Турция. Константинополь. Январь 1920 года.

Тремя днями раньше.

Во-первых, Красавчик был вдоль и поперек шитый-перешитый, что твой матрац. А, во-вторых, на Красавчике все всегда заживало, как на собаке. Даже порез в четверть пуза, которым его лет десять назад украсил Джимми Гуталин, хотя та вертлявая креолочка (как там ее звали) того не стоила. Это они уже потом сообразили, когда Джимми притаранил истекающего кровью дружка на квартиру к Шмуцам и все время, пока Соломон громыхал в судке железяками, трясся и рыдал, как обесчещенная стенографистка.

— Везучий ты поцик, Генри Джи Баркер, — процедил Шмуц сквозь зажатую в зубах нитку, — глубже на четверть дюйма — и все. Мазлтоф!

— Чего, чего? — не понял Гуталин.

— Шутит так... — простонал Генри. — А ты, Джимми, скотина! Вот оклемаюсь и прямиком в клан. Кранты тогда тебе, твоей маме, бабушке и всей твоей чернозадой родне.

— Стыдись, Генри! — игла воткнулась в кожу много сильнее, чем это было нужно. Напоминаний о «белом братстве» старый еврей не терпел.

— Ыыыммааа! Шучу я.

— То-то же! — довольно ухмыльнулся Соломон и продолжил шитье, несмотря на шабат и брюзжащую на кухне жену. Сделал еще пару стежков. Отодвинулся, полюбовался на шов и удовлетворенно нахлобучил на плешь кипу. — Везучий поцик... Другому после такого месяц валяться, а на тебе, как на собаке... Через неделю оправишься... сынок.

— Это... спасибо тебе... — Генри сжевал конец фразы, сделав вид, что его замутило от боли, потому что момент случился уж слишком сентиментальный, а благодарить Красавчик не любил и не умел. К тому же на скамеечке в углу громоздился до слез расстроенный Гуталин, а у цветных язык без костей, и, кто знает, где он может ляпнуть про то, что Красавчик Баркер якшается с пейсатыми.

Что, в общем, соответствовало истине.

Это была необычная и очень странная близость, вдруг возникшая между бездетным евреем из Одессы и чикагским громилой Генри Баркером. И дело было не в том, что парнишка из Пенсильвании, едва умеющий читать, оказался талантливым ювелиром. И не в том, что через Шмуца Генри было удобно сбывать «грязный» товар. Не знавший отца, выросший в семье, которую назвать семьей мог только особо циничный репортер криминальной хроники, Генри неожиданно для себя привязался к Шмуцам. Ему нравилось вечерами забегать к Соломону и глядеть, как тот суетится у буфета, громыхая бутылками с дешевым кислым вином. Генри нравилось слушать болтовню старика, нравились его едкие подколки, большинства из которых Красавчик не понимал и лишь по хитрому прищуру Соломона догадывался, что тот только что сказал шутку. Красавчику нравилась даже миссис Роза Шмуц — провонявшая скипидаром носатая жердь, при виде Генри с грохотом выставляющая лишнюю тарелку на стол. «Таки опять нашу рибу кушать приперся... оглоед задрипаный...» — бурчала Роза по-русски, а Генри улыбался, догадываясь о смысле сказанного и понимая, что тетка ни капли не злится — просто вот характер такой. По сравнению с Ма, между прочим, золотой характер!

Но больше всего Красавчика подкупала не фаршированная щука и не лото, в которое Шмуцы любили сыграть после ужина, и где Красавчику приходилось несладко — Соломон просчитывал ходы не хуже, а то и получше его самого. Больше всего Генри нравилась серьезность, с которой Шмуц относился к его художествам. Портретов с пейзажами, правда, малевать не заставлял, зато часто просил набросать по памяти картинку какой-нибудь особенно хитрой цацки из тех, что Красавчик видел на шеях и запястьях чикагских богатеек, или просто из тех, что были выставлены в витринах ювелирного магазинчика «Шмуц и сыновья». «С сыновьями солиднее. Сам подумай, какой приличный человек согласится делать бизнес с бездетным старым жидом? Был жид, нет жида — и взятки гладки. Другое дело, когда у жида есть сыновья... или сын», — пояснил Соломон Красавчику, и голос его как-то по-особому дрогнул.

