединенной эскадре. Это могло иметь известный моральный эффект. Депуант заперся в каюте, но и закрыв глаза он видел перед собой распростертое тело контр-адмирала. Еще вчера оно казалось ему таким завидно сильным, собранным, долговечным…

Пленных выстроили на шкафуте "Пика". Жена Усова с двумя сыновьями сидела на куче снастей.

Переводчиком был лейтенант Лефебр, француз, командовавший взятием плашкоута. Он прожил несколько лет в Петербурге, с отцом, который состоял в каких-то незначительных чинах при французском посланнике. И хотя в том кругу, в котором вращался его отец, даже русские предпочитали французский язык родному, предприимчивый юноша, поклонник горничных и непременный посетитель всех злачных мест Петербурга, с грехом пополам научился русскому языку.

Кисти пленных были сжаты наручниками. Зыбин и Ехлаков поддерживали искалеченное тело Удалого. Он, как и предполагал Поскочин, долго отбивался от врагов тарьинскими кирпичами. Матросам приказали взять русских живьем, и, исполнив это, храбрецы в синих куртках злобно набросились на упрямого русского бомбардира. Левый глаз Семена скрылся под темной кровавой опухолью. Здоровым глазом он угрюмо посматривал на толпу английских матросов и морских солдат.

— Кто такие? С каких кораблей? — спросил Никольсон.

Лефебр перевел. Матросы молчали.

— Ви есть немы? — закричал француз.

— Никак нет, вашескородие, — ответил Удалой. — Мы не немцы, мы русские…

— Вижю! Дур-р-ак! Капитан спрашиваль: какой ви есть корабль?

— "Наш корабль есть ваш плен", — передразнил Удалой.

— Он с "Авроры"! — крикнул из толпы стрелок, которого Удалой в Кальяо посадил на перуанского быка. — Мы его видели в Кальяо!

— "Аврора"? — спросил Лефебр, схватив Удалого за ворот изодранной рубахи.

— Ага! Старые знакомцы, — усмехнулся Семен.

— Ви? — Лефебр ткнул пальцем Ехлакова.

Он невозмутимо кивнул.

— Ви?

— Так точно, — ответил Зыбин.

— Ви? — обратился француз к Усову.

— Господин офицер, — тихо сказал он. — Я квартирмейстер. Ездил за семьей… Жена, дети вот… — он беспомощно осмотрелся. — Семью пощадите.

Лефебр перевел слова Никольсона:

— Ви есть наш военный приз, по-русски — трофей…

— Курица не птица, кирпич не трофей, — назидательно вставил Удалой.

Удалой все еще досадовал на себя; когда груженый плашкоут вышел из Тарьинской бухты и стали видны фрегаты, Усов приказал было повернуть, но Семен отговорил его. Семен был уверен, что это пришли суда отряда адмирала Путятина, а вчерашние выстрелы — салюты петропавловских пушек…

— Ви есть трофей, — убежденно настаивал Лефебр. — Господин капитан делает вам предложение — перейти на флот ее королевское величество…

— Зачем переходить, — ответил Удалой невозмутимо, — коли вы нас перенесли!

— Но? — торопил Никольсон.

— Терпение, капитан! — Лефебр продолжал объяснять: — Господин капитан сказаль — перейти на службу. Быть свободный матроз под британский флаг.

— Передай капитану, вашескородие, что у нас сроду того не бывало, чтоб матрос на своих руку поднял.

Пленных окружили матросы "Пика". На лицах некоторых кровоподтеки следы недавней схватки с Удалым.

Никольсон сердито инструктировал Лефебра.

— Господин капитан, — сказал француз, — обращается к вам последний раз. Когда ми отпустиль вас, вы будете благодарны?

— Коли отпустите, воевать будем супротив вас! — ответил Удалой.

— Как можно воеваль! — вскричал француз. — Ви видель наш эскадра?! он гордо обвел рукой эскадру.

— Кораблей у вас супротив нашего втрое, — озлился Удалой, — а мы согнем вас вчетверо!

— Молчать! Ви будете благодариль нас: ви сказаль нам про этот форт, артиллерия, люди. Ви честно сказаль!

— Честно? — переспросил Удалой.

— Честно. Ми будем отпустиль вас.

— Хорошо! Снимай железа — все покажу!

Никольсон разрешил снять с матроса наручники.

— Вот, видишь… — Удалой показал на батареи, привлекая внимание Лефебра.

— Видишь батареи? — повторил он. — Попробуй польстись на русский штык, авось ноги унесешь…

Лефебр выхватил пистолет, но Удалой, сбив его с ног, с возгласом: "И мы не лыком шиты!" — бросился к борту. Прыгнуть в воду ему не удалось улюлюкающая толпа матросов настигла Удалого, сбила его с ног.

Никольсон приказал бросить пленных, а с ними и семью Усова в трюм. Туда приволокли и Удалого. Его тело с глухим стуком ударилось о поленницы дров, сложенных в углу темного трюма.

Через несколько часов на "Форте" вновь собрался военный совет. Офицеры почтили вставанием память "безвременно погибшего" контр-адмирала Дэвиса Прайса. Депуант сказал небольшую речь, с трудом выдавливая из себя фразы, пригодные и для торжественной церемонии публичных похорон и для официального отчета о случившемся.

— Тяжелое несчастье постигло нас! — Депуант чуть покачивался всем телом. — Сэр Дэвис Прайс… прославленный мореплаватель, контр-адмирал… беззаветно любимый подчиненными, пал жертвой случая в расцвете… э-э-э… расцвете своих сил… у самой цели, к которой он шел с присущей ему энергией, решимостью и силой… э-э… духа. — Он запинался, частые остановки, казалось, были вызваны горестным состраданием. Но постепенно голос Депуанта окреп. — Дэвис Прайс ушел от нас, но мы по-прежнему сильны и непобедимы. ("Еще бы! — смеялись глаза Никольсона. — Во всяком случае, сильнее прежнего!") Исполнив план, начертанный рукой покойного контр-адмирала, мы воздадим должное его уму, мужеству и проницательности. Господа! Я вношу лишь незначительные коррективы в дислокацию контр-адмирала Прайса. Храброму капитану Никольсону представляется возможность атаковать батарею на оконечности полуострова и, захватив ее, отомстить за смерть Прайса, случившуюся в русских водах… смерть от несчастного случая, — поспешно добавил он. — "Форт" же атакует наиболее отдаленную от города батарею, на холмистом берегу. Уничтожив эти батареи, мы сумеем проникнуть в порт и захватить его во славу англо-французского содружества! Я кончил, господа!

Вопросов не было. Все понимали, что Депуант избрал для "Форта", который, по плану Прайса, должен был атаковать укрепления Сигнальной горы, самую безопасную цель — отдаленную трехпушечную батарею.

 

III

День в Аваче прошел в хлопотах, в устройстве ночлега.

Старики камчадалы, припадая ухом к земле, старались услышать, не началось ли в Петропавловске сражение. Днем кто-то услыхал орудийные выстрелы. Маша бросилась на траву и, прижавшись к земле, действительно уловила несколько глухих ударов. Затем стало тихо. Земля молчала. Сколько ни прикладывались к ней люди на протяжении дня, гул не возобновлялся. Неужели сопротивление порта так быстро сломлено?

Под вечер в селение явился Лука Фомич Жерехов с женой Глашей, без приказчиков, которые, справившись с делами, вместе с сыном купца Поликарпом ушли в отряд Зарудного. Затем прискакал вестовой. Он привез короткую записку и первые сведения о неприятеле. Несколько строк, написанных Завойко, вызывали тревогу.

"Неприятель поднял американский флаг. Пришло шесть судов: четыре фрегата, пароход и бриг. Бог за правое дело: мы их разобьем. Кто останется жив, про то никто не знает. Но мы веселы, и тебе желаю не скучать… Вам необходимо удалиться на хутор, с Авачи все уйдут и скот угонят".

Почему американский флаг? Зачем уходить с Авачи, угонять скот? Неужели неприятель польстится на мирное камчадальское селение?

Юлия Егоровна за долгие годы жизни с Завойко привыкла к неожиданным и резким решениям мужа. Они не раз выводили семью из затруднительного положения.

Пребывание в Аваче закончилось трагическим происшествием. После отъезда вестового в поселке появился Магуд со своим спутником. Они прошли в дом тойона, растолкав стоявших у входа женщин. Вскоре в доме раздались крики, громкая перебранка. Андронников, трезвый и злой, недовольный своим уходом из Петропавловска, отправился на помощь к тойону.

Утром в селении обнаружились следы преступления Магуда.

Андронникова нашли в дровяном сарае, избитого, связанного, с грязным платком Магуда во рту. Староста, его жена и дочь, тоже связанные, лежали в чистой горнице, а пятнадцатилетний сын уведен, как послышалось тойону, в Тарью, в качестве проводника и носильщика для добра, унесенного со "Св. Магдалины". Тойон слыхал, как Магуд совещался с рыжим матросом: сначала они думали достичь Тарьинской бухты на лодке, но боялись доверить деньги и собственную жизнь тополевым батам — валким, ненадежным лодкам камчадалов. Других лодок в Аваче не было. Решили идти берегом и захватили сына старосты с собой. Старик понял все по частому упоминанию Тарьи и по вопросам, заданным сыну.

Андронников будто окаменел, когда его развязали и вытащили изо рта вонючий кляп. На все вопросы он отвечал молчаливым покачиванием головы, угрюмо растирая затекшие руки. Он молчал, как человек, который боится заговорить, чтобы не поразить мир чудовищными, кощунственными ругательствами. Через час землемер, вооруженный пистонным ружьем тойона, ни с кем не простившись, отправился в сопровождении двух охотников по следам Магуда.

Это было первое глубокое потрясение в жизни Маши. До сих пор она знала только мелкие невзгоды, горечь случайных обид, трудности переездов, которые нарушали привычное течение жизни. В детстве — переезд из Москвы в Иркутск, затем, всего только год назад, — новая перемена: перевод отца в Петропавловск и трудная дорога на Камчатку. Настоящее горе еще не посещало благополучного дома коллежского секретаря Лыткина, доктора фармации, человека, соединявшего редко уживающиеся качества — педантизм и добродушие. Ничья злая, разрушительная, намеренно враждебная воля не вторгалась еще в жизнь Маши.

С появлением неприятельской эскадры все переменилось: отец стал неприятно суетлив, словно боялся чего-то и всеми силами заставлял себя не думать об этом; госпожа Лыткина, величественная в кругу мещанок и сохранявшая горделивую осанку даже в кругу именитых чиновниц, превратилась в испуганную, жалкую женщину.

До появления Магуда в Аваче события последнего дня казались Маше неправдоподобным сном. Чужая эскадра у входа в Авачинскую губу, тревога, военные экзерцисы молодых чиновников, даже уход женщин из порта — все еще могло внезапно перемениться, как внезапно и началось. Но теперь беда как-то неожиданно обрушилась на людей и заставила Машу очнуться. Военные действия в Петропавловске словно приблизились к ней, обозначились со всей резкостью звуков и красок.

Там будут умирать знакомые, близкие люди! Там будет кровь, много крови, и стоны, и скупые слезы, сохнущие на обожженных щеках, и невозвратимые потери. Именно невозвратимые потери! Маша впервые почувствовала тупую, грызущую боль, рожденную этими двумя словами. Должно случиться что-то, чего не переменишь, не подчинишь своему капризу, не склонишь ни мольбой, ни молитвой. Что-то уйдет из жизни, уйдет навсегда.

Утром женщины двинулись дальше, к хутору поручика Губарева в шести верстах от Авачи. За ними шло стадо коров под присмотром трех дряхлых отставных матросов. Коровы то разбредались в кустах ольшаника и смородины, то скрывались за травянистыми увалами, то, собранные в тесный гурт, рысцой догоняли людей, оглашая дорогу тревожным, наводившим тоску мычанием.

Наступила глухая августовская ночь.

Но спали лишь дети, уложенные на светлом полу только что отстроенного дома Губарева. Женщины разговаривали вполголоса, они прислушивались к тишине и ровному плеску Авачи. От густого ольшаника шел горьковатый запах. На песчаном берегу лежали перевернутые баты, длинные крючья, похожие на пики, дырявые плетенки, негодные части старых рыболовных морд. Они напоминали фашины, вырванные из валов артиллерийскими снарядами.

Маша с Настей сидели на днище опрокинутой лодки в самом центре брошенного промысла.

В полночь на реке показались огни. Мимо темного хутора прошло несколько батов, освещенных факелами. Факелы вырывали из темноты бородатые лица вооруженных камчадалов, огнистый след весел, освещали тревожным светом недвижный, как место недавнего боя, берег. Маше казалось, что они с Настенькой сидят на поле смерти, среди разбитых пушек, взрытых бастионов, среди трупов и брошенного оружия в ожидании утра, когда можно будет опознать лица умерших.

Насте, видимо, передалась тревога Маши. Проводив взглядом быстро удалявшиеся баты, она, как испуганный ребенок, тесно прижалась к Маше. Подбородок Маши коснулся теплых волос Настеньки.

— Страшно? — спросила Настя. Ее рука легла на спину Маши.

— Тяжело. — Маша следила за красноватыми огоньками, которые все еще мелькали за прибрежными деревьями.

— Ты думаешь о Зарудном?

— Нет. — Маша задумалась и повторила твердо: — Нет!

— Я люблю Константина, — шепнула Настя.

— Знаю.

— Ты не можешь этого знать. — Настя освободила руку и выпрямилась. Никто этого не может знать. Я тоже не понимала всего, пока не рассталась с ним.

— Он хороший.

— Хороший? — переспросила Настя, словно не доверяя такому простому, будничному слову. — Да, хороший! Самый лучший! — Она провела рукой по лбу. — Пусть моя любовь охранит и спасет его!

— С ним ничего не случится, — уверенно сказала Маша.

— Ты веришь в это?

— Судьба не посмеет отнять у тебя Константина.

— У него в Петербурге мать. Я ее тоже полюблю, но боюсь, что она не примет меня…

— Примет.

— Может быть, она думала о другой для него? — говорила Настя с тревогой. — Искала самую лучшую, образованную девушку…

— Глупости! — сказала Маша неожиданно строго. — Ты самая лучшая.

Настя засмеялась застенчиво и счастливо.

Раздался конский топот и громкий говор. По дороге, которая белела между берегом и домом Губарева, двигалась группа всадников. Окликнутые женщинами, они спешились. Оказалось, русские матросы. Одни были посланы на ловлю лососей, другие возвращались с угольных ям, — уголь был открыт еще в минувшем году на реках Вахиль и Облескова. Матросы забросали женщин вопросами: что в Петропавловске, каков неприятель, сколько у него судов? Матросы спешили в порт.

Замелькали в темноте острые искры огнив, из выбиваемых трубок посыпались в траву красные светлячки. Впервые за много часов раздался громкий, веселый смех, шутки, бодрый разнобой голосов. После короткой остановки снова в путь. Топот копыт медленно растаял в тревожной тишине ночи.

Не успел он затихнуть, как на дороге, по которой только что ускакали матросы, раздался дробный топот, приближающийся к хутору. Всадник резко осадил коня у самого входа в дом.

Вестовой от Завойко.

Разыскали Юлию Егоровну. Кирилл принес зажженную свечу. Жирный воск капал на лист писчей бумаги, заполненный крупными, неровными буквами. Юлия Егоровна молча пробежала письмо, потом прочитала из него вслух все, что интересует женщин.

Ночь безветренная, свеча горела ровно в дрожащей руке Кирилла.

"Мы полагали, что неприятель, придя с такими превосходными силами, сейчас же сделает нападение… Не тут-то было… (Настя стояла насторожившись, сложив губы трубочкой, как всегда при большом напряжении.) По всей вероятности, неприятель считает нас гораздо сильнее, чем мы есть. Это дает нам надежду, что выйдем с честью и славой из неравной борьбы. Жаль, попался Усов с плашкоутом, шедшим с кирпичного завода… (Тишина. Слышно, как потрескивает пламя свечи.) Хотя кирпич еще не трофей… Мы обменялись выстрелами, но их бомбы и ядра покуда были с нами вежливы…"

Вестовой рассказал подробности пленения Усова, описал неприятельские суда.

Маша напряженно слушала вестового, смущенного общим вниманием, к которому он не привык. Она слушала человека, который видел неприятельские суда, слышал их залпы, был т а м и через несколько минут, как только Юлия Егоровна закончит письмо, опять помчится т у д а. Над портом взойдет солнце, голубое небо уйдет так высоко, что к полудню его краски поблекнут, а исход сражения решат люди, их упорство, выносливость и любовь. Именно любовь! Как она не поняла этого сразу?! Петропавловск спасут люди, любящие свою отчизну больше самих себя, больше жизни. Какое счастье любить людей, помогать им, жертвовать своим благополучием, покоем и даже жизнью! Нужно любить людей, иначе не бывает подвига. Без любви нет дерзновения, нет спасительной непокорности, нет л и ч н о с т и.

Чувство вины перед людьми, перед жизнью, в которую Маша не вносит ничего своего, чувство, возникавшее и прежде, охватило ее, затруднило дыхание, вызвало желание бежать в Петропавловск и, наперекор всему, быть вместе с его защитниками.

— Маша-а-а! — позвал ее усталый, домашний голос матери.

После отъезда вестового все как-то сразу успокоились, началось хлопотливое приготовление ко сну.

— Маша-а-а! — нетерпеливо повторила мать. — Пора спать.

— Я скоро приду, — ответила Маша, — не тревожьтесь.

Кирилл высоко поднял огарок свечи, и Юлия Егоровна оглядывала свернувшихся на душистом сене детей, словно пересчитывала их.

Перед самым рассветом, когда короткие порывы ветра пробуют разогнать темноту и прохладный воздух, вливаясь в легкие, покалывает нёбо и гортань, на дороге послышались новые голоса. Группа камчадалов остановилась в нескольких шагах от девушек. В темноте неясно рисовались их фигуры, вспышки трубок позволяли рассмотреть лица.

— Торопитесь, — сказал негромкий старческий голос. — Огненная река погасла. Утром вы должны быть у большой воды…

— Прощай, отец!

— Иди, Илья… У тебя верный глаз и сильная рука, — Старик негромко кашлянул. — У вас мало зарядов, берегите их…

— Русские дадут нам порох, — уверенно сказал кто-то.

— Мне не надо их пороха! — злобно вскричал охотник, ближе других стоявший к Маше. Девушка присмотрелась к его маленькой, ничем не прикрытой голове, и ей почудилось, что у камчадала нет одного уха.

В волнении он бормотал проклятия на непонятном Маше языке.

— Уйми злость, Аверьян, — сказал старик. — Пришла пора не злобы, а отваги. Только трус бежит в горы, когда волки нападают на племя. Идите!

Охотники молча пошли по дороге. Упрямый камчадал шел, прихрамывая, последним. Старик постоял несколько минут, прислушиваясь к звуку шагов. Затем и он скрылся в темноте.

Маша до боли сжала руку Настеньки, пока камчадалы находились рядом.

— Ты слышала? — она задержала дыхание от волнения.

— Конечно!

— Я тоже пойду. — Она собрала на груди концы темного платка, крепко сжала их в руке. — Я должна быть там, в порту. Я не могу иначе.

Маша говорила быстро, настойчиво. Она поднялась и поправила на себе платье, точно собираясь идти немедленно.

— Что ты, Машенька? — изумилась Настя. — Как же это возможно?

— Очень просто, — сказала Маша твердо. — Я пойду, и пойду тотчас же.

Настя всплеснула руками.

— А как же маменька?

— Ты скажешь ей, — приказала Маша испуганной девушке, — скажешь, что я ушла в Петропавловск. Пусть не думает искать меня. Прощай, Настя.

Девушки обнялись, не видя в темноте слез, застилавших глаза.

К восходу солнца Маша миновала уже Авачу и приближалась к селению Сероглазки, от которого оставался только час ходьбы до Петропавловска.

 

НАЧАЛО

 

I

Командир Сигнальной батареи, лейтенант Гаврилов, ходил с Завойко по каменистой площадке. Щебень сухо шуршал под ногами. Артиллеристы разговаривали так тихо, что звук голосов не долетал даже до отвесной каменной стены в нескольких метрах позади орудий.

Ночь прошла без сна. Неприятель готовился к нападению. На эскадре жгли огни. В зрительную трубу можно было рассмотреть палубы фрегатов, движение на шканцах, спуск с ростров десантных шлюпок. Ракеты и фальшфейеры вспарывали темноту безлунной ночи, напоминая местным жителям о пламени и раскаленных камнях, которыми так часто швырялись камчатские вулканы. По заливу ползали оранжевые светлячки — это шлюпки ходили от корабля к кораблю, делали промеры, ощупывали подходы к Сигнальной горе.

Орудийная прислуга не раз в течение ночи становилась к пушкам. Но орудия молчали. Завойко, неотлучно находившийся на батарее, приказал беречь снаряды и порох. У бомбических пушек — на них возлагались особые надежды — было всего по тридцать шесть снаряженных бомб. Следовало точно знать цель, на которую тратится драгоценный снаряд. Завойко заботился и о другом: сдерживая нетерпеливого лейтенанта Гаврилова ("Погодите, погодите, — осаживал он Гаврилова, — еще успеете согреться, будет вам еще жарко, как грешнику в аду!"), он стремился поточнее выведать намерения врага, распутывая хитроумный узор ночных огней.

Вот мигающие оранжевые точки, отделясь от эскадры, ползут к Сигнальному мысу, но на расстоянии трехсот шагов останавливаются, натыкаясь на отмели. Пытаются обойти преграду, лавируют, словно желая найти вход в невидимый коралловый атолл. Огоньки встречаются в темноте по два, по три, несколько минут держатся друг подле друга и снова, покачиваясь, ощупывают какое-то препятствие.

— Не нравится им наша отмель, — заметил удовлетворенно Завойко.

— Я не жду здесь десанта, Василий Степанович, — в словах Гаврилова слышался полувопрос. — Никаких выгод для высадки, сто шестьдесят саженей отмели и крутые утесы…

— Эти господа, голубчик, горазды на всякое безрассудство.

— Устоять бы нам против огня! — воскликнул Гаврилов тоном, означающим, что все прочее чепуха, суета сует.

— Н-д-а-а! — вздохнул Завойко. — Чего захотел! Накроют они нас в этой фараоновой гробнице двухпудовыми гостинцами и высадятся, несмотря на отмель. Поневоле за штык схватишься.

Тишина. Внизу чуть слышно плещутся волны.

— На штыки надеюсь, коли до этого дело дойдет, — проговорил Завойко.

Светлеет. Четко обрисовываются контуры батареи, тупоносые пушки, тяжелые станки под ними, тали, сдерживающие орудия, словно постромки и вожжи ретивых рысаков, неровная линия скалы, правый, западный траверс батареи.

Удачная, прочная позиция, думает Завойко. Как много все-таки успели сделать для обороны порта! Взять хотя бы Сигнальную батарею. Под ногами скала, ее не поколебать никаким залпом. Позади и справа — камень. Впереди — прочный бруствер, литые, грузные тела пушек на высоте десяти саженей и обширная отмель, охраняющая подступы к батарее. С места, где стоит Завойко, не видно ни порта, ни "Авроры", ни Кошечной батареи, только на берегу у Красного Яра, на высоте тринадцати саженей, небольшим прямоугольником распластался вал Кладбищенской батареи. Завойко знал, что рядом, у внутренней отлогости Сигнальной горы, стоит стрелковая партия, готовая отразить неприятельский десант, затем "Аврора", заслоняющая вход в бухту, Кошечная батарея под командой Дмитрия Максутова, стрелковая партия в засаде у реки Поганки, неподалеку от кладбища. В случае нужды эта партия придет на помощь Максутову или мичману Попову и его команде на Кладбищенской батарее. Малые силы порта размещены так, чтобы можно было в любом пункте встретить превосходящего неприятеля и при нужде быстро перегруппироваться.

На "Авроре" пробило четыре склянки. Металлический отзвук скользнул по заливу и замер у скал Раковой бухты. Через несколько минут Завойко дали знать, что на эскадре замечены приготовления к съемке с якоря.

На фрегатах выбирали якоря, подвозили буксирные тросы к пароходу: без помощи "Вираго" парусные суда не смогли бы в ясное безветренное утро занять боевые позиции. С левого борта находится "Форт", справа "Президент", под флагом контр-адмирала Прайса. Натянулись буксирные тросы, и фрегаты поплыли. За кормой "Вираго" послушно следовал "Пик" сорокашестипушечный фрегат Фредерика Никольсона.

Артиллеристы внимательно наблюдали за движением неприятельских судов. "Вираго" проделывал сложные эволюции, подводя каждый из трех фрегатов к назначенной позиции.

— Ишь ты, кадриль выплясывает! — крикнул кто-то из артиллеристов.

Матросы весело засмеялись: определение было меткое и точное.

Завойко подошел к матросам.

— Что, братцы, не больно напугал вас англичанин?

— Никак нет, ваше превосходительство! — ответил голосистый матрос, подшучивавший вчера над погоней за плашкоутом. — Любо поглядеть, как англичанин на французский манер кадриль пляшет!

Фрегаты, подведенные "Вираго", стали поворачивать левым бортом к порту. На Сигнальную батарею взошел сухопарый поп Григорий. Он был совершенно спокоен, не смотрел в сторону неприятеля, а, отойдя под прикрытие скалы, угрюмо уставился в подвижные, сотрясаемые смехом плечи матросов. В черной рясе, мохнатый, сутулый, он напоминал орла-отшельника.

Завойко обратился к матросам. Он говорил людям о том, что давно уже условлено и обсуждено между ними. Он сделал одно только движение рукой, вверх, к крепостному флагу, и сказал:

— Пожалуй, пора и за дело браться! Работа жаркая будет. Флага им не отдадим! Исстреляем весь порох, сожжем суда, а флага не отдадим! Ежели будет десант, возьмем в штыки, тут наша сверху. Отстоим с честью, не посрамим русское имя и покажем, как русские сохраняют честь отечества. Верно, братцы?

— Верно-о-о! — прокатилось по батарее.

Едва священник раскрыл привычным движением требник и начал служить молебен, по батарее ударили с неприятельских фрегатов. Молитву пришлось отложить. Артиллеристы заняли места у орудий, и сражение началось.

Неприятель изменил свои первоначальные намерения: все три фрегата и "Вираго" обстреливали Сигнальную гору. Суда вели беглый огонь. С первыми выстрелами над мысом заметались птицы. До этой минуты люди не замечали их гомона, теперь же с удивлением смотрели, как над полуостровом с криком носились тысячи птиц, описывая круги, поднимаясь все выше и выше.

На "Авроре" не видели неприятельских фрегатов. Заняв позиции, удобные для обстрела Сигнальной горы и Кошечной батареи, фрегаты спрятались от "Авроры" за гористый полуостров. Но грохот бомбических пушек отчетливо доносился до аврорцев, высыпавших на верхнюю палубу. Они увидели серое птичье облако, а через несколько секунд неточно пущенное ядро перелетело через батарею, просвистело над мачтами "Авроры" и шлепнулось в бухту.

Изыльметьев сорвал фуражку с лысеющей головы и перекрестился. У него шевельнулась мысль, что вот наконец и баталия, и ему, прослужившему двадцать пять лет во флоте, вынуждены будут дать "Георгия". Но он отогнал от себя эту мысль, хотя и справедливую, но недостойную в этих обстоятельствах, и строго посмотрел на офицеров.

— Началось, — промолвил Александр Максутов. — Наши старые приятели не торопятся обменяться знаками внимания с "Авророй".

— Все еще впереди, лейтенант. Надоест им за горкой сидеть, — заметил капитан и низко надвинул фуражку.

— Я просил назначения на батарею, — сказал Максутов, наклонив голову и щуря глаза, как всегда, когда он не был уверен в ответе.

— Терпение, лейтенант! Вы не останетесь сторонним свидетелем дела, пообещал Изыльметьев.

Он окликнул Пастухова и приказал ему отправиться на Сигнальную батарею для связи с Завойко.

С первых же минут боя Гаврилов увидел, что против пяти его орудий англичане и французы имеют больше восьмидесяти мортирных и бомбических пушек, считая только левые борты трех фрегатов. Ежесекундно на двухдечных фрегатах, извергавших пламя и двухпудовые снаряды, вспыхивало несколько розовато-серых облаков. Неприятель, конечно, не испытывает недостатка в порохе.

Густые, шелковистые брови Гаврилова сблизились, разделяемые только глубокой складкой. Складка появилась с первыми выстрелами и словно окаменела на лбу лейтенанта. Можно подумать, что Гаврилов сердится на неприятеля, морщится от досады и недовольства.

Завойко стоял под прикрытием скалы. Неприятель, открыв по ней продольный огонь, с каждым выстрелом откалывал от скалистого траверса глыбы земли и камня.

Гаврилов бросился к губернатору:

— Василий Степанович! Прошу вас, уйдите… удалитесь, хотя бы к пороховому погребу.

— Лейтенант! — Завойко резко отвел его руку. — Прошу вас помнить только о том, что каждый выстрел должен идти в дело. Каждое ядро — в цель. Только в цель. Идите…

Гаврилов возвратился к орудиям.

Орудийная прислуга, кантонисты, подносившие пороховые "картузы", командиры орудий работали деловито и спокойно, посылая во вражеские суда ядра и бомбы. Гаврилов следил за фрегатами в зрительную трубу и видел, какую разрушительную работу делали его артиллеристы. Несколько бомб разорвалось на палубе "Вираго", повредив фок-мачту и большую трубу парохода. На "Президенте" спешно крепили ванты грот-мачты. В бортах фрегатов заметны пробоины и повреждения. Три наиболее удачных выстрела вывели из строя бомбическую пушку на верхней палубе "Президента".

Гаврилов, переходя от орудия к орудию, коротко командовал:

— Второй нумер, пали!

— Пятый нумер, пали!

Даже в первые минуты боя, когда вражеские бомбы еще не растрепали земляной бруствер и не снесли западный траверс батареи, у Гаврилова сжалось сердце; он увидел, что каменистая крепость, казавшаяся столь надежной и спасительной, является бедствием для прислуги. Неприятельские ядра, пущенные даже без точной пристрелки, ударялись об отвесную каменную стену позади орудий и осыпали людей градом увесистого щебня. Скала высока, и чем выше попадали ядра неприятеля, тем злее и опустошительнее становился каменный град. Осколки со свистом неслись на батарею, словно пущенные исполинской пращой; они летели с тыла, рвали матросские бушлаты и рубахи, вонзались в тело, кололи в щепу орудийные станки и деревянные платформы. Из тысяч осколков десятки находили живую цель и выводили из строя защитников батареи. От каменной картечи некуда было укрыться. Острым осколком отсекло три пальца у фейерверкера первого номера. Упал навзничь с раздробленным затылком кто-то из прислуги четвертого номера. Замечая изредка в дыму, в ливне осколков худощавую фигуру губернатора, Гаврилов удивлялся тому, что Василий Степанович еще жив и невредим.

…Гаврилову за тридцать. Многим он кажется недалеким, простоватым офицером, которому надлежит выйти в отставку в чине лейтенанта и доживать век в глуши, в окружении многочисленных детей и внуков. Гаврилов долго служил на побережье Охотского моря, был под командой Завойко, когда тот начальствовал над Аянским портом. Окончив школу штурманов, произведенный восемь лет назад в поручики корпуса штурманов, он охотно исполнял поручения по описи не изученных еще восточных берегов России. Делал промеры глубин, наносил на карты новые подробности, дорисовывал жесткий, угрюмый профиль безлюдного края. Он возвращался из опасных походов пораженный цингой и лихорадкой, сдавал начальству свои записи, таблицы, карты, нимало не заботясь о том, сохранится ли его имя в рапортах и донесениях, которые курьерские тройки помчат из Иркутска в Петербург.

Восемь лет тому назад, в 1846 году, Гаврилова командировали для исследования устья Амура на небольшом бриге "Константин" с командой вдвое меньше той, которая находится сейчас на Сигнальной батарее. Поручик корпуса штурманов Гаврилов, как и его знаменитые предшественники, нашел отмели и банки, закрывающие подступы к Амуру. Противные ветры и сильное течение, разводившие опасные сулои, помешали ему проникнуть в Амур.

Прошло несколько лет. Экспедиция на "Константине" забылась. Но когда слух об открытии Невельского взбудоражил русский Восток и стало ясно огромное значение его подвига, Гаврилова обжег стыд. Ему казалось, что, говоря о Невельском, каждый мысленно упрекает его, Гаврилова, смеется над ним. Сам же он первым поверил в открытие Невельского и в душе приветствовал его.

Потянулись годы спокойной службы в Петропавловске. Лейтенант Гаврилов женился, и жена бывшего поручика корпуса штурманов за пять лет счастливой жизни родила ему трех дочерей, напоминавших отца черным шелком волос и приятной округлостью лица.

Командуя огнем Сигнальной батареи, Гаврилов всем существом ощутил исключительность этого часа. Пришло второе в его жизни, а может быть, и последнее испытание. Нужно выдержать его, сцепив зубы, стянув в железный узел все силы, всю свою волю, пока не остановилось дыхание.

Гаврилов не заметил, когда на батарее появилась мешковатая фигура Вильчковского с несколькими матросами-санитарами и фельдшерскими учениками.

Замолкли две пушки тридцатишестифунтового калибра.

Батарея замедлила и без того нечастый огонь. Платформы вышедших из строя пушек засыпаны землей и щебнем выше колес. Орудие номер пять, крайнее справа, опрокинулось, раздавив стопудовой тяжестью ноги раненого фейерверкера Ивана Поскочина. Пригвожденный пушкой к земле, он ворочал налившимися кровью глазами и стонал тихо, почти неслышно. Птичий профиль Поскочина исказился судорогой боли, из открытого рта вместе с жалобным, берущим за душу стоном вырывалось жаркое дыхание. Афанасий Харламов, которому камень срезал слой кожи и мяса на лбу, стоял перед ним на коленях, поматывая головой и вытирая рукавом текущую по щекам кровь.

Неприятель усиливал беглость огня. Скалистый траверс почти разрушен методическим огнем. Ядра и бомбы крошат выступ, откалывают от него тяжелые глыбы, швыряя их и на бруствер и на прислугу. Как только рухнут остатки естественного прикрытия, неприятель будет действовать продольно, не встречая никакого препятствия и не опасаясь ответного огня.

Уже нет сил сопротивляться огню, но люди не отступают. В какую-то минуту Гаврилову показалось, что прислуга дрогнула и уходит от орудий.

— Держись, братцы! — крикнул Гаврилов, рванувшись вперед. — Русские умирают, но не уходят!

Голос лейтенанта утонул в грохоте, в гуле разрывов. Но лейтенант ошибся, никто не покидал орудий. Это Завойко приказал очистить позиции от раненых, и помощники Вильчковского, рискуя жизнью, выполняли приказание. Только широкоплечий Харламов, весь в крови, стекавшей по седоватой, а теперь казавшейся рыжей щетине лица, упрямо стоял на коленях, прикрывая собою от осколков друга, которому никто уже не мог помочь.

Гаврилов отчетливо сознавал, что долго так продолжаться не может. Даже то, что самый большой неприятельский фрегат "Форт", все время обстреливавший Сигнальную, перенес огонь на Кладбищенскую батарею, не принесло облегчения. "Президент" и "Пик" усилили обстрел, а батарея отвечала им все реже.

— Первый нумер, огонь! — скомандовал Гаврилов, чувствуя, что люди повинуются движению его губ, не слыша хриплого, срывающегося крика.

Он увидел, как бомба первого номера ударила в корму "Пика" и разорвалась ниже штурвала. В то же мгновение сильным взрывом Гаврилов был брошен на землю.

Он очнулся, ощущая острую боль во всем теле. Канонада гремела сильнее прежнего. Подле трех орудий, которые вели редкий прицельный огонь, находился Завойко. Он показался Гаврилову совсем маленьким и тщедушным в этом первозданном хаосе разрушения. Приказов Завойко никто не слыхал артиллеристы слушались энергичных взмахов его руки. Они мгновенно исполняли его команду, пороховые "картузы" стремительно исчезали в стволе пушки, и точный выстрел накрывал цель. Стонали тали, натягиваясь, как струны, скрипели станки с вонзившимися в них чугунными осколками и камнями.

Гаврилов попробовал подняться и только теперь заметил, что его левой ногой завладел Вильчковский, туго перевязывая ее ниже колена.

— Спокойно, спокойно! — остановил его Вильчковский. — Слава богу, только нога… Отделались, голубчик, пустяком…

— Только нога?!

Нет, ноет вся спина, должно быть оттого, что взрывом его бросило на колючий щебень. Трещит голова, волнами набегает слабость, головокружение, смещаются линии, очертания предметов плывут перед глазами. Кровь течет по лицу, ползет за ворот. Он ранен в голову. Трудно сказать — чем, осколком бомбы, или камнем, но ранен.

Гаврилов делает усилие. Он поднимется, встанет на ноги, не оставит батареи.

— Угомонитесь, лейтенант! — строго прикрикнул на него доктор. — Мы унесем вас отсюда. Орудия заклепают без вас…

"Заклепают орудия?! Так скоро?.."

Он вскочил на ноги, оттолкнув Вильчковского и матросов… Ни за что! Пушки будут стрелять, пока останется хоть одна душа, способная закладывать пороховые "картузы" и ядра, поджигать фитиль, хоть один здоровый глаз, чтобы подсчитывать пробоины в черных бортах вражеских фрегатов.

Однажды он совершил только то, что было в человеческих возможностях, и оказался неправ. Да и что такое человеческие возможности? В иные минуты жизни им нет предела! Есть цель, возвышенная цель и жизнь, у которой всегда найдется про запас что-то и сверх того, что люди для оправдания собственных слабостей привыкли называть человеческими возможностями.

Гаврилов забыл о расстоянии, отделяющем батарею от неприятеля, о дымном облаке, охватывающем позиции. Ему казалось, что надменные офицеры с британских фрегатов видят его в зрительные трубы, следят за ним и ждут той секунды, когда он упадет, попросит о пощаде, а они станут смеяться и показывать на него пальцами. Не бывать этому! Может быть, он и умрет. Может быть, на всей батарее не останется ни одного живого артиллериста, но они собьют спесь с врага, заставят его ужаснуться.

Увидев, что Гаврилов возвратился к пушкам, Завойко ушел к пороховому погребу, откуда можно наблюдать за всей бухтой.

Развитие событий на Кладбищенской батарее не предвещало ничего хорошего. Гребные шлюпки, державшиеся под прикрытием "Форта", пока он обстреливал трехпушечную батарею, поплыли к берегу. Синие куртки французских матросов в шлюпках отчетливо выделялись на голубовато-зеленой воде залива.

Артиллеристы обрадовались появлению Гаврилова, — его уже считали убитым. Между ними не было сказано ни слова, но сверкающие на закопченных лицах глаза говорили лучше слов. Несколько минут батарея действовала оживленнее прежнего, несмотря на убыль прислуги и замешательство, вызванное уборкой раненых. Афанасий Харламов, высокий, мрачный, с обожженными усами, заменил фейерверкера второй пушки и старался не смотреть в ту сторону, где умирал Поскочин.

Гаврилов держался на ногах последним усилием воли. Прислуга повиновалась приказам его глаз, слабому движению руки. Три пушки все еще вели огонь по врагу, которому Сигнальная батарея начала казаться дьявольским наваждением.

Пробоина на "Президенте"! Еще одна, чуть выше ватерлинии. Расщепленная бизань на "Пике"! Паника на шкафуте: запасные реи разметало взрывом двухпудовой бомбы! Еще! Еще! Каждый снаряд в дело! В дело!.. Гаврилов сжал запекшиеся губы.

Он потерял равновесие. Упал на колени, обняв руками теплый ствол пушки. Все поплыло перед глазами: переворачивались фрегаты, вонзаясь мачтами в море, падал каменный дождь. Дочери лейтенанта пытаются убежать от этого дождя. Темнота… Гаврилов механически повторял: "Пали! Пали!" уткнувшись подбородком в изодранный мундир, глядя вниз, как будто изучая бревенчатую платформу.

Это длилось несколько секунд. Затем вернулось сознание, Гаврилов увидел перед собой камень, комья земли и вьющийся стебель морского гороха, свалившийся вместе с землей. Лейтенант поднялся, сдерживая стон, и беззвучно скомандовал:

— Первый нумер, пали!

Батарея продолжала пальбу.

Особенно достается фрегату Фредерика Никольсона.

В трюме "Пика", в подводной части, пленные прислушиваются к выстрелам. Глаза привыкли к темноте; сквозь узкую щель в грот-люке сюда просачивается слабый свет, позволяющий различать только колеблющиеся тени. Грохочут выстрелы каронад и мортир над головой, гулко повторенные пустотами канатного люка и трюма. Позванивают наручники, когда кто-нибудь из матросов шевелится. Скрипит зубами распластанный на запасном такелаже Удалой, и слышатся гулкие удары потревоженной воды о борт. Мощный взрыв сотрясает корпус: бомба, выпущенная одной из пушек Сигнальной батареи, достигла цели.

