О проблемах взросления в условиях военного времени. О печке, стихах и кошке Манон

Москва, 1 января 1920 года по новому стилю

Все было не так. Абсолютно, совершенно все. Включая дату на календаре. Именно отрывной календарь — из серой бумаги, с аляпистыми рисованными человечками, с ломкими крикливыми стихами раздражал Дашу больше всего. В напечатанных колючим шрифтом словах не было ни одной «ять», и Даше от этого почему-то хотелось плакать, как будто букву — в общем-то, вредную и бестолковую, как кошка Манон, взяли и прогнали на холод. А теперь буквы нет, и так сразу ее жалко… Так жалко… И если Манон все еще приходила к подъезду, сидела, нахохлившись, на ледяной скамейке и укоризненно глядела на стыдливо пробегающих мимо хозяев, иногда втайне друг от друга отщипывающих для Манон кусочек от хлебной пайки, то «ять» исчезла навсегда.

На число Даша старалась не смотреть, но взгляд сам по себе возвращался к жирной единице. Первое января 1920 високосного года или же 19 декабря по старому стилю — Дашин день рождения, который теперь непонятно как считать. Была Дашенька, Даренка — папин «отчаянный декабрист», а теперь получается не пойми кто. И хоть дядя Миша добродушно предложил Даше праздновать день рождения дважды в год, ей все равно было обидно.

Новый РОСТовский календарь притащил Митя-маленький, сам вбил в стенку гвоздь и увесисто заявил: «Товарищи, пора жить по новому революционному времени».

По новому времени жить получалось плохо. Так плохо, что Даша впервые за много лет отчетливо, до боли в груди затосковала по папе. Подумала, что был бы сейчас он рядом, обязательно бы обнял, подхватил, закружил, чмокнул бы в нос и потащил бы на Патриаршие кататься на коньках. И там, на прудах, когда они, уже вдоволь нахохотавшись и навалявшись в сугробах, пошли бы есть постные пироги с капустой и грибами, он бы сначала сделал таинственное лицо, а потом достал бы из-за пазухи подарок… Даша даже знала какой. Папа никогда не говорил (он редко вслух вспоминал маму, тая от всех, даже от дочери, свое тесное жгучее горе), но Даша знала, что на восемнадцатилетие наконец-то получит расписную фарфоровую шкатулочку. Ту самую. С любимым маминым кулоном, доставшимся ей от ее мамы — Дашиной бабушки, которая, как гласила семейная легенда, должна была стать баядеркой в гареме турецкого султана, но дед — лихой донской казак — в нее влюбился и выкрал прямо из дворца, завернув в шелковый ковер. Даше эта история казалась волшебной. Она представляла, как усатый черноглазый молодец скачет на быстроногом рыжем коне по степи, обнимая за талию красавицу-одалиску, как мчат за ними страшные носатые турки на приземистых уродливых лошадках. К Дашиному огромному сожалению, бабушка с дедушкой умерли еще до Дашиного рождения, и ни портрета, ни фотографии не сохранилось. Но это было даже к лучшему… Чем старше становилась Даша, тем большими подробностями обрастала легенда. Молодой казак становился все выше и плечистее, черкешенка — все стройнее и пугливее… огненный скакун же летел все быстрее, а пыль из-под его копыт клубилась страшно и замысловато, забиваясь туркам в их крючкастые носы.

Конечно же, историю про баядерку мама сочинила. Она вообще была выдумщицей и фантазеркой, и хотя Даша едва ее знала (мамы не стало, когда Даше исполнилось пять), ей казалось, что она наверняка помнит каждый звук маминого голоса и ласковый ее домашний запах. И мамин кулон… Мама наклонялась над Дашей, чтобы поцеловать дочку и пожелать той спокойных снов, и кулон оказывался точно перед глазами девочки. Маленькая, смешная, очень похожая на настоящую, жужелица висела отчего-то вверх тормашками, тускло переливалась и как будто подмигивала Даше… «Жужеличка-жужка, пошепчи на ушко», — шептала маленькая Даша, повторяя мамину чудную призказку, трусила, что жужелица и вправду может заползти ей в самое ухо, и поэтому радовалась, что жучок крепко-накрепко привязан к маминой шее тонкой, но прочной цепочкой. Даша тянула к жужелице руки, но мама прятала кулон под круглый кружевной вырез. «Потом. Вот исполнится тебе восемнадцать, отдам», — улыбалась она. Голос ее был печальным и медленным, словно она уже догадывалась — все будет не так.

