Цобель оживился, едва они появились в комендатуре. Трудно было понять настоящую причину его волнения. Быть может, он связывал с будущим матчем личные честолюбивые планы или попросту любил футбол и радовался случаю хоть немного скрасить свое нудное существование. «Тупица!» – раздраженно подумал Соколовский, оглядывая его тучную суетную фигуру.

– О-о! Все приходиль… Это есть маленький geschenk для герр Цобель.

Его большая голова в ржавом пуху, сквозь который проглядывала бледная кожа, живо поворачивалась на короткой шее. Он знает, как ладить с русскими: немного доверия и душевности – так вернее.

Точно забавляясь, он пересчитывал парней.

– Eins! Zwei! Drei! Vier! Лемечко?…

Он выжидательно уставился на них круглыми кроличьими глазами.

– Ждали, вот не пришел, – Соколовский пожал плечами.

– Лемечко! Лемечко! – театрально сокрушался Цобель.

– Может, придет. Трамваи не ходят, автобусов не видать, и опоздать нетрудно, – заметил Фокин не без злорадства.

– О-о! – охотно подхватил Цобель. – Это есть святой божий правда, Лемечко придет. Он, как сказать, маленько убегал, заблуждался……

Цобель выглянул в полуоткрытую дверь и отдал какое-то приказание.

Через минуту Лемешко стоял посреди комнаты, босой, с разбитым в кровь лицом. Ростом он вровень с Соколовским, но тяжелее, внушительнее, смуглый увалень с руками грузчика, с грудью, заросшей густым черным волосом, проглядывавшим сквозь рваную рубаху. Лагерные коты он бросил по дороге, чтобы они не выдали его, и пытался бежать босиком.

– Бачылы дурня? – проговорил он тихо. Опухшие от побоев губы с трудом раздвинулись в виноватой улыбке. – А не бачылы – глядите!…

Цобель хлопотал вокрул Лемешко, грубовато и прощающе подталкивая его к товарищам.

– Лемечко надо Wasser мыть, ein Bad nehmen, massieren… Ему надо Mutterhände… Это… матерный рука? Да? Лемечко не будет уже немножко бегать… Лемечко надо стрелять, ein Blutige Bad, но он есть один раз прощен. Это мой, герр Цобель, просьба, герр комендант.

Парни молчали. Неугомонный Цобель уже впустил в кабинет двух незнакомых парней – коренастого, подстриженного по-бурсацки голо, и второго, с пепельно-серой шевелюрой и страдальческим выражением молодого интеллигентного лица. Оказалось, они тоже спортсмены, футболисты, – Савчук и Хомусько. Хомусько – седой, с настороженным прищуром глаз, как будто ему постоянно мешает свет.

Цобель объяснил: времени осталось немного, нужно быстрее собирать команду, нужны и запасные, хотя немецкие футболисты самые корректные в мире, но игра есть игра: Leidenschaft… Aufwallung, и запасные могут пригодиться. Он, Цобель, нашел этих двух парней, еще кого-то обнаружили в лагере у Зоммерфельда, так что если не лениться, а приналечь по-солдатски, mit Glaube and Eifer – все будет хорошо… Завтра им выдадут продукты, а сейчас они втроем поедут в лагерь к оберштурмбанфюреру Зоммерфельду – герр Цобель, герр Соколовский и этот вот, герр Савчук.

Рыжий примолк только в автомашине, грузно осев рядом с шофером и опустив красноватые морщинистые веки.

На заднем сиденье покачивались в принужденном молчании Соколовский и Савчук. Было в футбольном доброхоте-новобранце чтото ординарное и грубоватое: плотно сжатый, суховатый рот, чуть вывернутые ноздри и блеск кожи на скулах и твердых с подбритым волосом надбровьях.

– Да-а, наломали дров… – неопределенно протянул Савчук. Соколовский молчал. – Хорошо, хоть вас выпустили. В городе тоска смертная, скука. Народ хочет жить, а жить – это ведь не только жрать, тем более жрать нечего. Есть же и другие, более красивые, интересы.

Машину тряхнуло на выбоине, и трудно было понять, кивнул ли Соколовский или его качнуло на пружинистом сиденье.

– -Народ хочет сеять, хлеб сеять, – объяснил Савчук, – строить свои дома, делать все, что он делал всегда, веками. Не всем же подыхать из-за того, что они проиграли войну.

– Что, кончилась война? – спросил Соколовский простодушно.