— Громи их, громи, Цыганок! — хрипит в полубеспамятстве Удалой. Круши, Афанасий! На дно, паскуду… Полундра!

Усова прижимает к груди испуганных детей. Ее сухие, потрескавшиеся губы шепчут молитву.

— …Третий нумер, пали! — приказывает Гаврилов.

Пушка выстрелила и подалась назад. Скрипят станины, орудийные цапфы рвутся из своих гнезд. Пороховое облако на несколько секунд скрыло от Гаврилова неприятельские фрегаты и залив.

Кто-то кричит над его ухом, дергает за рукав. Это Пастухов.

— Лейтенант Гаврилов! — кричит мичман, видимо уже не в первый раз. Генерал приказал немедленно заклепать орудия и оставить батарею…

Гаврилов упрямо тряхнул кудлатой черной головой. Кажется, что он снова скомандует: "Пали!"

— …заряды уже отправлены на кошку, артиллеристам Максутова, надрывался Пастухов, с состраданием всматриваясь в лицо Гаврилова. Необходимо спасти людей. Команда немедленно отправляется к Красному Яру, неприятель свозит туда десант. Крепостной флаг перенести в порт. Все.

— Есть, унести флаг в порт! — медленно проговорил Гаврилов, удивленно пяля глаза, будто его внезапно и грубо разбудили.

Гаврилов приказал заклепать уцелевшие орудия гвоздями из мягкого железа. Если русским артиллеристам суждено вернуться сюда, можно будет ввести орудия в строй.

Крепостной флаг, вздрагивая, поплыл вниз. Бережно сложив его на груди, лейтенант, поддерживаемый двумя оборванными черномазыми матросами, заковылял по направлению к порту.

Афанасия Харламова оставили часовым около умолкших орудий.

Завойко не ждал здесь неприятельского десанта. Слишком большая отмель окружала Сигнальный мыс, а вторая резервная стрелковая партия расстреляла бы идущих вброд англичан. Это был наименее удобный пункт для высадки, и назначение часового носило лишь символический характер.

Несколько неприятельских шлюпок, выйдя из-за укрытия, приблизились к отмели Сигнального мыса. Спокойно целившиеся офицеры и матросы сделали больше шестидесяти ружейных выстрелов по Афанасию Харламову. Но он продолжал неторопливым шагом ходить по узкой площадке впереди бруствера. Штуцерные пули посвистывали вокруг седого матроса в чужой, случайно поднятой фуражке, плохо прикрывавшей его львиную голову. Афанасий не смотрел в сторону неприятельских фрегатов и раскачивающихся от залпов шлюпок. С него довольно и того, что враг не захватил батареи, что ему выпала честь охранять закадычного друга, Ивана Поскочина, павшего смертью храбрых.

Не успели еще французские матросы с "Форта" достичь берега у Красного Яра вблизи Кладбищенской батареи, а на остывающие развалины Сигнальной батареи уже возвращались беспокойные чайки.

 

II

Мичман Попов не мог отвечать на огонь "Форта". Флагманский фрегат Депуанта остановился за пределами действия трех двадцатичетырехфунтовых пушек батареи Красного Яра, названной матросами Кладбищенской из-за близости к зеленому кладбищу Петропавловска.

За несколько минут до начала боя Попов, распрямив плечи, неторопливо похаживал по своей десятисаженной крепости. Он посматривал на приземистые тупоносые орудия, аккуратные амбразуры, крепкие, ладные станки под орудиями, которые легко ворочали два артиллериста, на спокойные лица усачей, отданных под его начальство. Сам того не замечая, мичман то и дело гладил тыльной стороной руки пылающее лицо и каштановые усики и часто прикладывал к глазам зрительную трубу.

Солнце вставало за спиной артиллеристов, засевших на высоте тринадцати саженей над уровнем моря. Огромная чаша Авачинской губы наливалась солнцем. Светлела вода. В поселке сверкали окна казарм и казенных учреждений.

Все казалось необычайно торжественным, полным особого, почти праздничного подъема. День выдался удивительно ясный, — солнечная щедрость лета соединялась в нем с хрустальной прозрачностью предосенней поры. Берега смотрелись в светлую ширь залива, отражавшую небо и землю в мельчайших подробностях. Вся орудийная прислуга одета в чистые белые рубахи, и только на нескольких матросах, шлюпочных гребцах, ярко-красные рубахи. Удары колокола "Авроры", непременные восемь склянок, означавшие смену вахты и утренний подъем флага, донеслись до слуха Попова и показались мичману торжественным благовестом мужества и подвигов.

Когда "Вираго", надрываясь и выбрасывая в небо черный столб дыма, подбуксировал фрегаты к месту, с которого они готовились открыть огонь, мгновенно отрезвевший Попов увидел, что неприятельские суда выстроились слишком далеко от Красного Яра. Стрелять по ним бессмысленно: ядра упадут в воду, не долетев нескольких сот саженей даже до "Форта" — ближайшего из фрегатов.

Спустя полчаса после начала сражения "Форт" открыл огонь по Кладбищенской батарее. Дальнобойность его орудий вдвое превышала дальность стрельбы пушек Попова и других батарей порта.

Сбив на затылок фуражку, Попов внимательно наблюдал за действиями противника, ожидая движения кораблей к берегу или приближения десанта, который находился позади "Форта" в пятнадцати гребных судах.

Огонь "Форта" пока не причинял вреда. Фрегат находился так далеко, что не мог вести прицельный огонь по батарее, расположенной в отлогости горы. Ядра и бомбы ударялись в зеленые склоны далеко от батареи, подбрасывали вверх землю и кусты ольшаника, сталкивали в воду обросшие мхом валуны. Кусты, падая, трепетали, будто цепляясь листвой за воздух.

Обреченный мучительному бездействию, мичман невольно размышлял о неравных условиях, в которые поставлены защитники Петропавловска. За свою недолгую жизнь Попов не раз испытывал горечь обиды, боль ущемленной гордости. Где бы ни появился русский корабль, в Европе или у берегов Америки, непременно испытывая нужду и в провианте, и в запасном такелаже, и в медикаментах, — на рейде всегда самодовольно покачивались отлично оснащенные британские суда. Почему в руках английского морского солдата штуцер, удобное, дальнобойное оружие, а наш должен довольствоваться кремневым или пистонным ружьем и покупать успех ценой жизни в штыковом бою? Зачем умный русский матрос, умелый, скорый на выдумку, прикован к старым пушкам, к гниющим судам, ко всяческой древности, за которую он же и платит жестокой ценой? Какая горечь, какая неизбывная беда! В России большое сословие мастеровых, чудесные умельцы, способные ко всякому рукоделию, талантливые инженеры, оружейники, фортификаторы, первые в мире сталевары, корабельные плотники — золотые руки, а дело обставлено так, что стоит выйти на люди — и все оказывается и бедным, и скудным, и куда как не новым. Какая-то злая сила мешает, путает, пресекает смелый порыв, вместо новейшего инструмента сует в руки дедовский топор, рвет чертежные листы с запечатленным на них полетом вдохновенной мысли, а стоит начаться делу, жаркому, настоящему, когда поздно уже охать и поздно разыскивать в истлевших архивах отвергнутые проекты, — и солдат кровью, жизнью своей платит за постыдное всевластие этой злой и тупой силы…

Под командой Попова двадцать восемь матросов. Они ждут боя. В бою, пусть неравном, они сумеют показать свою отвагу и силу. А неприятель, будто насмехаясь над ними, хладнокровнейшим образом расстреливает их позиции. Над головой Попова пролетают, врезаясь в холм, ядра. На "Форте" успели пристреляться, ядра ложатся все ближе к ровным фасам батарей.

Угадав мысли Попова, находившийся при нем веснушчатый, как воробьиное яйцо, гардемарин Колокольцев говорит:

— Ничего, ничего, все же придется им подойти ближе. Этак они расстреляют все свои заряды.

— У них в запасе десант, — сосредоточенно ответил мичман. — Слишком сильная партия для Красного Яра.

— Триста человек, — поспешно заметил Колокольцев. — Я подсчитал. По двадцать в шлюпке.

Попов успевал наблюдать за действиями Сигнальной батареи. По мере того как сопротивление батареи ослабевало, неприятель усиливал огонь по Кладбищенской. "Вираго" подбуксировал французский фрегат ближе к берегу. "Пик" и "Президент" вели навесный огонь по батарее. "Форт" разрушал своими выстрелами бруствер, стремясь вывести из строя орудия.

Под прикрытием фрегатов приближались гребные суда неприятеля. Попов рассматривал в трубу дюжих гребцов, матросов, зажавших между коленями блестевшие на солнце штуцеры. В двух шлюпках впереди небольшой флотилии стояли офицеры, — одного из них, стройного, молодого, небрежно играющего снятой перчаткой, Попов разглядел очень хорошо и как будто узнал по стоянке в Кальяо.

Мичману известно, что в кустарнике на взгорье находится небольшая партия стрелков-камчадалов, а возле Кошечной батареи, на расстоянии двух верст, команда матросов и сибирских стрелков, которая может прийти к нему на помощь. Но успеют ли они подойти? Неприятельский десант движется слишком быстро, словно подгоняемый течением и совершенно равнодушный к тому, что с берега на него смотрят три пушки Попова.

Надо действовать. Попов повел непрерывный огонь. Прислуга не успевала подносить заряды из зарытых неподалеку корабельных цистерн. Теперь и у артиллеристов Кладбищенской батареи жаркая работа; нет возможности поднять голову, бросить взгляд на Сигнальную гору, проверить, продолжает ли она вести огонь.

Шлюпки неприятеля приближались. Попову удалось попасть в "Форт". Одно ядро угодило в левую скулу фрегата, другое — в нижнюю батарейную палубу, выведя из строя орудие. Меткий выстрел поразил тяжело нагруженную шлюпку, крайнюю справа. На какое-то мгновение в поле зрение Попова оказалось темное днище шлюпки и цепляющиеся за него французские стрелки. Но остальные шлюпки одна за другой проскальзывают в мертвое поле, безопасное от выстрелов батареи.

— Пора уходить, — хрипит Колокольцев.

Попов обшарил взглядом берег, ручей, гору Поганку у Кошечной батареи, ленту дороги вдоль береговой полосы. Оттуда еще может прийти спасение. Еще не поздно. Он продержится четверть часа до подхода стрелков.

Если бы только подоспело подкрепление!

На расстоянии версты, до самого кладбища, не заметно никакого движения. Деревья и кусты, разбежавшиеся с зеленого увала, стоят на берегу неподвижно, заглядывая в светлую ширь. Мир неподвижен и спокоен. Только та его частица, на которой находится Попов, сотрясается от огня.

— Пора! Мы потеряем людей и орудия! — строго звучит молодой басок Колокольцева. Его лицо краснеет, а слитые в неровные пятна веснушки кажутся совсем темными.

— Пора… Пора…

Попов готов заплакать. Конечно, он не станет плакать, но если существуют неслышные рыдания, сжимающие мужественные сердца, слезы, прожигающие тело насквозь, то он плакал в эту минуту. Уйти с батареи, оставить орудия! И это после того, как ему рисовались славные подвиги батареи, враг, молящий о пощаде, ядра, все до единого попадающие в цель, трофеи и благодарное рукопожатие товарищей! Уйти, бросить все? Бежать с батареи, оставив ее врагу? Лучше умереть…

Посылая Попова на Кладбищенскую батарею, генерал Завойко приказал ему твердо помнить о ее вспомогательной роли. Угрожая вражеским судам огнем с фланга, Кладбищенская батарея мешала свободному маневру судов. Слишком отдаленная от Петропавловска, она не имела значения важной полевой позиции, так как неприятель, высадив десант, мог обойти батарею или отрезать ее от порта.

Сегодня на рассвете Завойко еще раз напомнил Попову об этом.

— Завяжете штыковой бой, — сказал он, — только в том случае, если в помощь вам будут брошены партии стрелков. Это будет зависеть от того, куда устремятся главные силы неприятеля. В крайности заклепаете пушки, уведете людей. Вы хорошо поняли меня, мичман?

— Понял, ваше превосходительство, — ответил Попов. — Без подкреплений я не приму боя.

Если бы только пришло подкрепление! Если бы в кустарниках показались знакомые мундиры сибирских стрелков, блеснули бы начищенные накануне пуговицы и мелькнули широкоствольные, похожие на трубы ружья камчадалов!

Все по-прежнему спокойно.

Остались считанные минуты. Больше медлить нельзя.

Французы высадились южнее батареи и побежали к ней, переходя по щиколотку реку Гремучку. Осталось каких-нибудь сто пятьдесят — двести саженей. Уже и англичане с "Пика", ободренные успехами французов, послали несколько шлюпок к Красному Яру.

Кажется, что померкло солнце. Попова охватила злость, какой он еще никогда в жизни не испытывал. Больше не стоит оборачиваться и глядеть на кладбище в ожидании подмоги. Нужно уводить людей.

— Заклепать орудия! — скомандовал Попов.

Специально заготовленные ерши из гвоздей вклинились в запалы пушек.

— Порох закопать!

Новые и новые шлюпки врезались в песчаную отмель вблизи Гремучки. Синие куртки матросов испятнали берег. Стрелки мичмана Попова, прикрывающие отход, открыли стрельбу по смельчакам, приблизившимся к батарее на расстояние ружейного выстрела. Упал высокий матрос с "Форта" и покатился вниз, под ноги наступающих товарищей. Стрелки торопливо заряжали ружья, но французы, справившись с замешательством, бросились вверх, к батарее.

Попов со своей командой ушел только тогда, когда неприятельский десант подходил к батарее, оглашая холмы криком и беспорядочной стрельбой из штуцеров.

Мичман ушел последним, часто оборачиваясь на ходу. Увидев французский флаг над неповрежденным валом батареи, Попов яростно тряхнул головой и бросился догонять команду, которую гардемарин Колокольцев вел на соединение со стрелковыми отрядами.

Захват Кладбищенской батареи был бы чреват тяжелыми последствиями, если бы неприятель высадил здесь крупный десант. Отсюда многочисленный неприятель мог двинуться к порту, обойти с тыла Кошечную батарею и ворваться в Петропавловск. Поэтому, когда Завойко увидел, что вслед за шлюпками "Форта" к Красному Яру стали приближаться десантные отряды с "Президента" и "Пика", он приказал стрелкам идти на соединение с отходившим Поповым. Навстречу неприятелю были брошены стрелковые партии мичмана Михайлова, полицмейстера Губарева, отряд в тридцать два человека, который повел Пастухов, и партия камчадалов.

Артиллеристы Попова, соединяясь с отрядами, торопившимися им навстречу, усиливали боеспособность этого стрелкового заслона. И все же неприятель по числу людей втрое превосходил их.

Едва французский флаг повис над батареей и Изыльметьев принял сигнал Завойко: "Батарея пала. Открыть огонь!" — расчетам "Авроры" был отдан приказ открыть батальный огонь по Красному Яру. Но прежде чем бомбы "Авроры" долетели до батареи, занятой неприятелем, чужой снаряд разорвался в самой гуще французов. Его не могло послать ни одно из орудий Кошечной батареи: пушки Дмитрия Максутова не имели такого угла обстрела.

— Похоже, что стреляли из-за Сигнального мыса? — удивился Тироль.

— Несомненно. Шальной снаряд, — подтвердил Изыльметьев. — Метили в отступающую команду мичмана Попова. Французский флаг хорошо виден.

Спустя несколько секунд меткий батальный огонь "Авроры" и "Двины" достиг батареи и охладил пыл "крошки Лефебра", который размахивал шпагой и клялся у флагштока, что он станет немедленно преследовать русских и разобьет их наголову или "заставит разбежаться по лесным норам". Лефебр и Бурассэ теряли драгоценные минуты, не зная, чем еще, кроме подъема флага, ознаменовать свое присутствие на оставленной русскими батарее.

— Нужно сжечь платформы и сбросить вниз пушки, — предложил Бурассэ.

— Лейтенант! Как можно! — возразил Лефебр. — Над батареей флаг Франции, тут все неприкосновенно.

— Тогда вперед, и да здравствует император! — провозгласил прямолинейный Бурассэ.

— Это не так просто, мой друг, — улыбнулся Лефебр, пряча свое тщедушное тело под прикрытие земляного вала, тогда как рослый Бурассэ отважно стоял на виду. — Русские могут не пустить нас в город. Следует дождаться англичан.

Бурассэ махнул рукой и храбро поднялся на несколько саженей выше батареи, откуда открывался вид на дорогу, ведущую в порт. Французы залегли во все углубления и ямы, вырытые бомбами "Форта", скрываясь от огня "Авроры" и "Двины".

Фрегаты завязали перестрелку с Кошечной батареей. Она отвечала им неохотно, редко, будто с ленцой.

Никакого движения в заливе, английские шлюпки замерли, опасаясь приблизиться к берегу.

Взглянув вперед, Бурассэ заметил русских матросов и стрелков, бегущих к Красному Яру от кладбища. В два прыжка он достиг батареи, но советоваться ему было не с кем: Лефебр ушел к шлюпкам, оставленный им мичман Тибурж убит осколком русской бомбы.

Пьер Ландорс, первый весельчак на "Форте", наклонился над мичманом и, обнажив курчавую голову, сказал:

— Готов! — Заметив Бурассэ, он сверкнул белками каштановых глаз и добавил: — А мы думали, что совсем осиротели, ваше сиятельство, — такова была неизменная форма обращения Ландорса.

Бурассэ приказал подобрать тело мичмана, захватить раненых, не забыть о флаге, который так и не успел наполниться русским ветром, и убираться по возможности быстрее.

Мичман Попов спешил на батарею. Он бежал впереди отряда, размахивая рукой, не чувствуя, как ветки били его по лицу. Если ему удастся настичь французов, схватиться с ними, сбросить вниз и завладеть флагом, он будет считать себя вполне отомщенным.

Позади и слева от него стремительно бежали люди Михайлова и Пастухова. Камчадалы скользили по зеленым склонам, на ходу целясь в неприятеля. У отрядов не было общего командира, но охвативший их порыв, страстное желание нанести врагу поражение в первой рукопашной схватке были настолько сильны, что люди представляли собой единую, слитную массу, испугавшую неприятеля неудержимым стремлением вперед. Сверкали лезвия штыков, камни беззвучно срывались из-под ног и падали, разбивая прозрачную кромку воды.

Попов не сразу понял, что французы бегут. Только бы прийти первым! Смыть следы врага его же кровью. Он должен прийти первым… Рядом слышался топот матросов с "Авроры", сибирских стрелков; тяжело дышал, обгоняя Попова, быстроногий Пастухов. Партия камчадалов опережала всех, хотя бежала она по самой неудобной, наклонной части берега, готовясь ударить по французам сверху.

Уже исчез французский флаг с батареи. Матросы "Форта" кубарем скатывались к воде. Они прыгали с бруствера, теряли равновесие, падали, поднимали галдеж у шлюпок, роняли ружья и, уже сидя в шлюпках, вылавливали из воды фуражки.

Заметив бегство неприятеля, Попов крикнул своим людям: "За мной!" — и свернул вниз, к отмели, рассчитывая отрезать от шлюпок хотя бы часть десанта. Шлюпки поспешно отчаливали. Батареи "Авроры" умолкли: русские стрелковые партии приближались к Красному Яру, и неточно посланный снаряд мог причинить им вред.

Французы в шлюпках гребли изо всех сил. Вдогонку понеслись выстрелы с отмели и с батареи, занятой стрелковыми отрядами, но кремневые ружья скоро оказались бесполезными.

Сняв фуражку и вытирая жестким рукавом покрывшийся испариной лоб, рядовой сибирского линейного батальона Никифор Сунцов провожал шлюпки насмешливым взглядом.

— Зачем спину кажешь? Дал бы в лицо поглядеть, какие глаза твои… Ну и ловок же бежать, ваше благородие! — обратился он к Пастухову. — Ровно заяц скачет…

— На зайца гончие есть, — сказал Пастухов, все еще тяжело дыша. Управимся.

Пастухов напрасно старался скрыть бурлившую в нем озорную, мальчишескую радость.

— Однако обидно… — сокрушался Сунцов. — Мне бы живого офицера поддеть… Их благородие капитан Арбузов сказывали: за офицера крест полагается. Обидно, вашблагородие!

— Успеется!

На батарею поднялся Попов. Пастухов бросился ему навстречу, и они обнялись.

— Ну, вот ты и дома, Вася! — сказал сияющий Пастухов. — Ты счастлив?

— Да, — коротко ответил Попов и, помолчав немного, оглядевшись, добавил: — Жаль пушек, их сразу не расклепаешь… И батарею загадили… он брезгливо поморщился.

— Мы еще встретимся, — потряс его за руку Пастухов. — Еще сразимся!

Попов широко улыбнулся, стирая со своего лица усталость и треволнения минувших часов.

— Сразимся! — закричал он во весь голос, удивляя матросов. — Еще как сразимся!

 

III

Арбузов управлял орудиями командирского дека "Авроры". Он стоял недалеко от Изыльметьева и Завойко, только что перебравшегося с кошки на палубу фрегата, наблюдал за полетом ядер и в короткие паузы между выстрелами ревниво ловил долетавшие до него фразы.

Его бесило равнодушие Завойко. Видит ли тот хотя бы, что ядра, пущенные орудиями командирского дека, достигают цели лучше других? Понимает ли он это? Способен ли губернатор вообще разобраться в сложных перипетиях боя? Зачем он явился и стоит, спокойный, неподвижный, на борту "Авроры", где и без него, слава богу, есть кому командовать, вместо того чтобы ободрять своим присутствием стрелков Кладбищенской батареи!

Арбузов ждал, что Завойко заметит его, подойдет, даст понять, что с прошлым покончено и ему не до ссор теперь, когда Петропавловску так необходимо настоящее военное руководство. Ничуть не бывало. Взгляд Завойко несколько раз скользнул по молодцеватой фигуре Арбузова и не задержался на ней, словно перед ним был незнакомый офицер или нижний чин. Лицо Арбузова обдавало жаром, сердце мгновенно срывалось вниз, голос делался резче. Но проходили секунды, Завойко отворачивался от его батареи, и Арбузов с ненавистью смотрел на узкую спину губернатора, на гладкий седеющий затылок между воротом мундира и околышем фуражки.

— Батарея спасена! — воскликнул Изыльметьев, наблюдая за отходом десанта. — Поздравляю, Василий Степанович!

Завойко снял фуражку, заложил руки за спину и стал, по обыкновению, прохаживаться, словно ничего не произошло.

— Она пригодна только как стрелковая позиция, — сдержанно сказал Завойко.

— Попов стрелял до последней минуты. Он, вероятно, не успел заклепать орудия… — предположил капитан.

— Не думаю. Я приказал заклепать при уходе. Попов скорей умер бы при пушках, но не оставил бы их неприятелю. Впрочем, — добавил Завойко с добродушной улыбкой, — если бы Попов не выполнил приказа, за него постарались бы французы при отходе…

"Уже ищете оправданий! — думал Арбузов, покусывая от возбуждения нижнюю губу. — Но оправданий нет. Следовало все предусмотреть, предвидеть события, не допустить неприятеля, иметь теперь пушки незаклепанными…"

На палубу вышел Вильчковский. Он переоделся после тяжелых перевязок на Сигнальной батарее и сейчас выглядел бодрым, посвежевшим.

— Недурно бы теперь закусить, — сказал он, потягиваясь и разминая плечи.

Ответа Изыльметьева Арбузов не расслышал из-за выстрелов Кошечной батареи. Видимо, он сказал что-то смешное — у Вильчковского от смеха трясутся плечи, Завойко ухмыляется, показывая рукой на Сигнальную гору, за которой прячутся фрегаты, обстреливающие батарею Дмитрия Максутова. Им весело! Втроем они прошли мимо Арбузова, не замечая его. Встретив по пути Иону, что-то сказали ему, отчего он истово перекрестился и расплылся в улыбке.

Когда офицеры спустились по трапу, Арбузов, никем уже не сдерживаемый, бросился к иеромонаху.

— Отец! — он тряс тучное тело Ионы. — Может быть, я скоро умру, отец!..

— Не искушайте господа и дайте мне вашу трубу, — спокойно ответил Иона, уверенный, что Арбузова обуяла радость.

— Я завещаю вам: наша обязанность — расклепать орудия и поправить дело!

Иона рассматривал в трубу Кладбищенскую батарею.

— Слышите? — исступленно топал ногами Арбузов. — Расклепать и поправить дело!

— Слышу, — испуганный Иона отпрянул от Арбузова. — Дела идут хорошо, матросики вернули батарею…

Арбузов мотал головой, как раненый бык.

— Да вы, батенька, рехнулись на радостях! — улыбнулся Иона.

— Р-р-расклепать орудия! — заорал Арбузов.

— Прикажите расклепать нижним чинам, — оскорбился иеромонах. — Мне недосуг. Эдак с вами и завтрак пропустишь.

Иона ушел, а Арбузова все еще душила ярость.

Вскоре Завойко съехал с фрегата в порт, а партия матросов под начальством мичмана Пастухова возвратилась на "Аврору". Арбузов, чуть поостыв, улучил удобную минуту и подошел к Изыльметьеву.

— Иван Николаевич! — начал он драматическим тоном. — Надобно спасать дело!

— О чем вы, Александр Павлович?

— Надо расклепать орудия. Поручите это мне, я прошу вас! Это была роковая ошибка!

— Не могу согласиться с вами. Находись вы на батарее, вы точно так же заклепали бы пушки.

— Я сумел бы отстоять их, — заносчиво сказал Арбузов.

— Не думаю, — Изыльметьев болезненно поморщился и посмотрел на Арбузова тяжелым взглядом. — Офицеры, начальствовавшие батареями, сражались доблестно.

— Я не хотел обидеть их…

Изыльметьев сухо прервал Арбузова:

— Генерал Завойко приказал расклепать орудия. Я поручил это прапорщику артиллерии Можайскому. Вы удовлетворены?

Глаза Арбузова потускнели, руки вяло повисли вдоль тела.

— Вполне, — сказал он тихо.

 

БАТАРЕЯ ДМИТРИЯ МАКСУТОВА

 

I

Приближаясь к порту, Маша все явственнее слышала артиллерийскую канонаду. Петропавловское межгорье подхватывало звуки выстрелов, бросало их на Култушное озеро и разносило по окрестностям. Но и слыша перестрелку, Маша не могла представить себе военного Петропавловска. Несколько раз в жизни ей доводилось слышать артиллерийские салюты — добродушный, ворчливый грохот стареньких медных пушек. Три коротких выстрела с равными промежутками, напоминающие детскую игру в войну.

Не то теперь. Выстрелы раздаются часто и, продленные эхом, сливаются в сплошной грозный гул. В нем Маше чудятся протяжные стоны, воинственные крики. Она не умеет отличить неприятельские залпы от выстрелов портовых батарей, пальбу ядерных пушек от разрывов бомб, выстрелы от повторяющего их горного эха. Пушки стреляют — значит, порт не пал! Значит, еще держится!

За всю дорогу до Култушного озера она никого не встретила. Край этот, и без того малолюдный, казался вовсе вымершим. Обычно в такой ясный день по дороге с Авачи и Сероглазок можно было увидеть камчадала, идущего в казначейство, охотника, направляющегося в лавку Жерехова, Чэзза или Российско-Американской компании, чиновника или служивого. Теперь не было никого. Неподвижно стояли деревья. Высокие травы не шелохнутся. В зените повисло одно единственное облачко.

Странная неподвижность, окружающая Машу, волновала, подталкивала девушку, заставляя ускорять шаги.

Только дойдя по грунтовой дороге до Никольской горы, Маша нашла людей. Они стояли неподалеку от батареи номер семь; среди них капитан-лейтенант Коралов и командир Озерной батареи Гезехус.

Они плохо знали обстановку и не успокоили Машу. Сигнальная батарея уничтожена, Красный Яр, кажется, в руках неприятеля. Слишком сильный огонь. Сотни пушек маневренных фрегатов против четырех-пяти орудий каждой из батарей. Что будет дальше? Если англичане сунутся, батареи сделают все возможное.

Коралов пожал плечами.

— Уж лучше бы в штыки!

Еще сотня шагов в обход горы — и перед Машей открылся Петропавловск. Она поднялась на первую террасу Никольской горы, чтобы лучше разглядеть бухту. "Св. Магдалина", мелкие каботажные суда жмутся к пристани, "Аврора" и "Двина" запирают вход во внутренний залив. Неприятельских судов не видно, они все еще закрыты Сигнальным мысом.

Город под неприятельским обстрелом. Из-за Сигнального мыса фрегаты стреляли навесным огнем, поэтому можно было видеть ядра и бомбы на излете, когда они, описав дугу, падали между домами. Машу поразил вид конгревовых ракет: продолговатые хвостатые тела поднимались на высоту в шестьсот семьсот саженей, оставляя за собой зловещий дымный шлейф. Но в городе не видно пожаров. Песчаная коса в дыму, большую, одиннадцатипушечную батарею трудно различить.

Постояв несколько минут, Маша пошла дальше, миновала часового, охраняющего пороховой погреб. По его добродушному, но громкому окрику свернула влево и столкнулась с волонтерами, с Зарудным — тот стоял у легкой конной пушки.

Что-то случилось с Зарудным. Небритый, с усталыми, красными веками, он казался постаревшим и немного растерянным. Зарудный был в высоких, завязанных у колен сапогах и потертой суконной куртке; из-под куртки виднелось грубое полотно рубахи. Вся его нескладная фигура невольно заставила Машу вспомнить красивые мундиры и боевую выправку офицеров, с которыми она только что рассталась. Видимо, обстрел Петропавловска привел его в замешательство. Война не охота. Война — наука, этой науке его не обучали. Маша вспомнила их спор с Александром Максутовым, и к чувству большого уважения к Зарудному примешалась безотчетная жалость. Вместе с тем Маша ощутила и некоторое облегчение: в тревожную атмосферу утра вошло что-то привычное, примиряющее с действительностью.

— Зачем вы здесь, Маша? — обеспокоился Зарудный.

Он застегнул куртку, не замечая, что с одной стороны торчит белый ворот рубахи. Зарудный напомнил Маше встревоженного, кудлатого пса, одно ухо которого смешно свисает, а другое торчит предупреждающе и зло.

Маша улыбнулась, и Зарудному почудилась в ее взгляде мягкая, снисходительная жалость.

— Я пришла помочь вам, Анатолий Иванович.

Ее руки потянулись к шее Зарудного, но он отступил и, теребя светлые усы, обиженно сказал:

— Вы находите во мне что-то забавное?

Выражение лица Маши изменилось. Сколько горечи принесла ей размолвка с Зарудным! Неужели они рассорятся из-за пустяка? А Зарудный все-таки очень смешно потягивает носом…

— Нет, — ответила Маша серьезно, — я хотела поправить вам ворот рубахи. Извините.

Зарудный засунул под куртку торчащий конец ворота.

— Хорошо, что я встретила вас. Я ушла с хутора. Не могла там более оставаться. Вы один поймете меня…

— Вам тут нечего делать, Машенька! Вы не представляете, каково там, в порту.

— Может быть, — лицо Маши стало упрямым, неприветливым. — Могу я однажды поверить своему сердцу, поступить вопреки всему, даже вопреки вашему разумению? Или я навеки обречена рабской покорности?

— Маша! — обиделся Зарудный. — Вы знаете мой взгляд на этот предмет…

— Какая же цена вашему взгляду, — гневно возразила Маша, не дав ему договорить, — если, едва столкнувшись с жизнью, он переменяется?! Вы… вы велите мне оставить в беде и отца и друзей, быть только наблюдателем кровавых событий…

Несмотря на охватившее его волнение, Зарудный залюбовался Машей. Только сейчас он в полной мере ощутил, как дорога ему эта девушка.

— Об этом не нужно спорить, — сказал он, виновато хмурясь. — Я опасаюсь, что вы окажетесь там обузой. К войне тоже надо готовить себя…

— Я готова! — Маша повеселела. Схватив Зарудного за руку, она неожиданно проговорила: — Я сейчас скажу вам одну свою мысль, а вы честно ответите мне: да или нет! Хорошо?

— Отвечу.

— Вы сейчас больше всего, больше всего в мире боитесь, что дело обойдется без вас, что сражение пройдет, а вы простоите тут со своими волонтерами, ни разу не выстрелив?

— Мучительная мысль! — признался Зарудный.

— Значит, я только похожа на вас! — обрадовалась Маша. — Вот и все. Прощайте.

Зарудный медлил, сжав ее руку.

— Хорошо. Ваша правда… — Он говорил взволнованно и немного сердито. — Только берегите себя, Маша, прошу вас. У меня нет более близкого, родного человека. Идите!..

— Держитесь Никольской горы, Николки держитесь, Марья Николаевна! крикнул он, когда Маша была уже у развилки дорог.

Маша приветливо помахала ему рукой.

Под прикрытием Никольской горы можно, не опасаясь, дойти до перешейка. Неприятельские ядра не долетают сюда. Идя по взгорью, по перекрещивающимся тропинкам, Маша слышала зловещее шипение бомб, рев ядер, рассекавших воздух, видела белые облачка разрывов над городом. Часть населения перешла под защиту горы и тощего леска.

У дома почтмейстера Маша задержалась. Нужно сворачивать влево, к порту, — прямая тропа привела бы ее к перешейку, через который обстреливали город.

Дверь дома Диодора Хрисанфовича Трапезникова широко раскрыта. Передней комнате был придан вполне служебный вид, хотя почты в ближайшее время не предвиделось и на того, кто пришел бы в эту пору с письмом, посмотрели бы как на сумасшедшего.

На скамье у дома восседал сам почтмейстер в парадном мундире. Высокий ворот сжимал его морщинистый кадык. Тут же сидел и Трумберг, с загадочной улыбкой на устах, пышнотелая Августина, утопающая в складках, кружевах и фестончиках, и пялящий глаза Чэзз, красный, будто он только что удачно закончил хлопотливую торговую сделку и разрешил себе небольшой отдых. Они смотрели на город и порт с видом театральных зрителей, которым известен финал спектакля. Почтмейстер, похожий на длинный высохший корень, извлеченный из песчаной почвы, был важен как никогда. В эту минуту он гордился своей дружбой с Чэззом и Магудом, гордился зерцалом и почтовыми чемоданами: они превращали его, как он полагал, в жреца, гордо взирающего на суету политической жизни. Он гордился даже тем, что его дом, скрытый горой, оказался самым безопасным в городе.

Чэзз, наиболее подвижный в этой молчаливой компании, окликнул Машу:

— Куда идет молодая лэди?! — Лицо Чэзза смеялось узкими щелями глаз.

Маша ничего не ответила.

— Если вы хотите увидеть англичан, это можно сделать, не рискуя жизнью! — продолжал Чэзз, ерзая на скамье.

Трумберг засмеялся и сразу умолк под тяжелым взглядом Августины. Маша не нашлась, что ответить. Надобно скорей бежать. Скорей идти на батарею, только не слушать этого грязного человека, который всегда с такой слащавой приторностью кланяется женам чиновников с порога своей лавки… Бежать!

Она решительно повернула к городу.

— Последуйте нашему примеру! — хихикнул ей вслед Чэзз. — Посидите здесь!

Маша обернулась. Диодор Хрисанфович смотрел на нее тупым и укоризненным взглядом.

— Вы… воронье, воронье, — закричала она, — мерзкое воронье!

И побежала вниз по дороге, навстречу улицам, изрытым ядрами, навстречу оглушающему грохоту и странному чавканию бомб, падавших в Петропавловскую бухту.

 

II

Артиллеристы Кошечной батареи были потрясены неожиданным событием. Неприятель на протяжении трех часов осыпал позиции крупными ядрами и бомбами, но никакие его сюрпризы не рождали того оживления, какое вызвала своим появлением Харитина. Она пришла не одна и не с пустыми руками. Харитина с подругами принесла котел горячей каши и большой медный самовар из господского дома. Этот самовар перешел к Завойко по наследству от прежнего камчатского начальника Машина.

Харитина разыскала Василия Степановича в порту, когда он съехал с "Авроры", и спросила разрешения взять из дому самовар.

— Самовар?! — поразился Завойко. — Что за причуда?

— Дозвольте, хотим матросиков чаем побаловать, — бойко сказала девушка, — авось, жарче бить будут.

— Бери, пожалуй, — ответил Завойко, рассмеявшись. — Гляди, чтоб цел остался. Перед Кириллом ответ держать будешь, он старик строгий, злее англичанина…

— Известно, — Харитина мельком взглянула на окружающих, не смеются ли, и проворно побежала к дому губернатора.

К батарее женщины подходили во весь рост, подняв головы, будто обстрел их не касался, как дело сугубо мужское.

— Лихо идут бабоньки! — восторженно крикнул высокий комендор с Георгиевским крестом на груди. — Гляди, чиненка маковку оборвет!

Чиненками матросы называли бомбы, в отличие от "холодных" — ядер.

Над головами пролетела стайка ядер. Рядом прошипела бомба.

— Берегись! — крикнул комендор женщинам. — На землю, бабоньки! Не сносить вам головы, коли этаким манером разгуливать будете!

Дмитрий Максутов с любопытством смотрел на эту сцену, еще не понимая, зачем явились девушки на батарею.

Харитина сказала спокойно, как будто дело шло о чем-то привычном и навсегда решенном:

— Нечего им кланяться, пусть себе свистят… — Она шагнула в сторону, и Максутов увидел трехведерный самовар. — Просим чаю откушать!

Высокий комендор сгреб фуражку и весело ударил ею о землю.

— Спасибо, девушки! — сказал Дмитрий Максутов, низко кланяясь Харитине. — Всем вам спасибо!

Несмотря на то что теперь Кошечная батарея выдерживала огонь всех неприятельских фрегатов, у прислуги хватало времени пользоваться кухней Харитины, водворенной в один из блиндажей. Неприятель построил фрегаты в одну линию, но не подходил к батарее ближе четырехсот пятидесяти — пятисот саженей и прятался за Сигнальную гору, так что из одиннадцати орудий Кошечной батареи могли действовать всего шесть. В амбразуры остальных орудий видна была только гора, за которой скрывался неприятель. Избрав такую позицию, Депуант расчетливо избегал встречи с батареями "Авроры", к которым в глубине души еще со времени Кальяо относился серьезнее, чем англичане. Стоило фрегатам выйти из укрытия и приблизиться к отмели, они сейчас же оказались бы в виду "Авроры" и под огнем ее батарей.

Кошечная батарея построена прочно; пожалуй, это единственное оборонительное сооружение, воздвигнутое по всем правилам фортификации, с поправками на камчатскую бедность. Высокий бруствер, тугие фашины и бревенчатые укрытия, усиленные мешками с землей, хорошо защищали артиллеристов от ядер и осколков бомб. Пока неприятель стрелял навесным огнем из-за горы и с далекого расстояния, его ядра не имели полной силы. Ударяясь о фашины, они не проникали в толщу бруствера, застревали в фашинах или отскакивали и зарывались в песок. Большой вред приносили двухпудовые бомбические пушки, — их было по две на каждой стороне фрегатов. Бомбы вредили фашинам, грызли бруствер, рвались над батареей и позади ее, раня осколками прислугу и кантонистов-картузников, сновавших между пушками и пороховым погребом.

С "Авроры" тяжело наблюдать за ленивой пальбой Кошечной батареи. Подвиг ее артиллеристов, быть может, будет оценен только к исходу сражения, если батарее чудом удастся устоять. Но в каждую минуту боя, когда в ответ на батальный огонь неприятеля раздавались, и то не часто, одиночные выстрелы — как будто большинство орудий Максутова уже подбито, заряды кончаются, а прислуга уничтожена, — аврорцам, любившим Дмитрия, становилось не по себе. Фрегат не мог участвовать в перестрелке, пока какое-либо из неприятельских судов не покажется из-за Сигнального мыса, и весь бездействовавший экипаж высыпал на шканцы, наблюдая за действиями Кошечной батареи.

Александр Максутов с надеждой смотрел на батарею всякий раз, когда там возникало минутное оживление. Иона, принявшийся было считать неприятельские ядра и бомбы, видные глазу, вскоре махнул рукой и, остановив Александра, сказал укоризненно:

— Ленив братец ваш, зело ленив! От него не скоро выстрела дождешься… А еще гусар, крамольник! Ай-яй-яй!

Александр Максутов с трудом сдерживал разбуженную злость.

— Вы не вспыхивайте, Александр Петрович, — подтрунивал Иона. Табачком не балуюсь, мне огонька не потребуется. Вот Дмитрию подать бы огня…

— Отец Иона! — заговорил Александр, заикаясь от ожесточения. — Ничего вы в этом не смыслите…

— Что-то вы все сегодня шипите, как бомбы! — замахал на него руками Иона. — Того и гляди, разорвет!

Александр дважды подходил к Изыльметьеву с просьбой послать его на батарею к Дмитрию. Иван Николаевич, невозмутимо наблюдавший за неравной артиллерийской дуэлью, отказал:

— В этом нет нужды. Дмитрий Петрович отлично справляется и один.