Все было не так. И тогда, когда мама много кашляла, а дом Чадовых, прежде солнечный и веселый, вдруг пропитался карболкой и тревогой. И потом, когда мама так и не вернулась из заграницы, куда они спешно уехали с отцом, оставив маленькую Дашу на попечении няньки. И потом, когда Дмитрий Иванович Чадов, прежде балагур и любитель шумных компаний, вдруг превратился в нелюдимого, резкого на слово и поступок человека. Вскоре Даша с отцом на целых три года вдруг перебрались в Тифлис. Там Даша, несмотря на усилия выписанной из Москвы все той же няни, совершенно «отрепалась и отбилась от рук», возненавидела пресный уличный шилаплав, зато влюбилась в горы, речку Куру и мацони с сахарной пудрой и научилась громко, как тифлисские грузчики, кричать «Хабарда!» — «Берегись!».

Скоро Даше исполнилось восемь, и надо было решать насчет учебы. В гимназию великой княгини Ольги Федоровны, по-простому в «Ольгинку», полковничью дочку приняли с радостью, и Даша с неожиданным рвением взялась за фортепьяно, танцы и естествознание. Только-только все начинало налаживаться — Дмитрий Иванович уже меньше печалился о том, что дочка без материнского присмотра растет совершеннейшим сорванцом, но тут вышел приказ о его переводе обратно в Москву.

В Москве они поселились не на старой квартире, а поближе к брату Дмитрия Ивановича — Михаилу Ивановичу Чадову на Кудринке. Полковник предполагал, что его отлучки из города станут частыми, поэтому рассчитывал в свое отсутствие на брата и его супругу Лидию Николаевну, которые с огромной радостью забирали к себе девочку на месяц-другой. Кузены Даши — старший Александр и младший, названный в честь Дашиного папы Дмитрием, а по домашнему Митя-маленький, — сперва настороженно отнесшиеся к появлению в семье девчонки, скоро обвыклись. Перестали дразниться и начали принимать Дашу в свои игры, делиться секретами, выдумывать шалости и честно делить на троих наказания и «угол совести» — так пафосно именовал дядя Миша чулан возле кухни, направляя туда безобразников в недолгую, но стыдную ссылку. И хотя жизнь, казалось, вошла потихоньку в колею, Даша страшно скучала по отцу. Она писала ему каждый вечер, старательно выводя полные красивые буквы, хвастаясь успехами в учебе и никогда не жалуясь ни на Милочку Завадскую — первую красавицу класса, зануду и вредину, ни на отца Федора — преподавателя Закона Божьего с цепкими злыми пальцами, которыми он умело выкручивал уши невнимательных гимназисток, ни на няню Нюру Федотовну — Нянюру. Хотя на Нянюру жаловаться можно было бесконечно: никто так не выводил Дашу из себя. Никто зимой не напяливал на Дашу уродливый капор, а летом не ругался за разбитые коленки и купленного на Трубе и тайком поселенного в детской петуха.

«Дарена, слушайся тетю Лиду, дядю Мишу, много не шали и не обижай нашу добрейшую Нянюру», — непременно приписывал папа в конце каждого своего ответа. И Даша печально вздыхала. Знал бы папа, какая она «добрейшая»! Но если папа сказал «не обижать» — надо не обижать. И, видимо, теперь придется отказаться от великолепной идеи подложить в Нянюрину кровать мертвого ужа и посмотреть что будет.

Каждое утро Даша выбегала в прихожую, чтобы первой выхватить из рук почтальона свежую корреспонденцию. Она садилась прямо на пол, перед высоким, в бронзовой раме зеркалом и быстро перебирала газеты, журналы, счета и письма… Иногда она радостно взвизгивала, хватала из стопки худой конверт всегда с новым обратным адресом и мчалась к себе, напевая по пути полечку. Иногда, а в последние годы все чаще, возвращалась в детскую понурая и серьезная.

— Не вешать эту замечательную конопатую конструкцию, Дарья Дмитриевна! — Дядя Миша за завтраком чмокал ее в затылок и, точно как папа, легко щелкал по носу. В носу начинало щипать. И вовсе не от щелчка.

— Вот, как будто сахарная моншерка какая козюли распустила… — бурчала Нянюра, собирая Дашины длинные косы «корзиночкой». — Чай, ты не нюня, вроде Милки твоей, а полковника алтирелии дочь. Видал бы тебя сейчас Дмитрий Иваныч… Кому говорю, Дашка… Соплю-то с паркету подбери.

Даша злилась на грубую Нянюру с ее гадкими неотесанными словами, сцепляла зубы… и удивительно, от злости на няньку печаль куда-то исчезала почти без следа.