– Хана! – До сих пор Савчук сидел неподвижно, сложив на груди руки, но теперь подтвердил свой приговор взмахом обеих рук. – Ну, повоюют еще с месяц, от силы два, положат миллионы людей – и хана. А что им до людей? Не зря говорят: «Москва слезам не верит».

– Значит, Москвы еще не взяли? – спросил Соколовский, словно удивляясь.

– Не взяли сегодня – завтра возьмут. Немцы – дошлый народ, – тихо и без всякой симпатии сообщил Савчук. – Они щетины с дохлой свиньи не оставят, что ж ты думаешь, от Москвы откажутся!

Соколовский промолчал.

– Я в институте физкультуры ассистентом работал, – сказал Савчук, – потом в комитете физкультуры инструктором.

– В футбол давно играешь? – спросил Соколовский.

– Одному как играть? Я в газете взялся вести спортивный отдел: одно название. Писать-то не о чем, людям не до спорта, никого не расшевелишь, даже пацанов не дозовешься. Вот и высасываю из пальца.

Он выставил указательный палец, длинный и плоский, как плотничий карандаш.

– Скучно, – повторил Савчук, рассеянно глядя в спину Цобеля. – Путаемся. Идеи своей еще на нащупали. Народу нужно дать идею! Дурак без идеи дня не проживет. – Он склонился к Соколовскому и шепнул доверительно: – Немцы два борделя открыли, только для себя. Hyp фюр дойчен! Тоже порядочные сволочи. Ты как, интересуешься?

Савчук ждал, все так же склонившись, прилипнув к нему настойчивым взглядом.

– За такие вопросы женатые мужики морду бьют, – бесстрастно

ответил Соколовский после недолгого молчания. Его устраивала эта возможность морального, нравственного размежевания: не все же рвутся в бордель.

– Ладно, я тебя на пушку брал! – Савчук рассмеялся. – Проверить хотел, какой ты есть после великого поста. В лагере с этим не разбежишься, я так думаю. Мы с тобой еще сработаемся.

Соколовский промолчал.

Вскоре показались расчерченные линиями колючей проволоки вышки и приземистые лагерные постройки.

По настоянию Соколовского его оставили наедине с тремя пленными. Савчук задержался было у цинкового бака, нацеживая в кружку воду, но Соколовский попросил, чтобы и он ушел.

Солнечный свет падал в барак резкими полосами сквозь оконца под самой крышей – здесь под бараки оборудовали амбары заготзерна и было суше, чем в лагере у Хельтринга, – амбары стояли на фундаменте, – но и здесь держался тяжелый дух гниющей соломы, лежалого тряпья, запах отчаяния и смерти.

Безрадостное чувство сжало сердце Соколовского.

Что он скажет этим людям? Почему они должны верить ему, если поначалу и Дугин взорвался, а Скачко удержала только давняя дружба. То, что он отощал, как весенний медведь, что и от него несет лагерем, а голова в тюремной стрижке, ровно ничего не значит. Ну, нашли провокатора среди тех, кому невмоготу стала лагерная жизнь. Разве такого не бывает?…

– Послушайте, товарищи. Есть разговор. Очень важный…

Они стояли в трех шагах от него спиной к окну, так что лица оставались почти в полной тени, а на головы и на плечи падал искрившийся пылью столб света. В ответ они не произнесли ни слова, даже не шевельнулись.

Они ему не поверят. Чем проще он станет говорить с ними, тем глубже войдет жало подозрения. Утром свои, близкие люди едва не бросили его одного на бульваре. Нужно оставаться самим собой, в этом есть какой-то шанс, самый малый, но шанс.

– Только вот что, вы не думайте, что я с ними… С этими… – он яростно выругался. – Вам трудно не подозревать меня, я это понимаю, только дурак не поймет. А вы попробуйте, поверьте, на полминуты поверьте, только чтобы спокойно выслушать меня. Выслушать, а самим подумать, не с ходу решать, а подумать.

Низкорослый парень оскалился, будто рассмеялся беззвучно, нервно дернул головой и с вызовом посмотрел на Соколовского. Чем-то он напоминал Фокина: мгновенно пробегающей наискосок по лицу – от угла рта к виску – улыбкой, маленьким асимметричным лицом, кепчонкой с ломаным козырьком, из-под которого выбивалось подобие чубчика. Сказать точнее: шкет, шкетик.

Двое высоких мужчин, стоявших рядом с ним, выглядели посвирепее.

– Держись, Григорий! – сказал один из них, со светлыми густыми бровями и тяжелой складкой над переносьем. – Сейчас покупать начнет. Это приказчик. Ходок!