— Однако же на перешейке, на пятипушечной батарее, назначенной мне, сказал раздосадованный Александр Максутов, — находятся нынче лейтенант Анкудинов и прапорщик артиллерии Можайский!

Усмешка пробежала по лицу Изыльметьева от губ к веселым, спокойным глазам.

— Батарея бездействует, они друг другу не мешают.

Во второй раз Изыльметьев серьезно спросил Максутова:

— Вы находите ошибки в действиях Дмитрия Петровича?

— Батарея отвечает вяло, — уклончиво ответил лейтенант.

Изыльметьев повысил голос, нарочно, для того чтобы его слышали офицеры, столпившиеся на шканцах:

— Кошечная батарея действует с редким искусством. Чтобы оценить это в должной мере, надобно, конечно, видеть неприятельские суда, но и без того картина ясна. Дмитрий Петрович ведет огонь умно, расчетливо, хладнокровно, пренебрегая естественным искушением открыть беглый огонь по цели. Он сберегает заряды, рассчитывая на длительную борьбу.

Полагаясь на выдержку Дмитрия Максутова, Изыльметьев поддерживал с батареей постоянную связь, интересуясь запасом пороха, потерями, причинами, по которым орудия не стреляют калеными ядрами. На батарее была устроена напольная ядрокалильная печь, лежали шарообразные железные щипцы, специально для этой цели выкованные в мастерских порта.

Ответы лейтенанта Максутова коротки, деловиты:

"Заряды имеются в избытке, батарея скупо расходует порох. Потери ничтожны, тяжело ранен только кантонист Матвей Храповский: оторвало кисть при подноске "картузов". Калеными ядрами не действуем по неопытности прислуги, чтобы не произошло большего, чем от неприятеля, вреда. Отобедали, пьем чай…".

Последнее известие развеселило даже закоренелых скептиков, и только капитан Арбузов, мрачно поглядывавший на песчаную косу, был убежден, что дела на батарее идут ни шатко ни валко и ей не хватает огонька! Боевого огонька и немного безрассудства, без которого не выигрываются ни большие, ни малые сражения.

Дмитрий Максутов хорошо сознавал, что на его долю выпала особая задача: пока действует батарея, неприятельские фрегаты не пройдут в Петропавловскую бухту. Двигаясь по узкому проходу, закрытому боном, "Авророй" и "Двиной", они подставят правые борта под прицельный огонь батареи и будут потоплены или взорваны. Умолкнет его батарея — и неприятель останется лицом к лицу с "Авророй", четыре подвижных фрегата против одного, стоящего на мертвых якорях. "Аврора" будет уничтожена, бон взорван, и ничто не помешает вражеской эскадре подойти к петропавловскому причалу. Кошечная батарея — прочный замок на воротах порта. Ключ от замка вручен ему, и он не выпустит его из своих рук. Враг не добьется своего ни силой, ни хитростью. Может быть, он попытается проникнуть в город через озерное дефиле за Николкой или через перешеек? Что ж! Там англо-французов встретят другие орудия и стрелковые партии. Это будет встреча в лоб, штык к штыку, при большом численном превосходстве противника, вооруженного нарезным оружием, но без тех очевидных преимуществ, что предоставляют врагу его двести восемнадцать орудий.

Дмитрий ходил по батарее без фуражки, с трубкой в зубах, в расстегнутом мундире, с простецким видом, точно по собственной комнате. Так красившая его добродушная улыбка не сходила с округлого, мягкого лица. Даже приказания номерам он отдавал словно шутя и радуясь, но строго следя за тем, чтобы в нужные моменты не было и секунды промедления.

Пастухов, побывавший у него на обратном пути от Красного Яра, был даже разочарован той атмосферой, которая царила на батарее. Спокойствие, неторопливость прислуги, домашний вид командира, старый, мятый самовар. Широкоплечий огневой сидел на мешке земли и провожал неприятельские ядра ленивым взглядом. Здесь же слышался приглушенный женский смех. Все это не вязалось с представлениями Пастухова о сражении. Хотелось самому броситься к орудиям, растормошить прислугу, ударить по фрегатам частым, губительным огнем.

— А хорошо у нас, Константин! — похвастался Максутов. — Оставались бы здесь.

— Слишком спокойно, — буркнул Пастухов. — Как в Кронштадте.

Максутов удовлетворенно рассмеялся.

— И отлично! Знаете, Костенька, когда мне бывает особенно трудно держать себя в узде, я вспоминаю Ивана Николаевича. Помогает. Я ведь тоже горяч, — чистосердечно признался Дмитрий, — а здесь нужна выдержка, иначе проиграем.

Пастухов не был убежден в правоте Дмитрия. Он оставил батарею со смутным чувством недовольства, которое не исчезло и после похвальных слов Изыльметьева о действиях Максутова.

Лейтенант переходил от орудия к орудию, заглядывал в широкие, с большим углом обстрела амбразуры и время от времени командовал прислуге:

— Седьмой нумер, пали!

— Десятый нумер, пали!

Дмитрий Максутов и впрямь часто вспоминал Изыльметьева. Он хотел бы увидеть капитана здесь, на батарее, чтобы Иван Николаевич оценил порядок, спокойную деловитость прислуги. Схватку с неприятельскими фрегатами Дмитрий рассматривал как продолжение давней борьбы, начавшейся еще в Портсмуте. Он помнил каждый поступок Изыльметьева, каждый его шаг, решительный, смелый, позволявший выиграть время, сберечь силы и людей. Ничего показного, бьющего на эффект, даже когда он бросил за борт бумагу с предписанием именем королевы. Изыльметьев всегда выигрывал схватки благодаря сильной воле и выдержке. Он ход за ходом улучшал свои позиции, подготавливал скрытые линии нападения, обескураживал противника неожиданными мерами, и было бы непростительно одним неосторожным ходом, продиктованным горячностью или безрассудной отвагой, разрушить работу многих месяцев.

"Если Прайс и его офицеры сомневаются в храбрости наших солдат, думал Дмитрий, — случай еще доставит им возможность разочароваться. Придет время — может быть, оно совсем близко, — и мы покажем, как русские принимают врага на своей земле, как они дерутся и как умирают. Но сейчас враг хочет другого, иначе он не хитрил бы и не прятался".

Англичане, конечно, давно смекнули, что на батарее тридцатишестифунтовые ядерные пушки, — они действуют успешно только в те минуты, когда фрегаты подтягиваются поближе к берегу, чтобы стрелять всеми орудиями, батальным огнем. И Дмитрий Максутов ждал этих минут. Ждал со спокойствием охотника, знающего повадки хищного зверя. Ждал, напряженный, собранный, зорко наблюдая за движениями неприятеля, которому поднявшийся ветер позволял теперь маневрировать без помощи парохода. Ждал, испытывая острое волнение, но внешне добродушный, уравновешенный, неторопливый. Наблюдение за парусами неприятеля позволяло Дмитрию Максутову предвидеть движение судов, и ему почти всегда удавалось опередить судовых артиллеристов в моменты наибольшего сближения фрегатов с батареей. Ядра, пущенные с батареи, шли в дело, несмотря на то что приходилось часто стрелять рикошетом, по воде.

Прислуга, заряжавшая орудия, смотрела в амбразуры, не боясь штуцерного обстрела, страшного при крепостной войне сухопутных армий. Подчас, наблюдая через амбразуры неприятельский флот, матросы отпускали крепкие словца по адресу англичан и французов.

Если разрыв бомб не заглушал возгласов шутников, веселилась вся батарея.

— Хорошо бьет ружье! — кричал красный от натуги матрос в парусиновых шароварах, с развевающимися на груди концами галстука, кричал так, будто его и впрямь могли услышать на ревущих от выстрелов и окруженных дымом фрегатах. — С полки упало — семь горшков разбило!

Бывалые матросы, люди, привычные ко всему, очень удивились бы, узнав, что их молодой веселый командир боится вида крови. Дмитрий Максутов, как и большинство молодых офицеров "Авроры", ни разу еще не участвовал в бою. Он знал о войне все, что можно было узнать из книг. Он готов к выполнению своего офицерского долга, но мысль об ужасных ранениях и льющейся крови тяготила его. Найдется ли он в тяжелую минуту, сумеет ли удержаться на той позиции, которая не делает командира жестоким и черствым в глазах нижних чинов, но и не допустит его до бесполезной и жалкой чувствительности? Добро бы еще на батарее царил кромешный ад, люди, сбиваясь с ног, метались бы у орудий, а стволы пушек накалялись от выстрелов, — тогда для всего прочего, кроме сражения, не осталось бы и времени.

За первые часы боя на батарее ранило троих артиллеристов. Все ранения неопасные. Двое тут же вернулись к своим номерам, выделяясь среди прислуги белыми пятнами повязок и той особенной смесью страдания и бесшабашной веселости во взгляде, которая бывает у людей, только что перенесших тяжелую физическую боль, но вернувшихся в строй. До конца боя Харитина и ее подруги деятельно помогали фельдшеру, оттеснив двух матросов из инвалидной команды. По-видимому, на раненых хорошо действовал уход женщин: не слышно было ни стонов, ни обычных в такой обстановке ругательств, проклятий. Женщины незаметно вошли в жизнь батареи, оказались необходимыми во многих случаях, хотя раньше свободно обходились и без них. Они поили матросов, помогали кантонистам-картузникам, оказывали мелкие услуги фельдшеру. Две женщины, вызвавшиеся доставить в госпиталь раненого канонира, вопреки опасениям матросов, относившихся к ним уже ревниво, как к своим, вернулись на батарею и сквозь слезы стали рассказывать о том, как строго встретил их "главный дохтур" Ленчевский и как их выручил "чужой дохтур" с фрегата — по-видимому, Вильчковский.

Харитина пользовалась всякой возможностью взглянуть на чужие суда. Страх за Семена не оставлял ее ни на минуту. Здесь, на своей земле, его ждала лютая казнь, но ведь и там, на чужих кораблях, не слаще. Полицмейстер, встретив девушку в порту, пьяно прохрипел ей в самое лицо: "Что, бежал твой каторжник?! Погоди, скоро увидишь дружка — англичане повесят его на рее. У них скорый суд". И глаза Харитины торопливо обегали мачты фрегатов, сердце замирало от тяжелых предчувствий, весь мир в это мгновение втискивался в полуторафутовое отверстие амбразуры. Уже не раз, завидя на саллингах фрегатов фигуру человека, девушка закрывала глаза, чувствуя, как холодеет тело и подкашиваются ноги.

Суда маневрировали. Ближе других подходил к батарее "Форт", открывая ураганный огонь. На котором из них Удалой? Жив ли он?

В нескольких шагах от Дмитрия Максутова осколком бомбы оторвало кисть кантонисту Матвею Храповскому. Белобрысый мальчик с молочно-голубыми удивленными глазами лежал на твердом грунте батареи. Кровь хлестала из рукава.

Прежде Дмитрий как-то не выделял его среди кантонистов, шнырявших по батарее. Но теперь, при внимательном взгляде на него, он был потрясен сходством мальчика со своим товарищем детства, пастухом Прошкой. Все такое же — и густо облепившие переносицу веснушки, и выражение светлых глаз, и большой рот над коротким, словно срезанным подбородком. Поразительное сходство!

Краска сошла с лица Максутова. Он почему-то стал лихорадочно застегивать мундир. Возле мальчика уже суетились фельдшер, Харитина, стояли испуганные кантонисты — друзья безбрового Матвея. Фельдшер остановил кровотечение, мальчика положили на носилки, и на них еще оставалось удивительно много свободного места.

Максутов подошел к мальчику и погладил колючую золотистую щетину волос.

— Молодец, Матвей! — поправил он фуражку, лежащую в изголовье раненого. — Спасибо за службу!

Белые губы мальчика дрогнули в улыбке. Он скосил глаза на товарищей.

— Мне не жалко, Дмитрий Петрович, — сказал он звонко. — Совсем не больно… Руки не жалко, только бы поколотить их!

— Поколотим! — воскликнул Максутов, почувствовав прилив нежности к раненому мальчику и ощутив, что боязнь вида крови, вероятно, прошла навсегда. — Мы за тебя отплатим, Матвей!

Храповского унесли. Максутов прикрикнул на замешкавшихся кантонистов, и жизнь батареи потекла по-прежнему неторопливо и уверенно.

"Аврора" почти не участвовала в деле, но служила штабом и центральным нервом сражения. Изыльметьев бессменно находился на шканцах, сносясь с Завойко через вестовых или встречаясь с ним для коротких совещаний на палубе фрегата.

Завойко не случайно избрал в этот день "Аврору" своим главным командным пунктом. Фрегат находился в центре оборонительных сооружений, и пока внимание неприятеля было занято Сигнальной, Кошечной и Кладбищенской батареями, "Аврора" оставалась идеальным командным пунктом. Отсюда сигнальные передавали командирам отрядов и батарей приказы Завойко, здесь находились резервные запасы пороха, потребность в котором на батареях, при строгой бережливости и вполне вероятном расчете на многодневные бои, могла меняться в зависимости от маневров неприятеля. Поблизости, у Сигнальной горы, расположились и стрелковые резервы.

Несколько раз "Вираго" с большой пушкой на носу пытал счастье высовывался из-за Сигнального мыса, намереваясь приблизиться к батарее Максутова. Но "Аврора", не теряя ни секунды, будто ожидая "Вираго", палила по нему всем бортом. В свою очередь, Дмитрий Максутов пускал в ход одиннадцать пушек, и пароход, дымя и отплевываясь, пятился назад.

— Иди, иди, "дружок"! — ликовали на "Авроре". — Авось удовольствуешься так, что более не захочешь!

После трех попыток приблизиться к батарее "Вираго" заметно накренился и больше не показывался. Он притих за мысом, на виду у безмолвной Сигнальной батареи и невозмутимого часового Афанасия Харламова.

Около часа дня на "Авроре" стало известно, что малый фрегат "Эвредик" и бриг "Облигадо" в сопровождении десантных судов приближаются к перешейку. Евграф Анкудинов доносил о готовности отразить неприятеля.

— Я думаю, что это разведка, — предположил Изыльметьев. — Хотят пощупать оборону. В дверь не достучаться — может быть, удастся найти лазейку.

— А если решительная высадка? — усомнился Завойко.

— Нет, — в тоне Изыльметьева абсолютная уверенность, — после бегства с Красного Яра они не решатся на десант под прикрытием малых судов. Пока фрегаты заняты Максутовым, мы можем быть спокойны. У адмирала Прайса не слишком сильное воображение.

— Пожалуй, — согласился Завойко. — Но все же я отправлюсь на перешеек, сам погляжу на неприятеля, каков он пополудни!

Изыльметьев оказался прав.

Десантные шлюпы неприятеля, направлявшиеся к Култушному озеру, были обстреляны у перешейка батареей лейтенанта Анкудинова. Артиллеристы потопили один шлюп, и десантный отряд испуганно поворотил, удаляясь от берега. Ушел и "Эвредик", поврежденный двумя ядрами. Тем временем "Облигадо" открыл огонь по "Авроре", рангоут которой был виден в овале седловины. Комендоры "Облигадо" пробили навылет грот-мачту "Авроры", после чего бриг тоже удалился.

Огонь на Кошечной батарее усиливался. Все побережье вокруг батареи было усыпано бурыми осколками. "Форт", "Президент" и "Пик" палили с ожесточением, вымещая на турах и фашинах батареи свое озлобление. Навесный, батальный и рикошетный огонь шквалами обрушивался на бруствер и всю площадку батареи, крошил, разрушал земляной вал. Ревели ядра; зловеще шипели, выталкивая тонкую струйку дыма, большие бомбы. "Холодные" весом в восемьдесят шесть английских футов глухо сотрясали почву.

Максутову приходилось чаще отвечать на огонь неприятеля. Шесть часов непрерывного боя изменили вид батареи. Здесь уже нельзя было найти ровных геометрических линий, плотных, утоптанных площадок, аккуратных граней траверсов и блиндажей. Все разрушили ядра и бомбы, все испробовали на зуб, на ощупь, все изорвали и рассекли. Повсюду ямы, кучи земли, слой осколков, смешанных с плетеными лоскутьями фашин. Изменились и люди, потемнели от пороха и копоти, в мокрых от пота, изодранных рубахах.

В эту пору Маша пришла на батарею. Приближаясь к огневым позициям, она заставляла себя идти спокойно, но не утерпела и, прикрыв голову руками, побежала. Десятки раз хотела она вернуться на хутор, чувствуя, что не достанет сил на выполнение задуманного. Наступало безрадостное облегчение при мысли, что сейчас весь этот ужас останется позади, перед глазами вставала безлюдная, сонная, пригретая солнцем дорога на Сероглазки, но последним усилием воли Маша заставляла себя идти вперед.

На берег неподалеку от Маши упала бомба. Нужно броситься на землю, но Маша не смогла этого сделать. Она оцепенела и впилась глазами в металлический шар, в маленькую трубку, из которой тянулась струйка дыма.

К счастью, бомба не разорвалась. Она перестала дымить и, остывая, лежала в лунке, выбитой двухпудовой тяжестью. Маша долго смотрела на бомбу, а когда поняла, что разрыва не будет, опустилась на землю и заплакала.

Тут в величайшем душевном смятении предстала Маша перед Дмитрием Максутовым.

Он едва успел ей кивнуть, — "Форт" подошел на расстояние четырехсот саженей, обрушив на батарею шквальный огонь. Нужно отвечать всеми орудиями, но без суматохи, хорошо зная, какой цели служит каждый выстрел. Толстенький Максутов, с прядями волос на лбу, слипшимися от пота, подпрыгивая на мускулистых ногах, поспевал всюду, командуя, указывая точную цель, ободряя прислугу.

— Где Александр? — не зная зачем спросила Маша, но вопрос потонул в грохоте выстрелов, Маша захлебнулась дымом.

Дым рассеялся. Маша увидела перед собой Харитину. Мгновение девушка удивленно смотрела на Машу, затем, решившись на что-то, приблизилась к ней и закричала в самое ухо:

— Уходили бы, барышня… Эко вас угораздило!

Девушка говорила так, точно она была здесь хозяйкой, — уверенно и властно.

Маша растерялась.

— Я по делу. — Она глубоко вздохнула, и снова в легкие попал дым, заставив Машу закашляться. — По важному делу.

— Уходите, милая! — повторила Харитина ласковее прежнего и легко подтолкнула Машу.

Маша почувствовала, что эта сильная девушка с душевным грудным голосом может поднять ее, как ребенка, и унести отсюда.

"Неужто не хватит сил? — испуганно пронеслось в голове у Маши. Неужто я отступлю теперь, почти достигнув желанной цели?.."

— Я к лейтенанту Максутову, — сказала Маша растерянно и, заметив Дмитрия, двинулась ему навстречу.

Дмитрий воспользовался короткой передышкой, чтобы вернуться к Маше. Безотчетно обрадованный в первое мгновение ее появлением на батарее, он затем ужаснулся и решил во что бы то ни стало выпроводить Машу.

И теперь, глядя в бледное лицо девушки, в ее расширившиеся не то от страха, не то он напряжения глаза, он заговорил торопливо и участливо:

— Как можно этак, Машенька?! Что за несчастная мысль пришла вам в голову?! — Он схватил Машу за руку и затем, словно очнувшись, отступил на шаг и сурово оглядел девушку. — С какой стати вы на батарее?

— Я хочу помочь вам, Дмитрий Петрович! — Маша победила робость и отвечала уже уверенно.

— Какая чепуха! — воскликнул было Максутов. — Простите ради бога… Вы ничем не поможете, и вас непременно убьют… Здесь есть помощницы, уже два часа как я гоню их с батареи, — солгал он, — и ничего. Не подчиняются! — Он недовольно пожал плечами.

— И я не подчинюсь, — Маша вызывающе, упрямо посмотрела на лейтенанта.

Он не успел ответить: дела снова заставили забыть о Маше. Впрочем, он не совсем забыл о ней. Опершись на орудийный станок, он написал коротенькую записку аптекарю Лыткину. Харитина дала ее одному из раненых, которого должны были срочно доставить в госпиталь. По мимолетному кивку Максутова в сторону Маши Харитина поняла, каково содержание записки, и с готовностью исполнила поручение. Наклонившись над раненым матросом, она ласково попросила не забыть о записке.

Харитина пожалела было Машу, встретив ее растерянную, испуганную, но теперь, когда барышня, справившись со страхом, приглядывалась ко всему на батарее, она почувствовала, как вырастает между ними стена враждебности. Харитина была здесь как дома. С ней здесь и Удалой, вопреки тому, что их разделяют ревущие пушки, бастион, залив… Даже лейтенант Максутов, к которому она не решилась бы подойти ни на плацу, ни в церкви, где все едины перед богом, ни на тихой улочке Петропавловска, — тут казался ей простым и доступным. Без Маши батарея была своим, родным миром, — пришла эта красивая, вздрагивающая от выстрелов девушка, и возникло тоскливое ощущение пустоты.

Но огорчение Харитины длилось недолго. Не прошло и получаса, как на батарее появился Лыткин и увел с собой дочь. Маша хотела спорить, окликнула занятого у пушек Максутова, взглядом умоляя его о помощи, но он даже не посмотрел в их сторону.

В госпитале Маша заявила, что не тронется с места и никто, даже Ленчевский, не заставит ее покинуть защищенное горой здание, в котором помещалась и аптека.

На столе, около аптекарских весов, среди облаток, порошков и склянок, Маша увидела записку Максутова.

"Любезный г. Лыткин, — писал лейтенант. — Ваша дочь на батарее. Уведите ее, с меня хватит англичан и французов. Максутов 3-й".

Маша опустилась на низенький сушильный шкаф и, разрывая записку на мелкие кусочки, со злостью шептала:

— Третий, третий, третий!

 

III

В четыре часа дня на "Авроре" все были серьезно обеспокоены судьбой батареи Максутова. Огонь усиливался, будто "Форт", "Пик" и "Президент" торопились расстрелять обременяющие их запасы ядер и пороха.

Батарея почти не отвечала. Впору высаживать десант и захватить расстрелянную позицию. Уже больше часа нет донесений от Дмитрия Максутова.

Изыльметьев приказал нагрузить катер запасными зарядами для батареи. Иеромонах Иона, считая выстрелы пушек Максутова, то и дело сбивался и называл фантастические цифры. Хотя Дмитрию Максутову для его одиннадцати орудий было дано пороху больше, чем всем остальным батареям вместе, его запасы давным-давно должны были иссякнуть — батарея действовала больше восьми часов.

Подвоз пороха по Петропавловской бухте представлял смертельную опасность и требовал большого искусства от гребцов и командира катера. Большая часть пути проходила по открытому зеркалу бухты, на виду у неприятеля, который тотчас же поймет цель дерзкого предприятия. При прямом попадании погибнут и люди и порох; если же катер будет только опрокинут водяным валом от взрыва, Петропавловск лишится части пороха, которого и так едва ли достанет.

Кого послать?

Изыльметьев оглядел окружающих. Все понимали, какой вопрос решает капитан, и ждали, кто с готовностью, кто с замершим от волнения дыханием.

Александр Максутов? Пожалуй… Он достаточно расчетлив. Но от этой мысли Изыльметьев отказался. Кто знает, сколько дней продлится оборона, какие еще сюрпризы в запасе у Прайса. Нужно беречь офицеров, способных командовать батареями и самостоятельными партиями. Гаврилов ранен. Чем закончится день у Дмитрия Максутова, уцелеет ли он?

Боцман Жильцов? Изыльметьев задержался на его широком морщинистом лице. Кольнула неприятная мысль:

"Жильцов боится! Чувствует на себе мой взгляд, крепится, но не может скрыть страха".

Изыльметьев вспомнил неизлечимое пристрастие Жильцова к линькам, его непостижимое умение отравлять дружественную атмосферу на фрегате.

Капитан перевел взгляд на Пастухова.

У мичмана в глазах тоже страх, но совсем иной: боязнь, что на катер пошлют кого-нибудь постарше. Волнение исказило его большеротое лицо такой трогательной гримасой, что Изыльметьев тотчас же приказал:

— На катер назначаю мичмана Пастухова. Жильцов! — окликнул он.

— Слушаюсь!

— Отправишься с гребцами на катере. — Изыльметьев погладил усы. Дело важное, гляди, братец, в оба!

— Есть! — рявкнул боцман, заглушая собственный страх.

Как только гребцы, поощряемые возгласом Пастухова: "Навались!", вывели катер на место, открытое обстрелу, "Форт", а за ним и два английских фрегата перенесли часть огня на бухту.

С выходом в опасную зону бухты катер Пастухова оказался в центре внимания всего обширного амфитеатра, от Сигнальной горы до матерого берега. Даже артиллеристы Дмитрия Максутова, которым не до зрелищ, следили за эволюциями катера. Вокруг него забурлила вода, заходили волны. В небольшой бухте рвались бомбы, десятки ядер, ударившись о воду, рикошетом уходили к причалу или, описав дугу, с угрожающим рявканьем скрывались в волнах, подымая пятисаженные смерчи.

Матросов обдавало брызгами, били упругие, хлесткие струи, подбрасывало на сиденьях. Взмокшие рубахи гребцов прилипали к телу. Концы галстуков плясали на груди от стремительных движений, толчков и резких поворотов.

— Табань! — командовал мичман, и матросы мгновенно отгребали в обратную сторону, избегая встречи с ядрами, падающими в нескольких саженях от катера.

— Навались!

— Табань!

— Суши весла!

Команда следовала за командой, как на трудной тактической игре. Матросы действовали с той редкой слаженностью и единодушием, на которые способны лишь искусные мастера.

Только в эти минуты Пастухов понял всю правоту Дмитрия Максутова. Хладнокровие и выдержка — первейшие качества офицера. Чего стоила бы храбрость, если бы, пренебрегая неприятельским огнем, Пастухов устремился напролом к близкой цели? Погибли бы люди и бесценный груз, заботливо укрытый старым парусом. Нужно уметь ждать, сдерживать порыв. Разве прямое движение катера к батарее было бы мужественным поступком? Нет, оно было бы слепо, безрассудно, походило бы больше на отчаяние, чем на борьбу.

Пастухов ощутил высокое упоение борьбой. Точно крылья выросли у него, а мир, вопреки смертельной опасности, засверкал голубизной, золотом плавившейся на солнце воды.

Нужно стоять прямо, во весь рост, не кланяясь вражеским ядрам, не обнаруживая ни малейшего страха! В этом он будет дерзок и безрассуден. Взметнулась за бортом вода, сорвала с мичмана фуражку. Русые волосы прилипли к вискам и лбу, капли сбегали вдоль щек по двум тонким складкам, которые в это утро появились на молодом лице Пастухова.

Катер приближался к основанию косы. Оставались последние сажени. Еще несколько сильных рывков — и лодка войдет под прикрытие батареи, окажется в относительной безопасности. Неприятель почувствовал, что жертва уходит. Десятки выстрелов обрушивались на маленький участок отмели, отсекая катеру путь воем ядер, вспоротой водой, картечью песка и гальки, поднятой роющими отмель "холодными". Приходилось "сушить весла", пережидая шквал. Едва наступила пауза, Пастухов скомандовал: "Навались!" — и в несколько секунд катер подошел к батарее.

— Шаба-а-аш! — закричал Пастухов и прыгнул в воду навстречу Максутову. Опять проснулся в нем озорной, восторженный мальчишка.

— Они чудом спаслись! — заключил Арбузов, азартно наблюдавший движение катера.

— Все в руце божией, — поддакнул Иона, отходя от борта. — Однако же и Костенька молодец! Верно я говорю? — обратился он к матросам.

— Верно, батюшка! — охотно отвечали матросы.

После крепких объятий выяснилось, что на батарее еще достаточно зарядов.

— Я — что твой Плюшкин, — смеялся довольный Дмитрий. — Ни одного ядра не подарю им без особой нужды. Однако же спасибо! — добавил он, заметив на выразительном лице мичмана тень разочарования. — Теперь не нужны, через час понадобятся. Спасибо, друг!

Пастухов остался на батарее.

Наступил критический час сражения. Такого огня еще не видели с самого утра. Огневые "Пика" и "Президента" метались по палубе фрегатов, не успевая подавать фитили. Тяжелые пятиаршинные орудия часто откатывались и вновь подступали к бортам, осыпая батарею каленым железом.

Фредерик Никольсон командовал артиллеристами "Пика", метался между верхней и нижней палубами. Более флегматичный Барридж стоял на шкафуте "Президента" и молча проклинал упорство русских. В сердце этого служаки закрадывалась ненависть к мертвому адмиралу. Сегодня мысль о самоубийстве адмирала казалась и ему вполне правдоподобной.

Именно сегодня, встретив необыкновенное упорство русских, Барридж узрел какую-то логику во вчерашнем выстреле. Но кто мог подумать об этом вчера!

Никольсон дважды просил Депутата разрешить ему повесить русских матросов на реях "Пика". Адмирал сначала ответил, что русские матросы являются его пленниками, а после вторичной просьбы прислал офицера с приказанием перевести русских на "Форт".

Никольсон не верил в магическую силу патриотических призывов, в спасительность королевского флага. Нужно было придумать что-нибудь посильнее и вместе с тем попроще. Четыре русских матроса, висящие на реях, поумерили бы пыл защитников порта и придали бы парням на фрегатах гораздо больше уверенности, чем голубые с белыми крестами флаги или боевое знамя Гибралтарского полка с внушительной надписью: "Per mare, per terram!"

В шестом часу Кошечная батарея умолкла. Пауза длилась дольше обыкновенного, и на фрегатах ликовали, считая батарею разгромленной. Но как только "Пик" подался вперед, залп пяти пушек заставил его отступить с двумя пробоинами в корпусе. Батарея жила. Истерзанная, она поднималась навстречу англичанам, словно окропленная живой водой.

Солнце опускалось к холмам за простором Авачинской губы. Неприятельские суда, различимые несколько часов тому назад во всех подробностях, все больше превращались в силуэты, освещенные по кромке огнистыми лучами солнца. Среди хаоса разрушения двигались люди Максутова, закоптелые до черноты.

— Седьмой нумер, пали!

— Девятый нумер, пали!

Пастухов не отрывал глаз от Максутова, от изнуренных, но упрямых артиллеристов. Мичман забыл о катере, о пережитом волнении и радостном чувстве победы. Чего стоит его десятиминутная выдержка в сравнении с подвигом этих людей!

Около шести часов суда прекратили огонь и отошли.

Охватывая усталым взглядом тихий рейд, длинную тень Сигнальной горы в заливе, Завойко заканчивал письмо Юлии Егоровне. У дверей портовой канцелярии сдерживал коня вестовой.

"…Сегодня день был жаркий… В город падает много бомб, и многие не разрываются. Не любят англичане и французы штыков, удалились от них…"

Харитина испуганно смотрела, как исчезали за мысом корабли. Приближались сумерки. Зловещая тишина окутывала чужие корабли безмолвием могилы, укрывала холодным туманным саваном.

По переднему фасу Сигнальной батареи расхаживал часовой, старый матрос Афанасий Харламов.

 

ВОЛКИ

 

I

Магуда, видно, не догнать.

Без провожатых Андронников давно запутался бы и сбился со следа. Собственно, достичь Тарьи нетрудно было бы и новому человеку — для этого достаточно держаться берега залива. Андронников же не раз бывал в Тарье, знал многих камчадалов, живших на пути, у Паратунских горячих ключей, у озер и стариц, густо заросших осокой и хвощом.

Но Магуду нельзя верить. Не для того ли он заговорил о Тарье, чтоб обмануть тойона? Он мог вернуться в окрестности Петропавловска, скрываясь в лесу и зарослях жимолости, дойти до озера Калахтырка и, держась русла реки Калахтырки, выйти к морю, на Дальний маяк или к мысу Лагерному, и поджидать здесь английские суда. Это было бы вполне логично. Тарья людный пункт с кирпичным заводом и рыбным промыслом в Сельдовой губе. Конечно, и через Тарью можно пройти к океану, к Бабушкину маяку или обрывистому мысу Станицкого, но здесь дорога к морю более длинная и трудная, чем по Калахтырке. Может быть, Магуд рассчитывает найти в Тарье шлюпку, достаточно прочную и устойчивую, чтобы на ней достичь неприятельской эскадры или, в случае необходимости, выйти из залива в открытое море, к Курильским островам? Может быть.

Теперь Андронников не доверял ни собственным умозаключениям, ни логическим доводам. При одном воспоминании о Магуде землемера начинало трясти, и он сознавал, что способен на грубейшие ошибки и просчеты. Нет, уж раз он решил преследовать зверя — а Магуд был для Ивана Архиповича бешеным, вырвавшимся из клетки зверем, — то нужно отыскать след и гнать его без устали.

Камчадалы преследовали Магуда с безошибочностью прирожденных охотников. Беда в том, что американец опередил их на целую ночь и двигался быстрее, чем страдающий одышкой Андронников. Одни камчадалы со своей бесшумной, скользящей походкой, вероятно, догнали бы уже Магуда, но землемер не отпускал их вперед. Он сам должен схватить Магуда.

В травах, покрывших приозерные луга, камчадалы легко находили следы Магуда и его спутников. Примятые стебли, сломанный куст голубики, глянцевитые брусничные листья, втоптанные вместе с буроватыми зреющими ягодами в землю, след, наполнившийся водой, на мягкой, болотистой почве, осыпавшийся под тяжестью сапога край овражка, сдвинутый с места камень, щепотка золы из трубки американца, клейкие коричневые комочки табачной жвачки рыжего — ничто не ускользало от глаз камчадалов.

Молодой камчадал с длинной жесткой шевелюрой и медно-красным, узким лицом шел, пригибаясь к земле, находя новые признаки недавнего присутствия Магуда, а бородатый камчадал в теплой куртке и рваном малахае одобрял его "находки" ворчливыми междометиями.

Так они двигались молча — впереди стройный и легкий, как молодой олень, следопыт, за ним камчадал в зимнем малахае, позади взъерошенный, возбужденный Андронников. Только во время коротких привалов завязывался разговор, который больше напоминал монолог в исполнении провинциального трагика. Как только они садились, встревоженные камчадалы, мысленно возвращаясь в Авачу, в дом тойона, вспоминали о Магуде и, недоуменно покачивая головами, говорили:

— Злой человек, стыда не имеет… Ай, Ай!

— Человек, говоришь ты? — Андронников срывался с места, будто он ждал этих слов. — Нет, брат, постой! Докажи прежде, что он человек! — властно требовал он у камчадала.

— Садись, дохтур, ногам покой нужен, — смущенно говорил камчадал. Как и многие его соплеменники, он считал Андронникова доктором.

— Не можешь? — сердился бородач. — Зачем же величаешь его так, оскорбляя людской род и высокое звание человека? Ты темный человек, грамоте не знаешь, а разве станешь травить псами таких же, как ты, людей, ломать им кости, подвешивать за ноги?

— Нет, дохтур, нет! — испуганно мотал головой камчадал.

— Ты бедный камчадал, веришь в бога, или в своего Кухту, или в шамана, я не знаю, но ты ищешь добра себе и людям…

— О-о-о! Кутха! — забормотал растерянно камчадал, не то напоминая о грозной силе древнего бога, не то осуждая самое упоминание его имени.

Такие разговоры возникали на каждом привале. Увлеченные выразительной жестикуляцией старика, камчадалы слушали его почтительно.

Они шли сквозь рощи нестройной, причудливой каменной березы, через овраги и узкие сухие русла, которыми была изрезана земля. Поднимаясь на холмы, Андронников видел залив, бархатный хребет Сигнальной горы и неприятельскую эскадру, казавшуюся издали игрушечной.

Горькие мысли одолевали землемера. Пережитое потрясение вышибло его из житейской колеи. Мысли невольно возвращались к прошлому. Так ли он прожил жизнь? Не бежал ли от исполнения долга страха ради, не умея противостоять грубой силе, скудоумию и невежеству? Не загубил ли он в себе талант бегством от жизни? Конечно, загубил! В молодости, когда в голове зрели планы, сулившие добро России, нужно было бунтовать, бесстрашно идти до конца, какими бы пытками и духовной инквизицией ни грозили ему вельможи и сановные тупицы! Зачем он дал себя сломить? Зачем решимость пришла только теперь, когда он уже конченый для науки человек и имя его скажет любознательному петербуржцу так же мало, как стук копыт извозчичьей клячи по торцовой мостовой?

Заночевали в избе, построенной двадцать лет тому назад у Паратунского озера, в районе горячих ключей. Землемер с наслаждением погрузил свое утомленное тело в просторный бассейн, устроенный между двумя ключами, горячим и холодным. Он чувствовал, как расходится тепло по телу, расплывается целительная бодрость и усталость целого дня сползает с него вместе с пылью и потом.

Преследование возобновили на рассвете. Утром со стороны залива пришли слабые отзвуки далекой канонады, — она не умолкала весь день, до самой встречи Андронникова с Магудом.

Они нашли их в лесу, на берегу Тарьинского залива, в двух верстах от селения. В Тарье Магуду не удалось достать шлюпки — они охранялись несколькими старыми матросами и нестроевыми сорок седьмого флотского экипажа. Жители сообщили, что американцы пришли в Тарью без провожатых, никто не видел с ними мальчика камчадала.

На берегу Тарьинского залива, в месте, наиболее удобном для причала, разложив большой костер, спали Магуд и рыжий матрос. Андронников шепотом приказал камчадалам изготовить ружья и, подойдя к Магуду, разбудил его ударом ноги.

— Вставайте, ваше скотинство! — крикнул он гневно.

Магуд и матрос вскочили на ноги и, увидев направленные на них ружья, подняли руки.

Андронников шагнул к Магуду и оказался между Магудом и молодым камчадалом. Едва последний успел крикнуть: "Дохтур!" — как Магуд выхватил нож, бросился на Андронникова.

Рыжий ринулся на камчадалов, которые опасались стрелять без приказа "дохтура". Андронников вскрикнул, схватился за живот и упал ничком на траву, а Магуд большими прыжками, петляя от дерева к дереву, скрылся в лесу.

Камчадалы повалили матроса и бросились к Андронникову. Лицо "дохтура" было приплюснуто к земле, лохматая борода сплелась с травой. Один только глаз, закатившийся в смертной тоске и боли, жил на неподвижном косматом лице. Камчадалы положили землемера на спину.

— Подвел я вас, братцы, — жалобно сказал Андронников, собрав остаток сил.

— Дохтур! Дохтур! — причитал бородатый камчадал. — Что будем делать тута-ка, дохтур?

— Глядите… этого пса… — прохрипел Андронников.

Потускневшие глаза землемера смотрели укоризненно.

 

II

Военный совет на "Форте" проходил под стук плотницких топоров и скрежет пил. В иллюминатор кают-компании видны огни "Вираго". Глаз моряка по смещенным огням угадывает, что пароход сильно накренился.

Депуант приказал приступить к ремонту судов, не теряя ни часа. Лишняя чарка рому, выданная матросам к ужину, ободрила их, и они принялись за работу в надежде, что благоразумный адмирал прикажет ставить паруса и уходить.

Заделывались пробоины в бортах, крепился поврежденный рангоут, чинились станки, мостики, разрушенные ядрами. Тут работы станет на два-три дня, иначе нельзя показаться в приличном нейтральном порту. Ясно, что эскадра была в сражении и получила изрядную взбучку…

Феврие Депуант втайне надеялся, что и офицеры разделяют его желание поскорей убраться из этого проклятого залива.

Он рассчитывал на сильного союзника. Союзник лежал на диване адмиральской каюты "Президента" и восковой улыбкой предупреждал бывших подчиненных от легкомысленной заносчивости. Дэвис Прайс, Дэвис Прайс, хитрая же ты бестия!

А если англичане будут настаивать на высадке? Тогда он откровенно скажет Никольсону все, что думает о сегодняшних действиях англичан. Тогда церемонии в сторону, разговор примет крутой оборот. Он выложит им все, что давно следовало сказать еще Прайсу, этому расчетливому островитянину, полупатриоту и торгашу, который осмелился командовать им, Феврие Депутатом, героем и дворянином!

Как только начался совет, Депутат обнаружил свою ошибку. Никто из капитанов эскадры, не исключая и командиров "Форта", "Эвредика" и "Облигадо", не помышлял об уходе.

— Никто не заставит нас уйти раньше, чем русские капитулируют! заявил вызывающе Никольсон. Настойчивый взгляд его блестящих глаз будто говорил, что менее всего способен изменить решение англичан контр-адмирал Депуант. — Мы предполагали, что Петропавловск сдастся при первых выстрелах, но русские призвали все свое мужество и продержались один день. Завтра мы принудим их выкинуть белый флаг.

— Для этого надобно действовать, — заметил раздраженно Депуант.

— Я вас не понимаю, господин контр-адмирал! — насторожился Никольсон.

Над головой раздаются удары молотка. Депуант вспоминает о гробе.