«Рисуй, рисуй, сынок...» — Шмуц следил за тем, как ловко Генри ведет линию, кладет штрих, растирает пальцем тени. Раздухарившись, Генри обычно фантазировал. Начинал, к примеру, с сережки, потом дорисовывал мочку, потом ухо, абрис лица... «Ну хватит... Дальше не надо. Вот ведь разошелся, художник», — добродушно посмеивался Соломон, и Генри краснел, откладывал карандаш в сторону. Но в душе был старику благодарен за то, что тот видит в нем не только медноголового громилу, способного держать в руках лишь кольт да пачку купюр.

В общем, Соломону Шмуцу Красавчик доверял — не то чтобы сильно (доверие — вещь интимная, вроде кальсон, поэтому выворачивать его наизнанку не следует никогда), но больше, чем прочим. Только Соломон слышал о «тайной норе» Красавчика, только Соломон был в курсе истории с Малышом Стиви и считал, что «снимать» Малыша со стула — дело зряшное и гиблое. Соломон отговаривал от налета на тюрьму, ругался, брызгал слюной и грозился запереть Красавчика в погребе. И вот именно поэтому Красавчик до сих пор не мог понять, что же произошло потом, и почему старик сдал Генри «чертовым масонам».

«Обгадился. Наверняка, обгадился от страха и меня слил... Вот ведь скунс в ермолке», — злился Генри и представлял, как в квартирку Шмуцев завалился Капрал с парой крепких ребят, прижал к буфету тетку Розу и пригрозил перерезать жидовке горло. «А, скорее всего, бабок ему пообещали. За бабки Соломон маму родную продаст! А как ловко придуривался! Строил из себя... Сынком называл. Вот теперь, благодаря «папаше» и кукуй тут, в этой богом забытой дыре, с дырой в заднице».

Генри понимал, что злость его — от бессилия, и что винить Шмуца глупо — старикашка ни при чем, что решение взять странный заказ принял он сам, и никто его к этому не принуждал. Что в перестрелку с турками он влез по глупости из-за едва знакомой девчонки, которой след простыл. Все это Генри понимал, но поделать с собой ничего не мог. Он уже второй месяц прел под пуховыми одеялами, смолил турецкий кислый табак и злился. Злился на мадам Капусту, распекающую за стеной новую горничную — дебелую армянку, ни капли не похожую на рыженькую Эйты. Злился на Ходулю, от которого с полмесяца назад пришла запоздавшая телеграмма. В телеграмме Ходуля писал, что Гусеницу ему добыть не удалось, а значит, время, отведенное на поиски цацки и спасение Малыша, сократилось до минимума. Генри злился на то, что под бинтами адски свербит, злился на вопящих за окном кошек, на промятую перину, задравшиеся простыни и на доктора. На доктора Потихоньку (так Красавчик окрестил однорукого турецкого хирурга) злился осо­бенно.

— Ну... На тебе, дорогой, все, как на кошке, заживает! Завтра потихоньку попробуй встать.

— На собаке... — отчего-то взвился Красавчик, хотя, казалось бы, мелочь. — Правильно говорить «как на собаке», Альпер... бей.

— Знаю, дорогой, — доктор пожал плечами. — Это из-за лизоцима так говорят. В собачьей слюне есть фермент, благоприятствующий регенерации — лизоцим. Вот и говорят: «заживает, как на собаке». Но мне все равно ближе кошка. Собака для мусульманина — животное нечистое. Так вот. Завтра потихоньку можно встать.

— Потихоооньку, — взвыл Красавчик. — Потихоньку переворачиваться. Потихоньку двигаться. Потихоньку подниматься, потихоньку садиться. Потихоньку спускать ноги. Потихоньку курить. Теперь потихоньку вставать! По мне, лучше быстро сдохнуть, чем жить вот так... как вареный лобстер.

— Ну-у-у, было бы быстрее, чем потихоньку, если бы кто-то на утро после ранения не вскочил на ноги и чуть не сыграл в ящик. Я верно выразился про ящик, дорогой? Или в Америке сыгрывают куда-то еще?