Руки Григория мирно свисали вдоль тела, но выражение резкосмуглого лица с холодными голубыми глазами, цвета линялого ситца, не сулило добра. Он зарос темной щетиной весь, кроме носа, лба и внятно очерченных кругов у светлых глаз.

– Ну, чего надо? – выкрикнул он неожиданно высоким голосом и смерил Соколовского уничтожающим взглядом.

Соколовский приблизился к ним вплотную.

– Товарищи, – начал он тихо, – я тоже из лагеря. Третий день на воле…

Он протянул руку толстогубому парню с широко посаженными глазами, но тот больно ударил его по пальцам.

– Кирилл! – предостерегающе бросил Григорий, а шкет в кепчонке повис на его плече.

– Ладно, Ленька, – проговорил толстогубый, стряхивая его рывком плеча. – Они этих гадов десяток на рубль покупают.

Левая половина лица Кирилла резко дрогнула, рот криво дернулся, и на губах запузырилась пена.

– Ты возьми себя в руки, – посоветовал ему Соколовский. – Так вот: вы сами решайте, как поступить, а меня выслушайте, ничего другого мне не надо. – Спокойствие и достоинство, с которыми он продолжал разговор, кажется, произвели впечатление. – Ударите – я стерплю, хоть я и не из терпеливых. Стерплю, мне-то вас бить не за что, а если так, по своим бить, можно и просчитаться. Я бы и сам не поверил такому пришлому агитатору, тоже принял бы его за шкуру. – Он развел руками. – Все понимаю, а вы попробуйте все-таки – выслушайте меня.

– Сволочь! – выдавил из себя Кирилл со стоном, со зловещим ликованием. – Ну и хитрая же сволочь!

– Если вы футболисты, – продолжал Соколовский, пропустив мимо ушей ругань, – может, знаете меня, может, слыхали про меня. Фамилия моя Соколовский…

– Врет? – требовательно спросил Кирилл у того, кого он назвал Ленькой.

Ленька не знал.

«Значит, Кирилл не здешний. И шкет тоже», – отметил про себя Соколовский.

– Эх, ты!… – уничтожающе воскликнул Григорий: он узнал наконец прославленного форварда, и его презрение стало более личным и непримиримым.

– Ну трави свою баланду! – потребовал Кирилл.

– Три дня назад я еще жил в таком же бараке. Пожалуй, похуже: может, слыхали про лагерь на Слободке? И немцев я люблю не больше, чем вы. Ну вот, вывели нас из барака в подштанниках, бросили футбольный мяч под ноги и сказали: играйте! Приказали играть.

– А вы и рады стараться?! Продались! – щека Кирилла снова задергалась.

Соколовский будто не слышал.

– Мы подумали: чем подыхать за проволокой, лучше выйти, рискнуть, успеть что-нибудь сделать, оглядеться на воле, вернуть рукам силу… – Он протянул вперед длинные в кровавых мозолях руки заключенного.

Кирилл бросился и нанес Соколовскому несколько исступленных ударов, но все неладно, все мимо цели, будто бил сослепу.

За ними наблюдали – в барак ворвались охранники, Цобель и Савчук. Кирилл упал от удара Савчука и корчился на полу, разбрызгивая порозовевшую пену. Савчук уже занес ногу, целясь в лицо Кирилла, но Соколовский метнулся и сгреб Савчука так, что его серый спортивный пиджак затрещал.

– Чудило! Я же за тебя вступился.

– Еще убьешь, – мрачно отшутился Соколовский, отталкивая Савчука. – Играть некому будет. Ты вроде не футболист – боксер. Бьешь, когда ничем не рискуешь.

На полу затихал Кирилл.

– Он контуженный, – объяснил Ленька.

– Матросня! – Савчук сплюнул, ноздри его все еще ходуном ходили от возбуждения. – Шпана портовая!

Цобель удовлетворенно потрепал Соколовского по плечу.

Через четверть часа с территории лагеря выехала машина. Кирилл медленно приходил в себя на заднем сиденье и смотрел на мир мутным, отсутствующим взглядом. Понимал, что их везут на расстрел, но не чувствовал в душе ни боли, ни раскаяния. Тесно прижались к нему товарищи – солдат Григорий и Ленька Архипов, одесский паренек, случайностями войны занесенный в этот лагерь.

При въезде в город Соколовский набрался храбрости и тронул Цобеля за плечо.

– Остановите машину, мы пешком пойдем. – Рыжие брови Цобеля удивленно поднялись.

– Так будет лучше, – настойчиво сказал Соколовский. «Оппель» затормозил.