"Завтра похороны Прайса. Готов ли гроб? Еще недоставало, чтобы этим занимались матросы "Форта"! А почему бы им не сделать этого? Делают же они гробы для мичмана и убитых матросов, можно и еще один… Но они погибли в бою, а этот… дезертир!"

— Вы считаете действия английских судов недостаточными? — наседал Никольсон, видя, что Депуант медлит с ответом.

— Недостаточными? — Депуант гневно засверкал глазами, потеряв всякое терпение. — Это слишком деликатно сказано, капитан! Вы действовали отвратительно… Действовали так, словно задались целью помешать моим матросам успешно провести десант.

Никольсон демонстративно встал.

— Адмирал! — уронил он угрожающе.

— Бомба, посланная с "Пика", стоила жизни нескольким французским матросам. — Рука адмирала уже продета за борт мундира. — Мои матросы и отважный мичман Тибурж, славный Тибурж, герой и сын Франции, пали на русской батарее. Но кто поручится, что в их тела вонзилась не бирмингамская сталь?

Никольсон продолжал нагло, вызывающе смотреть на Депуанта.

А стук молотков назойливо лез в уши. Он возвращал к действительности. Чинится ли фрегат, поврежденный русскими, сколачиваются ли гробы — все равно ничего приятного, ничего успокаивающего в этом нет. Взвизгнула пила, и зачастили глухие, как вздохи, удары топора.

— Я готов считать это ошибкой ваших артиллеристов. Трагической ошибкой!

Депуант явно апеллирует к Бурассэ, единственному участнику десанта. Лейтенант Лефебр повредил ногу при отступлении и потому не присутствует на совете. А Бурассэ, плотный, мрачный бретонец, как всегда, молчит. У него собачий прикус, длинные руки.

— Роковой ошибкой! — Адмирал все еще ищет поддержки у Бурассэ.

— Если бы не чертовщина с бомбами и ядрами, — подтвердил Бурассэ неуверенно, — мои мальчики обедали бы сегодня в Петропавловске.

— В продолжение всего дня я не получал достаточно ясных приказаний, возразил Никольсон. — Когда наши шлюпки приблизились к берегу, лейтенант Лефебр и вы, господин Бурассэ… увели матросов с батареи. Обратный путь вы проделали слишком стремительно.

Капитан "Эвредика" решил разрядить атмосферу. Воспользовавшись паузой, он сказал:

— Господа, кто из вас видел русского часового? Он спокойно расхаживал под градом штуцерных пуль. Со шлюпок по нему дали не менее ста выстрелов.

— Да, да! — подхватил Депуант, которому после упрека Никольсона в отсутствии ясных приказаний хотелось показать, что ни одна подробность боя не ускользнула от его взгляда. — Он уцелел, чего вполне заслуживает, несмотря на то, что он русский! Да-а, господа, — проговорил он с расчетливой серьезностью, — русские оказались сильнее, чем мы предполагали…

Депуант наблюдал, какое настроение вызывает у офицеров воспоминание о сегодняшнем сражении. Может быть, они, подумав о том, что борьба предстоит нелегкая, что русские упрямы и фанатичны, придут к более разумному выводу — сняться отсюда и уйти.

Но вот встает Барридж. Он редко берет слово. Болтовней делу не поможешь. Пусть болтают другие, у него по горло всяких дел. С Прайсом он по неделе ни о чем не заговаривал, ограничиваясь короткими фразами приветствия. Они и так понимали друг друга. Но теперь он скажет. Все, что происходит, похоже на уличное представление.

— О чем мы толкуем? — пожал плечами Барридж. Слова перекатываются у него в горле сухо, отчетливо, как горох по гладкой доске. — Что случилось? Мы уничтожили три батареи русских. Наши потери невелики. ("А Прайс! хочется крикнуть Депуанту. — Присчитай-ка и его!") Да, невелики, а оборона русских разрушена. Приведем в порядок суда, произведем высадку и наденем наручники на всех, кто бросает вызов британскому флагу.

— Вы забыли, капитан, что наручники можно пустить в ход, только находясь на земле. В продолжение сегодняшнего дня я не заметил у вас намерения свезти десант, атаковать русских, исполнить свой долг!

При этих словах Депуанта Никольсон, Барридж, Маршалл и Паркер даже привстали, готовые возражать, но адмирал остановил их гневным взглядом.

— Все ваши возражения здесь, в кают-компании, не имеют цены. Громкие речи, воинственные слова хороши после победы, на развалинах вражеских батарей, среди разбитых пушек и неубранных трупов. Здесь у нас декорация неподходящая. Ваши действия, господа, заслуживают самого решительного осуждения. Они были неловкими, трусливыми, — да, да, я не боюсь и столь ужасного слова, так как дорожу истиной и жизнью матросов. Ваши фрегаты боялись высунуть нос из-за Сигнального мыса, они испугались "Авроры". Один раз — только один раз! — вам удалось метко выстрелить, и бомба легла в самую гущу моих матросов. Решительно все благоприятствовало высадке, нападению на "Аврору" и порт. Но вы медлили, капитан Никольсон, вы выжидали, вы не хотели рисковать. Пусть французы таскают каштаны из огня! Нет, французы не станут этого делать!

Но Никольсон уже вполне овладел собой и огрызнулся невозмутимо:

— В таком случае мы останемся здесь одни и о д н и захватим Петропавловск.

Это замечание, оброненное бесстрастно, вскользь, оказалось для Депуанта столь внезапным, что он растерялся. "Может быть, — мелькнула у него мысль, — Никольсон, х о ч е т, чтобы я убирался отсюда? От него всего можно ожидать".

Никольсон захватил инициативу. Он говорил горячо, настойчиво. Депуантом овладело точно такое же тоскливое, сонное состояние, как и в те часы, когда Прайс склонял его к неприятным поступкам и он, еще возражая, знал, что не сможет настоять на своем. Французу даже показалось, что Прайс где-то здесь, в кают-компании, и поощряет Никольсона покачиванием головы. Депуант беспомощно огляделся.

Никольсон говорил о Петропавловске, но думал о том, что если бы от него зависело укомплектование флота офицерами, он знал бы, от кого следовало избавиться в первую очередь. Почему они держатся за флот, как клещи, впившиеся в собачью спину? В таком возрасте даже плешивые кассиры уходят на пенсию. Нерешительные, осторожные, угасшие люди! Вот оно, точное слово, — угасшие! Он оставил бы во флоте только тех, кто всегда помнит о благе Англии, кто не смог бы пройти мимо чужого порта, чужого склада, не подумав о том, как уничтожить его! Только тех, кто ненавидит Россию, огромную, непонятную страну, которая целое столетие угрожает Англии морским соперничеством. Только тех, кто понимает, что нужно постоянно держать в узде Францию и зорко смотреть за океан. Там слишком уж быстро растут Американские Штаты.

— Я мысленно обращаюсь к сэру Дэвису Прайсу, к его незапятнанной чести, — говорит Никольсон, мужественно сжимая кулаки. — Что сказал бы он? О! Сэр Дэвис Прайс, конечно, приказал бы: "На штурм!" Вы сказали, господин контр-адмирал, что большая батарея русских умолкла, приглашая нас к высадке? Нет, к чести русских, она не умолкла. Тем больше у нас оснований заставить ее замолчать. Мы не потеряли ни одного корабля, потери убитыми и ранеными столь ничтожны… (Разумеется, мы склоняем головы перед прахом отважного Тибуржа и французских матросов, — Никольсон небрежно преклонил голову.)…столь незначительны, что о них не приходится и говорить. Необходима высадка, дерзкая, подавляющая искусством стрелков и числом ружей. Нужны энергичные и устрашающие русских меры. Я предлагаю…

— Хорошо, — остановил его Депуант, — я подумаю, господа.

На палубу, вероятно, упало бревно, выскользнув из рук матросов. Грохот потряс кают-компанию. Депуант опасливо посмотрел на потолок, с ненавистью думая о Никольсоне, который вчера еще издевался над Прайсом, обвинял его в самоубийстве, а теперь болтает о незапятнанной чести контр-адмирала! "Прайс мертв, — твердил себе Депуант, — и Никольсон хочет приписать одному себе славу победителя Петропавловска. И это после того, как пролилась не английская, а французская кровь!"

— Не будем принимать поспешных решений, — заключил адмирал. Надеюсь, что наши друзья поняли всю… э-э-э-э… нерешительность своих действий. Именно нерешительность.

Бурассэ отвернулся от бурого извиняющегося личика Депуанта.

"Вот и выдохся, старикашка…"

А Депуант торопился, чтобы не вспыхнул вновь неприятный спор.

— Завтра мы предадим земле прах высокочтимого сэра Дэвиса Прайса, мичмана Тибуржа и матросов, — говорил он. — Может быть, в минуты скорби, над свежей могилой соотечественников, нас осенит истина и мы примем самое благоразумное решение. До завтра, господа!

Сапоги Никольсона громко простучали по трапу, замолкли уже и голоса англичан, а контр-адмиралу все еще кажется, что Никольсон меряет размашистым шагом палубу "Форта".

Феврие Депуант вышел на палубу, к сетке, откуда видны огоньки Петропавловска. Дряблое тело пронизывал непривычный холод. Быстро стыли руки и ноги. На разрушенных батареях мелькали огни. Русские восстанавливали оборону.

— Холодно, — пробурчал Депуант, проходя мимо Бурассэ.

— Прохладно, — подтвердил капитан "Форта". — Пленный квартирмейстер сказал, что ночью можно ожидать заморозка.

— Кстати, Бурассэ, — Депуант остановился, — пленного, у которого жена и дети, вместе с семьей свезите на берег. Я напишу записку губернатору. Помедлив, он проговорил: — Никольсон собирается устрашить русских, я поражу их благородством, размягчу фанатическое упорство. С двух концов, с двух концов, Бурассэ. Попробую слегка улыбнуться им. А? Как вы полагаете?

Депуант не расслышал слов Бурассэ. Но он и не ждал ответа.

 

III

21 августа 1854 года

Друг мой единственный, Алексей Григорьевич!..

Пишу Вам без надежды на скорую оказию, — не до того теперь здесь. Жизнь повернула к нам свое устрашающее лицо, и бедный Петропавловский порт переживает такое, что не могло привидеться и самой пылкой фантазии.

Может статься, что это письмо дойдет до Вас позднее, чем рапорты о происходящих сражениях, или вовсе не придет, если воинов наших и оборонительных средств окажется недостаточно против столь сильного неприятеля… Но молчать не могу.

Не знаю, что станется завтра, и страшно помыслить о новых жертвах, но думаю только одно: если англичанин и взойдет в Петропавловск, то не прежде, чем умрут все его защитники. Живым никто не дастся. Вчера еще я и думать боялась, каковы-то будут под неприятельским огнем простые мои знакомые. Но они вовсе не переменились, та же обыкновенность во всем, — и какое при этом бесстрашие и упорство!

Тем горше мне мысль, что одна я не в силах ничем им помочь.

Человеческая память презабывчива. Забудутся страдания, боль, даже кровь ближних. Но забудутся ли трусость, позор, бездействие в такой час? Не знаю, думаю, что нет, никогда не забудутся!

Город пока не загорелся, хоть он из дерева и крыши его крыты травой. Отец говорит, что ревностное исполнение местными жителями поста и молитвы спасают население, неприятель тщетно борется с промыслом божьим (верно, это со слов священника нашего Логинова). Знаю хорошо, что поста никто здесь не исполняет, кроме неимущих, коим часто приходится поститься и без помощи англичан.

Неприятель еще ничем, кроме обстрела мирных домов, не показал своей жестокости, да и как показать, если на берег не пускают. Зато североамериканец, в морском просторечии янк, по имени Магуд, выказал себя с такой стороны, что этого и не напишешь в письме. Если подобных ему много в той стороне, откуда он явился, то что за ужас всем соседним племенам и народам! Но нет, не верю. Такие и у несчастных народов в меньшинстве.

На "Авроре" праздник, несмотря на такое время, — сегодня ровно год, как они покинули Кронштадт.

Завтра еще поговорю с Вами, а пока прощайте, мой далекий, бесценный друг!

 

IV

Восстановительные работы начались еще с вечера, как только отошел неприятель. Двадцать первого утром командиры доложили об исправлениях, произведенных на батареях. Ночью произвели выстрелы стапином с дульной части заклепанных орудий, и пороховые газы выбили ерши из запалов, благо ерши из мягких гвоздей. Восемь орудий Сигнальной и Кладбищенской батарей снова могли поражать неприятеля.

По городу и в порту слонялись возбужденные жители. Они разглядывали воронки, поднимали с земли чугунные ядра и неразорвавшиеся бомбы, шагами измеряли расстояние от места падения снарядов до бревенчатых стен.

— Почему вы не стреляли калеными ядрами? — спросил Арбузов у Дмитрия Максутова, встретив его на палубе "Авроры".

Дмитрий удивленно взглянул на него. Уж не смеется ли капитан над ним? Все знают, что прислуга не была обучена стрельбе калеными ядрами. Печи все сражение простояли холодными.

— Странное вы предлагаете, — уклончиво ответил он. — Вы видели, что я должен был стрелять рикошетами!

— Ну и что же?

— Ядра-то от всплесков охладевают…

И Дмитрий принужденно перевел разговор на другое.

Об Арбузове вспомнил сам Завойко. Зашла речь об офицерах, способных принять команду над стрелковыми партиями, если неприятель предпримет большой десант. Решили вернуть Арбузова к сибирским стрелкам, — нужно только, чтобы кто-нибудь из офицеров посоветовал ему обратиться с письмом к Завойко. Это необходимо для поддержания дисциплины.

Александра Максутова перевели на Перешеечную батарею.

— Скорей всего второй удар будет нанесен со стороны полуострова, предположил Изыльметьев, — рекогносцировка была произведена еще вчера. Александр Петрович будет полезнее на батарее, чем в стрелковой партии. По знаниям он не уступает Дмитрию Петровичу.

Итак, Попов — в Красном Яру, Дмитрий Максутов — на большой батарее. На Сигнальной горе — Гаврилов, он хромает, но потребовал вернуть его на батарею. ("Нога не помеха, — настаивал Гаврилов. — Мне не кадриль плясать, на камешек обопрусь и выстою".) Дальше на север — Александр Максутов, Коралов, Гезехус… А в бухте — "Аврора", стрелковые партии, местное ополчение и камчадалы. Когда выяснятся намерения англичан, на отражение неприятеля могут быть брошены команды с батарей, которые окажутся вне боя.

День был полон неожиданностей. Наблюдатели сообщили, что бот и несколько катеров отделились от эскадры и направились к Тарьинской бухте. Через короткое время в заливе появилась гребная шестерка, она медленно приближалась к Сигнальному мысу. Петропавловцы признали в ней свою шлюпку, захваченную вместе с плашкоутом. В шестерке оказался Усов с женой и детьми, — он не помнил себя от радости и все опасался, что неприятель, передумав, откроет по шлюпке огонь.

Губарев встретил Усова у самого причала. Отвел его в сторону и спросил угрожающе строго:

— Фрегатские небось изменили? Предались врагу?

— Никак нет, ваше благородие! — радостно отчеканил Усов.

— Ну-у! Ты! — подался к нему полицмейстер. — А рябой каторжник?

Усов покачал головой.

— А ты скажешь: предался! — прохрипел Губарев в самое ухо квартирмейстера. — Слышишь… Надо так. — Он добавил почти шепотом: — Не то генерал шкуру с тебя спустит. И я не пощажу. А матрос чужой, каторжник, ему все одно петля. Бабе своей накажи, — торопливо закончил полицмейстер, заметив бегущего к причалу адъютанта Завойко Лопухова.

Завойко читал письмо Депуанта, а Усов с виноватым видом стоял посреди канцелярии, чувствуя не себе общие взгляды.

— Удивительное джентльменство! — промолвил Завойко, протягивая письмо офицерам. — Прочтите.

— "Господин Губернатор! — прочел Тироль вслух, расправив листок на ладони. — Случайностью войны досталось мне русское семейство. Имею честь отослать его к вам обратно. Примите, господин Губернатор, уверение в моем высоком почтении.

Феврие Депуант".

— Какое благородство!

Завойко неодобрительно покосился на Тироля и заметил:

— Расчет, милостивый государь, один расчет.

— Не понимаю, Василий Степанович, — сказал Тироль, — какой уж тут расчет, один убыток!

— Это материя тонкая, до людской психологии относящаяся. Расчет каков? Авось расчувствуемся и черное за белое примем! Совершенно во французском духе… — Завойко взял письмо из рук Тироля и повернулся к Усову. — Где матросы?

— На "Форте".

— Живы?

— Одного искалечили, не знаю, выживет ли. Бунтовал…

— Удалой? — живо спросил Вильчковский.

Усов с тревогой посмотрел в покрасневшее, напряженное лицо полицмейстера, понурил голову и твердо сказал:

— Он.

Глаза Завойко и Изыльметьева встретились, и Василий Степанович почувствовал, что в эту минуту капитан "Авроры" гордится своим матросом. "А ведь явись он теперь, пожалуй, можно бы и помиловать…" — пронеслось в голове Завойко. Он покосился на Тироля, но лицо помощника капитана было непроницаемо.

— Бунтовал? — Завойко смерил придирчивым взглядом бравую фигуру квартирмейстера. — А ты что же, глазки делал?

— Как можно-с! — обиженно ответил Усов и как-то поник, продолжая с хрипотцой: — Мы своего звания не опозорили!

— Ну-ка, похвались!

Усов угрюмо протянул вперед руки — на них ниже кистей багровели полосы.

— Вязали?

— В железа взяли… Узки больно, им наша кость в новинку.

— Как дети? — спросил все еще строго Завойко.

— А чего им станется…

Казалось, Усов сердится на жену и на детей за то, что их маленькие, штатские жизни так некстати вплелись в дело государственной важности.

— Эх ты, Усач! — Завойко погрозил пальцем растерянному квартирмейстеру.

— Я ж от всей души. Кабы знали вы… — он с горечью поник.

— Что, покупали? Сулили золотые горы? — спросил Завойко. — Лестно им русского человека купить!

— Ле-естно…

— А не купишь!

— Не купишь, — живо подхватил Усов. — Уж как просили! В службу звали. Денег обещали, выгод всяких. Мундиры на них кра-а-сивые!..

— Красивее наших?

— Не то чтобы красивше… — Усов замялся. — Но хорошие. Особливо офицерские: параду много!

— Чего-чего?

— Параду, блеску много… — Усов запнулся, замолчал, вспоминая недавнее, и веско заключил: — А против наших людей не устоят. И не мелки, особливо англичане, а крепость не та.

— Жарко там было вчера? — спросил Изыльметьев.

— Жарко! На "Форте" одних убитых, почитай, десятка два матросов. А английский адмирал третьего дни застрелился…

— Как — застрелился? — переспросил Изыльметьев.

— Нечаемо… Сказывали — без умыслу.

— Вот так так… — проговорил Изыльметьев возбужденно. — Третьего дня? Так, так… А флаг адмиральский не спускают. Значит, сам в нору, а флаг в гору? — Он схватил Усова за рукав. — Да точно ли адмирал умер?

— Так точно. Сегодня в Тарье хоронят.

— Вот для чего нынче гребная флотилия в Тарью пошла, — проговорил, усмехаясь, Завойко. — Ну, этого нам не жалко, милости просим, на сие земли у нас хватит!

Дома Усова ждала Харитина. Она долго изводила его расспросами.

— Отвяжись, девка! — вспылил вконец издерганный Усов. — Полынь-трава горькая.

— Совсем побили, говоришь? — тоскливо повторяла Харитина и заглядывала Усову в глаза. — А может, выживет, а? Он крепкий… Ничего не говорит?

— Стонет.

— Стонет?! — глаза девушки налились слезами. — Стонет… А как же вы?

В эту минуту Харитина ненавидела Усова.

— Что мы? — озлился он.

— Не оборонили, ироды! На глазах человека калечат… А вы… Харитина наступала на него.

— Командирша нашлась! — вышел из себя Усов. — Жив твой Семка, жив! Жив! Уходи, бесстыжая, тоже мне, артикул читает…

Девушка ушла из избы Усова, пришибленная бедой, не замечая людей, не ощущая приветливой ласки согретого солнцем августовского дня. Шла, спотыкаясь на крутых тропинках, крепко, до боли, прижимая руки к груди, как в то горестное утро, когда она торопилась в порт со свежим хлебом для Удалого.

У самой избы Харитину поджидал Никита Кочнев. Он низко поклонился, сняв картуз. На затылке курчавились тонкие светлые волосы.

— Шел мимо, дай, думаю, загляну ради праздничка, — напряженно проговорил он, не глядя на Харитину. — К Ивану Афанасьеву собрался…

От Никиты пахнуло винным духом, но Харитина так и потянулась к нему…

— Слыхал, Семена-то как? — сказала она.

— А что?

— В плену… Били его. Крепко били.

Никита стоял насупившись, смотрел, как текли слезы по белым щекам девушки, ожесточенно мял такую желанную, покорную ее руку.

— Судьба, значит, — проговорил он тихо. — Корабли вона где стоят… Ну как тут ему помочь? Не подойдешь, — сказал он, словно оправдываясь. Да и где искать-то?

Харитина освободила руку и, уже не глядя на него, толкнула дверь. Никита мягко загородил дорогу.

— Постой! — сказал он дрогнувшим голосом. — Постой, беда моя! — Он взял ее за плечи. — Слышь, постой! Нет Семена, нет дружка нашего… Я бы за него ворогов без счету положил, а, видишь, ушли, удалились, — улыбнулся он улыбкой, полной пьяной горечи, — может, и вовсе уйдут, что станешь делать?.. Океан дал, океан и взял. — Скрытая боль послышалась в словах Никиты. — Привиделся он тебе, молоканочка, привиделся… Не век же горевать…

— Никита, Никита… — ответила девушка сквозь слезы. — Разве ж его забудешь? Глупый ты, Никита! Хороший, а глупый…

 

V

Даже в дни затишья Завойко избегал возвращаться в свой опустевший дом. В порту ни на минуту не останавливалась работа. Продолжали прерванную приходом неприятеля разгрузку "Св. Магдалины", пополняли запасы пороха на батареях Дмитрия Максутова, Гаврилова, Попова. С "Авроры" свозили на берег запасной рангоут, стеньги, которые не были использованы при сооружении заградительного бона. На гребных лодках в безветрии переводили "Ноубль" и мелкие каботажные суда под прикрытие Сигнальной горы, — по вчерашнему обстрелу города и порта стало очевидным, что на прежнем месте оставлять их опасно.

Завойко пригласил офицеров "Авроры" отобедать в его портовом кабинете, куда внесли два длинных некрашеных стола и собранные чуть ли не со всего управления стулья. Через открытые окна в комнату врывались голоса, скрип сходен у пакгауза, пьяная немецкая песня, несшаяся из питейного заведения, и крики чаек. Коротка птичья память, — чайки уже беспечно носились над заливом; они то срывались вниз, готовые, казалось, вот-вот упасть на палубу "Авроры", то неслись понизу, едва не касаясь воды, и улетали за Сигнальную гору, туда, где в безмолвии стояли черные фрегаты.

Еще до начала обеда Пастухов доставил губернатору письмо Арбузова. Завойко веселыми глазами пробежал письмо, расхохотался и протянул его Изыльметьеву:

— Полюбуйтесь, каков!

"Оставляя в стороне оскорбленное чувство человека, — писал Арбузов, обращаюсь к Вам, господин губернатор, с предложением моих услуг. Может быть, это сколько-нибудь поправит дело обороны. Мне более двадцати раз приходилось бывать в делах с неприятелем. Из числа наличных офицеров едва ли кто-нибудь в состоянии заменить меня, за недостатком боевой опытности…"

— Положительно неисправим! — буркнул Изыльметьев, прочитав записку.

Склонясь над столом, Завойко крупными буквами наложил на письме резолюцию:

"Издать приказ о вступлении капитана второго ранга Арбузова А. П. в командование партии сибирских стрелков с сего числа, 21 августа 1854 года".

Губернатор протянул Пастухову листки и, отыскав конверт, в котором было подано письмо, вернул его мичману.

— Вот, — сказал он. — Мы ждем его к обеду.

Но обед не состоялся. Под самые окна с грохотом подкатила телега, и Завойко, ждавший возвращения вестового с хутора, выглянув в окно, ужаснулся. На жердях, едва прикрытых сеном, лежал ногами к передку Андронников. Серая холстина сползла с лица. Щеки землемера запали, приоткрылись веки, и сквозь узкую щелку глядели с застывшей мукой зрачки.

Завойко, а за ним офицеры и чиновники поспешили на площадь, куда отовсюду стекался народ. От телеги уже тянуло тленом. Завойко нагнулся над покойником, потом кинулся к тойону и впился в него сверлящим взглядом.

Седобородый старик беспомощно развел руками.

— Убит, ваше превосходительство, — сказал он тихо. — И сынка мой пропал, пропал…

— Кто убил? — Среди глубокого безмолвия вопрос Завойко прозвучал громко, исступленно.

Старик обернулся к задку телеги. Там жался маленький рыжий матрос, тоскливо поглядывая то на толпу, то на суда в заливе.

— Американ, — сказал тойон. — Большой американ.

Завойко бросился к рыжему, с неожиданной силой схватил его за ворот рубахи, тряхнул так, что матрос упал, ударившись лицом о кованый обод колеса.

— Подпоручик Губарев, — приказал Завойко, отвернувшись от рыжего и все еще тяжело дыша, — завтра на плацу наказать плетьми… — На мгновение он запнулся, думая, сколько назначить ударов, потом резко взмахнул рукой. — Нечего ему землю поганить. Хватит! Где Магуд? — повернулся Завойко к тойону.

— Ушел…

В Завойко все так и клокотало.

— Как же вы выпустили его живым?! — гневно воскликнул он и подошел к телу Андронникова.

Сунув в чьи-то руки свою фуражку, он наклонился и поцеловал большой лоб землемера. Губы ощутили недобрую прохладу безгласного, недвижного тела.

— Светлый, нужный был человек, — сказал негромко Завойко и глубоко вздохнул. — Еретик! Мало веры и много любви. Да-с…

Многие вернулись в комнату вслед за ним.

В ожидании Чэзза Завойко предавался воспоминаниям, говорил об Андронникове, которого мало знали приезжие офицеры, и о первом своем посещении Америки почти двадцать лет назад. Он стоял опершись на спинку кресла, чуть раскачиваясь в горьком раздумье.

— Пират! Черный, лесной человек, — говорил он о Магуде. — Двадцать лет назад я впервые пристал к берегам Америки. Можете себе представить, господа, сколь долгожданным был для меня новый берег, о котором слыхано столько чудес! Америка! Давид, поразивший британского Голиафа! В первую же нашу стоянку в Рио-де-Жанейро мы увидели три американских брига с черными рабами. Да, довелось и мне лично узреть это зверство человеческое, господа! — Завойко, глядя перед собой, взволнованно провел рукой по волнистым волосам. — До пятисот рабов на маленьком бриге! Я сам не хотел прежде верить, чтобы строгость всеобщего закона, запрещающего торговлю людьми, и дух века были так презираемы теми, кто имеет капиталы. Несчастных продавали с аукционного торга на двенадцать лет в неволю, с тем чтобы после им стать уже свободными людьми. — Завойко саркастически улыбнулся: — Как он найдет свободу даже и после этого срока? Никак и никогда! Я был еще тогда наивным юнцом, мне хотелось броситься на преступные бриги и крикнуть бессердечным спекуляторам: "Разве работник лошадь, на которой вы пашете, возите воду, ездите в церковь? Разве он ваша личная собственность, которую вы можете терзать по своему произволу?"

Тироль усмехнулся, чуть скривив тонкие, бескровные губы, и сказал с легкой укоризной:

— Не слишком ли горячо-с, ваше превосходительство?! Поверите, вчуже страшно стало… Уж не посоветуете ли мне отпустить мужиков на все четыре стороны? — Тироль рассмеялся, но, заметив недовольное выражение лица Завойко, добавил с улыбкой: Помилуйте-с, этак мы благородных дворян по миру пустим…

— Нынче, — сухо оборвал его Завойко, — к чести нашей, в России едва ли не все сословия ощущают… — он запнулся, подбирая подходящее слово…всё неудобство крепостного состояния…

Он повел было речь о нравах в портовых городах Америки, но дверь осторожно открылась и в кабинет, пропустив вперед Губарева, робко, бочком вошел Чэзз. Завойко бросил взгляд в его сторону, помолчал какое-то время и спокойно приблизился к Чэззу.

— Ну-с, поручитель! — проговорил губернатор с пугающим спокойствием.

Обрюзгшее, помятое лицо купца было неприятно, веки с мелкими прожилками вздрагивали. Зловещее спокойствие губернатора, хмурые лица офицеров — все это страшило его. Он открыл было рот, но Завойко перебил его:

— Уж не вздумал ли и ты бежать?

— Что вы, ваше превосходительство! — пролепетал Чэзз. — Я… заломил он в отчаянии руки.

— Будет! — гневно прервал его губернатор. — Будет тебе шута ломать! И, пронизывая купца ледяным взглядом, сказал: — Магуд убил Андронникова и бежал. Понимаешь? Бежал… Куда?

Чэзз упал на колени. Руки купца потянулись к Завойко.

Губернатор брезгливо подался назад.

— Губарев! Убери его! Головой ответишь! — И, взглянув на протянутые руки Чэзза, приказал: — Взять в железа, а там поглядим!..

Скользнув глазами по лицам офицеров, подошел к накрытому столу и, когда затихли шаркающие шаги Чэзза, сказал почти конфузливо:

— Ну вот и отобедали, господа!

 

VI

Никольсон обставил похороны Прайса со всей возможной при военных обстоятельствах торжественностью. Ритуал похорон должен был напомнить матросам о всемогуществе британского флота.

Вслед за шлюпками к Тарьинской бухте подтянулись суда эскадры. На берегу приготовились к погребению адмирала. Но прежде нужно было похоронить убитых матросов. В складке между двумя холмами их торопливо забросали землей. Тут же предали земле бренные останки мичмана Тибуржа. Прозвучали скромные ружейные залпы.

И только после этого Никольсон ступил на берег с отборной командой матросов "Президента". На их плечах мерно колыхался гроб.

Так вот она, русская земля, повергшая в прах старого адмирала! Непокорная и загадочная земля! Никольсон ступает по ней нарочито тяжело, печатая шаг, как будто утверждаясь на этой земле, вопреки вчерашнему поражению. На прибрежном песке отпечатываются глубокие следы его сапог.

Следов множество. Сюда съезжают матросы, рывшие могилы, музыканты, офицеры… Точно так будет выглядеть берег у Петропавловска, когда англичане пойдут на решающий штурм. Всю землю покроют следы матросских сапог.

Будет так!

Обыкновенная, ничем не примечательная земля! Угрюмо встречают волну морщинистые скалы. Они словно укрыты огромной медвежьей шкурой: цепкий кустарник, мох, низкорослый пихтач и каменная береза образуют этот щетинистый покров. На отмелях — тусклое мерцание дресвы, плоские светлые камни, валуны, тронутые серо-зеленым мхом.

"Ничего особенного! — думает Никольсон. — Тишина, нарушаемая только птицами. Пугливое вздрагивание березовых листьев. Сколько раз высаживался британский солдат на чужие берега — они шумели широкой листвой пальм, отгораживались от пришельцев стеной джунглей, могучими кедрами, эвкалиптами, суровыми хребтами, таившими несметные богатства, — и не было земли, которая не принесла бы дань покорности Британии!

Так было в Индии, в Океании, на земле кафров, бушменов, в Бирме, на всех континентах мира. Так было в Китае, который дерзнул отказаться от торговых услуг ее величества королевы английской, от опиума из лучших сортов индийского мака! Так будет и здесь, на суровой русской земле. Ничего особенного в ней нет, в этой земле, которой устрашился Прайс, старик, выживший из ума…"

Под ногами сухо потрескивают сучья, выскальзывают, словно разбегаясь в страхе, скрипучие кругляши, шуршит песок, и покоряются человеку цепкие, упругие ветви кедрового стланика.

Земля осыпалась под ногами матросов, несших гроб. В душе они проклинали адмирала. Дубовый гроб, жилистое тело адмирала, тяжелый парадный мундир, золото погон и нарукавных нашивок, адмиральская шпага трудная ноша для людей, которым приходится брести в гору, по неровной, сыпучей земле.

Никольсон слышал учащенное, с присвистом дыхание Депуанта. В белых панталонах и синем мундире на ярко-красной подкладке, пунцовый от напряжения, Депуант напоминал попугая.

Он легко подтолкнул Никольсона локтем и, скосив глаза, посмотрел в небо.

— Смотрите, они уже улетают!

Крикливые гуси, быстрые казарки, свиязи и клоктуши собираются в стаи, поднимают оживленный гомон на открытых холмах, волнуются в заливе, на озерах. Начинался отлет птиц на юг.

Черные суда в Тарьинском заливе, сине-красные мундиры и высокие фуражки французских артиллеристов с султанами над козырьком, красные и белые рубахи матросов — все это беспокоит птиц, привыкших проводить свои предотлетные советы в патриархальной тишине.

— Улетают! — повторил Депуант со вздохом зависти.

Мелькнул в памяти далекий, недостижимый берег Нормандии.

— Ничего, господин контр-адмирал, — сказал Никольсон, — я обещаю вам хорошую охоту. Тут должна быть и лесная зимующая птица: глухари, рябчики, куропатки. Еще пригодятся наши штуцеры…

Капитаны судов дружно работали лопатами, заваливая могилу Прайса комьями земли.

На судах скрестили реи, отдавая последнюю дань покойному адмиралу. Раздались орудийные залпы. Вспугнутые птицы поднялись в безоблачное небо и устремились на юг, на лету перестраиваясь для трудного, далекого путешествия.

Офицеры и матросы поспешно покидали берег. Ни у кого не было желания задерживаться здесь, хотя впервые после Гонолулу матросы чувствовали под ногами твердую почву. Тревожило безлюдье, столь странное после вчерашнего боя, настороженный строй деревьев, рассыпанных по холмам, как солдаты в цепи, дыхание густого, непроницаемого кустарника. Никольсон тоже покинул берег с чувством облегчения.

На широкой отмели остался один катер.

У могилы Прайса еще возились матросы. Они украшали могильный холм дерном и вырезали в коре высокой березы, в тени которой лежал Прайс, две буквы "Д. П." — Дэвис Прайс.

Дерево было старое, неподатливое, оно пустило тело Прайса в землю после отчаянного сопротивления: пришлось топорами разрубать его узловатые, крепкие корни.

Магуд слышал ружейные залпы, но не знал, что они означают. Все еще испуганный появлением Андронникова и камчадалов, он опасался погони и прятался в оврагах Сельдовой бухты, постепенно отдаляясь от берега. Звук ружейных салютов дошел до него слишком глухо. Трудно определить, стреляют ли из штуцеров или старых кремневых ружей, переделанных камчатскими мастеровыми в ударные. А может быть, это расстреливали рыжего матроса?

Но когда неподалеку прогрохотала большая пушка "Вираго", а затем залпы судовой артиллерии, Магуд сообразил, что английская эскадра близко. Не могли же, в самом деле, батареи Петропавловска переместиться в Тарью.

Магуд выбрался на возвышенность и вскарабкался на березу, с которой поверх кустарника и мелколесья открывалась часть Тарьинской бухты. Желанные английские суда! Ради них он проделал такой опасный путь, и вот они рядом, в получасе ходьбы, если идти быстро.

И он не пошел, а побежал. По скрещенным реям и размеренным залпам Магуд понял, что суда пришли сюда воздать кому-то воинские почести, и испугался, что они уйдут прежде, чем ему удастся добежать до берега. Он продирался сквозь заросли можжевельника и колючей жимолости, оставляя в них клочья одежды, падал в скрытые травой овраги.

Последняя группа матросов закончила работу и спускалась к воде. Могила осталась наверху. Матрос, вырезавший инициалы Прайса, остановился и окинул веселым взглядом место погребения.

— Ничего, — заметил он удовлетворенно, — место хорошее. — И подмигнул товарищам: — Летом полежать можно.

— А зимой? — спросил кто-то, и все вдруг впервые после высадки на берег рассмеялись.

— Вспомните мое слово, ребята, — сказал щекастый, кривоногий боцман "Президента", — в этом чертовом месте адмиралу еще поставят памятник. Привезут за десять тысяч миль каменную махину со всякими штучками и надписью, от которой ученому впору прослезиться, и поставят.

— Как же! Жди! — ответил веселый матрос. Он крепко выругался. — Как бы еще не вырыли нашего и не сбросили в какую-нибудь яму за кладбищенской оградой…

— За что?

— Будто не знаешь! — подмигнул матрос.

Сдвинули катер с отмели и тихо стали уходить от берега.

В эту минуту на скалах показался Магуд. Он с такой стремительностью сбежал вниз, что не смог остановиться и с громкой бранью ринулся по воде за катером.

Через несколько минут Магуд сидел в катере.

Для Никольсона Магуд оказался настоящей находкой. Штурман, проживший год в Петропавловске, представлял для капитана большой интерес, и поэтому Никольсон старался не замечать того, что отталкивало от этого точно с луны свалившегося человека. Он даже прощал Магуду развязность в обращении, за которую в другое время, как говорил капитан "Пика", "собаке штурману влетело бы здорово!". Фредерик Никольсон не без интереса изучал Магуда.

Янки трудно говорить, это заметно. Слишком скуден запас слов у парня. Но это не беда.

В конце концов, они и без того отлично понимают друг друга. Слава богу, четвертый час толкуют. Не с луны же, в самом деле, свалился этот щетинистый парень с бакенбардами, торчащими как у рыси, с пухлыми, плотоядными губами! От него разит потом, ромом, табаком — что ж, это запахи, знакомые каждому, кто бывал в портовых кабаках.

Главное, Магуд — живое подтверждение политической теории Никольсона. Нация должна делиться на две части: аристократы духа — и сильное, жизнеспособное, но слепое стадо. Люди, управляющие всем, и люди, делающие все.

Американец достал из кармана сложенный вчетверо намокший лист бумаги и осторожно расправил его. Это план порта и окружающих его батарей.

— А дорога достаточно широка? — переспросил Никольсон, показав на линию между Никольской горой и Култушным озером.

— Прекрасная дорога, капитан! Широкая дорога! — ответил Магуд, раскинув свои медвежьи лапы. — По такой дороге русским только и отправляться в ад.

Подробно расспросив Магуда о расположении батарей, о численности сил и оборонительных средствах порта, Никольсон представил его Депуанту.

— Кто защищает порт, кроме экипажа "Авроры"? — спросил адмирал, которому Магуд не понравился с первого взгляда.

— Старики, инвалиды, чиновники. Еще приехали стрелки из Сибири на транспорте "Двина"… Триста казаков. Дикий народ…

— Позвольте! — Депуант обрадовался, уличив Магуда во лжи. — Как же это, из Сибири на транспорте? По Сибири, насколько мне известно, можно ездить на лошадях, на собаках, на телегах…

— А эти прикатили на транспорте, хозяин, — упрямо возразил Магуд.

— Что-то ты путаешь, штурман, — насторожился Никольсон. — Из Амура в море не выйдешь, а других судоходных рек тут нет.

— Значит, нашлись, — отрубил Магуд.

Депуант поинтересовался:

— В Петропавловске никто не сочувствует нам?

Магуд задумался.

— Есть один уважительный человек. Почтмейстер. Тут не все в порядке, — он постучал по лбу согнутым пальцем. — Еще есть купец Чэзз. У него богатая лавка, много провианта. Он поможет.

— А туземцы? — спросил Депуант.

— Что вы, хозяин! — Магуд расхохотался. — От них ничего не ждите!

Магуд устал от продолжительного допроса. По требованию Депуанта он набросал обстоятельный план Петропавловска, нанес на него довольно точно расположение батарей, сведения о численности сил и важные подробности о дороге и озерном дефиле.

Но и это показалось Депуанту недостаточным.

— Я не доверяю этому бродяге, — сказал он, оставшись наедине с Никольсоном. Никольсон нетерпеливо поморщился. — Да-с! Но страну знает. Многое совпадает с нашими наблюдениями. Сведите-ка его с пленными русскими, попробуйте добиться от них чего-нибудь. Покажите им этот план.

Вскоре пленных вернули на "Пик".

Никольсон остановил свое внимание на степенном и, казалось, подавленном событиями Зыбине.

— Посмотри-ка, дружок, карту, — обратился он через переводчика. Верно ли, что эта дорога удобна для десанта?

— Отчего не поглядеть, — согласился Зыбин. — Ну-ка, дай мне ландкарт!

Матрос долго вертел в руках листок с чертежом Магуда.

— Не знаю, — сказал он наконец. — Не по-нашему тут писано.

— Верно ли, что между горой и озером лежит широкая, удобная дорога? уточнил Никольсон.

— В порту, что ли? — озабоченно поглядел на него Зыбин.

— В Петропавловске, — подтвердил переводчик.

— И-и-и, этого мы вовсе не знаем…

— Как так?

— Мы люди морские, здешних мест не знаем.