Однорукий доктор Потихоньку складывал инструменты — один за одним, тщательно осматривая каждый, прежде чем положить сперва в специальный мешочек и лишь затем убрать в саквояж, а Красавчику хотелось размозжить его круглую, как бильярдный шар, и такую же гладкую голову. Ох, как же ненавидел сейчас Генри этого лысого однорукого толстяка! Как ненавидел его манеру делать все медленно и аккуратно. Как ненавидел запах его сладкого одеколона, перемешанный с камфорной вонью, скрип его протеза и его кривую печальную улыбку. И то, что доктор зовет его «дорогим», словно издевается, а сам на «Потихоньку» отзываться наотрез отказался, зато к имени Альпер потребовал добавлять басурманское «бей».

— Зверобей пьешь, дорогой? Нет? А зря... зря... Для нервной системы — очень полезная вещь. Гораздо полезнее морфия. Надо пить потихоньку зверобей.

— Потихоньку-у-у-у... Зверобой!!! К черту зверобой! — Генри схватил подушку и изо всех сил швырнул ее в угол, попав точно в высокую резную этажерку. Этажерка покачнулась, лежащие на полочке листки бумаги соскользнули на пол. Откуда-то сверху покатились карандаши, кисти, глухо стукнула о ножку этажерки высохшая палитра.

— О чем я и говорю! Нервы, дорогой! А послушал бы меня, принимал бы зверобей, не нервничал бы так... Вот, видишь, уронил тут все, и картинки свои тоже уронил, дорогой. Эхехе... — доктор неуклюже нагнулся над рассыпавшимися рисунками, принялся подбирать, делая вид, что для него это пустяшное дело, и что инвалидность ничуть ему не мешает. Однако видно было, что доктору нестерпимо трудно.

— Это... Не надо, Альпер... это самое... бей. Альпер-бей. Горничная соберет, — только что Красавчик готов был доктора Потихоньку растерзать, а теперь ему было калеку мучительно жаль. В конце концов, костоправом Потихоньку был отличным, плату за свои услуги брал умеренную, а за то, что не совал свой нос, куда не следует, его вообще стоило бы щедро премировать (о чем Генри решил подумать немного позже, когда целесообразность и холодный расчет вернутся и победят невесть откуда взявшееся чувство сострадания).

— Мне не труд... Аллахалла! Надо же... Невозможно! Это невероятно! Как? Откуда... Откуда знаешь, дорогой? Невозможно! — изумленный доктор Потихоньку держал единственной своей левой рукой рисунок и близоруко щурился, пытаясь разглядеть детали.

— Откуда знаешь Тевфик-пашу? Откуда видел Моржа, дорогой?

У Красавчика по хребту побежали тонконогие веселые мурашки, он насторожился, впился в доктора Потихоньку острым взглядом и ласково улыбнулся. Так Генри Джи Баркер улыбался, если чуял близкую добычу, когда его с ног до головы захватывал азарт, когда сердце начинало колотиться в бешеном ритме и все вокруг внезапно обретало четкость, ясность и безупречную простоту.

— Кто? Какой паша? — на всякий случай Генри «включил простофилю».

— Вот этот, на рисунке... С Моржом. Это ведь Тевфик-паша! Друг мой сердечный. Однополчанин и сват.

Надо же! Целый паша — турецкий генерал! То-то Красавчик так долго с ним возился. А начал ведь с пустяка. Скучал у окна, глядел на кухарку, перебирающую фасоль. Думал, что вот бы ее как-нибудь написать, только вряд ли старая карга согласится позировать. Задумчиво ковырял ножичком оконную замазку, как в детстве, когда Ма в наказание запирала его дома, а сама сматывалась по своим делам. В полдень Генри оставил окно в покое и достал бумагу, чтобы по недавно заведенному обыкновению набросать на скорую руку чертовы фигурки — все десять. Гусеницу рисовал первой... За ней первой и собирался двинуть, едва заживет рана. К марту планировал метнуться обратно, перетереть с чертовой куклой Марго, а там — как карта ляжет. Красавчик рассчитывал, что карта ляжет в его пользу, и что к апрелю он окажется и с Гусеницей, и с Бабочкой, и с Малышом Стиви. Окажется снова здесь — в Константинополе. А дальше, как в песне, тум-тум, тум-тум за золотым руном... Однако произойти могло всякое. Поэтому у Красавчика имелся запасной план, запасной план к запасному плану, по три запасных плана к каждому из предыдущих и так далее. Несмотря на внешнюю безалаберность и любовь к браваде, Генри Джи Баркер был человеком весьма осторожным.