— Должны знать, — повторил переводчик слова Никольсона.

— А как же нам знать, коли привезли нас сюда в скорбуте! Мы здешнюю землю только в гошпитальное оконце видели.

— Лжешь, старый!

— Грех в мои-то лета врать. Мы с "Авроры". Еще в Кальяо бок о бок с их блистательством стояли, — простодушно улыбнулся Зыбин.

Ужимки матроса не обманули Никольсона. Он пустил в ход тяжелые сапоги.

— Бей, бей, барин! — злобно приговаривал Зыбин, руки которого были схвачены наручниками. — Хоть кнутами бей! Кнут не архангел, души не выймет, а правду скажет. Задохнешься ты нашей правдой!

Ехлаков тоже отпирался и отвечал на все вопросы упорным движением головы. Кулаки англичанина отскакивали от его постепенно темневших, отливавших красной медью скул.

— Азиат! — орал Никольсон, взбешенный упорством русских. — Татарин! Будешь у меня болтаться на рее!

Дошла очередь и до Киселева, старого матроса, доживавшего свой век в Петропавловске, в собственной избе, с женой камчадалкой. Киселев знает окрестности Петропавловска как свою избу, не раз видел в порту Магуда.

— Не могу знать! — ответил вполголоса Киселев и почувствовал облегчение оттого, что слово уже сказано и теперь он будет упрямо стоять на своем.

— Ах ты, шелудивый пес! — Магуд подскочил к Киселеву и сгреб в кулак его седой ус. — Кому же знать, как не тебе!

Магуд нанес старику удар в подбородок. Мир покачнулся. Воды залива взметнулись, встали холодной голубой стеной, а затем стена рухнула и глазам открылась дорога.

…Белая, усыпанная толченым известняком, схваченная дождями и зноем дорога у Никольской горы. Плотная лунная дорога, мерцавшая даже в беззвездные ночи.

Глаза Киселева были закрыты, но он ясно видел перед собой эту дорогу, ее ленивый, вольный изгиб, ее озорную игру с зеленой Николкой: то подойдет совсем близко, прильнет к мшистым скалам, то отбежит на много саженей, и вьется и манит белизной.

Новый удар потряс матроса.

Дорога разбилась на тысячи кусков, и каждый рассыпался пучком жарких искр, беснующихся, обжигающих мозг.

— Не ты ли всегда торчал на посту у арсенала? — закричал Магуд.

…Многие годы стоял он на часах у порохового погреба. В январскую пургу, когда снег заметает избы до самых крыш, и в теплые летние ночи. Как хорошо здесь летом! За Николкой прохладно дышит залив, огромный, как море. Гул шагов по сухой, звонкой дороге издалека извещает часового о путнике. Его не нужно бояться, думать, что он подкрадется к пороховому погребу и отнимет у старого матроса кремневое ружье. Тепло человеку среди своих!

От сильного толчка Киселев упал на колени. Он выплюнул кровь на светлые доски палубы и еще раз прохрипел:

— Не могу знать…

Зеркальная поверхность Култушного озера завертелась перед его глазами… Затем озеро исчезло, открыв полутемную избу и смуглое лицо пожилой камчадалки. Из-под длинных темных ресниц медленно ползут слезы, оставляя след на смуглом, нежном лице женщины, на котором старый матрос не замечает ни морщин, ни чересчур острых скул. Нежная, лучшая, как и каждая любящая женщина и мать…

— Не могу знать! — прошептал Киселев, сгибаясь и закрывая живот.

Удары падали тяжело, тупо. Киселев лежал на палубе — теперь было удобно бить сапогами.

Кровь хлынула из горла старого матроса, и он потерял сознание.

Когда Магуд оказался рядом с Удалым, тот плюнул в лицо удивленного американца. Магуд узнал своего старого противника. Гнев вернул Семену энергию и живость.

— Что, узнал? — прохрипел Удалой, смотря на него воспаленными, страшными глазами. — Оботрись, кат! Никуда ты от меня не уйдешь до самой смерти.

Магуд бросился к Семену, но Никольсон остановил его. Простое убийство не входило в расчет капитана. Пленных следовало возвратить на французский фрегат — Депуант не отменял своего приказа.

— Полегче, хватит, — сказал Никольсон, перехватив руку Магуда. — От него ничего не добьешься, уж мы пробовали…

Хотя пленные ничего не сказали, старшие офицеры эскадры, одобренные сведениями Магуда о гарнизоне Петропавловска, настаивали на высадке. Даже осмотрительный и осторожный Ла Грандиер, капитан "Эвредика", считал, что высадка неминуемо должна быть успешной.

Феврие Депуант поддался общему подъему. Ему тоже показалось теперь все таким простым, осязаемым, достижимым. Остатки сомнений исчезли.

— Мы будем завтракать в Петропавловске, — воодушевился Депуант. Прошу вас позаботиться обо всем, захватить провизию, вино, одеяла, тюфяки, аптечки… Материалы для заклепки русских орудий…

— Будет нелишним захватить и наручники для пленных, — вставил Никольсон. — Эта вещь часто совершенно необходима.

Высадка была назначена на 24 августа.

В ночь черед сражением Депуант обходил палубу и матросские помещения флагманского фрегата. В кубрике, при свете тусклого фонаря, Пьер Ландорс, только что отстояв вахту, писал письмо. Молодой матрос не сразу заметил адмирала.

Адмирал положил руку на плечо Ландорса.

— Что пишешь, дружок? — спросил он.

Пьер опустил руки по швам. Обычная его веселость, спугнутая адмиралом, возвращалась медленно.

— Письмо, мой адмирал!

— Кому, дружок?

— Матери. В Нанси.

Депуант взял из рук матроса начатый лист бумаги, перо и надписал в правом верхнем углу: "Петропавловск-на-Камчатке. В канун победы. 23.VIII.1854 г.".

Пьер прочел, его лицо расплылось в добродушнейшей улыбке.

— Справедливо?

— Справедливо, мой адмирал. Только я однажды уже сделал такую надпись. Когда нами еще командовал мичман Тибурж…

Адмирал насупился, раздумывая, как лучше объяснить матросу разницу между боем 20 августа и завтрашним днем, который непременно принесет им победу.

Между тем Пьер Ландорс уже шарил в карманах в поисках неотправленного письма.

— Не нужно, — остановил его Депуант. — Напиши матери что-нибудь ободряющее.

— Я готовлю матушку к тому, чтобы она не очень удивилась, получив следующее письмо, написанное рукой моего товарища, — сказал Пьер, вполне совладав со смущением. — Пусть знает, что сын ее в раю и у него нет времени на такие пустяки, как письма в Нанси.

— Ты шутишь? Это хорошо. — Депуант потрепал Пьера по щеке. — Французы побеждают шутя, а если нужно, то и умирают с шуткой на устах!

Довольный собой, Депуант разгуливал по палубе.

Поднялся ветер. За сетками морщился пустынный залив, словно охваченный волнением перед неизбежным падением порта. Ветер принес с берега жалобный, скулящий звук, похожий не то на визжание ворота, не то на вой зверя…

"Плохо там, на берегу, — подумал адмирал. — Не хотел бы я быть на их месте".

Эскадра спала, но усиленная ночная вахта делала необходимые приготовления к высадке.

Все предвещало успех.

 

СЛАВНЫЙ КРАЙ

Если бы кто-нибудь заглянул в офицерские казармы вечером 23 августа, он не поверил бы, что на рейде в Авачинской губе все еще стоит неприятельская эскадра. Окна казарменных помещений были открыты, и хотя свет горел только в немногих окнах, отовсюду слышался людской говор, взрывы смеха, песни. Пела гитара под чьей-то умелой рукой.

В комнате братьев Максутовых, у самого изголовья койки Александра, колеблясь, потрескивала свеча, но углы комнаты были освещены слабо. Дмитрий с гитарой в руках сидел на подоконнике, опустив ногу на деревянную скамью. Он напевал вполголоса, пробуя струны и повторяя отдельные фразы песни:

…Долго я звонкие цепи носил,

Душно мне было в горах Акатуя…

Дмитрий не пел, а говорил нараспев, с чувством:

Старый товарищ бежать пособил:

Ожил я, волю ночуя…

— Хорошо! — заметил сидящий на скамье Пастухов.

Александр бросил на пол старый номер "Северной пчелы" и проговорил лениво:

— Новая песня… Откуда?

Дмитрий не ответил. Его мягкий, бархатистый баритон тихо вел рассказ о беглеце… Таясь от горной стражи, беглец долго шел забайкальскими дебрями, переплывал на сосновом бревне реки и стремнины, а на берегу Байкала нашел омулевую бочку и, приспособив вместо паруса рваный армяк, отважно пустился в путь… Поплыл в Россию, а мог бы погулять и тут…

Труса достанет и на судне вал,

проговорил Дмитрий, стараясь схватить ускользающую мелодию,

Смелого в бочке не тронет. Тесно в ней было бы жить омулям. Рыбки, утешьтесь моими словами: Раз побывать в Акатуе бы вам В бочку полезли бы сами!..

Александр громко зевнул. Он потянулся на постели, слышно, как хрустнули суставы.

— Неужели не нравится? — обиделся Дмитрий. — А меня волнует до чрезвычайности. Много поэзии и сильное, натуральное чувство. Скажешь строчку — и, кажется, все оживает вокруг тебя: Байкал, угрюмые горы, парус. Хоть рукой дотронься…

— Зарудный научил? — спросил Александр.

— Зарудный. Он записал ее три года назад у самородного сибирского поэта. Жаль, я запамятовал имя…

— Давыдов, — подсказал Пастухов. — Учитель Дмитрий Давыдов.

— Кажется, Давыдов.

Дмитрий помолчал и сказал задумчиво:

— Нищий учитель, которому недостало средств, чтобы приехать из Троицкосавска в Петербург, в университет, для экзамена на степень кандидата чистой математики, бедняк, — а ведь он и физик, и естествоиспытатель, и первый знаток края, и поэт! Какую песню написал!

— Она достаточно наивна и проста, — примирительно сказал Александр.

Дмитрий подумал об Александре с сожалением. Вот живет среди новых людей, ничем не интересуется, как будто все можно узнать из книг, до всего достичь одними лишь умозаключениями. В первые дни его занимал порт, своеобразие пейзажа, старинные иконы местной церкви. Но и этот минутный интерес миновал, уступив место скептическим разглагольствованиям и ядовитым шуткам.

Двадцатого после боя Александр принужденно, словно по обязанности, поздравил Дмитрия. Холодно принял он и свое назначение на Перешеечную батарею. Никаких признаков радости, никакого подъема. Он исправно посещал батарею, изучил каждую пушку, каждую орудийную платформу — и только.

Дмитрий оборвал песню и обернулся к нему:

— Трудно тебе, должно быть, Александр. Сторонишься жизни, словно люди тебе безразличные. А между тем хочешь возвышаться над всеми.

— Жажду.

— Именно жаждешь. И это совсем не смешно. Люди вокруг понимают тебя.

Александр приподнялся.

— Представь, — продолжал Дмитрий жестко, — многие жалеют тебя.

— Жалеют? — Это заставило Александра сесть на постели. — Люди меня утомляют, — сказал он зло.

— Так и должно быть, если всегда ждать от людей чего-то недоброго, жить без веры, насторожившись… Ты приди однажды к людям бесхитростно…

Открылась дверь, в комнату заглянул Арбузов.

— Люди сами пожаловали к нам, — буркнул Александр и, взяв с пола газету, недовольно поднялся.

— Рады, рады, Александр Павлович! — весело приветствовал Арбузова Дмитрий.

Возвращение Арбузова к сибирским стрелкам все офицеры приняли с чувством облегчения, — в качестве опального он слишком тяжел и несносен.

Повеселел и Арбузов. Он, естественно, не капитулировал. В письме к Завойко он ясно дал понять, что считает себя наиболее опытным офицером, и никто не решился оспаривать это. Еще бы! Попробовали бы они поспорить!

С сибирскими стрелками Арбузов говорил напрямик, по-солдатски. Он им прописал за нерешительность во время отражения десанта в Красном Яру! Так ли нужно было действовать? Следовало непременно настичь неприятеля и сбросить в море, усеяв берег трупами врагов.

— Теперь, друзья, я с вами! — воскликнул Арбузов, остановившись перед строем стрелков. — Клянусь крестом святого Георгия, который честно ношу четырнадцать лет, не осрамлю имени командира! Если же вы увидите во мне труса, то заколите штыком и на убитого плюйте!

Из-под коротких козырьков на него настороженно смотрели пристальные солдатские глаза.

— Но знайте, — продолжал Арбузов, — что и я потребую точного исполнения присяги — драться до последней капли крови!

— Умрем — не сдадимся! — ответили стрелки.

— Песельники, вперед! — вскричал Арбузов, воодушевляясь.

Вот уж третий день он в праздничном настроении…

— Господа, — промолвил он с порога, — хотите шараду? — И сразу же задекламировал, смешно двигая усами:

Где певчие поют, там первый слог бывает,

Второй не только нас, но и скотов кусает,

А целый — в деревнях крестьян всех утешает.

— А? Каково заверчено! Ну-с, потрудитесь! Повторить?

— Хоровод, — сказал Пастухов, с трудом удерживаясь от смеха.

— Отгадал! — Арбузов был раздосадован. — Отгадал, каналья… Хор и овод… Хоровод…

Арбузов засмеялся, но никто не поддержал его. Внезапно оборвав смех, он обратился к Дмитрию:

— А вы, милостивый государь, надули меня давеча!

— Что вы, Александр Павлович!

— Как же-с, вы утверждали, что не хотели калить ядра, опасаясь, как бы они при рикошетах не остыли!

— Верно.

— Оказывается, орудийная прислуга не была обучена этому искусству. Отстали мы от Европы, Дмитрий Петрович, ой, как отстали!

— Виноват, — сказал Дмитрий простосердечно.

— Я вас прощаю за то, что вы и англичан провели так искусно. Они выпустили несколько сот ядер по фальшивой цели, по тому месту, из которого вы приказали вырезать дерн для укрытия порохового погреба. Представляете себе бешенство сигнального: ядра ложатся точно в цель, одно, другое, третье — и никакого результата. Колдовство! Кстати, господа, верите ли вы в то, что английский адмирал погиб случайно?

Дмитрий высказал предположение:

— Он мог и застрелиться.

— А вы как полагаете, Александр Петрович?

— С меня довольно того, что Прайс окочурился, — ответил Александр.

— Нет! — вскричал Арбузов. — Не верю в самоубийство! С какой стати рассудительный англичанин станет стреляться в виду ничтожного Петропавловска? Его уложил картечью мичман Попов, третьего дня, когда стрелял в "Вираго". Время утишит страсти, и англичане, без сомнения, почтут память павшего воина достойным мавзолеем. Они поставят его на могиле сраженного адмирала.

— Простите, Александр Павлович, — Пастухов поднялся, — я надеюсь, что Россия никогда не позволит осквернить свою землю памятником этому недостойному британцу.

— Вот как! — смутился Арбузов и, заметив на постели Александра номер "Северной пчелы", привезенный еще на "Двине", перевел разговор на другое: — Что любопытного в газетах? К сожалению, тут нет кондитерских и кофеен, в которых можно было бы узнать важные новости, потолковать о том о сем.

— Все, о чем мы толкуем: Петропавловск, Прайс, отражение неприятеля, — вздор, суета, жалкая пылинка в космосе, — ответил Дмитрий. В мире творятся события огромной важности.

— Например-с?

— Например, охота его императорского высочества, великого князя Александра Николаевича, на медведя.

Лицо Арбузова стало серьезным, он слушал с величайшим вниманием.

— Февральские санкт-петербургские газеты сообщают много интересного об этом происшествии, — Дмитрий говорил с церемонной важностью, чуть запрокинув голову. — Медведь был поднят в шести шагах от его императорского высочества. Представляете!

— Еще бы!

— Медведь пал с первого выстрела августейшего наследника!

— Слава богу! — вздохнул Арбузов.

— При нем, то есть при великом князе, неотлучно находились: урядник линейных казаков собственного конвоя, егерь с рогатиною и биксеншпаннер!

Арбузов закрыл глаза от почтительного восторга.

— Представляю себе мгновение, — сказал он, — как сейчас вижу!.. Кстати, каков каналья этот матрос… Удалец, что ли? Бежал к англичанам и в ус не дует. Капитан-лейтенант Тироль уверяет, что негодяй пытался уйти еще в Портсмуте. Вздернуть бы его еще там на рее…

— Неправда! — воскликнул Дмитрий так гневно, что Арбузов удивленно уставился на него.

— Ну-с, не знаю, не знаю… А любезнейший полицмейстер, знаете, пальцы от досады кусает… Обидно, черт возьми! Обремизился…

Когда дверь за Арбузовым закрылась, Александр протянул насмешливо:

— Вот и то-олкуй о людях…

— А по-моему, после такого только и потянет к людям, — сказал Дмитрий.

Он смотрел в окно. Впереди вставал темный массив Петровской горы. Если бы не огоньки, мерцающие в порту и в отдаленных избах, гора казалась бы совсем рядом и пологость ее не была бы заметна. Окна дома Завойко, из которых обычно падал свет на окружающий их сад и решетку, темны, так что и сам дом, расположенный вдали от казармы, только угадывался. Несколько раз Дмитрия окликали: мичман Попов — возвращался от Гаврилова, Вильчковский и Тироль — шли кончать неоконченную со вчерашнего вечера партию, отец Иона торопился к Григорию Логинову для продолжения религиозно-философского спора.

Недавнее сражение словно перевернуло все в Дмитрии.

Прожитые годы теперь казались подготовительными классами, преддверием настоящей жизни, той, в которой непременно будут и интересные люди и значительная цель. Жизнь не может, не должна разматываться бессмысленной чередой лет. Должен быть и идеал, возвышенный, достойный того, чтобы ради него пожертвовать и жизнью… Зарудный, вероятно, знает свою цель. В глуши, за тысячи верст от столицы, он сумел прекрасно образоваться. О петербургских журналах, о Белинском он говорит так, словно только вчера явился из столицы, еще разгоряченный литературными баталиями. Дмитрий жил в Петербурге и как-то прошел мимо важного, самого важного…

Свеча догорела, вспыхнув и ярко осветив напоследок комнату. Из портовых мастерских доносились частые удары, точно кто-то бил палочкой, обернутой в суконку, по хрустальной чаше, затем суконка падала, и хрусталь начинал петь чисто и звонко. Необыкновенная ясность разлита вокруг. Может быть, поэтому и сердитый, хриплый голос караульного у казенных магазинов, и окрик часового у порохового погреба, и звук шагов по дороге, и настороженный шепот листвы — все звуки, наполняющие петропавловскую ложбину, так отчетливо долетали до Дмитрия. На вершине Николки пел дозорный камчадал; пел давно, в одной тональности, не повышая голоса, будто рассказывал друзьям длинную историю, которой хватит до самого утра.

— Славный край! — прошептал Дмитрий. Ему теперь не хотелось слышать скептических замечаний брата.

— Прекрасный! — вторил ему Пастухов. Он давно искал случая выразить волновавшие его чувства, но робел в присутствии Александра. — Иногда мне кажется, что я нашел ту землю, к которой давно и безотчетно стремился, еще сам не зная того, что надобно мне. Простые люди, труд, заботы, лишения. Честные, открытые люди…

— И Настенька?..

— …и Настенька! — признался Пастухов, забыв об Александре. — И возможность отплатить этим людям за радушие, за любовь. Возможность испытать свой жребий здесь, в невыразимой дали от Кронштадта. Это ли не счастье, Дмитрий Петрович?

Дмитрий молча стиснул плечо мичмана.

— Не может эскадра сняться с якоря и уйти в море? Ночью?

— А вы боитесь этого, Константин?

— Хочется сделать так много!

— Успеем, — уверенно сказал Дмитрий.

— Хочется еще раз увидеть людей такими, как в день сражения.

Дмитрий следил за женщиной, шедшей по дороге, мимо офицерского флигеля. Сначала возникло неясное пятно, затем показалась стройная фигура девушки.

"Маша!"

Дмитрий многозначительно сообщил брату:

— Саша, Марья Николаевна идет.

— К нам?

Койка заскрипела, газета, шелестя, упала на пол.

— Не знаю. Я позову ее.

— Не нужно, — попросил Александр и настойчиво повторил: — Слышишь, Дмитрий, не зови!

Маша поровнялась с флигелем, и Дмитрий вспомнил ее появление на батарее, вопрос девушки об Александре, на который он тогда не обратил внимания. Дмитрий обидел ее, но, в сущности, он хотел ей добра и благополучия, именно поэтому он и отослал Машеньку.

— Она нравится тебе, Саша?

— Глупости! — поспешно ответил Александр. — Не зови ее, это неприлично.

Безразличные, резонерские слова брата подзадоривали Дмитрия.

— Ма-арья Николаевна! — окликнул он и, спрыгнув на плотно утрамбованную вокруг флигеля землю, пошел к Маше.

Маша остановилась на дороге.

— Я поступил дурно, не сердитесь на меня, — сказал он ей. — Я не хотел причинить вам боль.

Маша сердилась. Это было заметно по упрямому наклону головы, по тому, как она принужденно, нехотя протянула Дмитрию руку. Но он завладел рукой и крепко стиснул ее, ожидая ответного пожатия.

— Поймите, Машенька, и меня. Я растерялся. Ведь не каждый день приходится меняться выстрелами с целой неприятельской эскадрой.

Маша попыталась отнять руку.

— Не отпущу, — упорствовал Дмитрий. — Клянусь, не отпущу до самого полного прощения!

— Я прочитала вашу записку, — проговорила Маша таким тоном, словно навсегда отказывала Дмитрию в прощении.

— Записка — ничего! Пустяки! — сказал Дмитрий примирительно. Послушайте, как бьется мое сердце. — Он бесцеремонно потянул ее руку к груди. — Прощение или смерть?

— Зачем вы прогнали меня?

— Ах, если бы я знал, что на батарею пожаловала Марья Николаевна Лыткина! — продолжал Дмитрий весело. — Я-то ведь думал, что это явилась Машенька, маленькая Машенька, которой нельзя быть там, где смерть и кровь.

Маша закусила пухлую губу, помолчала немного и, глубоко вздохнув, сказала с улыбкой:

— Бог с вами… Только я вам когда-нибудь отомщу…

— Согласен! А сегодня окажите нам честь, посидите с нами. Там Пастухов, Александр. Сегодня у нас особый день — словно праздник какой. Хочется открыть объятия миру, жизни, понимать каждый, самый ничтожный ее шорох.

— Мне надо идти.

— В такой час? И одной?

— Я привыкла. Мне нужно повидать господина Зарудного.

— Можно с вами?

Сегодня Дмитрий был решительно неспособен соблюдать такт и приличие. Потянуло к Зарудному — и делу конец.

— Анатолий Иванович гостеприимный хозяин, — сдержанно сказала Маша и добавила со странной поспешностью: — А я буду рада попутчику.

— И не одному! Пастухов! — закричал Дмитрий. — Бери гитару — и за мной! Саша!

Александр не отвечал. Зазвенела многими голосами гитара — это Пастухов выпрыгнул из окна.

— Саша! — повторил Дмитрий.

Молчание.

— Ну и пусть его!

По пути они нагнали странную процессию, которая унылостью и безмолвием напоминало похоронную. Тихо скрипел нагруженный возок. За ним шли трое — один очень высокий, несмотря на то, что он наклонялся, точно отыскивая что-то, полная женщина в темном, с желтым гарусным бурнусом на плечах и мужчина в шерстяном пледе, с вязаным шарфом вокруг шеи. Они двигались медленно в сторону Култушного озера. Это были почтмейстер, Трумберг и верная Августина. Напуганный обстрелом, убийством Андронникова и арестом Чэзза, Диодор Хрисанфович поспешно подготовился к эвакуации и, получив согласие Завойко, отбывал в Старый Острог.

Дом Зарудного трудно было узнать. Он стоял на северной окраине Петропавловска, на пути к Култушному озеру, и напоминал теперь военный бивуак. Неподалеку расположилась партия стрелков, охраняющая северные подступы к городу.

Несмотря на поздний час, двери дома не закрывались. Сюда приходили узнать новости, утолить жажду, набить трубку крепким черкасским табаком, запах которого пропитал комнату титулярного советника.

Хозяйка, вдова офицера Облизина, претолстая, румяная коротышка, сновала по дому, подметая пол длинными юбками. Добрая, вопреки воинственному и свирепому выражению лица, она и в отсутствие Зарудного охотно принимала гостей, поила их водой из помятой медной кружки и была неистощима в изобретении проклятий на голову англичан. По мнению Облизиной, офицеры — единственно стоящие люди; Зарудного она уважала именно за то, что он мало походил на чиновника, был заядлым охотником и украшал стены своей комнаты оружием, звериными шкурами, чучелами птиц.

Облизина просияла, завидев Максутова и Пастухова.

— Заходите, милости прошу, заходите! — зачастила она низким, рокочущим контральто. — Анатолий Иванович отлучился, скоро вернется. Прошу сюда, в его комнату! — она пропустила Машу и офицеров в комнату Зарудного. — Ах, я так устала от чиновников! Бедный Анатолий Иванович! Уж как он мается с ними… Садитесь, барышня, сюда, на кушетку, господа офицеры на стульях посидят. У нас просто, без церемониев. Живем как бог велел… Верно говорят, английский адмирал застрелился?

— Верно, хозяюшка, — ответил Дмитрий.

— Вишь ты! Испугался, значит? Ну и пес с ним! Гореть ему в геенне огненной без сроку, без времени…

Облизина только что набрала полную грудь воздуха и приготовилась к длиннейшей тираде, как в комнату вошел Зарудный и, поклонившись гостям, сказал:

— Ручаюсь, что Евдокия Саввишна, наш домашний Цицерон, мечет громы на головы несчастных англичан!

— Угадали, Анатолий Иванович! — воодушевилась Облизина. — Кого же и ругать, как не их, изменников, еретиков…

— Вы бы нам чайку, Евдокия Саввишна, а? Покрепче, — мягко остановил ее Зарудный.

— Извольте, — согласилась хозяйка, нисколько не обидясь.

Она вышла из комнаты, но долго еще за дверью раздавался гневный рокот ее мужественного контральто.

— Не ждали? — весело спросила Маша, когда затворилась дверь за Облизиной.

— Признаться, не ждал, — подтвердил Зарудный, не зная, чему приписать их визит. — Наша партия здесь рядом. Ходим всё, толчемся, ждем чего-то. Дождемся ли?

— Непременно дождетесь! — уверил его Дмитрий.

— Рад видеть вас, господа! — Зарудный обратился к Дмитрию: — Наслышан я о ваших подвигах и даже искал вас в порту, но не нашел.

— Дмитрий Петрович — истинный герой… — Маша выдержала паузу, — с женщинами воевать.

Маша чувствовала себя хорошо и просто в обществе этих людей. Она шла к Зарудному, чтобы в беседе с ним, единственно близким ей человеком в Петропавловске, укрепиться в каких-то уже принятых ею решениях. Станет ли она рассказывать ему о них? Этого Маша еще и сама не знала.

Сегодня Зарудный показался ей красивым — сильный и мужественный, с постоянно меняющимся выражением лица при неровном свете чадящей лампы.

— Я хотела штурмом овладеть батареей, которой командовал господин Максутов, но была с позором изгнана, к вящей славе отважного лейтенанта. В этом и состоит главный подвиг Дмитрия Петровича. Все прочее сделали его артиллеристы.

— Страшная месть! — сказал Максутов. — Но я прощен?

— Нет, нет!

За чаем Зарудный рассказывал о людях, с которыми в последние дни пришлось жить бок о бок, о местных достопримечательностях.

Склянок "Авроры" здесь не было слышно, зато отчетливо раздавались удары колокола на гарнизонной гауптвахте.

Зарудный ловил на себе взгляд Маши — она будто гордилась им перед офицерами — и был охвачен радостным сознанием уверенности и силы.

— Что греха таить, — говорил Зарудный, — любим мы иной раз о человеке плохо говорить… Сами собой липнут к языку бранные слова. Обругаем ближнего и рады: "Ах, какие мы умные, сколь честны и превосходны!" Конечно, немало у нас и шельм и отменных тупиц. Однако же не на них земля стоит, не ими живы мы, а видеть только грязь да черноту вокруг себя может тот, кто и сам по себе черен и неспособен подняться на известную высоту. Возьмите хотя бы наше отношение к камчадалу, которому мы дали еще так мало, господа, что порою совестно и брать-то с него. Вот пришелся им по душе Завойко! А ведь за то только, что не грабит их, не притесняет без нужды, что справедлив в общем и честен, как полагается быть человеку. Для них и это в диковинку! — Голос Зарудного зазвучал скрытой горечью: — Что видят они, кроме крайней нужды? Курьеры! Нарочные! Скачут курьеры по Камчатке, и хоть величиною она поспорит с иною европейской державой, малолюдство ее таково, что некуда деваться камчадалу от почтовой повинности. Едва уехал исправник, как уже явился священник для свершения треб, за ним казачий старшина, важный чиновник, провиантский комиссар, а там, глядишь, и купчина раздобылся бумагою на предоставление ему казенного транспорта. Беда! Скачи, камчадал, успевай поворачиваться… Любить их надобно, господа, учиться нравственной чистоте у трудового люда, а грязь физическую, неизбежную при нужде и суровости, помогать счищать средствами наук, которым нас обучали…

Пастухов взволнованно вскочил со стула.

— Вы… вы… Анатолий Иванович, справедливый человек… Очень справедливый… — проговорил он, краснея и стыдясь своего порыва.

— Сколько здесь интереснейших людей! — продолжал Зарудный, крепко держась рукой за шершавый угол стола. — Сколько удивительных биографий! Господа нашего круга часто жалуются на скуку, хандрят, тупеют за ломберными столами или плачут над слезливыми романами, дурно пересказанными с чужих языков. А подле нас люди, жизнь которых интереснее самого натурального романа; расскажи о них только с чувством и толком тысячи поразятся! Но мы идем мимо, отворачиваемся от почерневших в труде рук, от язв, оскорбляющих наше эстетическое чувство, от грубых, простых лиц. А с ними вместе проходит мимо нас жизнь. Я никогда не был за пределами Сибири, не знаю англичан, не видел и турка, но я не верю, чтобы между британцем и турком, которого он решился защитить, была бы и доля той сердечности и дружелюбия, которые существуют между здешними племенами и русским человеком в массе…

Маша сидела не двигаясь, не вмешиваясь в разговор. Ей было удивительно хорошо в этот вечер. Каждое слово Зарудного и офицеров находило отзвук в ее душе. Кажется, скажешь некстати фразу — и все пойдет прахом. И нужно ли задавать вопросы, если эти люди так полно, так охотно и предупредительно отвечали на все мысли и сомнения Маши!

Комната наполнилась табачным дымом. Когда открывалась дверь, дым убегал в прохладную темноту, скрывая лица новых гостей. Как в счастливом сне детства, мелькали перед Машей лица чиновников, Никиты Кочнева, Ильи Буочча, которого Маша узнала по голосу, Облизиной, Мровинского, заглянувшего на огонек.

Потом Зарудный и Дмитрий пели "Сомнение" Глинки под аккомпанемент двух гитар.

Далеко за полночь Зарудный пошел проводить гостей.

Из сеней их напутствовала хозяйка:

— Анатолий Иванович! Вот платок для барышни. Нынче холодно… Приглашайте господ офицеров захаживать.

— Непременно, Евдокия Саввишна.

Зарудный накинул на плечи Маши платок.

— Вот, Машенька. Илья Буочча обещает сегодня первый заморозок. Закутайтесь получше.

— Спасибо!..

Маша нашла в темноте руку Зарудного:

— Прощайте, Анатолий Иванович!

— Помните мою просьбу, — шепнул Зарудный, — берегите себя…

— Не обещаю! — крикнула Маша, смеясь, и, взяв об руку офицеров, двинулась с ними к спящему порту.

 

"СМЕРТЕЛЬНАЯ"

 

I

В шестом часу утра на гауптвахте ударили тревогу.

Колокол гудел громко и надсадно, оповещая петропавловцев о грозящей опасности. Над заливом стоял густой туман. Он таял лениво, неохотно.

Еще с вечера стало очевидно, что неприятель готовится к наступлению. Поднятые в ростры после похорон Прайса десантные боты и катера снова были спущены на воду. И хотя с утра туман почти не позволял рассмотреть эскадру, — по шуму, который производил колесный пароход "Вираго", можно было заключить, что решительный час приближается.

Завойко в сопровождении нескольких офицеров обходил батареи и отряды, расположенные вдоль Никольской горы. Начав обход с Озерной, он двигался по подножью гористого полуострова на юг, к восстановленной и прикрытой сверху старым парусом Сигнальной батарее, напоминавшей забытый карьер каменоломни.

Всюду в холодных и влажных кустарниках стояли люди — камчатцы, фрегатские матросы, сибирские стрелки, беспорядочная кучка волонтеров у маленькой конной пушки, камчадалы, зорко наблюдавшие каждое движение Завойко, артиллеристы и снова матросы. Угрюмое спокойствие и решимость написаны на лицах людей… Отрядов немного, в каждом не более двадцати человек, но вся эта цепь, как казалось Василию Степановичу, надежно защищает Никольскую гору и северные подступы к Петропавловску. Батареи прочно вросли в зеленую землю Камчатки, как крепыши-боровики, приподнимающие макушками коричневый покров прошлогодних листьев. В ожидании команды отряды стояли готовые в несколько минут оказаться на гребне горы.

В ногу с Завойко двигался знаменосец — офицер с крепостным флагом Петропавловска. Командиры батарей и партий преклоняли колена перед флагом, матросы и стрелки отвечали на слова Завойко дружным:

— Умрем, а не сдадимся!

От провиантских магазинов Завойко свернул к перешейку, на батарею Александра Максутова. Туман в заливе заметно поредел, и корпуса неприятельских судов обозначились четче.

Пять двадцатичетырехфунтовых пушек были едва прикрыты бруствером главного фаса.

— Непривычно, должно быть, моряку на земле, — сказал Завойко Максутову, обходя батарею.

— Я не чувствую этого, ваше превосходительство, — сдержанно ответил Александр. — Под ногами площадка "Авроры", пушки с "Авроры", прислуга тоже фрегатская. Я дома!

— "Аврора" — наше спасение, лейтенант, — проговорил Завойко задумчиво. — Подумать страшно, сколько сирот было бы на Камчатке, кабы не "Аврора"! Англичанин с гордостью в сердце явился к нам, чистенький, щегольски одетый. Мечтает нашу бедность живьем взять.

— Пустые мечты, ваше превосходительство!

— Вы думаете?

— Уверен! У нас тоже пушки, ядра, преимущества местности…

— Люди, матросы, — добавил Завойко. — Это наша сила. Наш матрос в бою никому не уступит. Не могу говорить без удовольствия о русском матросе, особенно как вспомню заморских, — показал он зрительной трубой в направлении эскадры.

— Наш матрос службу несет исправно, — сказал Александр Максутов.

Ему послышалось какое-то учительство в словах губернатора, и он весь подобрался.

— Ну-с, не прощаюсь, — сказал Завойко и повернул к перешейку. Сегодня свидимся не раз. Боюсь, жарко будет у вас здесь.

— Я не боюсь этого, ваше превосходительство!

— И отлично! И отлично!

Завойко поднялся на палубу "Авроры", но пробыл там недолго. Нужно было торопиться на Сигнальную гору и оттуда, после того как намерения врага обнаружатся с полной очевидностью, проследовать на пункт, который позволял бы руководить действиями стрелковых партий.

— Спешу, Иван Николаевич! — Завойко пожал руку Изыльметьева. — На Сигнальной горе, я думаю, уже слышна цепная музыка. Припала же им охота начинать дело в этакое утро!

Уже опустив одну ногу на трап, он обратился к Изыльметьеву:

— Если события привяжут меня к озеру, вы здесь полный хозяин, жестом он описал дугу, охватывающую Красный Яр, батарею Дмитрия Максутова и Сигнальную гору с перешейком. — Дарю вам полцарства. Судите, приказывайте, казните. Я полагаю, что нам не до военных советов будет.

Изыльметьев ответил, кашлянув и не сводя с Завойко насупленного взгляда:

— Постараюсь оправдать доверие!

— Вы не опасаетесь за Максутова?

— Максутов на месте.

— Да-с… — протянул Завойко в раздумье. — Слишком открытая позиция. Потребуется большое нравственное мужество. — Он взмахнул на прощание рукой. — Ну, так тому и быть. Прощайте!

На Сигнальную батарею Завойко попал в восьмом часу.

На батарее за эти три дня матросы восстановили относительный порядок. Сброшенное со станка орудие было поднято и тупорылые цапфы снова легли в круглые вырезы станка. Артиллеристы заделали повреждения в платформах, насыпали разрушенные части бруствера. Не хватало лишь флага над батареей, без которого Сигнальная гора как бы теряла свое главенствующее положение.

Гаврилов просиял, увидев Завойко. Его сердила мысль, что крепостной флаг Петропавловска, всегда развевавшийся над Сигнальной горой, оставлен внутри порта и затерялся там среди построек и мачт. На Сигнальной горе его видел каждый — чужестранный китолов, лишь только он входил из океана в Авачинский залив, жители порта, камчадалы, плывущие на батах из Тарьи, охотники — с крутых тропинок Петровской горы.

Запрокинув забинтованную голову, с сожженными порохом бровями, Гаврилов провожал взглядом поползший вверх флаг и думал о том, что это добрый знак.

Эскадра пришла в движение. Туман рассеялся, и стало видно, как "Вираго" взял на буксир адмиральские фрегаты. Естественного, скалистого траверса больше не существовало — он был разрушен, — и Завойко мог прямо с батареи наблюдать за боевым строем неприятельской эскадры. Отделившийся от нее "Пик" приблизился и остановился, как бы решая, повернуть ли налево, к перешейку, или повторить нападение на Кладбищенскую батарею. "Эвредик" двигался прямо к Сигнальной горе, к батарее Гаврилова. Бриг "Облигадо" оставался в резерве. Но куда собираются повернуть флагманы? Буксируемые "Вираго", они разворачиваются очень медленно. Между тем судить о замыслах врага можно будет лишь после того, как обнаружится направление "Форта" и "Президента". Тогда выяснится, справедливо ли предположение Изыльметьева, что неприятель высадится у Никольской горы. Ведь Сигнальная и Никольская горы круты, здесь десантные партии попадут под огонь стрелков. За Никольской горой озеро и узкое дефиле, но неприятель не может знать об удобстве продвижения в город с севера, по грунтовой дороге…

Вяло полоскались неубранные паруса фрегатов. В повисшей парусине, в молчаливости кораблей было что-то угрожающе-зловещее, — так бывает в самые последние минуты перед штормом, когда ветер стихает, набираясь сил для сатанинского натиска.

Прошло еще несколько секунд, и стало очевидно, что флагманские фрегаты направляются к перешейку. Артиллеристы стояли в полной готовности на палубах, у батарей правого борта, а на шкафуте "Вираго" уже толпилось множество назначенных для высадки стрелков и матросов.

Фрегаты подошли к берегу на расстояние двухсот пятидесяти саженей. "Эвредик", желая сковать силы защитников и скрыть, хоть на время, направление главного удара, открыл огонь по Сигнальной батарее. Но Завойко уже разгадал план неприятеля, — на выстрелы "Эвредика" он почти не обратил внимания. Взойдя на гору, выше батареи, он следил за фрегатами.

"Президент" и "Форт" прошли еще двадцать саженей. До берега осталось не больше четырех кабельтовых.

"Пора! Теперь пора! — пронеслось в голове Завойко. — Больше медлить нельзя!"

И, словно в ответ ему, с "Президента" ухнули разом все орудия правого борта. Оглушающий залп "Форта" прозвучал как близкое эхо.

 

II

"Президент" не задержался у Перешеечной батареи. Бортовой залп обошелся фрегату дорого. Тотчас же в ответ заговорила батарея, и каждая из пяти пушек Александра Максутова оставила след на корабле Ричарда Барриджа. Одним залпом были повреждены ванты, сбит гафель и сорван флаг.

— К дьяволу!.. — успел только выкрикнуть взбешенный Барридж и вывел фрегат из-под обстрела. Падение флага, с точки зрения суеверного Барриджа, было едва ли не самой скверной приметой.

"Президент" повернул на север, к крайней на этом фланге батарее Коралова, которая прикрывала подступы к грунтовой дороге и Култушному озеру.

По-видимому, Депуант считал, что удар по этим двум батареям должен быть нанесен одновременно, а для подавления пяти пушек на перешейке достаточно и тридцати орудий одного борта французского флагмана.

Феврие Депуант, слишком долго колебавшийся между желанием мирно покинуть Авачинскую губу и не менее острым искушением стяжать славу покорителя Камчатки, действовал теперь со всей решимостью.

Позиция, занятая теперь Депуантом, говорила о решимости контр-адмирала добиться капитуляции Петропавловска. "Форт" стоял на расстоянии двухсот пятидесяти саженей от берега. С такой дистанции открытую батарею можно было расстреливать в упор. Но и для "Форта" каждый залп батареи представлял серьезную опасность. Трудно надеяться, что русские промахнутся с такой дистанции. Но Депуанта это не смущало. По его расчетам, русские не успеют пристреляться. С двухсот пятидесяти саженей он мог бы, будь в этом нужда, поражать батарейную прислугу даже ружейным огнем.

И действительно, вопреки предположению Мровинского, орудия "Форта" били по батарее в упор. От взрывов тяжелых бомб перешеек обволакивался пороховым дымом и вздыбленная земля рушилась, как черные, с обуглившейся листвой деревья. На батарее кипело и клокотало так, будто в этом месте прорвалась лава, сдерживаемая громадами Авачинской и Корякской сопок, и все, что тут было живого, должно неминуемо погибнуть. Ядра весом в полтора и два пуда производили ужасающие разрушения. Земляные вихри сбивали с ног прислугу, засыпали платформы, ослепляли людей. Все смешалось — чугунные шары, сложенные у пушек, крупная щепа, срезанная осколками со станков и платформ, сломанные банники, гранатная шрапнель, горячие ядра неприятеля, распростертые тела убитых и раненых.

В первые секунды Александр растерялся. Действие батареи замедлилось. Ядра и бомбы "Форта" не позволяли прислуге успешно действовать у пушек, которые заряжались с дульной части. Слой земли и щепы, разметанные орудийные принадлежности, поврежденные станки мешали быстро накатывать пушки и отводить их после выстрелов. Прислуга быстро выбывала из строя, среди гари и дыма все меньше заметно было движения и жизни. Кажется, вот-вот наступит момент, когда человеческое тело, беззащитное, оглушенное взрывами, обожженное огнем, исчезнет, смешается с землей.

Максутов не боялся смерти. Под жестоким батальным огнем неприятеля он испытал бешенство и изумление оттого, что все произошло так стремительно, так непоправимо.

Пять орудийных стволов батареи и корпус "Форта" — вот и все, что он мог держать в границах своего напряженного сознания.

Ядра, пущенные с батареи, сделали четыре подводные пробоины, перебили гафель и крюйс-стеньгу, прострелили мачты "Форта". Большего, вероятно, не сделали бы и самые искусные артиллеристы, находись они даже под надежным укрытием крепостных бастионов.

Сквозь едкий дым Максутов удивленно приглядывался к своим артиллеристам, как будто он впервые в жизни получил возможность наблюдать их вблизи. Напрасно он подумал, что матросы могут побежать с батареи! Раненые и те не хотят уходить от пушек.

В дыму батареи перед глазами Максутова промелькнули женские лица. Он ожесточенно трясет головой, зажмуривается. Это невозможно. Мираж! Откуда бы им здесь взяться?

Но они не исчезают. Одна из них — Маша или кто-то очень похожий на Машу. Другая — толстая, маленькая, свирепая. Они подхватили на руки комендора, лежавшего у края платформы, и быстро унесли его, скрывшись за земляным валом. Там перевязочный пункт.

Взрыв потряс площадку, обрушил на батарею земляной ливень. Потом воздух на мгновение очистился, открыв голубое небо. Максутову кажется, что женщин здесь не было. Конечно, галлюцинация…

Над пушками сгустились пороховые тучи. Но глаза Максутова видели теперь лучше. Это от привычки и обретенного спокойствия.

С перешейка переползает к нему инженер Мровинский. Рухнувший столб земли сбил фуражку и взъерошил волосы вокруг бледных залысин.

"Отважный человек! — подумал Максутов. — Зачем он сюда?"

Мровинский, бледный, тяжело дыша, наклонился к уху Александра:

— Ругаете меня?

— За что же, помилуйте?

Максутову, как никогда, хотелось казаться спокойным, даже равнодушным.

— Я располагал, что кораблям неудобно действовать по возвышенности, виновато прохрипел инженер, — а они что придумали! Поглядите, накренили фрегат, разобрали борты над портами и палят как бы по горизонтальному направлению…

— Зато и нам удобнее, — Максутов указал на корпус "Форта": он подался из воды выше обычного. — Глядите, как мы его изукрасили!

Батарею накрыл залп бомбических пушек. Мровинский упал на Максутова, едва не сбив его с ног. На другом конце батареи свалилось со станка орудие с развороченным стволом.

— Уходите! Немедленно уходите отсюда! — крикнул Максутов.

Мровинский, повинуясь его приказу, ушел, ни разу не обернувшись на батарею. Он был оглушен взрывом, но уходил спокойно, неторопливо, не сгибая узкой, с выпирающими лопатками, спины.

У ближней пушки Александр Максутов заметил смеющиеся лица артиллеристов. Трудно поверить, но белые зубы сверкали на закопченных лицах. В четверть часа вид артиллеристов совершенно изменился: в темных от земли и гари рубахах, задымленные, они скорей напоминали кочегаров, отстоявших смену, чем опрятных аврорских матросов. Но они чему-то смеются, играют белками озорных глаз. Удивительный народ!

Максутов подошел ближе. Мускулы под взмокшими рубахами матросов вспухали буграми, люди с трудом накатывали орудия, чугунные колеса вязли в земле, которой засыпана платформа.

Выстрел. Ядро угодило в корпус, в самую ватерлинию, приподнятую над водой из-за крена фрегата.

— Хвалю! — крикнул Максутов. — Над чем смеетесь, орлы?

— Ваше благородие, — ответил чумазый артиллерист, его русые волосы походили теперь на парик, — Афанасий Харламов каждый снаряд благословляет: "Лети, говорит, лети, да в Семена не угоди!"

Матросы, смеясь, сноровисто заряжали пушку.

"…Афанасий Харламов? Ах, помню! Вон тот высокий мужик с банником в руках. Был на батарее у Гаврилова, а вчера напросился к нам. Он там один из всего расчета уцелел, что ли…"

Ядро, раздирая воздух, понеслось к "Форту". Перед тем как произнести свое заклинание над новым ядром, Афанасий объяснил Максутову:

— Дружок мой в плену, Семен Удалой. Француз близко встал, как бы своим ядром Семена не убить…

— Значит, ты не рад взорвать неприятельский фрегат?

— Взорвать? — Афанасий умолк, оценивая положение. — Взорвать — другое дело, за это и Семен жизни не пожалеет.

Афанасий Харламов бросился к стволу пушки и принялся усердно орудовать банником.

Две пушки из пяти вышли из строя. Одну из них сбросило с платформы: канат, удерживающий орудие при откате, был перебит осколками бомбы, а заменить его не успели. Да и прислуга убывала, — теперь у Максутова не нашлось бы людей для пяти орудий.

"Форт" усиливал огонь. Крупнокалиберные ядра и бомбы падали на батарею с интервалами в несколько секунд. Не было возможности осмотреться, исправить повреждения, счистить землю с платформ.

Максутов вновь убедился, что вместе с нижними чинами инвалидной команды на батарее появилась Маша. Но теперь Максутову это было решительно безразлично. Для него теперь весь мир — крохотная батарея, слепящая упругим воздухом, жаром, вздыбленной землей. Ничего другого нет и не будет.

"Может быть, попросить помощи у Изыльметьева?.."

Нет, он не станет просить помощи. Это бессмысленно и поведет к новым жертвам. Для трех пушек у него людей достаточно. Каждый лишний человек на батарее — открытая мишень для врага…

Десантный бот неприятеля выполз из-за кормы фрегата, но ядро, посланное с батареи, подняло столб воды у самого его носа.

— Э-э-э-х, берегись!.. — крикнул кто-то рядом. — "Смертельная" гостинцы шлет!

…Бой продолжался, хотя, по расчетам Депуанта, на каждый аршин батарейной земли приходилось уже по нескольку снарядов. Их выпущено более пятисот, и вся открытая площадка перепахана раскаленным металлом.

Неприятель обстреливал не только перешеек. На побережье, за Никольской горой, завязалась артиллерийская дуэль между "Президентом" и батареей капитан-лейтенанта Коралова. В город и на внутренний рейд вблизи "Авроры" падало больше бомб и конгревовых ракет, чем при первой атаке.

Все предсказывало решающее сражение.

Изыльметьев оставался на "Авроре". Он напряженно вслушивался в артиллерийскую канонаду, выделяя из хаоса звуков одиночные выстрелы "Смертельной". Он заметил ослабление батареи, когда она стала действовать только двумя пушками. Максутов не слал за помощью, — вероятно, орудия выбывают из строя быстрее, чем люди.

Изыльметьев приказал Пастухову съехать с отрядом на берег. Свежие силы понадобятся для отражения десанта. Сколько еще продержится батарея? Пять, десять, пятнадцать минут… Счет пошел на минуты и доли минут.

"Облигадо" приблизился к перешейку и, став в двух кабельтовых юго-западнее "Форта", открыл перекидной огонь по "Авроре" и "Двине", мачты которых виднелись в зеленом проеме между горами.

На батарее вышла из строя еще одна пушка, накренясь вперед с перебитого станка.

Огневой шквал достиг небывалой силы, — у пушек "Форта" метались артиллеристы, теряя высокие шапки с красными султанами. В дыму, окутывающем батарейные палубы, мелькали синие мундиры.

Под прикрытием шквального огня неприятель двинул к берегу десант. Катера отделились от "Форта" и пошли не спеша, опасаясь единственной русской пушки, которая еще вела огонь.

Александр Максутов встал к пушке, отстранив выбившегося из сил бомбардира. Напоследок, прежде чем оставить разрушенную батарею, он и сам постреляет. Хлопот теперь немного, у командира батареи осталась одна пушка. Пусть и неприятель видит, что русские офицеры не оставляют позиции, пока действует хоть одно орудие.

"Они, вероятно, видят меня, — подумал Максутов. — Мне-то хорошо видны офицеры на катерах и даже на "Форте". Должны видеть!"

Максутов стоял теперь плечо к плечу со своими артиллеристами, но различал их хуже, чем прежде. Они двигались увереннее прежнего, и только тяжелое дыхание выдавало все напряжение ратного труда. Стопудовая пушка на тяжелом дубовом станке и чугунных колесах сновала в их корявых, обожженных руках, как ткацкий челнок, послушный мастерице. Пушка стреляла чаще, чем прежде, чаще, чем это предусмотрено артиллерийскими таблицами и уставами.

Ядро, пущенное Максутовым, попало в большой катер, и он пошел ко дну, вызвав замешательство в десантном отряде.

— А ты без спросу не кажи к нам носу! — закричал кто-то рядом с Максутовым, потрясая длинным шестом с игольчатой муфтой на конце.

Пушка била по десанту. Ядра ложились у низких бортов, ломали весла, разводили волну, от которой катера бросало, словно в шторм. Два, три… пять выстрелов. Головной катер забрал влево, севернее перешейка, надеясь вывести десант из-под обстрела.

В эту минуту Максутов ощутил толчок, будто его ударили доской плашмя, но самое прикосновение доски он не успел почувствовать из-за слоя мгновенно отвердевшего воздуха. Максутова ударом ядра отбросило на пять шагов. Правую руку оторвало по локоть.

На какую-то долю секунды Максутов пришел в сознание. Кто-то больно сжимал правое предплечье. Но еще больнее было спине, как будто, падая, он грохнулся на перевернутую борону и все зубья вошли глубоко в тело. Лицо Маши Лыткиной, десятки сапог, проносящихся мимо него, — вот все, что заметил Максутов.

"Куда они бегут? Неужели с батареи?" — подумал лейтенант и снова потерял сознание.

Но артиллеристы "Смертельной" не бросили своей единственной пушки. Когда на "Форте" и катерах, увидев гибель русского офицера, закричали "виват!", "виват!", подбрасывая фуражки и роняя их в воду, на батарее не растерялись. Пушка упрямо, как дятел, выстукивала свое.

Мимо распростертого на земле Максутова пробежала команда аврорцев с Пастуховым во главе. Спрыгнув с земляного вала на изрытую площадку, Пастухов увидел, что батарее помочь ничем уже нельзя. "Форт" мстил батарее жестоким и бессмысленным огнем. Осколки бомб, свои и вражеские ядра, щепа и земля — все смешано так, будто земля, взорванная изнутри, приподнялась, а затем рухнула, создав невообразимый хаос.

Вражеский десант медленно подвигался в двухстах саженях от разрушенной батареи, между перешейком и огрызавшейся батареей Никольской горы. Теперь каждый человек был особенно дорог, — неприятель задумал обхватить Николку с двух концов.

Участь порта решится на суше.

Пастухов приказал заклепать пушки, в том числе и ту, которая действовала до последней минуты. Выполнив приказание мичмана, артиллеристы ушли за внутреннюю отлогость Никольской горы, где ожидали своего часа стрелковые партии.

"Смертельной" батареи больше не существовало.

Если бы орудия "Форта" внезапно умолкли, все поразились бы удивительной, полной тишине безлюдной батареи.

Но фрегат все бил и бил по, перешейку; он хотел стереть с лица непокорной русской земли воспоминание об упрямой батарее, опрокинувшей расчеты контр-адмирала Феврие Депуанта.

 

ДЕСАНТ

 

I

После самоубийства Прайса решающий голос на эскадре принадлежал не французскому адмиралу, а капитану Никольсону. Он стал хозяином на эскадре, используя иные, чем Прайс, средства. Капитан "Пика", равный по званию Барриджу, Паркеру и Ла Грандиеру, опирался не на право старшинства, а использовал, как ни странно, ненависть, которую питал к нему Депуант.

Адмирал ненавидел высокую, прямую фигуру Никольсона, созданную для мундира, для парадов и капитанского мостика, ненавидел его цепкий, односторонне тренированный ум, отрицавший все, что могло служить "пользе ближнего", отвергавший спасительные формальности и правила вежливости эту, как считал Депуант, "основу и самую возможность благоприличной жизни людей высшего круга", — ненавидел ум Никольсона, направленный исключительно на удовлетворение своекорыстных интересов, эгоистического инстинкта и властолюбия. Никольсон был неистощимо изобретателен, когда дело шло о его личной выгоде, о борьбе за власть. Его ум настораживался, пробуждался инстинкт игрока, авантюриста.

Депуант в редкие минуты, когда обнаруживал, что он действует по указке Никольсона, "взрывался". Он шумел, объяснялся с Никольсоном раздраженным тоном, казался гневным, упрямым командиром. Но хватало его ненадолго.

Никольсон с назойливостью маньяка говорил об Англии. О величии Англии. О будущем Англии. О чести Англии. Именем Англии он клялся. Англию призывал в свидетели и судьи. Казалось, никто в мире не должен думать ни о чем другом, кроме Англии, не смеет заботиться о чьих-либо интересах, кроме интересов Англии. Депуант терпеливо выслушивал излияния Никольсона. О, он привык уважать верноподданнические чувства! Разве он сам не клянется в верности Луи Наполеону, герою случая и трагической запутанности европейских дел, разве не клянется он в верности императору, хотя не чувствует в своем сердце ничего, кроме гнетущей пустоты и равнодушия? Это тоже правила игры, своего рода светскость, норма поведения — иначе у шпионов и палачей императора оказалось бы слишком много забот.

Пусть болтал бы себе об Англии! Прайс тоже не упускал случая ввернуть словечко о "старой доброй Англии". Но зачем так усердствовать?! Зачем понуждать окружающих беспрестанно глотать то, что разжевываешь своими волчьими челюстями, зачем совать эту жвачку в глотку людям без меры и без спросу!

Пусть болтал бы себе об Англии, но в меру, холодно и чинно, как актер старого театра, с пристрастием к звучной и высокопарной фразе.

И тем не менее капитан "Пика", молчаливо перенося взрывы раздражения адмирала, искушая его легкостью овладения портом, а порою и пугая тенью Прайса и тяжестью ответственности за неудачу кампании, принудил Депуанта принять составленный им, Никольсоном, план высадки и атаки.

Никольсон с нетерпением ждал предстоящих событий.

Нынешний десант ничем не будет напоминать беспорядочной высадки у Красного Яра. Все рассчитано, все учтено.

Нынче и вулканы, сторожащие камчатскую землю, не кажутся Никольсону такими грозными и величественными, как в день похорон Прайса. Горы и мрачные утесы, непокорные племена и чужие континенты — все склонилось перед могуществом Англии. Склонится и Петропавловск.

Никольсон нынче не на "Пике", а на "Президенте", против крайней береговой батареи русских. У "Пика" сегодня простая задача: фрегат ведет отвлекающий огонь по двум уже знакомым батареям и сковывает часть сил русских. Изредка "Пик" стреляет и по русским судам и по порту, образуя нестройное артиллерийское трио с "Эвредиком" и "Облигадо".

Другое дело — "Президент". Здесь Никольсон находится к явному неудовольствию капитана Барриджа, пользуясь правами старшего на английской эскадре. Барридж докладывает Никольсону нехотя, цедит сквозь зубы неразборчивые фразы.

"Президент" ведет интенсивный огонь по берегу. Батарея у северной оконечности Никольской горы оказалась более твердым орешком, чем можно было предположить по ее виду и размерам. Никольсон, впрочем, схитрил: он поставил фрегат южнее батареи и заставил бездействовать три русские пушки, установленные на левом фасе.

Ричард Барридж от англичан и Ла Грандиер от французов назначены начальниками десанта. Нельзя сказать, что Барридж трусил, — он располагал слишком значительными для Петропавловска силами и мог спокойно ждать развития событий. И все-таки риск был. Всякое случается — шальная пуля, удар штыка, граната, иногда и своя, если разорвется слишком близко… Упасть можно и на ровной, надраенной палубе, а чертова гора, которая торчит перед глазами, с обрывистыми тропинками и жесткой щетиной кустарника, — не палуба, высадка десанта — не парад. Заварил кашу Никольсон. Он спелся с приблудшим янки, сам наметил и место высадки, а теперь намерен отсиживаться на "Президенте".

Никольсон понимал, чем в настоящую минуту начинена голова Барриджа. Он подошел к Барриджу, готовившемуся спуститься в десантную шлюпку, и сказал, причмокнув губами, как гастроном, сожалеющий о потерянном для него лакомом блюде:

— Ну что за подлость лишить меня возможности высадиться на берег в такое прекрасное утро!

— Старик здорово обошел вас, — вяло ответил Барридж и подумал: "Хитришь, негодяй! Захотел бы высадиться — и Депуант ничего не смог бы поделать!"

— Американец не соврал, — продолжал почти грустно Никольсон, — за озером широкая дорога, не хуже той, что ведет из Лондона в Портсмут. Одно удовольствие двигаться в порт по такой дороге.

— Похоже, что так, — буркнул неопределенно капитан "Президента", понимая, что все это досужая болтовня, к дороге нужно еще прочиться, а это может стоить жизни.

— Я завидую вам, Барридж! Что бы ни случилось, добрая половина славы покорителя Камчатки будет принадлежать вам.

— Я солдат, сэр, — заметил Барридж скромно, — я выполняю приказ!

Барридж невольно улыбнулся, подумав о том, что станется с его половиной славы, если он умрет на этой прекрасной дороге, не успев написать завещание.

Осмотр местности с "Президента" подтвердил правильность сообщения Магуда. Если янки дал точные сведения и о численности и о боевых качествах гарнизона, победа будет достигнута легко, сам Депуант постарается забыть о прошлой высадке у Красного Яра. Вспоминая первый бой, Никольсон радовался своему чутью, инстинкту истинного британца, который подсказал ему, в чем заключается настоящий интерес Англии. Неважно, что выстрел Никольсона стоил жизни нескольким французам!

Невелика беда… Британские стрелки, матросы "Пика" и "Президента" не для того совершали кругосветное плавание, чтобы высадиться на самой отдаленной батарее русских п о с л е т о г о, как ее заняли французы. Нет, он вовремя удержал своих парней. Они еще понадобятся для решающего штурма. Вот сегодня их день! Ну, а бомба, посланная с "Пика" в гущу французских матросов?.. Шальной снаряд, обычное на войне дело…

Замолчала батарея на перешейке, и десантные катера "Форта" подошли к узкой отмели. За ней начинались обрывы и крутизны Никольской горы. Матросы, британская морская пехота, французские стрелки, выйдя на берег, торопливо собирались в колонны. Глядя на то, как серо-зеленый берег покрывается красными и синими мундирами, Никольсон убеждался, что никакое неожиданное препятствие уже не задержит десанта, не заставит его повернуть.

Но нужно торопиться с проклятой батареей, дерзко отвечающей "Президенту"! Ее сопротивление задерживает высадку главных английских партий. Замысел Никольсона состоит в том, чтобы овладеть Никольской горой одновременным наступлением от перешейка и со стороны озера и, не задерживаясь, ворваться в порт.

Укрытая прочным земляным валом, батарея действовала тремя пушками. "Президент" подошел очень близко, на расстояние трехсот саженей. Меткое ядро русских уложило тринадцать человек на "Президенте". Но, несмотря на потери и значительные повреждения рангоута, становиться дальше не имело смысла, с батареей нужно покончить одним коротким ударом, чтобы высадить десант на всем протяжении Никольской горы.

На помощь "Президенту" пришел "Форт".

…Два часа не давал высадиться англичанам капитан-лейтенант Коралов. Мягкие черты его матово-смуглого лица оставались спокойными. Только каштановые кольца волос, которые всегда кудрявились на лбу и на висках и нежно вились на молочно-белом затылке, слиплись, и обильный пот выступил вокруг его красивых темных губ. Он непрестанно ловил пальцами левой руки крохотный ус, правой же коротко взмахивал, командуя орудиями.

Три короткие двадцатичетырехфунтовые пушки его невозмутимо отвечали на огонь семи бомбических и двадцати семи тяжелых ядерных орудий англичан. Два часа шла борьба. Англичане начинали терять всякое терпение.

Коралов упал, раненный в голову, но батарея продолжала сопротивляться.

И только когда у единственной уцелевшей пушки, накалившейся от частой стрельбы, разорвало ствол, на батарее застучали молотки. Артиллеристы Коралова заклепывали три пушки, которые так и не приняли участия в сражении — они тоже были засыпаны землей и фашинами.

Теперь ничто не мешало повсеместной высадке десантных партий.

Англичане хозяйничали на разрушенной батарее, сидели верхом на орудиях, хлебали ром из походных фляг, жгли фашины, прикуривали сигары от орудийных фитилей, рубили станки и грозились камня на камне не оставить на проклятой земле.

 

II

После падения батареи Александра Максутова Завойко неотлучно находился у порохового погреба, под горой. От неприятеля его отделяло несколько сот саженей. Между ними лежала Никольская гора, и Завойко из донесений начальников стрелковых партий знал, что по ее склонам уже карабкаются морские солдаты, вооруженные брандскугелями для поджога Петропавловска и дальнобойными штуцерами.

Генерал обдуманно избрал место для своего командного пункта. Сидя на сером валуне за погребом и прислушиваясь к перестрелке между батареей Коралова и неприятельскими фрегатами, он отдавал должное проницательности Муравьева, который пять лет назад при посещении Камчатки предсказал, что северные подступы к городу в случае высадки неприятеля окажутся наиболее уязвимым местом.

Попытка неприятеля пробиться в Петропавловск с парадного подъезда четыре дня назад была сорвана искусством и мужеством артиллеристов Сигнальной и Кошечной батарей. Сегодня неприятель постарается ворваться с черного хода, с фланга и тыла, не оставляя вместе с тем в покое и малую петропавловскую бухту. При нападении на Петропавловск с северо-запада Завойко нечего было делать на "Авроре". Там оставался — с небольшими резервами — капитан Изыльметьев, начальствуя над фрегатом и тремя восстановленными батареями.

От мысли сосредоточить свои стрелковые партии по гребню Никольской горы Завойко отказался сразу же. Трудно сказать, куда направит удар враг. Десантные отряды могут обойти гору, послав вверх для отвлечения внимания лишь небольшие группы стрелков. Портовые партии на горе окажутся окруженными, отрезанными от Петропавловска, а дорога в город и порт будет открыта. Сражение могло быть проиграно мгновенно.

Поэтому Завойко послал на Николку лишь две стрелковые партии: поручика Губарева к северной оконечности горы и партию аврорцев к югу, к седловине. Они встретят неприятеля ружейным огнем и попытаются, под прикрытием кустарника, задержать его на береговом склоне Николки. А тем временем выяснится и главное направление десанта. Завойко твердо рассчитывал на то, что стрелковые партии, собранные в более тесное кольцо вокруг Петропавловска, сумеют оказать длительное сопротивление неприятелю и сломить его настойчивость. Беспокойство вызывала батарея Култушного озера: всего четыре орудия, едва прикрытые валом, сложенным из мешков с крупчатой мукой, орудийная прислуга, набранная из писарей, чиновников и рядовых нестроевой роты.

Командир батареи, корабельный инженер-поручик Гезехус, заметно волновался. Он зарядил два орудия из четырех картечью с твердым намерением подпустить неприятеля на близкое расстояние.

В артиллерийском резерве одна легкая сухопутная пушка на конной тяге. Жалкий резерв! Титулярный советник Зарудный, командир этой пушки и отряда волонтеров, имел весьма грозный и воинственный вид. Отряд Зарудного насчитывал девятнадцать человек, которые держались тесной молчаливой кучкой.

"Дрянные ружья, — заключил Завойко и, оглядев побледневших чиновников, подумал: — А стрелки, надо полагать, и того хуже".

Завойко удерживал при себе резервную партию. Всего двадцать три человека. Они могут понадобиться в любой момент. При штыковом бое, да еще на такой гористой местности, никогда не знаешь, куда устремится враг, где ему удастся найти незащищенный проход или опрокинуть малочисленный заслон. Важно сохранить до критического момента какие-то, пусть незначительные, но способные оживить сопротивление силы.

О южных подступах к порту Завойко почти не тревожился. Вестовые приносили успокоительные сведения. Три батареи, испытанные в бою 20 августа, надежно запирают вход в гавань. "Аврора" и "Двина" не боятся малых судов неприятеля. Пожалуй, в трудную минуту батареи Гаврилова и Дмитрия Максутова смогут выделить стрелковые команды в помощь городу. Стрелковые резервы "Авроры" тоже пойдут в дело.

Завойко невольно ухмыльнулся собственному ходу мыслей. Резервы… Команды… Стрелковые партии… Громкие, обнадеживающие слова! Небольшие группы в семнадцать, двадцать, самое большое — тридцать человек! В общем, при всех усилиях не наберется и трехсот человек. Они затеряются на одном только склоне Николки. Еще неизвестно, что предпримет неприятель, сколько штыков он бросит на приступ города.

На батарее Коралова орудия умолкали одно за другим. Посыльный опаздывал с донесением. Завойко и сам слышал, что на батарее палит только одна пушка. Ранен капитан-лейтенант Коралов.

— В госпиталь! — приказал Завойко.

Не успел скрыться кондуктор, сообщивший о ранении командира батареи, а уж из-за горы показались носилки. Коралов с вяло склоненной набок головой вытянулся во всю длину носилок. Он был в беспамятстве. Лежал неподвижно, с кровавой полосой на мертвеннобледной шее, а батарея продолжала действовать… Но почему с такой тревогой смотрят на раненого волонтеры? Генерал сердито отвернулся от волонтеров. Он смотрел на дорогу, по которой непременно покажется неприятель, после того как окончательно разгромит батарею.

Несколько орудий "Президента" обстреливали навесным огнем внутреннюю отлогость Никольской горы. Вначале казалось, что это случайные выстрелы: артиллеристы, не рассчитав заряда и угла прицела, вместо порта обстреливают гору.

Но в неприятельских выстрелах была какая-то методичность и система. Ядра и бомбы ощупывали взгорье, на котором устроен пороховой погреб. Шаг за шагом, меняя участок, они приближались к погребу.

"Неужели они знают, где пороховой погреб! — Недоброе чувство к Усову хмурит лоб Завойко. — Может быть, матросы с "Авроры" не выдержали пыток?.. Или старик Киселев?"

Бесцельно думать об этом… Кто бы ни открыл англичанам секрет, они нащупывают пороховой погреб, защищенный со стороны дороги полуокружностью рва.

На площадку перед самым входом в погреб упала полуторапудовая бомба. Бомба скрыта от Завойко насыпью, образованной вынутой из рва землей. Сейчас раздастся взрыв, который затем повторится с несравненной силой. Крошечные капли пота выступили на лбу Завойко.

Еще полсекунды, секунда — и шипение потонет в грохоте взрыва. Завойко перестал слышать выстрелы "Президента" и "Форта", — на всей земле только и осталось, что зловещее шипение и дымок у входа в погреб.

…Кто-то бросился к бомбе. Крик изумления и испуга раздался в группе людей, стоящих вокруг Завойко.

Часовой порохового погреба наклонился, поднял тяжелую бомбу и бросил ее в глубокий ров. Взрыв потряс воздух. Часовой упал, вероятно оглушенный.

Вскоре его представили Завойко. Это отставной кондуктор Петр Белокопытов, по прозвищу Крапива. Он надел свой старый матросский костюм и наравне с прочими попросился "в службу".

Крапива был доволен до чрезвычайности, дряблые щеки румянились в седой щетине.

— Спасибо, дружок! — Завойко положил руку на костлявое плечо Белокопытова. — Не посрамил седой головы!

— Старая сноровка, ваше превосходительство, — козырнул Крапива, и при резком движении руки стало особенно заметно, как сильно сдал старый служака, — матросское платье свободно болталось и топорщилось на нем.

— Заслужил ты сегодня "Георгия", Белокопытов.

— Для "Георгия" грудь нужна молодецкая, — ответил Крапива, пожимая плечами и становясь еще тоньше. — А дадите — не откажусь. И седой голове лестно.

Канонада за горой усиливалась.

— Вот не знает англичанин, кто ему планы расстроил! — усмехнулся Завойко.

Старик польщен похвалой, обвисшие веки повлажнели; впрочем, у старика уже несколько лет как слезятся глаза. Он повернул голову к горе, за которой скрывался неприятель, и закричал высоким, стариковским тенорком:

— Эй, Англия! Не силен — не борись, не богат — не сердись!

Бескозырка упала на землю, открыв голову — точь-в-точь иссушенный солнцем и облетевший одуванчик.

— Нет, брат, — вздохнул Завойко. — И силен, и богат…

Умолкла батарея Коралова. Офицеры прислушались. На батарее заклепывают орудия.

Арбузов, чисто выбритый, с горящими глазами, в нетерпении переминался с ноги на ногу.

— Неужели невозможно использовать орудия правого фаса? — спросил он у Мровинского.

— Что вы, Александр Павлович! — голос Мровинского прозвучал укоризненно, почти обиженно. — Пушки не ружье, по команде "раз-два" не поворотишь…

Мровинский продолжал говорить, так как уловил в глазах Арбузова недоверие: "На свете нет ничего невозможного. Пустили бы меня на батарею, уж я бы…"

— Плохо, господа! — неприятно-менторским тоном заговорил Арбузов, как человек сторонний, имеющий право судить и оценивать. — Еще далеко до полудня, а береговые батареи пали. Берег открыт и доступен неприятелю. Теперь надежда на стрелков.

Над горой встал густой дым. Он заползал и с севера, по склону Николки, разорванный деревьями на тощие клочья.

— Горит рыбный сарай, — хмуро проговорил Зарудный.

На дороге показались артиллеристы Коралова. Они почти бежали, унося раненых на руках.

— Господа, прошу по местам! — приказал Завойко.

Мровинский неприязненно поглядел вслед Арбузову.

— Странный человек! Оригинал…

— Вы о ком? — спросил Завойко.

— Об Арбузове. На Амуре я как-то не разглядел его. Кругом было столько интересного, нового…

— Известная порода людей! — Завойко легко взмахнул кистью руки. Казарма. Плац-парады. Лесть младших офицеров и отвратительное всевластие над нижними чинами. Даже ясной голове за тридцать лет не устоять против этого… Весьма обыкновенная история.

В воздухе запахло гарью.

Клочья дыма обволакивали гору, пытались обойти препятствие, прорваться в город.

Вестовой от Губарева и помощник Коралова доложили Завойко о движении десанта: как и предполагал Завойко, удар наносился одновременно по трем направлениям; к седловине и на Никольскую гору двигались французы и небольшая часть англичан, главные же их силы были брошены к озерному дефиле. Обстановка определялась довольно точно. Завойко послал связного к Изыльметьеву с приказом бросить в бой все наличные стрелковые партии и фрегатские резервы, исключая орудийную прислугу.

Депуант решил не высаживаться на берег. Адмиральская шлюпка остановилась у отмели, на расстоянии двух десятков саженей от берега. Тут, в виду разрушенной батареи Коралова, адмирал будет дожидаться сообщения о взятии Петропавловска.

После падения обеих батарей Депуант был уверен в победе. И все-таки, пожимая на прощание руку Ла Грандиеру — а ему Депуант вверял честь французского знамени, — он успел шепнуть:

— В случае неудачи (заметьте, капитан: я не допускаю мысли о ней, но предусмотрительность требует этого!) кто-нибудь из ваших людей должен встать на видном месте и поднять обе руки к небу!

Никольсону с капитанского мостика "Президента" было гораздо удобнее обозревать местность. Перед ним, уходя направо, к перешейку, лежала Никольская гора, слева — низменный берег, дорога, за которой синело озеро. И все это пространство было занято десантными войсками.

Тут около тысячи человек. В авангарде шли двадцать рослых морских солдат с "Пика". Капитан Паркер тоже поднимался в гору. От Паркера на один шаг отстал знаменосец. У него в руках колебалось развернутое знамя Гибралтарского полка — символ храбрости и непобедимости британских морских солдат, приписанных к эскадре.

"Per mare, per terram!" — начертано на знамени.

Земной шар на знамени обвит лаврами.

Призывно звучат барабаны.

Кто остановит победное шествие британских солдат?! Царственный леопард поднял лапу. Под ним сверкала крошечная золотая корона. Ещё ниже надпись: "Гибралтар".

Морская пехота уверенно поднималась в гору. Красные рубахи мелькали в зелени кустов, задерживались у препятствий и упрямо ползли вверх.

Выше и выше…

Справа двигались французы. С борта "Президента" они казались особенно живописными, в синих куртках нараспашку, в темных, напоминающих по форме тазик шляпах с развевающимися лентами. Они поднимались по склону горы, жестикулируя, словно продолжая обычный оживленный галдеж.

На левом фланге и ближе к центру продвигались матросы с "Пика", "Президента" и "Вираго". Самые рослые, самые мускулистые и выносливые из всех, кто в это солнечное утро, как будто забавы ради, взбирался на молчаливую гору.

Французов на склонах больше, чем англичан, но в авангарде шли англичане. В важнейших пунктах — английские матросы. Впереди — Паркер, Барридж. Лейтенанты Кулум и Клеменс так и рвутся в бой, рыщут по склону, как заскучавшие по дичи ищейки. Гигант Ла Грандиер, мрачный бретонец Бурассэ, жеманный Лефебр — те ближе к седловине, на правом фланге, которому Никольсон не придает большого значения. Мундиры французских офицеров сверкают золотым шитьем.

"Великолепное зрелище! Чего опасался этот старый болван Депуант?! "По морю и по суше!" — написано на знамени Гибралтарского полка. Где британский солдат, там победа! — Никольсон ликовал. — Кто осмелится помешать десанту! Скоро партии достигнут середины горы, а сверху, где предполагалась засада, еще не прозвучал ни один выстрел. Или прав Магуд и русские ружья — что-то вроде детских хлопушек — неспособны причинить вред на расстоянии ста шагов?"

Магуд шел в гору, по правую руку от Барриджа. Он не удивился, выслушав приказание адмирала отправиться с десантом. Ничего удивительного, что ему не верят. Людям нельзя верить на слово, и старик прав, желая заручиться более веским доказательством. Что ж, они скоро убедятся, что на этот раз Магуд не соврал. Пусть не думают, что он собирается их облагодетельствовать! У него свои счеты с русскими, и уж на этот раз он постарается свести их так, чтобы не остаться в долгу.

Он не хотел бы попасться в руки Завойко. Но прийти в Петропавловск победителем, с десятком пар наручников, которыми запаслись английские офицеры, — совсем другое дело. Ради этого стоит рискнуть.

Крупный отряд англичан двигался в обход Николки к дороге. Он должен был захватить Озерную батарею, командующую дефиле, обнажить северные подступы к Петропавловску и охватить русские стрелковые партии.

Простой, дельный план.

Во всех пунктах численный перевес, преимущество вооружения, тактическое превосходство. Инициатива принадлежит храбрецам Паркера.

Дерзко, торжествующе били барабаны, швыряя трескучую дробь в спокойное голубое небо.

Кто устоит против натиска британских солдат!

Первым вступил в бой отряд англичан, обогнувший подножье Никольской горы.

С этой минуты Завойко, стоявший на взлобке, у порохового погреба, весь подобрался и словно преобразился. Коротким, острым взглядом он мгновенно охватывал широкое пространство перед собой: Зарудного с волонтерами, стоящего в полусотне шагов; Гезехуса на валу батареи; командиров стрелковых партий, ждущих его приказаний; приближавшегося неприятеля. Он теперь непосредственно руководил людьми, разбросанными на обширной пересеченной местности; офицеры хорошо видели генерала и следили за редкими взмахами его руки.

Как только в дефиле показались англичане, вестовой от Завойко бросился к Озерной батарее с приказом: "Подпустить близко. Бить картечью, наверняка".

Завойко ни на минуту не упускал из поля зрения и Никольскую гору. Присланный поручиком Губаревым солдат сообщил, что по всему склону движется неприятель. Число солдат точно установить невозможно — их маскируют деревья и кустарники.

Во всяком случае, на Николке Губарев с отрядом и фрегатская команда человек в тридцать. Они задержат неприятеля. Хоть на время. Пока выяснится обстановка у Култушного озера.

Волонтеры Зарудного занимали открытую позицию между Озерной батарей и пороховым погребом. Они волновались в ожидании неприятеля, и если Зарудный не замечал этого, то только потому, что и сам был неспокоен. В странном чувстве, овладевшем им, не было ничего знакомого и привычного.

Думал ли он о смерти? Да, думал о ней, когда только началась артиллерийская перестрелка. Он завидовал Александру Максутову. Их спор не был закончен. Максутов слишком упрямый, нетерпимый человек. Люди не меняют своих убеждений только потому, что им встретился красноречивый противник. Да и какое ему дело до убеждений Максутова?! Слова — ничто, если они не скреплены делом. Кровью, жизнью своей нужно подтвердить иные истины. А жизнь, насмехаясь над порывом Зарудного, привязала его к маленькой пушке, к нестройной партии волонтеров, жизнь не позволяла ему доказать значительность слов, сказанных в памятное воскресенье, по дороге к Светлому Ключу. Зарудный искренне верил, что защищает нечто неизмеримо более высокое и значительное, чем то, что доступно пониманию Максутова. Но защищать-то ему пока не приходится, а Максутов уже командует батареей, о которой даже скупой на похвалы Мровинский выразился весьма восторженно. Размышляя об этом, Зарудный желал себе любого исхода и даже смерти, только бы не прийти к концу дела с тем же нетронутым зарядом картечи, с той же холодной пулей в казенной части ружья. Когда же он узнал о тяжелом ранении Максутова, об отваге Маши Лыткиной, нетерпение его выросло до чрезвычайности.

Зарудный вырос в просторах Азии, изъездил гористое Забайкалье, тайгу и равнины Восточной Сибири — края, где церкви соседствовали с кумирнями и дацанами, где базары поражали разноречьем языков, контрастом лиц, где русский свободно объяснялся с якутом и тунгусом, а бурят знал русский язык с детства. Зарудный принадлежал к той распространенной породе простых людей, светлое и широкое сердце которых могло объять все иноязычные племена и народы, людей, с ненавистью наблюдавших колонизаторскую жестокость алчного, лишенного совести и честности чиновничества, и он попросту рассмеялся бы, если бы его обвинили в предвзятости, в намеренно неприязненном отношении к другому народу. Пустое! Зачем бы он стал ненавидеть мастерового, падающего от усталости у бирмингамской сталеплавильной печи, ливерпульского кочегара, изнемогающего подле жаркой топки, землепашца, бьющегося в тисках нужды, или манчестерскую ткачиху, умирающую от чахотки? Этой Англии, Англии работников, Зарудный не знал, но понимал, что она есть, непременно есть, и ее безрадостный труд позволяет английским шкиперам и офицерам одеваться в лучшее сукно, плавать на надежных кораблях и кричать о своем превосходстве над целым миром.

Но была и другая Англия: она возникала перед глазами при чтении газет и книг и отчасти была знакома ему по личным наблюдениям. Это Англия непроницаемых, надменных лиц, страна плантаторов и ростовщиков… Перед Зарудным возникали разные лица — то Магуда, хотя он был янки, то заезжего "геогностика", которого так решительно спровадил Завойко, то ханжеская физиономия Пальмерстона, портрет которого встретился Зарудному совсем недавно, в связи с военными событиями в Европе.