К примеру, не просто так за два месяца он не вышел на связь с людьми заказчика. Не просто так он «на дурачка» навязался к англичанину в соседи, а потом даже не шевельнул пальцем, чтобы сменить жилье. Опыт подсказывал Красавчику, что стоит обнаружить себя, как немедля начнутся беспокойства, которые для обездвиженного ранением человека будут совсем лишними. Вот поэтому он и залег на дно здесь, у Капусты.

Пока хворал, то шевелил мозгами много и крепко, планировал что, да как. На сообразительность свою конечно надеялся, но решил еще раз все тщательно продумать и прорисовать, чтобы вбить картинку себе в голову раз и навсегда. Рисовал каждый день. Рисовал Гусеницу, потом Бабочку, потом Дельфина, про которого имелись тридцатилетней давности сведения, что он застрял в Туркестане и давно уже не использовался. Верблюда в девятисотом обнаружили в Сирии, а потом, вроде как, он должен был со своим хозяином-дервишем отбыть в Конию, в суфийский монастырь. Информация о Лягушке была в два раза старше самого Красавчика — в тысяча восемьсот восьмидесятом болталась фигурка где-то в Албании, а что стало с ней потом — одному богу известно. Стрекозу и Льва в начале века отследили в Салониках, а дальше след их терялся... Что же касается Орла... и Жужелицы. Эти две вещи были в России. В Москве. Причем адреса, по которым их надо искать, и имена владельцев Красавчик помнил на зубок. Масонский шпион в Москве сработал лучше прочих — сумел добыть приличный «свежак». Вот только Жужелицу, считай, уже перехватил Ходуля, а как достать Орла, Красавчик ума не мог приложить. Генри Джи Баркер, конечно, не являлся членом Конгресса или Лиги Наций, но газеты читал, и кто такой есть мистер Владимир Ульянов-Ленин, знал отлично. «В конце концов, не у Папы ж Римского, тиару подрезать — и то хлеб», — посмеивался Красавчик, выводя на шершавой бумаге крючковатый клюв.

Самым «легким» из предметов Красавчику казался Морж. Из записей следовало, что с четырнадцатого года Морж хранится у какого-то турецкого генерала, который в начале войны командовал на восточном фронте пехотным полком. Также имелась приписка, что Моржом генерал не пользуется и вряд ли вообще догадывается о свойствах предмета. Адреса офицера в масонских записях не нашлось, но дело, в общем, было плевое. Сколько тут этого офицерья, так, чтобы по возрасту и званию подходили? Пятьдесят? Сто? Тысяча? Сколько из них дрались с русскими в четырнадцатом? А скольких их зовут... Красавчику пришлось отключиться от воспоминаний, чтобы через секунду рука его сама собой вывела на листке чудное басурманское имя «Тевфик». Хватило бы месяца, чтобы разыскать Тевфика — нынешнего владельца Моржа, и еще неделю-другую на то, чтобы вытащить фигурку. Да только не было у Генри Баркера этих полутора месяцев, поэтому он постановил так — сначала Гусеница и Малыш Стиви, а потом все остальное. Но Морж все же дразнился своей доступностью и раздражал Баркера так, как круг кровяной колбасы, подвешенный под потолком мясной лавки, раздражает голодную дворнягу. Может быть, поэтому Красавчик рисовал Моржа чаще остальных предметов.

Вот и в тот день, до тошноты «налюбовавшись» на кухарку и приступив к полуденному планированию, Красавчик уделил Моржу времени больше, чем прочим фигуркам. Комнату заливало яркое не по времени года солнце, за окном весело перекрикивались дети, монотонно стучал о стену мяч. От всего этого Красавчика разморило, и он почти уснул над мольбертом, машинально продолжая скрипеть карандашом по бумаге. Очнувшись же, опустил взгляд на исчерканный листок... и охнул от удивления.

Морж лежал на раскрытой мужской ладони. Сама ладонь и, собственно вся рука, принадлежала крупнолицему турку с обвислыми седыми усами и тонким породистым носом. Чем-то турок напоминал доктора Потихоньку, но гораздо резче выделялись надбровья, уголки крупного рта были скорбно опущены вниз, а взгляд был пустым и страшным, словно напротив стояла, опершись о косу, сама смерть. На турке топорщился офицерский куцый полушубок, а голова была замотана в башлык. Ни башлыка, ни полушубка, ни самого турка Красавчик прежде не видел, в этом он мог поклясться. Рисунок вышел чертовски живым, и поэтому Красавчик не стал его жечь, как поступал со всяким изображением предмета, а засунул в стопку других картинок, которые называл «всякое баловство», но которыми про себя даже гордился.