Английский отряд, выйдя на дорогу, на глазах у Зарудного разделился на две части. Большая группа двинулась к Озерной батарее, меньшая задержалась, осматриваясь в новой местности. По-видимому, они попытаются пройти у подошвы Николки, между пороховым погребом и отрядом Зарудного.

Неприятель был спокоен. Офицеры, в пунцовых куртках с белой перевязью, что-то обсуждали, показывая руками в сторону Петропавловска.

Большой отряд приближался к Култушному озеру, но батарея, где находился теперь, кроме Гезехуса, и Арбузов, молчала. Зарудный следил за батареей, хотя второй отряд пришел в движение и медленно сближался с партией волонтеров.

Когда до батареи осталось шагов шестьсот, англичане стали на ходу целиться в прислугу у амбразуры и в Арбузова, расхаживавшего по банкету. Несколько штуцерных пуль не достигли цели — испуганные писаря попрятались, а капитан Арбузов, чувствуя, что в это мгновение на нем сосредоточены все взгляды, остановился и погрозил неприятелю обнаженной саблей.

Хотя молчание батареи и смущало англичан, уже испытавших на себе выдержку и непреклонность русских артиллеристов, они, сменив шаг, кинулись вперед, рассчитывая броском овладеть позицией. Только тогда выстрелили две пушки, заряженные картечью.

Больше Зарудный не мог наблюдать за батареей.

На него шел отряд матросов, вдвое превосходивший численностью команду волонтеров. Волонтеры, кроме тех, кто обслуживал пушку и кое-как скрывался за ее дубовым лафетом, опустились на колено. Так было удобнее прицеливаться, а бурьян и трава закрывали тело.

Покуда стрелять не имело смысла. У волонтеров ударные ружья, переделанные в здешней мастерской из старых кремневых: огниво и подогнивная пружина были сняты, срезана полка, вместо этого вварен подстержник и кремневый курок заменен ударником. Дальность стрельбы увеличилась, и все же не было смысла открывать огонь дальше трехсот трехсот пятидесяти шагов.

— Лихо идут, подлецы! — восхищенно сказал Поликарп Жерехов, косясь на Зарудного.

— Лихо-то лихо! — отрезал Никита Кочнев. — Поглядим, как обратно побегут!

Красные рубахи приближались. У офицера, плотного, квадратного человека, лицо с массивной челюстью и короткими, словно обрубленными ушами кажется надменным и жестоким.

Один из волонтеров выстрелил. Пуля шлепнулась на дороге, саженей за тридцать до шагающих матросов, и рикошетировала влево, к горе. Матросы засмеялись и открыли стрельбу из штуцеров. Волонтеры пригнулись к земле.

Англичане ускорили шаг. Оставалось не больше двухсот шагов. Зарудному показалось, что он встретился глазами с офицером и уловил в них пренебрежение. Пора! Завойко поднял согнутую в локте руку и выжидательно смотрит на Зарудного. Если пропустить нужный момент, волонтерам придется плохо.

— Пали! — скомандовал Зарудный.

Пушка выстрелила картечью. После трех выстрелов, откатившись слишком сильно, пушка свалилась в яму, заросшую травой.

Картечь пробила брешь в первых двух линиях англичан. Со стоном упали раненые. Матросы подхватили их на руки и в замешательстве установились.

Зарудный бросился вперед, увлекая за собой волонтеров.

Англичане повернули и побежали быстрой рысцой, унося убитых и раненых.

— Во как бегут! Славно бегут! — закричал рядом с Зарудным Никита Кочнев.

Справа, вдоль озера, растянулась цепочка морских стрелков Паркера они тоже бежали к заливу. Зарудный понял — Гезехус отогнал аванпосты неприятеля.

Пришлось остановить возбужденных, орущих волонтеров: соединенный отряд англичан мог легко перебить людей Зарудного.

Едва остановились, как слева, на склоне горы, послышался топот и громкие крики. Зарудному показалось, что англичане, овладев вершиной горы, бегут вниз, чтобы ударом с фланга и тыла уничтожить стрелковые заслоны. Но когда мимо Зарудного пробежал полицмейстер Губарев, а за ним показался и весь его отряд, Зарудный почувствовал некоторое облегчение.

Завойко уже спешил к месту неожиданной встречи двух отрядов. От Озерной батареи бежал, придерживая саблю, Арбузов, а за ним Гезехус.

Поджидая Завойко, Зарудный видел, как скатывается с горы отряд матросов с "Авроры", — среди них были и шлюпочные гребцы, одетые в красные рубахи, принятые Зарудным за мундиры англичан. На вершине горы сухо потрескивали штуцерные выстрелы.

Зарудный никогда не видел Завойко таким, как сейчас: он смотрел на Губарева широкими от бешенства, злыми, беспощадными глазами и, казалось, готов был ударить полицмейстера.

— Почему оставили гору без боя, без сопротивления?

Поручик обмяк, отвел глаза от бледного лица губернатора.

— Виноват-с, ваше превосходительство. Спешил на помощь батарее поручика Гезехуса.

Гезехус хотел что-то сказать, но, как всегда, от большого волнения стал заикаться. Обстановка была не такая, чтобы ждать, пока Гезехус разрешится фразой. Арбузов величаво молчал и уничтожающе смотрел на Губарева, точно говорил: "Вот они, ваши-то подчиненные, господин губернатор, полюбуйтесь!"

— Как ты смел? Без приказа, без моего разрешения!

— Виноват-с, — тупо повторял Губарев. — Виноват-с… Только я не от смерти, а к смерти бежал…

— Всё слова. Дурацкая болтовня… Не о твоей жизни дело идет… Теперь, гляди, и флотские побежали… Где неприятель?

— На гору подымается…

— На гору… — Завойко подался вперед и сорвал погоны с приземистого Губарева. — А ты с горы? Грабители в дверь, а ты в окно: пропадай добро, жена, дети…

— Виноват-с, виноват-с… — растерянно твердил поручик.

— О вине потом, — проговорил Завойко, шевеля белыми от бешенства губами, — если голова цела останется. Пойдешь в бой простым волонтером. Гардемарин Колокольцев! — приказал он стоявшему в резерве юноше. Приказываю: немедля подняться на гору и занять оставленную позицию. Умрите, а назад ни шагу!

Колокольцев повернул отряд, но было уже поздно. Неприятель появился на гребне Никольской горы, от перешейка до северной ее оконечности. К выгодной в стратегическом отношении площадке, которую недавно занимал Губарев, подходили и англичане из партии, отступившей от батареи Гезехуса. Морские солдаты использовали оплошность полицмейстера.

Теперь и маленькому отряду аврорцев, которым командовал переброшенный с Кладбищенской батареи мичман Попов, пришлось отойти, чтобы не быть окруженным неприятелем. Но сегодня Попов чувствовал себя спокойнее, чем 20 августа, когда его артиллеристы заклепывали орудия Кладбищенской батареи. Он принял уже боевое крещение и знал, что вызванный необходимостью отход вовсе не означает поражения, что дело не проиграно, пока сохраняется боевой дух людей.

Попов шел последним и не сразу заметил, что капитан-лейтенант Тироль остановил отходящих матросов. Только столкнувшись с ним у подножья Николки, мичман увидел серое, перекошенное лицо и округлившиеся от бешенства темные глаза Тироля. Мичману мгновенно пришла на память палуба "Викториуса" в тот миг, когда Тироль набросился на беззащитного Цыганка.

Фуражку Тироль держал в левой руке, видимо уронив ее, когда бежал навстречу отряду; ветер поднял над бледной, покрытой испариной лысиной редкую прядь волос. Он поворачивал матросов на гору пинками, руганью, угрожал им зажатым в правой руке пистолетом.

— Мальчишка! — закричал Тироль, завидев Попова. — Только и умеете, что бегать от неприятеля…

— Господин капитан-лейтенант… — начал было потрясенный Попов, но Тироль остановил его.

— Молчать! — прикрикнул он на высокой, истерической ноте и, устремившись на гору, приказал: — За мной!

После бегства отряда Губарева их бросок не имел ни смысла, ни надежды на успех. Это понимали и Попов, и матросы его отряда, и Тироль, с яростным упорством взбиравшийся вверх. И когда с вершины раздался громкий штуцерный залп и одна из пуль царапнула щеку Тироля, он в немом бешенстве махнул рукой и повернул вниз, к порту. У подножья Тироль остановился, отдышался и, вытирая платком выступившую на щеке кровь, сказал с расстановкой Попову:

— Во всем виноваты вы, мичман. Теперь дела не поправишь…

Мичман ничего не ответил. Он не сводил с Тироля упрямого и дерзкого взгляда.

Никольская гора на всем ее протяжении оказалась в руках врага. Он открыл беглый ружейный огонь по "Авроре" и ближайшим к горе постройкам. Полетели вниз и ручные гранаты.

Озерная батарея и волонтеры Зарудного теперь не помеха англичанам. Овладев горой, неприятель сделал бесполезными и Озерную батарею и укрепления, выдержавшие огонь фрегатов три дня тому назад.

От деревянных строений Петропавловского порта, жилых домов и казарм неприятеля отделяло несколько сот саженей пологого склона Никольской горы. Мелким стрелковым партиям Завойко не сдержать натиска англичан и французов, когда те ринутся вниз, под аккомпанемент ревущих ядер, бомб, рычащих конгревовых ракет, гранат, рвущихся сухо, как гигантские хлопушки.

Осматривая Петропавловск с горы, Барридж впервые без злости вспомнил о Никольсоне: "Все-таки приятно чувствовать, что ты сам, собственной рукой, схватил противника за горло и бросил его на землю. Никольсон схитрил — тем хуже для него!"

Солнце стояло над уютной ложбиной. Город раскинулся в ней, недвижный, молчаливый, словно не было никакого боя. Ни одного разрушенного дома. Ни одного пожарища.

Барридж хлопнул по спине Магуда, глазевшего на Петропавловск со смешанным чувством любопытства и необъяснимого страха. Здесь все было как прежде, как в тот день, когда Магуд бежал. "Св. Магдалина" и мелкие каботажные суда робко жмутся к причалу. У входа в бухту "Аврора" и "Двина". Но почему-то тихо. Тихо до странности.

— Молодец, янки! — добродушно процедил Барридж. — Мы тебе многим обязаны.

— Пустяки, — небрежно ответил Магуд. — У меня с Ними свои счеты. Они еще вспомнят Магуда! Ого-го-го! — заорал он, и звук его голоса покатился вниз, не смешиваясь с гулом пушек.

Депуант смотрел на гору в зрительную трубу. Весь хребет занят его солдатами, матросами Никольсона. Вот и верзила Ла Грандиер. Конечно, никто не поднимает рук к небу. Как могла прийти ему в голову мысль о неуспехе?

Барридж взмахнул рукой. Барабаны били наступление.

Депуант приказал перетащить свою шлюпку по отмели к берегу. В Петропавловске он будет раньше Никольсона!

 

III

В ожидании операции Александр Максутов лежал у окна госпитальной палаты. На перевязочном пункте им не стали заниматься, — нужно было отпиливать руку у самого плеча, удаляя раздробленную кость.

С низкой госпитальной койки он видел в те минуты, когда возвращалось сознание, только светлый квадрат неба, то серый, постепенно темневший, то ослепительно белый, до рези в глазах. Временами небо становилось привычно голубым, и тогда Максутов слышал голоса за стеной, шарканье ног в палате, чье-то покашливание, звяканье стекла и металлических инструментов.

Звуки артиллерийской канонады, приглушенные горой, вначале вовсе не достигали его слуха. Он слыхал только далекий слитный шум, но шум пропадал всякий раз, едва раненый напрягал слух.

Затем наступило облегчение. Вильчковский дал ему болеутоляющее, и ушибленная спина перестала чувствовать жесткий тюфяк. Во рту оставался неприятный, вяжущий вкус, приходилось часто глотать слюну.

Он лежал плашмя, не поворачивая головы, скашивая глаза на окно, но за окном не было и не могло быть ничего, кроме чистого неба. Деревья, которые росли здесь раньше, срублены при постройке казарм и больницы.

Маша всматривалась в измученное лицо Максутова. Предупрежденная Пастуховым, что батарея на перешейке прекратила сопротивление, она возвратилась в госпиталь и осталась при сердитом, громыхающем Вильчковском. Аптекарь, счастливый тем, что дочь жива и невредима, носился по госпиталю, наполняя комнаты суетой, латынью, как-то странно звучавшей среди горячечного бреда, стонов и вздохов.

— Fiat lege artis! — самодовольно восклицал Лыткин, величественным жестом передавая Вильчковскому склянку. — Quatitatim! По каплям! — поучал он фельдшера с утомленным, испитым лицом.

Маше было тяжело слышать резкий голос отца, нечуткого к человеческим страданиям. "Как должен он быть неприятен этим несчастным, стискивающим челюсти до скрежета, чтобы не закричать от боли!" Наркотиков для нижних чинов не хватало, раненые матросы переносили мучительные операции, получив несколько чарок водки.

Мир представлялся Александру мрачным и бессмысленным. Петропавловск падет. Существует логика более сильная, чем логика титулярного советника Зарудного. Количество орудий. Калибр. Дальнобойность. С этим ничего не поделаешь.

Мысли упорно держались недавнего прошлого. Пустынный залив, скалистые ворота и зеленые горы словно отрезали Максутова от прошлого. Перед глазами Петропавловск, чужое, нищее селение, воскресная обедня в старой церкви, дремотный причал, Маша… Ни одного близкого, родного лица. Никто из друзей юности не приходит к нему, в этот, быть может, последний час жизни. А были ли друзья? Максутов тихо застонал. Ему трудно вспоминать прошлое. Пустота огромного родительского дома. Гувернеры. Слова, утомительные слова, от пробуждения до темноты. Мать, которой он привык повиноваться во всем по малейшему движению ее бледной, но деспотической руки, по первому взгляду подвижных, всегда возбужденных глаз. Унылая сутолока европейских курортов, наконец Морской корпус, желанный корпус, военные экзерцисы, неукоснительный устав, возможность уйти в себя, никому не исповедоваться, одеться в защитную броню мундира и княжеского титула… Годы бегут, ускользают, не дав рассмотреть себя. Но где же друзья? Если бы друзья были, они сами пришли бы…

В палату вошел Тироль. Его сухой, тонкий профиль сегодня непроницаемо строг. Учтивый офицер, он прошел мимо Маши, даже не поклонившись.

Остановился у постели, почти касаясь байкового одеяла.

— Александр Петрович! — сказал он громким, деревянным голосом. Мужайтесь!

— А-а-а! — раздалось не то приветствие, не то стон Максутова.

Максутов с трудом повернул голову. Увидел Машу. Дрогнули углы губ, но сил на улыбку недостало.

Тироль, прижав фуражку к левому боку, наклонился над Максутовым.

— Иван Николаевич просил сказать вам: он благодарит вас за службу.

Александр слабо кивнул головой.

— Что передать Изыльметьеву? — спросил Тироль.

— Я теперь многое понял, — проговорил Максутов осипшим голосом. Дмитрий жив?

— Жив.

Тироль замолчал. Он и сам считал дело проигранным, конченым, но более всего был удивлен собственным спокойствием, каким-то тупым, покорным равнодушием, заползающим в душу. Зачем Изыльметьев послал его к умирающему лейтенанту? Какое это теперь имеет значение?.. А впрочем, все равно!

Как только ушел Тироль, Максутов окликнул Машу:

— Марья Николаевна, вы были на батарее?

— Была. Я видела, как вы командовали! — прошептала Маша взволнованно. — Этого невозможно забыть во всю жизнь.

— Минута… — Максутов закрыл глаза. — Одна только минута, а цена жизнь…

— Когда вы упали, на "Форте" и в шлюпках закричали: "Виват! Виват!"

— Правда?

— Они обрадовались, считая вас убитым.

— Значит, там заметили меня, — пальцы здоровой руки Максутова медленно скользнули по одеялу, сжимаясь в кулак. — Значит, они видели, кто был на батарее?..

— Еще бы!

Вошел священник Логинов, но Максутов закрыл глаза и упрямо ждал, пока он уйдет.

— Слава богу! — сказал он, усмехаясь, когда угрюмый Логинов прикрыл за собой дверь. — У меня еще осталась рука, чтобы перекреститься самому…

Едва улетучился едкий запах уксусных курений, который врывался в палату из обширной залы, когда открывали дверь, к Максутову заглянул Иона. Упругими колечками покатились по комнате сочные "о" иеромонаха. Выразительным жестом пухлой руки он выпроводил из палаты Машу.

Она вышла в залу, занятую ранеными матросами и стрелками. Между койками хлопотали фельдшерские ученики, старые матросы из инвалидной команды и Харитина.

Вильчковский приветливо улыбнулся Маше. Он только что ампутировал ногу у молодого матроса с "Авроры" и поручил его фельдшеру для перевязки. В приоткрытую дверь доносилась болтовня Лыткина.

— Веселый у вас отец, Машенька, — бросил на ходу Вильчковский.

— По-моему, неприлично кричать здесь без умолку. Весь этот шум, латынь…

— Что вы, друг мой! — Вильчковский удивленно остановился. — Латынь! Это музыка для уха раненого. Он слышит ученые слова и верит в спасение, в чудо. Ваш батюшка кажется ему магом, чародеем. Веселье и ученость бальзам для больного.

Молоденький матрос умоляюще смотрел на Харитину:

— Сестричка, во-о-дочки!

Харитина поднесла ему чарку и, приподняв голову, влила водку в открытый рот. Это, с разрешения Вильчковского, уже в третий раз.

Матросу казалось, что она хитрит, недоливает. Глаза в глубине были словно накалены докрасна от боли.

— Еще, еще, красавица! Что ты меня наперстком поишь?

— Абордаж! Абордаж! — с досадой басил из угла раненый бритоголовый матрос. — Кажись, я умру на судне, а того абордажа и в глаза не увижу…

— Эх, силен я, братцы, врукопашь драться! — воскликнул молодой матрос, сожалея о том, что ему не выпало показать этого на деле.

Отдаленный грохот, то слабый, то усиливающийся, оживленно обсуждался в самом благоприятном для Петропавловска смысле.

Маше было легче среди этих людей. Для большинства из них Петропавловск чужой, случайно встретившийся в жизни порт. А какое сердечное участие к его судьбе!

Матрос с ампутированной ногой тихо позвал Харитину.

— Сестричка, — прошептал он, — ты не засватана, а?

Харитина склонила над ним белое смеющееся лицо:

— Нет.

— Это ладно. Меня дожидайся. Спишут меня с корабля — оселюсь у вас…

— Небось дома невесту оставил, — сказала Харитина, поправляя подушку.

— Оставил, — не сразу признался матрос — Зазнобушку. Гордая она, без ноги не возьмет.

— А как же я? — удивилась девушка.

— Ты добрая, ты жалеть станешь! Дай чарочку, сестричка!

— Хватит! — строго оборвала его Харитина.

Иона позвал Машу. Он вышел из палаты в глубоком расстройстве, горестно покачивая головой.

— Впал в великое уныние, — сказал Иона и беспомощно развел руками. Привязанность к мирской суете и недостаток веры! Побудьте с ним.

Маша вошла в палату. Максутов не видел ее, но, вероятно, услышал шаги или просто почувстовал присутствие девушки.

— Марья Николаевна?

— Я здесь, — ответила Маша, которой показалась тяжелой, давящей атмосфера этой комнаты.

— Скажите, когда я упал, артиллеристы побежали с батареи?

— Нет.

— Мне казалось, что мимо меня пробежали люди…

— Артиллеристы оставались и вели огонь из последней пушки.

Максутова передернуло. Значит, все шло своим чередом? Словно кто-то обворовал его, кто-то посягал на его славу. Неужели не он сделал последний выстрел?

— Вы хорошо помните, Маша? Это важно.

— Помню. Батарея сопротивлялась, пока мичман Пастухов не приказал заклепать орудия и уйти…

— Бессмысленно… Глупо…

— Что? — не поняла Маша.

— Сопротивляться… Они слишком сильны, — тихо сказал Максутов.

Его охватила непонятная злость. Мелкая, будничная, отвратительная, как малярийный озноб. Зачем она говорит неправду? Он ясно видел сапоги бегущих матросов, слышал топот ног у самого уха. Или она хотела успокоить его? Глупо!

— Вы нравились мне, Маша, — прошептал он неожиданно.

Маша молчала. "Кажется, Вильчковский идет".

— Почему вы молчите?

— Мне нечего вам сказать.

— Понимаю, — мучительная улыбка сделала лицо Максутова неприятным, отталкивающим. — Я скоро понял, что мы не подходим друг для друга. Вы созданы для господина Зарудного…

Маше трудно молчать, трудно сдерживать себя, помнить, что перед ней тяжело раненный офицер.

— Я не люблю господина Зарудного.

Она старалась говорить мирно, безразлично, но слова звучали вызывающе.

— Полюбите… Он упрямый человек… Азиат… Такие ждут десятилетиями.

Маше захотелось вдруг рассказать о Мартынове, об их давнишней дружбе. Зачем? Он не поверит.

— Я никого не люблю, — упрямо сказала Маша.

— Полюбите… Куда вам от него деваться… здесь, на Камчатке…

Внезапно Маша побледнела и бросилась к окну. Колени больно ударились о койку, но она не почувствовала этого. В синих, широко открытых глазах мелькнули изумление и страх.

— Что случилось, Марья Николаевна?

— На Никольской горе неприятель… Боже мой! Ничего не удалось сделать…

Окно выходило на Никольскую гору. Маша видела синих и красных гномов — они перебегали по хребту. Послышалась частая ружейная пальба, новые звуки для Маши.

Максутов устало опустил веки. Кончился изнурительный безнадежный труд, и можно наконец отдохнуть, забыться в тяжелом сне.

Вильчковский вошел в палату, оживленный, бодрый, в сопровождении фельдшера и старого матроса. По-видимому, он уже знал о неприятеле, заметил его в окно соседней комнаты. Во всяком случае, спокойный взгляд, который он бросил на Никольскую гору, не изменил выражения его лица. Как будто он хотел только удостовериться, не привиделся ли ему неприятель несколько секунд назад.

— Ну-с, Александр Петрович, — сказал он, поглаживая полосатый жилет, — пора и за вас браться. Вы погрузитесь в сладчайшую нирвану, а мы тем временем подремонтируем вас.

Старый матрос начал готовить Максутова к операции.

 

РАЗГРОМ

 

I

Изыльметьев давно опасался появления врага на Никольской горе.

Атака, предпринятая неприятелем в этот день, представляла наибольшую угрозу для Петропавловска. Она обрекала на бездействие две сильнейшие батареи, значительную часть людей и прежде всего "Аврору".

Англичане избегали встречи с "Авророй". Они боялись русского флота. Большие, свободно маневрировавшие фрегаты неприятеля вместе с буксирным пароходом прятались от "Авроры". Двести орудий неприятеля уходили от двадцати двух пушек "Авроры", — она стояла у входа в гавань мужественно и непоколебимо.

Англичане предпочитали захватить порт, напасть на фрегат с тыла, а уж затем в донесениях расписать, как доблестные офицеры и матросы ее величества победили "Аврору", взяв ее на абордаж.

То, что неприятель боялся "Авроры", наполняло Изыльметьева гордостью. Что ж, если падет город и порт, "Аврора" будет сопротивляться до конца и не попадет в руки неприятеля. На фрегате еще достаточно пороху…

Выстрелы "Облигадо" не заставили Изыльметьева уйти с палубы. Глубокая морщина прорезала лоб, и усы казались сегодня взъерошенными, злыми. На палубе, надраенной утренней вахтой, лежали концы перебитых грот-вант и грот-штага. В грот-мачте зияла сквозная пробоина. Правая скула фрегата повреждена ядром. Слишком большого вреда выстрелы "Облигадо" сделать не могли: корпус фрегата был закрыт перешейком, и бриг, стреляющий исключительно ядрами, не мог взорвать "Аврору". Повреждение рангоута в этом положении не играло большой роли.

Другие мысли тревожили капитана "Авроры".

Если судьба Петропавловска решится на извилистых тропинках Никольской горы, в штыковом бою, не следует ли ему оставить фрегат и вместе с матросами отправиться навстречу англичанам? Правильно ли он поступает, оставаясь на "Авроре"? Последний эпизод сражения — сопротивление и взрыв "Авроры" — может быть весьма героическим и памятным для врага, но судьбы порта он не изменит. Героическая смерть не заглушит тяжести поражения.

Несколько минут назад посланный от губернатора покинул палубу фрегата. Завойко сообщал, что у него только сто двадцать человек против многочисленного неприятеля, остальные на батареях. По количеству десантных судов Изыльметьев и сам рассчитал, что в высадке участвует не меньше восьмисот человек. Трудно устоять против такой массы неприятельских штыков. Завойко приказал бросить в бой все резервы.

Только что Евграф Анкудинов и Пастухов с двумя партиями отправились с "Авроры" на Никольскую гору. В резерве оставался еще один отряд аврорцев, во главе с мичманом Михайловым. Молодежь, горячие офицеры, на них можно вполне положиться. Сколь ни заманчиво самому броситься в бой, чувствовать, как твоя пуля настигает врага, у командира есть более сложные обязанности. Пусть идут вперед эти юноши с открытыми, честными лицами — сегодня большой день в их жизни. Он останется здесь, — еще неизвестно, какие трудные решения придется принимать на "Авроре".

По приказу Изыльметьева отряд матросов переправился на перешеек, уже под ружейным огнем англичан. Перед тем как они погрузились в шлюпки, Изыльметьев сказал несколько слов, запросто, словно давая практический совет в далекую, спокойную дорогу: "Помните, что русские умело ходят в штыки".

Напряженно смотрел Завойко на гребень горы, занятый неприятелем. Он не знал, достиг ли посланный "Авроры". Успеют ли фрегатские подойти до того, как англичане и французы захватят внутреннюю отлогость горы?

Арбузов уловил минутную растерянность Завойко.

— Дайте мне ваш резерв, — предложил он азартно, — и я сброшу врага с горы.

Ружейный огонь начинал серьезно беспокоить людей.

— Резерв? — переспросил Завойко. — Рано.

"Боится, — решил Арбузов. — Канцелярский генерал. Предпочитает держать резерв для охраны собственной персоны".

Вскрикнул Мровинский, который стоял между Завойко и Арбузовым. Внезапно сел на землю и застонал, обхватив худыми пальцами ногу. Голень левой ноги была раздроблена.

Завойко приказал командирам стрелковых партий, находившихся у северной оконечности Николки, идти на гору для встречи с неприятелем. Англичане и французы замешкались, поджидая своих стрелков и отыскивая наиболее удобные пути для проникновения в город.

Барабаны затрещали по всему гребню. Неприятель двинулся вниз под воинственные крики и беспорядочную ружейную пальбу. Главные силы англичан под командой Паркера наступали у северной оконечности Никольской горы. Раздвигая кустарник, спешили рыжебровые солдаты морской пехоты. Прыгали с бугра на бугор, откидываясь назад, чтобы не бежать слишком быстро. Шли вразвалку матросы в красных рубахах, втянув голову в плечи, оскверняя воздух замысловатой руганью.

Шли под дробный стук барабанов, слыша за своей спиной дыхание солдат, ругань матросов с "Пика" и "Президента", выкрики офицеров, гулкие раскаты корабельных орудий. После скалистого берега и отвесных круч долина казалась безлюдной, покорно дремлющей за стеной огня и смерти, воздвигнутой в эти дни русскими артиллеристами.

Волна за волной спускались по склону англичане. Выстрелы русских ружей и мушкетонов не очень тревожили их. Пули на излете достигали первых рядов и почти не причиняли вреда.

— Вперед! — ободрял морских солдат капитан Паркер. — Вперед, сыны Англии!

Знамя Гибралтарского полка трепетало от быстрого шага. Золотой леопард протянул лапу к городу. У поясов унтер-офицеров позванивали стальные наручники.

Вперед!

Сидя в овраге, Никифор Сунцов смотрел на англичан из-под круто нависавшего над серыми глазами лба.

В плотных зарослях ольхи, в сухих травянистых оврагах, между складками горы, в старых рвах и ямах, оставшихся после строительства казарм и офицерских флигелей, скрывались стрелки и матросы. Колокольцев, поддержанный двумя другими партиями, предпринял попытку вернуться на гребень горы, но сильный огонь неприятеля заставил его отступить и залечь.

Никифор Сунцов — коренной забайкалец. Грамоте он научился от отца, в свою очередь просвещенного политическим ссыльным екатерининских времен. В его серых глазах, зорких и пронзительных, жило умное, пристальное любопытство.

Он давно решил, что постарается найти среди массы неприятельских солдат офицера и самую верную пулю отдать ему. К этому вели и выгода и тайные мысли Никифора Сунцова о несправедливом устройстве мира. Капитан Арбузов еще на Амуре объявил стрелкам, что за поражение неприятельского офицера полагается Георгиевский крест.

У самых глаз Сунцова по краю рва рос папоротник, скрывая солдата узорчатой листвой. Дуло семилинейного ударного ружья высунулось вперед, раздвинув прямые стебли папоротника. В двух шагах от Сунцова находился Никита Кочнев, а чуть поодаль — седобородый Иван Екимов, тот, что первым записался в ополчение. Вынужденные залечь под огнем англичан, партии смешались, в ряды сибирских стрелков затесались местные жители и матросы с "Авроры".

Никифор настороженно следил за англичанами. Он выжидал, хотя вокруг уже слышалась пальба.

Никита Кочнев стрелял не целясь, не замечая того, что дуло его ружья смотрит вверх, на вершину горы, где теперь появлялись одинокие фигуры французских матросов. Иван Екимов, которого раздражала бессмысленная стрельба Кочнева, спросил:

— Никак испугался, парень?

— Не-е! — ответил Никита задиристо. — Гостя пугаю.

— Ты его не пугай, — заметил старик наставительно. — Ты его убей. Приладься и убей.

Теперь, когда англичане подошли ближе, видно, как их много. Сунцову представились маленькие кучки вооруженных людей, зябко жавшихся друг к другу на рассвете этого дня у Николки. Сколько их? Верно, человек сто сто пятьдесят, не больше. Как же они могут сдержать красно-синюю лавину, устремившуюся вниз, с горы? Здесь сотни человек, горластых, идущих вперед под прикрытием судовой артиллерии, обстреливающей город.

Офицера среди них нет, он, вероятно, где-нибудь сбоку. Никифор видит разгоряченные лица. Лучи солнца, падающие отвесно, освещают безусые лица неприятельских солдат. Сунцова поражает одинаковость их выражения. Есть в них что-то барское, усиливаемое тяжелым шагом вразвалку, трубками, сигарами, затейливыми бакенбардами, обрубленными или смыкающимися на подбородке.

— Гляди, отец! — крикнул он Екимову так, что его могла услышать первая шеренга англичан. — И впрямь брит пожаловал. Дома побрились, а к нам, однако, постричься прибыли!

Ответа Екимова Сунцов не услыхал. В нескольких шагах от них послышалось громкое "ура" и понеслось, охватывая подножье Николки, навстречу такому же воинственному кличу, который возник над перешейком.

Не слыша команды, повинуясь общему порыву, Сунцов поднялся. Бросил свое литое тело вперед и, топча высокий папоротник, устремился навстречу англичанам, угрожая штыком.

Громкое "ура-а-а" покатилось по ложбине, метнулось к гребню горы.

Эхо повторило голос сибирских стрелков, ринувшихся на гору. Воинственное "ура-а-а" летело на гору от седловины, от портовых магазинов, из рощ, разбросанных по склону. Оно вырывалось из крепких глоток аврорцев, неслось впереди артиллеристов Гаврилова и Дмитрия Максутова, грохотало вокруг матросов, ломившихся сквозь кустарник навстречу врагу. Оно гремело, как свирепые волны северных морей, как могучий порыв ветра, срывающий с якорей суда.

Дробь барабанов потонула в протяжном крике. Он разрывал зеленые заслоны, звенел о каменные выступы, сливался в один непрерывный гул, заполнив собой весь склон Николки. И когда на всем протяжении горы сверкнули русские штыки, а снизу, предводительствуемые Завойко, побежали стрелки и матросы, не сводя с неприятеля пристальных, бесстрашных глаз, англичане дрогнули.

Было что-то устрашающее, леденящее кровь во внезапном броске русских, в суровой решимости, написанной на их лицах, в их слитности, которая, казалось, во сто крат умножала силы защитников порта.

Неприятель остановился, поспешно заряжая ружья. Но ружья уже не решали дела. Презирая смерть, русские приближались слишком стремительно, угрожая англичанам стальными лезвиями штыков. И тогда морские солдаты Паркера повернули, бросились вверх, увлекая за собой французов.

А грозная атака нарастала. Ободренные бегством врага, матросы "Авроры" и сибирские стрелки поднимались в гору, настигая неприятеля.

Депуант только что оставил адмиральский вельбот. Он собрался в Петропавловск. Что барабаны умолкли, он находил вполне естественным: его мальчики пошли врукопашную, а тут уж не до барабанов. Хватит и того, что небу и горам жарко стало от того, как они орудуют. Но что они кричат?

"А-а-а!" — донеслось до слуха Депуанта.

"Черт их знает! Холмы так шутят с голосами матросов, что из победных кличей их выходит подобие русского "ура"…"

Англичане бежали, ныряя в плотную листву ольшаника. Бежали, поворачивая на ходу испуганные лица, роняя сигары и трубки, подпрыгивая и петляя, когда им казалось, что русский штык преследователя вот-вот ударит в спину. Бежали молча, безразличные ко всему, кроме спасения собственной жизни.

Пастухов со своей партией быстро продвигался в гору в районе перешейка. Легко отрывая тело от земли, ощущая в мышцах ног и ровно работающем сердце большой запас сил, Пастухов поднимался выше и выше… Бархатный дерновый ковер, распластанный между двумя известковыми скалами. Камень, на котором он часто сидел с Настенькой, наблюдая закат. Крутой поворот тропинки у обрыва…

Образ Настеньки продолжал жить где-то в глубине сознания. Она второе после матери близкое для него существо, светлый образ родной земли, радостный и грустный вместе, молодой и приветливый, как березовый подлесок. Благодатная синь здешнего неба, необъятная, но зримая, отчетливая из-за горного обрамления ширь залива, мягкая зелень земли — все неотделимо от Настеньки. Мир полон красивого, возвышенного, а она лучшее, что есть в нем…

Впереди отряда камчадалов бежал Илья. Его темные быстрые глаза полны живого интереса и мысли. Камчадалы подымались в гору молча, открывая рот только для короткого выдоха. Их угрюмая молчаливость среди топота бегущих ног, хруста веток и накрывающего все "ура-а-а" придавала небольшому отряду какую-то особую значительность.

Неудержимая атака нарастала.

Сибирских стрелков и матросов поддерживали артиллеристы, брошенные с Сигнальной, Кошечной и стертой с лица земли "Смертельной" батареи. Ушел на гору Арбузов с отрядом стрелков. Резерв тоже был пущен в дело. Завойко и сам находился на Никольской горе с атакующей неприятеля партией Колокольцева, не переставая следить за общим ходом дела. Для охраны озерного дефиле теперь достаточно было волонтеров Зарудного и орудийной прислуги Гезехуса. Северная оконечность Никольской горы, у Култушного озера, и южная, у перешейка, были сосредоточием неприятельских сил, — тут, соответственно, находилась и большая часть стрелковых партий. Но и на всем протяжении горы, рассыпавшись редкой цепью по склону, двигались русские.

Увидев, что англичане повернули, Магуд бросился в сторону, надеясь скрыться от морских солдат Паркера. Он искал спасения у французов, несмотря на то, что Депуант так негостеприимно встретил его. Тут был хоть один шанс из ста. Нужно примкнуть к французам, сесть в их шлюпку, попасть на французский фрегат. Но Магуд понимал, что сделать это почти невозможно — для этого необходимо пересечь наискось весь склон и перевалить через гору у перешейка. Вряд ли на это хватит времени.

Портовые партии настигли неприятеля у гребня горы. Пока расстояние не позволяло действовать штыками, люди стреляли в неприятельские спины на ходу, с коротких остановок. Успевали стрелять даже те, у кого ружья заряжались с дульной части.

На вершине Барриджу удалось задержать часть английской морской пехоты. Он размахивал пистолетом перед носом матросов. Особенно бесили его матросы Никольсона. Головорезы с "Пика", всегда готовые к драке, к поножовщине, уходили быстрее всех. Некоторые из них в суматохе бросили ружья. Барридж, который считал величайшим свинством измену боевому содружеству, ощутил прилив злобной ненависти к Никольсону. Но пока Барридж беснуется здесь, без фуражки, потерянной бог весть где, орет на матросов, рискуя каждую секунду свалиться от русской пули, Никольсон наблюдает за необычайным зрелищем в подзорную трубу.

Паркер и Барридж увидели, какая опасность ждет десант. Если люди побегут и дальше, вниз по склону, к отвесным кручам, они погибнут.

Изыльметьев предусмотрительно направил ударные партии к перешейку. Если отрядам, которыми руководит Завойко, удастся успешно действовать со стороны озера, фрегатские партии не дадут врагу спастись бегством по пологому склону, у перешейка. При успешном отражении неприятеля фланги будут зажаты, англичане и французы понесут ощутимые потери.

В поисках офицера Сунцов посветлевшими от злости и азарта глазами на ходу обшаривал гору. Он дважды выстрелил к, кажется, не промахнулся, во всяком случае солдаты, в которых он метил, упали, но были тут же подхвачены на руки и унесены. Перед глазами мелькнула фигура в офицерском мундире, с открытой головой, и сразу же потерялась, нырнула за гребень горы.

Уже приближаясь к вершине, Сунцов заметил Паркера. Узкое лицо капитана Гибралтарского полка кривилось над острым, подвижным от крика кадыком. Подобравшись поближе, Сунцов прицелился.

Пуля Сунцова угодила Паркеру под подбородок и вышла у макушки. Капитан взмахнул длинными руками; руки, воздетые к небу, на какую-то долю секунды замерли, и Паркер рухнул на спину.

По всему гребню завязался рукопашный бой. На каждого матроса с "Авроры", на каждого стрелка или камчадала приходилось по три-четыре неприятельских солдата. Камчадалы действовали исключительно как стрелки у них не было штыков. Солдаты английской морской пехоты, матросы соединенной эскадры все еще были на гребне горы.

Схлестнулись люди, скрестились, лязгая, штыки. Стоны и вопли послышались среди несмолкавшего басовитого "ура-а-а", готового перевалить через вершину и покатиться вниз. Офицеры десанта метались по зеленой вершине, ободряя солдат. Одно только усилие, один мощный удар, который сбросил бы горсть русских с гребня, — и честь английского знамени будет спасена, десант увенчается успехом, Петропавловск ляжет у ног, беззащитный. Одно усилие…

Тут и там рассыпалась дробь барабанов. Но она тонет в реве, в криках отчаяния.

Нет, барабанам уже не сыграть грозной музыки наступления… Вот упал, обливаясь кровью, барабанщик. Гладкий ремень соскользнул с плеча, и барабан покатился к обрыву, подпрыгивая и ухая негодующе, глухо… Еще бы одно усилие, один смелый бросок!

Аврорцы в светлых парусиновых рубахах шли вперед, точно им не угрожали неприятельские штыки. Велико, необыкновенно одушевление, охватившее людей! И враг не выдержал этого натиска. Враг бежал.

Бежали англичане и французы. Неслись вниз без дороги, сломя голову, подгоняемые страхом. Русские преследовали их, подогревали ружейным огнем, наваливались сзади неотвратимым, как горный обвал, "ура-а-а".

Офицеры уже не могли справиться с обезумевшей от страха, ревущей толпой, не могли остановить ее и построить в боевые порядки. Все смешалось. Барридж бежал вместе с матросами Никольсона, злобно отталкивая матросов и даже знаменосца, за которым волочилось знамя Гибралтарского полка — леопард, занесший лапу над земным шаром в знак своего владычества над морем и сушей.

"Per mare, per terram!"

Бежал лейтенант Кулум, оставляя за собой кровавый след, не видя, что его друг Клеменс безнадежно отстает, припадая на простреленную ногу. Пронесся мимо плешивый, черноротый Мэт Робинсон, нечистоплотный офицер с "Пика", презираемый товарищами. "Этот уцелеет, — успел подумать Кулум. Такие сволочи долго живут!"

Пастухов, как и его солдаты, орудовал штыком. Ему было отлично видно, как смело действовали матросы лейтенанта Анкудинова и мичмана Михайлова, как молодецки разили они врага. "Удача!" — хотелось крикнуть Пастухову так, чтобы его услышали все в порту — и Максутов в палате и Настенька на хуторе.

Недавно матросы Анкудинова еще топтались где-то у перевязочного пункта вблизи перешейка в ожидании своего часа. Мимо них проносили в лазарет Александра Максутова. Евграф Анкудинов, презиравший жест и аффектацию, закричал:

— Ребята! Смотрите, как нужно умирать герою!

Максутов, казалось, услышал эти слова, — он не открыл глаз, но что-то дрогнуло на меловом лице.