Теперь же именно этот рисунок держал в дрожащих пальцах доктор Потихоньку. Лицо доктора странно и неприятно кривилось, кадык ходил вверх-вниз, а дыхание было неровным и сиплым.

— Да. Они это... Тевфик-паша... Морж... — наконец выдохнул доктор Потихоньку и уставился на Красавчика рыбьим пустым взглядом. — Давно я Моржа этого не видел. С самой той битвы с русскими. С клятого Сарыкамыша! С той шайтановой ночи, когда наши солдатики там лежать остались... Совсем ведь еще дети. Тысячи детей, и никто ничего не смог поделать, чтобы их спасти! Они брели, все брели вперед, как деревянные, а потом ложились на землю и замерзали. Ни взрыва тебе, ни выстрела. Тишина... За день до этого в расположении старикан сумасшедший появился — не то поп, не то монах армянский! Армян в Киликии тогда еще почти не трогали, так... резали потихоньку... Так вот поп пришел невесть откуда прямо к нам в лагерь, мол, знает что-то про русские укрепления. Кто верит армянам, а? Вот ты веришь армянам, дорогой? Я сказал Тевфику — гони собаку прочь, но Тевфик не послушал... В ту ночь и случился ад, как он есть. Мальчики наши ложились и замерзали, превращались в чистый лед. А между сугробами бродил поп — седой, пустоглазый и черный лицом, будто сам Иблис. Бродил, схватившись руками за шею, и все смеялся. И от пуль словно заговоренный. Тевфик в него две обоймы выпустил, прежде чем тот упал лицом в снег. Перевернули, а он так за шею и держится. Думали, у него крест, а там Морж...

Доктор сбивался, то и дело переходил с английского на турецкий и, кажется, даже не понимал, что говорит вслух, а Красавчик меж тем живо соображал. Ни превратившийся в лед турецкий пехотный полк, ни старик-армянин, похожий на черта, ни празднующие легкую победу русские ему не были интересны, название «Сарыкамыш» он вряд ли бы сумел повторить, но вот про фигурку он бы с удовольствием послушал еще и еще.

— А ты откуда знаешь про Моржа, дорогой? Откуда? — переспросил Потихоньку, слегка успокоившись. — Тевфик через сутки, когда на моих руках умирал, мне его передал, чтобы помнил я ту ночь. Эх... тогда еще у меня обе руки были целые. А Моржа я потом Тевфику вернул...

— Мертвому? — Красавчик огорчился. Ковыряться в могилах он не любил, хотя в прошлом всякое случалось.

— Зачем мертвому, дорогой? Живому. Я отличный был хирург.

Генри хотелось кое о чем доктора попытать, однако атмосфера в комнате неуловимо изменилась, и еще секунду назад взволнованный и от этого чересчур болтливый турок как будто запнулся, засуетился и выбежал вон. Едва затихли в коридоре шаги доктора Потихоньку, Генри с удовольствием спустил с кровати ноги, пошевелил пальцами и принялся размышлять. Фигурка Моржа сама шла к нему. Шла просто так, без усилий, без беготни, стрельбы, суеты и тревог. Всего-то затрат — на куруш сепии, на полкуруша белил да листок бумаги. Расскажи кому — ни за что не поверят. Упускать такой случай, считай, идти поперек собственной удачи. Да за такое Ма его бы своими руками придушила!

Красавчик потянулся, широко зевнул и впервые за эти тягучие и пресные, словно жевательная резинка, месяцы почувствовал себя великолепно! Жизнь начинала налаживаться. Потихоньку...

Артур Уинсли-младший, окажись он сейчас на месте Красавчика, наверняка принялся бы раздумывать о предопределенностях и о том, что такое случайность и есть ли ей место в человеческой жизни. Но к счастью, Красавчик Баркер был человеком простым, поэтому предпочел долго не размышлять о причинах невероятного совпадения. Случайно совпало — ну и чудесно! Подфартило — еще лучше! Красавчику и без этого было о чем пораскинуть мозгами. Во-первых, ему теперь требовалось кровь из носу попасть в дом к Тевфик-паше, чтобы навести там аккуратный шмон, во-вторых, Малыш Стиви все еще был черт те знает где (если еще был), а в-третьих, дверь, скрипнув, приотворилась и в комнату просочился улыбающийся Креветка с подносом в руках.

***

Будучи в душе человеком суеверным, Красавчик опасался черных кошек, трубочистов, лестниц и карликов. Поэтому по доброй воле с Креветкой он бы знать не знался. Однако был он обязан Креветке жизнью дважды. В ночь, когда Баркера подстрелили, именно Креветка отволок его в укрытие и зажимал ладошкой рану до тех пор, пока не заявился англичанин. И это еще куда ни шло. В конце концов, Креветке тогда предлагали хорошие деньги за помощь, а что он сам закочевряжился, мол, джентльмены за помощь денег не берут, то вопрос другой. А вот то, что недомерок вытащил Баркера из лап смерти второй раз — Красавчик запомнил накрепко. Такое не забывают!

Нет. Генри Джи — сам болван, конечно. Знал ведь, что рана дерьмовая, и что вставать на следующий день и переться непонятно куда — считай, самому укладываться в ящик. Но баркеровская фамильная дурь взяла верх над разумом. Чего уж он там себе в горячке навоображал — то, что нужно потормошить цирюльника, или что по свежим следам сможет он отыскать рыженькую, или еще что... Но с кровати сполз, в фаэтон забрался и до самого рынка доехал, ни разу не потеряв сознания. Дальше память отказывалась выдавать цельную картинку, но с удовольствием кусочничала. Баркер помнил, как заглядывал внутрь разгромленной лавчонки — потом провал. Помнил, как дверь цирюльни так и не открылась, хотя барабанил он в нее так, что сбил костяшки. Потом провал. Помнил, как бродил по галереям, капая кровью на мозаичный пол. Помнил, как умирал, прижимаясь спиной к колонне, и как любознательная крыса пристроилась в шаге от него и ждала, когда же он отдаст концы... провал. А дальше появился Креветка. От Креветки пахло серой, масляными красками и карамельками. Лицо у Креветки было почти детским, маленьким и удивительно подвижным, а жиденькая бороденка придавала карлику сходство с козлом. Баркер тогда решил, что прибыл в ад, и сейчас бесы потащат его прямиком в котельную.

В следующий раз Красавчик очнулся уже в постели, в пансионе мадам Кастанидис. Перед глазами маячило белое, большое и лысое. «О! А вот и ангел, — обрадовался Красавчик, а проморгавшись, добавил. — Правда, однорукий, но Ма бы оценила шутку». Тут же из-под локтя «ангела» высунулась озабоченная креветкина физиономия.

— Кто вы? Где я? — ничего оригинального Баркер из себя выдавить не смог, но не надо думать, что кто-то другой в его ситуации догадался бы цитировать вслух, например, Вергилия.

— Я врач. Хирург. Зовут Альпер-бей. Слышишь меня, дорогой? Эй, мистер американец! Жить будешь...

— Эй, мистер американец! — спопугайничал Креветка громким фальцетом. — Жить будешь.

Почти полтора месяца Креветка спал на жесткой кушетке рядом с бредящим Красавчиком. Вскакивал, едва Красавчик начинал стонать и материться, водружал на Красавчика мешочки со льдом или, привставая на цыпочках, подносил к губам больного поильник. Это Креветка, чуть что не так, срывался и несся со всех своих крошечных ножек в Ортакой за доктором Потихоньку, это Креветка таскал из под Красавчика поганые судки... А когда Генри начал приходить в себя, именно Креветка припер бумагу, карандаши, краски и самодельный «постельный» мольберт. И кстати, если бы не Креветка, Красавчик напрочь забыл бы про Рождество. Он давно его уже толком не праздновал — если удавалось в эту ночь попасть к Бет, то ему тоже доставался какой-нибудь подарочек от Санты, но обычно Генри напивался дома, в одиночестве — а чего мешать своей рожей людям, у которых семьи, детишки, елка и рождественский стол. Но Креветка украсил комнату еловыми ветками (где только нашел?), навешал на них сушеных фиников и расставил по подоконнику вонючие свечи. Красавчик ругался, но встать из-за раны не мог, поэтому пришлось ему терпеть и финики, и свечки, и Креветкин фальцет. Лилипут пел что-то заунывное, грустное не то по-румынски, не то по-цыгански, от чего у Красавчика противно щемило под ребрами.