Не прошло и часа, а уже матросы Анкудинова храбро шли в атаку.

Никита Кочнев ударом приклада повалил знаменосца Гибралтарского полка. Живучий стрелок потерял рассудок от ужаса, но из последних сил продолжал ползти к обрыву, волоча по земле знамя. Никита наступил сапогом на знамя, и древко выскользнуло из рук умирающего солдата.

Леопард. Земной шар. Корона. Надпись на чужом языке. Пожалуй, из всего Никите ясно только значение короны. Царственная эмблема заставила Никиту поднять втоптанный в землю лоскут материи и отдать его подошедшему унтер-офицеру. Кочневу и в голову не пришло, что этот лоскут будет передаваться из рук в руки, промчится на перекладных через всю Россию, обрадует седовласого ялуторовского узника, друга Пушкина, оживит на одно мгновение тусклый взгляд жестокого самодержца, потрясенного сознанием, что война в Европе проиграна…

Вперед! По крутому склону горы еще метались красные рубахи, кружа и петляя у обрыва, стремясь уйти к перешейку, улизнуть на катера. Напрасное старание! Вниз, вниз по скалам, задерживаясь на острых уступах и снова срываясь под тяжестью падающих сверху тел! Прямо с крутого обрыва, не столь величественного, как Столовая гора, не столь знаменитого, как граниты Гибралтара, но гибельного и неумолимого.

Вниз!

В широкую расщелину скалы забился потрясенный штыковой атакой Пьер Ландорс. Он сжался, втискиваясь в каменистую щель, обдирая лицо и руки. Прилип к камню, как моллюск.

Никита хоть и поздно, но вспомнил о своем намерении взять пленного. Он знал, что по окончании войн противники обмениваются пленными. Война России и Англии не кончится сражением в Петропавловске. Но, может быть, господа адмиралы, уходя с Камчатки, не захотят оставить здесь своих людей и поменяют их на Удалого с товарищами!

После встречи с Харитиной Никита потерял покой. Видно, крепко полюбился ей Удалой. Что ж, чужому сердцу не прикажешь. Вот и свое не слушается разума… И Никита решил помочь ее беде.

Нужно добыть пленного! Нелегкая задача! Кто избежал русского штыка, уже бежит по воде к шлюпкам или валяется у воды с раздробленным черепом.

Может быть, на перешейке взяли пленных? Там сподручнее. А хотелось бы самому!

Никита добежал до края обрыва, к расщелине, куда забился Ландорс. Бородатый стрелок уже занес приклад.

— Стой, браток! — воскликнул Никита и перехватил ружье.

— Да ты что! — закричал стрелок. — Ополоумел, что ли?

— Живьем возьму, — спокойно ответил Никита, схватив Ландорса за волосы. — На живого поглядеть охота…

С большим трудом он вытащил Ландорса из расщелины. У француза был жалкий, испуганный вид. Не верилось, чтобы за такого отдали Семена.

С досады Никита съездил Ландорса кулаком в подбородок, отчего тот просиял, ибо постиг простую истину: кто намерен проткнуть тебя штыком, не станет утруждать кулаков.

— Гляди, — сказал Никита наставительно, — как твои дружки купаются.

Страшное зрелище открылось глазам Ландорса. До сих пор, оглушенный атакой, он не отдавал себе отчета в происходящем. Он бежал, падая, спотыкаясь, задыхаясь от усталости и ужаса, повинуясь не разуму, а инстинкту. Перепрыгивая через неподвижные тела, лягался, когда за его широкую штанину хватались какие-то люди, по-видимому раненые. Мелькали кустарники, светлые стволы берез, перекошенные лица. Временами перед глазами расстилалась вода и суда далеко, далеко, в недостижимом заливе. И снова отчаянные прыжки, заячий, неровный бег, кромешный ад.

Только теперь, с высоты семидесяти метров, Пьер впервые охватил взором картину разгрома. На краю обрыва сидели русские матросы и солдаты, расстреливая по команде спокойного, худощавого русского генерала отступавшего неприятеля. Англичане и французы метались по берегу, спешили к своим катерам и баркасам. Словно пьяные, они брели в воде по грудь, по подбородок, издавая истошные крики и стоны.

На эскадре делались попытки помочь оступающим. "Эвредик" послал к берегу пять гребных судов. "Облигадо" приблизился и с двух кабельтовых стал стрелять по горе ядрами и картечью, пытаясь прогнать с обрыва стрелков, бьющих неприятеля хладнокровно, на выбор. На бриге нервничали, час назад артиллеристы "Облигадо" били точнее по мачтам "Авроры", теперь же огонь брига мало беспокоил людей. Ядра проносились к вершине Николки, а картечь ударяла в середину обрыва, осыпая стынущие на берегу трупы землей и камнями.

Вот когда показали свое искусство камчадалы! Хладнокровные охотники, они рассчитывали каждый выстрел, дорожили каждым золотником пороха. Обученные бить соболей только в глаз, без промашки, они наносили жестокий урон врагу.

На берегу Барридж, придя в себя, заставил отступающих уносить убитых и раненых, — русские не должны знать действительного числа потерь. И так уже немало англичан осталось лежать на горе. Там и бедняга Паркер, пожалуй единственный из офицеров эскадры, которому Барридж симпатизировал. Вспыльчивый, неожиданный в своих решениях, но все же порядочный парень. И вот он лежит на горе, бессмысленно раскинув длинные руки, а собака Никольсон прохлаждается на палубе "Президента". Божий мир устроен отвратительно, сегодняшний день лишний раз подтверждает это!

Барриджу не хотелось смотреть на берег, на груды израненных, издающих раздирающие душу стоны людей. Багровые рубахи матросов казались отвратительными кровавыми пятнами, обнаженной кровоточащей плотью.

Раненые бросались вплавь к катерам, окрашивая кровью воду залива, захлебываясь соленой волной. Битком набитые баркасы отваливали при пяти-шести гребцах.

В самые мрачные минуты Барридж не думал, что на уступах этой ничтожной русской горы и в воде, омывающей ее, ляжет столько англичан. Только такой хвастун и выскочка, как Никольсон, мог довериться подозрительному бродяге и послать людей на смерть! Где этот проходимец с глазами кролика, штурман, пропахший дешевым табаком, потом и нечистотами?! Может быть, он бежал к русским?

И вдруг Барридж увидел Магуда. Магуд спешил к лодкам, припадая на левую ногу и размахивая руками. На баркас карабкались последние из уцелевших матросов.

— Эй, капитан! — кричал Магуд. — Хорошо, что я вас нашел!

Рука Барриджа легла на пистолет. Он подпустил американца ближе.

— Паршивцы французы спихнули меня в воду. Сбросили и вдобавок прострелили ногу.

Магуд бежал по пояс в воде. Спешил, бросая туловище из стороны в сторону, тянул руки к баркасу.

— Прострелили ногу, говоришь? — Барридж взял пистолет поудобнее.

— Я им это припомню, хозяин! — у Магуда в углах рта показалась пена, глаза налились кровью.

— Они прострелили ногу, а я убью тебя, собака!

Барридж с упоением целился в Магуда. Тот нырнул, снова показался над водой и, захлебываясь, закричал:

— Эй, капитан… Постой… Ты успеешь убить меня… Сво-о-лочь! Я еще пригожусь вам… Убери пистолет… Послушай, я расскажу об Амуре… Русские плавают из Амура в океан… Слышишь? В Сан-Франциско тебе дадут за это столько золота, сколько весит вся твоя дерьмовая туша…

Барридж целился в лоб, но попал в мясистое ухо Магуда.

"Ну и черт с ним! Нужно убираться отсюда, а он пусть остается с русскими. По всему видно, что он не очень хочет встретиться с ними. А на эту удочку с Амуром меня не подцепишь. Хватит Никольской горы и Петропавловска…"

Баркас уходил, преследуемый выстрелами. Магуд стоял в оцепенении по грудь в воде. Но не успел баркас отойти на десяток саженей, как янки бросился за ним, упав в воду как-то неловко, плашмя.

Несколько секунд он не показывался на поверхности. Барридж ждал, но Магуд оставался под водой. Тогда Барридж понял: Магуда уложил выстрел с горы, его убили русские.

"Все равно. Один конец собаке".

Это был последний выстрел Ильи. Глубоко вздохнув и оглядев затихший, неподвижный берег, Илья принялся чистить ружье.

 

ВЫСТРЕЛ УНТЕР-ОФИЦЕРА ЯБЛОКОВА

 

I

Первое возбуждение боя улеглось. За поворотом горы хоронили неприятельских стрелков. Хотя англичане и французы уносили убитых и раненых, на горе было найдено тридцать восемь трупов — малая часть действительных потерь неприятеля. Никифор Сунцов держался неподалеку, убеждаясь по тому вниманию, которое оказывали офицеры бренным останкам Паркера, что он прихлопнул "важную птаху". Внимательным взглядом провожал он каждую бумажку, извлеченную из кармана Паркера: листок с записью отрядов десанта, афишку спектакля "Эрнани" в театре Сан-Франциско с карандашной пометкой: "Обязательно захватить десять пар наручников", часы, платок и всякую дребедень.

Запись Паркера подтвердила предположение Завойко о размерах десанта. Неприятель высадил около тысячи человек. Труднее было установить точные потери англичан и французов. Во всяком случае цифра убитых и раненых колебалась между тремя-четырьмя стами человек. Цифра особенно внушительная, если учесть, что защитники порта потеряли тридцать семь человек убитыми и семьдесят восемь ранеными. Паркер не единственный офицер, сложивший голову на Камчатке. По документам, мундирам, меткам на белье были установлены личности лейтенанта Лефебра, Бурассэ и мичмана Жьекель де Туш.

Пришедший в себя Пьер Ландорс опознал французских офицеров. Искренняя грусть отразилась на его лице, лишь только он наклонился над маленьким телом Жьекеля де Туша.

— Черт меня побери, — пробормотал Ландорс, — если он не был достойным человеком! Ему следовало жить при родителях или заведовать библиотекой кардинала. На корабле его не понимали!

Кроме знамени Гибралтарского полка, взято семь офицерских сабель и пятьдесят шесть ружей. Труп Магуда вскоре прибило к берегу. Завойко доложили об этом во время обеда. О Магуде думать не хотелось. На память пришел Андронников, — его смерть показалась сегодня особенно обидной и нелепой.

Завойко приказал освободить Чэзза и дать ему в руки заступ, пусть сам хоронит своего соплеменника.

— Пусть поглубже роет, — сказал Завойко. — И никаких могильных холмов, надгробных знаков. Вровень с землей!

Заметив недоумение на лице Ионы, добавил:

— Застреленный янк не был христианином. Память о нем постыла людям. Он не был и солдатом.

— Аминь! — пробасил Иона.

Когда справились с неотложными делами, Завойко пригласил офицеров к праздничному столу, накрытому в гостиной и уставленному разномастными бутылками вин, привезенных на "Авроре", "Оливуце" и "Св. Магдалине".

Он мог гордиться сегодняшним днем. Пусть главная заслуга принадлежит не ему, а сидящему рядом с ним массивному человеку в густых солдатских усах, с умными немигающими глазами. Человеку, который доставил Камчатке стрелков, талантливых командиров батарей, орудия и порох. Ведь не для красного словца говорил Завойко молодым офицерам о непоколебимой твердости Изыльметьева, не в ожидании ответных любезностей поднял он тост за "героя Петропавловска".

— Что бы ни случилось дальше, господа, — сказал Завойко, — ради такого дня, как нынешний, стоило прожить жизнь! Англичане пришли к нам за десять тысяч миль, в порт, казавшийся им жалкой деревушкой. Спесивые моряки, прославившиеся злодейскими приобретениями во всех частях света, хвастливые мореходы — они потерпели поражение от горсти русских. Они готовы целый мир привести под британскую корону, на каждом берегу поставить свои крепости и загородить все проливы мира своими фрегатами! Но русская земля неудобна для чужеземцев! Каждому недругу воздаст она по заслугам!..

Прекрасный, неповторимый день!

С гордостью смотрел Завойко на энергичные молодые лица офицеров. Непременные усы, от густых, нависающих до тонких, щегольских, как-то уравнивали возрасты людей; юнцы мичманы и тридцатилетние лейтенанты казались сверстниками, у тех и других горящие глаза, угловатая порывистость.

Особенно возмужал за эти дни Пастухов. Появись он такой в Петербурге, с загорелым, отливающим медью лицом, с тонкими морщинами у глаз, с потемневшими, словно просмоленными усами, — никто, кроме матери, не решился бы назвать его Костенькой. Большеротое лицо по-прежнему молодо и смешливо, но в глазах появилось выражение силы, спокойной уверенности.

Завойко знал, что Пастухову, как и ему самому, хочется хоть на несколько минут оказаться на хуторе Губарева и, взяв за руки любимую, постоять молча, поведав ей без слов и мысли свои и чувства. Вероятно, у Пастухова это желание сильнее — он молод.

— Могли бы вы отпустить на сегодняшний вечер мичмана Пастухова? спросил Завойко у Изыльметьева.

— Отчего же… Могу, конечно.

— Считаю нелишним отправить на хутор захваченное знамя и офицерские сабли. Неприятель попытается вернуть столь важный трофей.

— Пожалуй, — ответил Изыльметьев с преувеличенной серьезностью. Мичман Пастухов наиболее подходящий для этой цели офицер.

— Я пошлю с ним записку своим, — сказал Завойко и вдруг спохватился: — А ездит ли он верхом?

— Я думаю, что если бы ему предложили проехаться до хутора на акуле, — ухмыльнулся Изыльметьев, — это тоже не остановило бы его. И седла не попросит.

Василий Степанович рассмеялся и стал с увлечением рассказывать о том, как в молодости, находясь на Сандвичевых островах, он катался на акулах:

— Это было на острове Воачу, где жил король Сандвичевых островов…

Офицеры не поверили ему. Катание на акуле сочли праздничной шуткой, внушенной вином. Василий Степанович вышел из комнаты нарочито твердой, трезвой походкой и тотчас же вернулся с книгой в шестнадцатую долю листа. "Впечатления моряка" — книга лейтенанта Василия Завойко, изданная пятнадцать лет назад в типографии петербургского издателя Фишера.

— Да устыдятся маловеры, — сказал он, находя нужную страницу. — Вот натуральное мое письмо к брату Ефиму. Оно подтвердит истинность моих слов. "Венера каталась на голубях, Бахус плелся на ослах, еще кто-то носился на деревянном пегасе, и мы все в свое время скакали на палочке, а я еще ездил и на рыбах. — Он сделал многозначительную паузу. — Пожалуй, любезный брат, твои соседи не поверят этому и скажут: "Описался, да и только!" Так побожись им, — Завойко перешел на украинский язык, сообщая всему рассказу оттенок добродушного юмора, — що правда. Нехай вони повiрять, що не однi вони такi мудрi, що запрягають у ярмо вола, есть, скажи, i такi люди за морями, що i рибу запрягають собi в човники, тай iздять по волнах, як по пашнi…" — Затем следовали подробности: со шлюпки бросали канат с петлей на конце, и алчная акула, перевернувшись брюхом вверх, хватала его. Петля захлестывалась, и акула тащила шлюпку на буксире.

— Это первое натуральное чудо острова Воачу, — проговорил Завойко и захлопнул книгу. — А второе, и весьма ненатуральное, состоит в том, что на Сандвичевых островах развелись в изобилии трактиры, биллиарды, кегли, верховые лошади… Да-с, господа… Британцы, янки ловко забросили петлю на сей доверчивый и миролюбивый народ. И катаются! Во всяком случае, король еще в ту пору на чистейшем английском языке приглашал нас отобедать. Широко живут англосаксы, позавидуешь… В одном месте островок уворуют, в другом обширную провинцию за бесценок прикупят, объявят собственностью целое море, закроют пролив или прикарманят континент глядишь, и сыты! Нынче и на Камчатку позарились…

Снова разгорелся шумный разговор, в котором главным была гордость за то, что Камчатка сумела постоять за себя, встретясь с матерым противником.

Завойко напрасно дожидался Арбузова к офицерскому столу.

После отбоя он назначил Арбузова руководить уборкой убитых. Капитан, спустясь с Никольской горы в самом воинственном настроении, убежденный, что никто не сделал для защиты порта так много, как он, оскорбился, услыхав такой приказ, и, сославшись на удушье, отправился в госпиталь, отдав себя в заботливые руки доктора Ленчевского, который пустил ему кровь, находя это полезным для здоровья после пережитого возбуждения. Отдохнув немного, он побрел к Никольской горе.

Но у порохового погреба настроение капитана окончательно испортилось. Так бывало с ним всегда, когда среди многочисленных собраний или в моменты торжественных церемоний, до которых он имел касательство, он вдруг замечал, что и без него все идет своим чередом, на все хватает учредителей и распорядителей… Острая обида ранила сердце. Его обошли, забыли.

Он направился было к губернаторскому дому, но когда взошел на крыльцо и услышал звон посуды, смех, стук ножей и вилок, круто повернулся и поплелся к губернской канцелярии. Здесь он был с энтузиазмом встречен чиновниками, собравшимися на праздничный обед. Тут, рядом с судьей Васильковым и столоначальником Седлецким, с оправившимися от пережитого испуга канцелярскими чинами, он, единственный среди присутствовавших офицер и Георгиевский кавалер, был окружен должным вниманием и восторгами…

По случаю победы Завойко пощадил поручика Губарева, но отстранил его от должности полицмейстера и приказал в недельный срок отправиться в Тигиль, на освободившееся место казачьего исправника. Прежний тигильский исправник приехал перед самым сражением в Петропавловск, участвовал в деле и был убит на Никольской горе. Так как Арбузов неожиданно ушел в госпиталь, губернатор поручил Губареву уборку трупов.

Поручик бродил потерянный по склонам Никольской горы, равнодушным взглядом окидывал тела павших в бою людей, знакомых ему нижних чинов камчатского флотского экипажа, рыжебородого тигильского исправника, камчадала с искалеченным ухом и навсегда ненавистных Губареву аврорцев…

 

II

Никольская гора, знакомая до мельчайших подробностей, в эти дни обрела для людей какую-то новизну и особую привлекательность. Гора словно пробудилась от длительного сна. Рядом с узкими, послушно обтекающими ее тропинками, не нарушавшими привычного покоя, легли новые, прямые дороги. Было любопытно подниматься на гору по недавнему следу солдат, находить среди ломких папоротников оброненные патроны, сигары и даже фуражки, не замеченные трофейной партией.

Больше ста лет строился порт и поселок у подножья Никольской горы. Медленно, едва заметно росло население порта. Появлялись новые здания, серые избы, казармы из привозного леса. Строили портовые магазины, мастерские, торжественно именовавшиеся верфями, лавки и даже питейное заведение, которое пустовало большую часть года. Рожали детей, русых крепышей и смуглых быстроглазых ребят от смешанных браков русских и камчадалов, трудились и умирали в твердом убеждении, что никому во всем мире нет никакого дела до Камчатки.

Пока шла переписка с Петербургом о дозволении строить школу или магазин, сгнивал лес, припасенный для строительства.

Семнадцать лет назад в такие же солнечные дни августа, что стояли и теперь, в Петропавловск пришел французский пятидесятивосьмипушечный фрегат "Венера" под командой капитана Дюптитуара, впоследствии адмирала французского флота. На фрегате было около пятисот человек команды, немногим меньше, чем всех жителей Петропавловска. Вышедшие из употребления медные пушки, разлученные со своими лафетами, лежали на складе.

Дюптитуар пришел на Камчатку для промеров Авачинской губы, даже не думая испрашивать на это разрешение у царского правительства или местной администрации. Французские офицеры, числом в тридцать человек, бродили по окрестностям Петропавловска, восторгались стройным хором камчатских мальчиков, вышколенных протоиереем Прокопием Громовым, истребляли говядину, камчатские овощи и грузди местного засола, которые произрастали в той самой яме, куда спустя семнадцать лет свалилась пушка Зарудного. Французы в самых изысканных выражениях благодарили начальника Камчатки Шахова за снабжение фрегата зеленью и мясом, а под конец весьма своеобразно отплатили гостеприимным хозяевам. Двадцать четвертого августа матросы буйствовали в питейном доме и отобрали у сидельца все деньги. Мало того, Дюптитуар потребовал от Шахова пятьдесят тысяч рублей и тысячу пудов хлеба. Только уверясь в том, что у Шахова нет ни таких денег, ни хлеба, диковинный гость покинул Петропавловск, напечатал в своем "Путешествии в Камчатку", что здесь со времен Лаперуза, с 1787 года, "ничего не изменилось, та же скудость и нищета…".

В Петропавловске немногие помнили визит "Венеры", а кто помнил, не читал сочинение господина Дюптитуара о его подвигах и ученых взглядах на моря, проливы и заливы мира. В дневнике старожила сохранилась короткая запись: "Пришли снять местность на карту, выведать, богат ли порт деньгами и хлебом". Эта запись стоила всего сочинения Дюптитуара!

Что напишут нынче охочие до мемуаров и сочинений гости, возвратясь в Европу? Неужто и теперь, когда их встретил не хор мальчиков, а солдатское "ура", когда пушки порта не салютовали им, а били по судам, сбивали флаги и пробивали мачты и единственной зеленью, которой им удалось поживиться, была трава, зажатая в окоченевших руках мертвецов, — неужто и теперь они не найдут нескольких правдивых слов для Петропавловска и не признают за ним никакого движения вперед?

До сих пор Николка стояла в стороне от деловой жизни. Рыбный сарай на берегу залива, пороховой погреб на внутреннем склоне, несколько изб — все это почтительно жалось у подножья горы; сама же гора, более лесистая, чем Сигнальная, была словно заповедным местом. Сигнальный мыс нес практическую службу — это был один из аванпостов порта.

У Красного Яра вырыты кислые ямы с запасами рыбы для собак. Между Красным Яром и кошкой по пологому склону разместилось кладбище. А на Николке — березы, нежный запах цветущего шиповника, мягкие травы, ласковый ветер да тяжелое дыхание моря, укрощенное кольцом гор и холмов. Слабый ветер падал на Николку, бессильный пробиться дальше, сробев перед ворчунами-вулканами.

Теперь события разбудили гору, и она не обманула любви петропавловцев. Крепкая, как орешек, ладная, крутым плечом сбросила она врага в море! С Николки только и любоваться потрепанной, стоящей в отдалении неприятельской эскадрой!

Вблизи порохового погреба пьяненький отставной бомбардир Крапива объяснял Женщинам, каким манером он схватил бомбу, "подобную голове огнедышащего змия", как вознес мысленно молитву и бросил "смертоубийственный снаряд" в ров.

Никита Кочнев нашел Харитину у перешейка. Все, что чувствовала и переживала девушка — потрясения этого дня, проведенного среди раненых, гордость за матросиков и мужиков, на которых она подразделяла всех защитников порта, даже усталость, — все пронизывалось чувством тревоги за Семена. Тревога росла с часу на час: разгневанный неудачей неприятель может выместить свою злобу на пленных.

— Здравствуй, Никита!

Долго сидели молча, наблюдая за неподвижными судами, за людьми на берегу и у обрыва.

Наконец Кочнев обронил, будто невзначай:

— Я пленного взял.

— Живого?

— Известно. Мертвый нынче не диковина, — всех унесть не смогли, не до того им было…

Кочневу очень хотелось, чтобы Харитина спросила, как он сегодня воевал. Все-таки взял пленного. И флаг, отобранный у знаменосца, тоже не мелочь, раз Никиту представляли самому губернатору.

Внезапная догадка заставила Харитину порывисто повернуться к Никите. Глаза смотрели настойчиво, строго.

— Зачем он, живой?

Никита рассмеялся:

— Эх, ты! Сказано — баба. Для размену нужен… Понимаешь?

— Нет.

Хотелось услышать от Никиты подробнее, яснее.

— Для размену, — повторил Никита. — Получайте, мол, своих, а нам подавайте наших. Так испокон заведено.

— Душа за душу? — спросила Харитина.

— Я своего для Семена брал. Жидковат он против Удалого, а ничего… Оно и выйдет душа за душу…

Харитина доверчиво прижалась к плечу Никиты.

— Никитушка, а коли не узнают они, что у нас пленные есть?

— Где бой, там и пленные, — с достоинством ответил Никита. — После сражения первый разговор о пленных.

Харитину потянуло к казармам, куда, как выяснилось, поместили француза и двух британских морских солдат, раненных на Никольской горе.

Протискавшись сквозь толпу любопытных, Харитина и Никита оказались у открытого окна. В комнате были пленные и мичман Попов, который бегло говорил по-французски. Солдат Гибралтарского полка Гарланд лежал неподвижно, повернувшись лицом к стене.

Пьер Ландорс сидел за столом, напротив мичмана, в самом лучшем расположении духа. Он без умолку болтал, ерошил волосы и, вытащив из кармана неоконченное письмо, попросил у Попова карандаш. Пьер писал и выпячивал губы, произносил слова вслух, по складам.

— "До-ро-гая мамочка, — писал он, — я продолжаю свое письмо с Камчатки… "Ага! — скажете вы и нотариус Трюайль, читающий вам письмо. Значит, наш мальчик захватил русский порт!" Ничего подобного, русские захватили меня… "Ах, — зарыдаете вы (а господин Трюайль неодобрительно покачает лысой головой), — несчастный мой мальчик!" Вовсе нет! Я гораздо счастливее тех, кто уже не может написать ни строки. Если в Нанси не разобраны еще трусами и подлецами все невесты, одна из них — самая кругленькая и веселая — может вполне рассчитывать на меня…"

Пленный француз понравился Харитине, хотя она и не понимала его веселого лопотанья.

Выйдя на зеленые улочки Петропавловска, Харитина сказала Кочневу, снова переходя на постылое "вы":

— Пришли бы сегодня, Никита, спели бы?!

А у Никиты в голове все еще звучало "Ни-ки-тушка", произнесенное недавно ласково, сердечно.

— После такого, — ответил Никита неопределенно, — не сразу и запоешь…

Но заметив в глазах Харитины сожаление, он добродушно ухмыльнулся, поправил фуражку на вихрастой голове и весело сказал:

— Попробовать разве?! Отчего не попробовать! Ждите в гости, беда вы моя и печаль горькая!

 

III

Нерадостной была встреча Пастухова и Настеньки.

Мичман прискакал на хутор в четвертом часу дня и, прежде чем увидеть Настеньку, оказался окруженным нетерпеливыми женщинами. До него здесь уже побывал вестовой, нерасторопный портовый писарь. Он ничего не смог добавить к короткой записке Завойко. Пастухов привез знамя, сабли с позолоченными эфесами, атмосферу, запах недавнего сражения. Его слушали жадно, обступив тесным кольцом, засыпали вопросами, требовали ответить, не загорелся ли такой-то дом, не разрушен ли другой, хотя Константин уверял их, что город совсем не пострадал.

Пуще других шумела жена судьи. Она расцвела, уйдя из-под надзора бдительного супруга, и оказывала многочисленные знаки внимания мичману.

Настенька незаметно подошла и остановилась за спиной Пастухова. Слушала знакомый, немного осипший голос и была счастлива, что Пастухов жив, что он не простой курьер от губернатора, а участник событий в порту. Пастухов повернулся в профиль, и Настя женским чутьем уловила перемену, происшедшую в нем. Что-то новое появилось в лице мичмана. Это был отпечаток пережитой опасности, чужих страданий, они не прошли бесследно для отзывчивого сердца. Его лицо, обветренное и заострившееся, показалось Насте прекрасным. От нахлынувшего чувства сжалось сердце. И вместе с тем новое в мичмане было чужим, оно пришло в ее отсутствие, незнакомое и непрошеное. С ним нужно сжиться, свыкнуться.

Внезапно ей показалось, что Пастухов бесконечно далек от нее, что она была наивна, называя его своим, видя их будущую жизнь нераздельной. Он офицер флота, со своей судьбой, которой она коснулась случайно. При первом же потрясении Константин, как казалось сейчас Насте, отодвинулся от нее, хотя его честное, хорошее сердце не стало ни хуже, ни грубее. Он мог полюбить ее только здесь, в Петропавловске, обреченный на скуку и бездействие. Он обманулся, но должна ли она обманывать его? Эти мысли привели Настю в смятение.

Неловко, растерянно прозвучало его приветствие в присутствии множества свидетелей. Сдержанно, натянуто, чтобы не выдать своего волнения, ответила ему Настенька.

Все не ладилось. Обменивались фразами урывками, в скупых словах не находили выхода их действительные мысли и чувства. С каждой минутой напряженность, неестественность их отношений усиливалась. И, как назло, единственная женщина, способная их понять и сделать все, чтобы они наговорились досыта, Юлия Егоровна, на радостях забыла обо всем на свете, кроме окруживших ее детей. Жена судьи увела растерянного Пастухова ужинать в комнату, где она царила в окружении трех пожилых чиновниц.

Мичман уехал с хутора засветло, проклиная собственную застенчивость, назойливость петербургской модницы, человеческий эгоизм, женское любопытство и даже равнодушие лошади, увозившей его в Петропавловск.

— До свидания, Настенька! — сказал он, прощаясь с девушкой.

— Прощайте, Константин Николаевич!

Тихое, грустное "прощайте" не выходило из головы. Зачем же снова забытое, казалось, величание? Прошло только семь дней…

У Култушного озера Пастухов свернул направо, к заливу, на стук топоров и людские голоса. У него есть время в запасе, — хотелось проехать по береговой полосе, мимо разрушенных батарей. Коню тут неудобно: повсюду разбросаны камни, попадаются воронки от бомб, нужно спешиться и повести коня в поводу.

При свете факелов на батарее Коралова велись ремонтные работы. Здесь был Можайский, он наблюдал за прислугой и мастеровыми. Неприятель мог утром повторить нападение: десантные катера и баркасы стояли на воде, приткнувшись к корпусам фрегатов.

Пастухову было приятно, что на батарее его встречали как своего. Можайский показал ему поврежденные пушки, советовался с ним.

Вдоль Никольской горы Пастухов ехал уже в хорошем настроении шагом, посматривая то под ноги коня, то на невеселые огни эскадры. Тишина объяла берег, еще утром сотрясавшийся от выстрелов.

По мере того как Пастухов огибал Никольскую гору по перешейку, перед ним вырастал освещенный порт и город: "Аврора" со спущенным верхним рангоутом, "Двина", огни в окнах казарм, губернской канцелярии и беспорядочно разбросанных изб.

Петропавловск казался давным-давно знакомым, родным городом. Константин готов был усомниться в том, что он покидал сегодня город, видел Настеньку и уехал от нее, не сказав ни одного слова из тех, которыми был полон, когда гнал коня из порта на хутор Губарева.

 

IV

Александр Максутов умирал. Он был обречен, хотя многие, а среди них и Дмитрий, надеялись на благополучный исход. Слишком велика была потеря крови, при падении разбит позвоночник. Очевидно, затронуты и внутренние органы. Можно облегчить страдания лейтенанта наркотиками и бессильно наблюдать за тем, как слабеет его неподвижное тело и приближается к мучительной агонии.

Мровинский лежал на своей койке так тихо, что Александр забывал о его присутствии. В первую ночь инженера еще беспокоили офицеры с разрушенных береговых батарей, заходил Гаврилов, Тироль. Видимая холодность и педантичность инженера, в соединении с превосходными деловыми качествами, импонировали Тиролю. К тому же у Мровинского, как и у Тироля, почти не было друзей; приехав на "Двине" с Арбузовым и уйдя с головой в дело, он мало интересовался людьми и, казалось, не нуждался в друзьях.

Разговоры о "Смертельной" батарее раздражали Мровинского, хотя он и старался казаться равнодушным. При мысли о ней раненая нога начинала ныть сильнее обычного, высокий лоб покрывался испариной. Память, ослабевшая за несколько лет праздной жизни в Иркутске, почему-то сохранила образ большелобого сероглазого солдата, смотревшего на него укоризненно и насмешливо в тот день, когда он с Завойко впервые обходил батареи. Вспоминались подробности разговора на батарее, грубый окрик, которым он ответил на справедливые слова солдата. Жив ли солдат, выразивший простую и важную мысль: "Что невозможно и неведомо сегодня, станет возможным завтра"? Жив или погиб на "Смертельной" батарее, доказав ценою жизни свою правоту в этом споре?

Может ли он забыть об этом споре, если в одной комнате с ним лежит умирающий офицер, командир "Смертельной" батареи! У них были закрыты одни пятки… Одни пятки! Верно! А можно было бы устроить батарею иначе? В те сроки, которые были даны ему, — нет. Тогда в чем дело? Зачем он грызет себя?

А из темного угла палаты на него смотрели серые глубокие глаза солдата — он недоверчиво качал головой. И Мровинский чувствовал, что в чем-то он все-таки неправ: по крайней мере не нужно было лгать, притворяться, — люди, отстоявшие сегодня порт, заслуживают того, чтобы говорить им только правду. Теперь, они восстанавливают "Смертельную" батарею. Они хорошо знают, каково на ней во время боя. Но разве это помешает им стоять у своих орудий под неприятельским огнем? После виденного в это утро Мровинский понял, что при новой атаке "Смертельная" батарея будет не менее грозным препятствием для англо-французов, чем сегодня.

У постели Максутова дежурила Маша. Прежде Мровинский не замечал ее по своей обычной рассеянности, замкнутости. Здесь же, в палате, следя за умелыми движениями Маши, видя, сколь терпеливо исполняет она свои обязанности у постели умирающего лейтенанта, Мровинский размышлял о том, как много есть хороших людей, которых и не оценишь по-настоящему, пока не придет беда.

В первую же ночь Мровинский и Александр оказались невольными свидетелями разговора Маши с отцом. Осторожно приоткрыв дверь, управляющий аптекой окликнул Машу. В продолжение всего разговора они оставались за дверью, но вскоре заговорили так громко, что в палате слышно стало каждое слово.

— Нет, я не сделаю по-вашему, не сделаю… — твердила Маша.

— Умоляю тебя уехать, — просил Лыткин. — Приказываю тебе волею родителя… Если англичане ворвутся в Петропавловск после того, что случилось сегодня, они зажгут город…

— Они не одолеют нас, отец! — возразила горячо Маша. — Вы видели, как храбро сражались матросы!

Затем голоса сошли на шепот.

— Не невольте меня к низкой, бессмысленной жизни, — донеслось до слуха Мровинского. — Я недолго перенесу ее и избавлю вас от хлопот…

Наступило молчание, затем хлопнула дверь, и голосов уже не было слышно.

Через час Маша возвратилась со свежими, блестевшими от долгого умывания щеками и заняла свое место у койки Максутова. Александр, несмотря на боль, повернул к ней лицо и изучал ее потускневшими глазами.

— Светает… — проговорил Мровинский. — Скажите, Машенька: что говорят о неприятеле? Заметно приготовление к десанту?

Маша пожала плечами.

— Не знаю. Могу сходить узнать…

— Не нужно, — Александр с трудом проглотил вязкую слюну. — Дайте мне воды.

Маша дала ему напиться.

— Вы правы, Марья Николаевна, — сказал Александр, не сводя с нее глаз. — Правы… Они не одолеют… Н-е-е-т! — протянул он убежденно. — Не одолеют, потому что у нас есть такие женщины, как вы, и… артиллеристы не побежали с батареи… Вы сказали мне правду…

Он не сказал больше ни слова на протяжении многих часов, до самого начала агонии.

Время тянулось в напряженном ожидании.

Встречаясь с Завойко, Изыльметьев неизменно говорил:

— Пора, Василий Степанович, и за рапорт садиться. Порадуйте Россию.

— Рано, — отвечал осторожный Завойко, хотя в ящике его стола уже лежало подробное донесение о событиях последней недели. — Отобьемся еще разочек, тогда и за рапорт примусь.

— Хитрите, хитрите! Небось, не одну стопу бумаги исписали?

— Что вы! Чем хотите поклянусь! — протестовал Завойко, но ни разу не решился произнести ложной клятвы.

Дмитрий почти не бывал у себя в комнате: в ней все напоминало об Александре. Он делил свое время между госпитальной палатой, "Авророй" и комнатой Зарудного, в которой и оставался ночевать. С Зарудным они не заговаривали об Александре: Дмитрий знал, что Зарудного и Александра разделяет нечто непримиримое, что сильнее смерти, выше предрассудков и заурядной жалости. Их ничто не помирит… Дмитрий понимал это, любил и жалел Александра и вместе с тем внутренне с каждым часом отдалялся от него, уходил к Зарудному.

Вдова Облизина, после того как она побывала на перевязочном пункте "Смертельной" батареи и наблюдала бегство неприятеля, жила исключительно в кругу военных интересов. Могучее контральто наполняло комнаты ее бревенчатой избы. Машу она называла "голубушкой" и не чаяла в ней души.

По вечерам люди, толпившиеся в порту, видели силуэт флага на Сигнальной горе, подсвеченный со стороны Тарьи малиновым закатом. Темное полотнище казалось багровым по краям, словно оно приняло на себя кровь русских солдат, павших при отражении десанта. Порт смотрел уверенно и грозно.

Неприятель похоронил убитых и умерших от ран на берегу Тарьинской бухты. Прайс не остался генералом без армии. Больше ста подданных ее величества, солдаты Гибралтарского полка, французские матросы легли рядом с дальновидным, предусмотрительным Дэвисом Прайсом.

Утром 27 августа петропавловцы заметили исчезновение эскадры. Все, кто был в состоянии ходить, высыпали в порт и на Сигнальную гору. Стояло хмурое осеннее утро. Свежий северный ветер разбил гладь Авачинской губы, залив играл пенистой волной.

Бегство неприятеля не вязалось с представлениями петропавловцев о чести и достоинстве военного флота. Вспоминали, что накануне англичане изрубили и пустили по ветру плашкоут, на котором был взят в плен Семен Удалой. С вечера подняли в ростры большие гребные суда, — здесь полагали, что для починки, а оказалось, что эскадра готовилась к уходу. На "Форте" подняли фока-рей, на "Президенте" — крюйс-стеньгу, и это, оказывается, не для того, чтобы свободнее маневрировать, не полагаясь на буксир. Неужели неприятель, у которого оставалось свыше двух тысяч матросов и солдат, двести двенадцать орудий и большой запас пороха, — бежал?..

Да, неприятель бежал.

Когда суда проходили мимо Дальнего маяка, унтер-офицер Яблоков дал три выстрела по эскадре. Десять дней назад он первый встретил огнем неприятеля. Но тогда в ответ на выстрелы восьмифунтовой медной пушки англичане и французы только хохотали: матросы бросились к сеткам, орали, размахивали руками и фуражками. Теперь палубы были сумрачны, безлюдны. Никто не обернулся на выстрелы унтер-офицера Яблокова, словно матросы на судах, оглушенные разгромом, не слыхали их или испугались малых ядер медной русской пушки.

Люди столпились у причала и смотрели в сторону океана. Там, за Раковым мысом, за широкими каменистыми воротами, просторный, насторожившийся мир. Пришельцы из этого мира являлись сюда без спросу, изумляясь огромности залива, добродушию и долготерпеливости жителей. Узнает ли мир теперь о воинской славе Петропавловска?

Завойко не замечал ни горестного напряжения на лице Харитины, ни досады Сунцова, ни насмешливых глаз Изыльметьева. Глаза и сердце были открыты только тем чувствам, которые наполняли его, делали это туманное утро лучшим в его жизни.

— Бежали! — произнес он взволнованно, повернувшись к Изыльметьеву. Вдумайтесь-ка в это слово: бе-жа-ли!

— Да, ушли, не простившись. Поверите, я подозревал это.

— Уж и подозревали? — усомнился Завойко.

— Кто советовал вам садиться за рапорт?

— Готов рапорт! — воскликнул Завойко. — Давно готов! Это чудо, батенька мой! Без средств, без орудий, единственно с вашей помощью, отстояли порт, не дали на поругание ни крепостного флага, ни имени своего. Иной раз и сил достаточно, пороху, пушек и всякой всячины хоть отбавляй, внимание правительства неусыпно, что ни час скачет курьер из Санкт-Петербурга, а приходится испить горькую чашу… А здесь! — Завойко развел руками от избытка чувств.

Изыльметьев наклонился, назначая свои слова одному Завойко:

— Это наше чудо, Василий Степанович. Что живо умом и мужеством народа нашего, то спасается блистательно, где курьеры да эстафеты, там и беда.

На Бабушкином мысе показался столб бурого дыма. Это с обсервационного пункта сообщали, что неприятельская эскадра с попутным ветром на всех парусах уходит от камчатского берега. В море заметили какое-то судно, шедшее с юго-запада навстречу эскадре. Но туман помешал рассмотреть его.

Завойко не сразу оценил значение слов Изыльметьева. Только что ему казалось, что борьба окончена. Нет, не окончена. Одержана славная победа, но борьба еще не окончена. Никто не имеет права так думать.

— Пусть люди сегодня отдохнут, — сказал Завойко, оглядывая оживленную толпу. — Завтра примемся за укрепление Петропавловска. Они будут мстить нам за свой позор.