Такое не забывают. А то, что карлик по-английски ни бум-бум — даже лучше. Потому что благодарить Красавчик не умел и не любил. Однако сегодня Красавчик впервые пожалел, что с Креветкой они говорят исключительно «на пальцах» — надо было кое-что срочно выяснить.

***

— Кушать! Ням-ням, — Креветка вскарабкался на табурет, едва не расплескав густую жижу из стоящей на подносе миски. Но справился, пристроил поднос на коленочки и взял в руки ложку. — Кушать! Ням-ням! Алле-хоп! Хорошо!

Хороший!

Красавчику на долю секунды почудилось, что его приручают, как тигра или медведя. Приручают осторожно, ласково и со знанием дела. Но в мире существовали вопросы куда более насущные, поэтому он безропотно открыл рот и позволил Креветке влить в себя ложку-другую похлебки. Мог бы и сам, слабость в руках давно уже прошла, но как-то привык он к заботе за этот месяц, да и Креветке приятно.

— Харика! Отлично! — Креветка звонко причмокнул. — Ням-ням хорошо, гюзель!

— Да уж, — скривился Баркер. Чечевичное варево, которым его вторую неделю потчевал Креветка, стояло поперек горла. — Слушай, брат Креветка! Такое дело... а не знаешь ли ты ненароком где проживает этот... (Красавчик напрягся так отчаянно, что если бы вместо мозгов в голове у него был мотор, он бы сейчас взорвался ко всем чертям) этот... как его... Тефик-паша?

Креветка поплыл ласковой улыбкой, закивал. Соскользнул с табурета. И уже через секунду перед Красавчиком лежал лист бумаги с очень прилично начерченной картой трех близлежащих кварталов.

— Тут ты-я-Капуста дом! — Креветка поставил в верхнем левом углу жирную птичку, а тут — Тевфик-паша дом. Большой. Красивый. Гюзель.

Баркер довольно присвистнул. От первой «птички» до второй было не так уж далеко, и в другое время Генри, ни секунды не теряя, направился бы на рекогносцировку, а там, глядишь, по месту бы сообразил, как брать Моржа. Но сейчас такой план ему никак не подходил. Мешала чертова дырка в бедре. Красавчик и сидеть-то мог только потихоньку! Ну и как, спрашивается, ему с этой кочергой вместо ноги быстро, ловко, а, главное, незаметно пробраться в дом к паше, как?

Последнюю фразу Генри незаметно для себя произнес вслух, так сильно был раздосадован. Обычно болтать всякое он себе не позволял, потому что знал — в его бизнесе небрежно оброненное слово обычно ведет прямиком на кладбище. Но кого здесь было опасаться? Стены в пансионе толстые, мадам Кастанидис громыхает ведрами где-то внизу, доктор Потихоньку уже минут десять назад как ушел, а Креветка по-английски все одно ни бум-бум.

— Незаметно зачем ходить? Незаметно плохо! Заметно хорошо! Три дня завтра можно заметно! Три дня завтра большой день доктор Альпер! Сынок его будет делать половка с дочка Тевфик-паша... Можно всякий знакомый человек тук-тук! Здравствуй, уважаемый Тевфик-паша и Альпер-бей! Половка-хорошо! Держи подарок!

— Помолвка, — машинально поправил Красавчик, хотя оговорка Креветки ему понравилась, поскольку внезапно вскрыла истинную суть брака. — Чееерт! Аболиционисты твою бабушку дери, Креветка! А я думал, ты ни бум-бум, а ты вовсю шпаришь!

— Не бум-бум, не бум-бум! — радостно затряс бороденкой карлик и тут же извлек из-за пазухи потрепанный разговорник. По состоянию обложки можно было предположить, что с разговорником пробовали не только разговаривать.

— Тьфу! Ты на нем хамсу жрешь, что ли? Ладно... Помолвка, говоришь через три дня? Ну что, сходим, значит, на помолвку. Потихоньку. И это. Палку какую купи мне, что ли...