Однажды зимой, вернувшись с уроков уже ближе к вечеру (забегала к Милке Завадской за гаммами, там и пообедала), Даша скинула в прихожей ранец и боты и помчалась в столовую, чтобы поспеть точно к чаю. Но, заметив Нянюру, стоящую возле плотно прикрытой двери в дядин кабинет, необычно строгую, какую-то серую и комкающую в больших своих ладонях платок, поняла сразу — что-то произошло. Что-то неправильное, страшное. Она даже рот открыть не успела, только уставилась на няньку вопросительно, как та вдруг притянула ее к себе и притиснула сильно-сильно к теплой большой груди. Даша жалась лицом к Нянюриному колючему платью, и деревянная продолговатая пуговица царапала Дашину щеку, еще красную и нечувствительную с мороза. Тогда от страха, что еще минуточка — Нянюра перестанет гладить ее по голове и скажет это страшное, Даша громко засмеялась и во весь голос закричала: «Хабарда! Хабарда! Хабарда!» Через день у Даши был день рождения. Ей исполнилось целых двенадцать лет.

Полковник Дмитрий Иванович Чадов в декабре 1914 года погиб в Турции под Сарыкамышем. Похоронили его на чужой земле, в общей могиле вместе с солдатами.

Турнагель, Чамурлы-даг, Лал-оглы, Эль-Кечмез… — Даша читала незнакомые слова в «Московских ведомостях», а потом в атласе выискивала эти названия и думала, что одной ей туда добраться будет непросто, даже если на билет до Турции хватит тех трех рублей мелочью, что она выколотила из копилки. По прибытии в Турцию Даша собиралась пойти сразу к генералу Юденичу, чтобы он ее выслушал, дал винтовку и немедленно отправил на передовую. Даша собиралась сказать Юденичу, что стрелять она умеет — папа в Тифлисе брал ее два раза на стрельбища. Вообще-то брал он ее только один раз, и весь тот день под присмотром Максима Максимыча, папиного вестового, она скучала в офицерской палатке и объедалась абрикосами, но этот момент Даша как раз намеревалась упустить. Зато не имелось у Даши не малейших сомнений в том, что стоит ей увидеть врага, она немедленно узнает среди них главных турков — Энвер-пашу и Мустафу-Кемаля-пашу и уж точно не промахнется.

Своими планами она поделилась с братом Сашей — он был старше ее на целых четыре года и через год собирался поступать в юнкерское училище. Наверняка он знал, как лучше добраться до Турции и что с собой в путешествие брать. Однако Саша оказался предателем… Дашин запас сухарей и шоколада, который она тщательно зарыла под сваленную в «углу совести» на зиму картошку, был силами тети Лиды, Нянюры и кухарки Нади изъят, а дядя Миша вызвал Дашу на серьезный разговор.

Разговор этот остался для всех остальных в семье секретом, но из кабинета Даша выбежала потная, красная, сжимая в ладошке маленькую бонбоньерку… Ту самую… с маминой «Жужелкой».

— Что? Дашка… Лыжи-то навострила, ить… Спрохвощить хотела? О дядьке с теткой, поди, не подумала, полудурья. — Нянюра раскладывала пасьянс «Марьяж» на большом кухонном столе, пока кухарка проворила самовар. Нянька укоризненно качала головой, на которой был повязан «рожками» кверху цветастый деревенский платок. «Рожки» качались, и Даше казалось, что Нянюра и есть та самая чертовая лярва, к которой, полагая, что его никто не слышит, дядя Миша отправлял всех плохих людей.

— Заткнись… лярва… чертовая! — выпалила Даша и швырнула в Нянюру надкушенной баранкой. И вылетела из кухни вон. Но тут же замерла, услыхав, как Нянюра печально говорит кухарке: «Дите горемычное. Ни мамки с папкой теперь… ни могилки ихней. Даже на Родительскую пойтить не к кому».

И тогда Даша впервые за этот отвратительный месяц разрыдалась. Слезы капали на мамин кулон. Жужелка сочувственно помалкивала.

***

С того вечера прошло много… так много… целых шесть лет. Даша из долговязой настырной девочки превратилась в худую, очень красивую девушку с грустными серыми глазами, с прозрачной, изредка усеянной золотистыми крапинами кожей, с длинной косой, завязанной тяжелым немодным узлом под затылком. С мыслями странными, рваными и неуютными, как и все нынче.

Календарь все так же дразнился цифрой один. Рисованные человечки будто насмехались над Дашей. Даша перевела взгляд на зеркало и совсем огорчилась. Юбка, перешитая из домашнего старого платья Лидии Николаевны, висела мешком, а новая блузка с рюшем, которую с трудом выменяли месяц назад на бронзовое дядино пресс-папье и чернильный набор, выглядела совсем деревенской. Валенки не по размеру, без калош, нитяные толстые чулки, собирающиеся на коленках «гармошкой», как ни утягивай резинки. «Господи! Филиппок какой-то, а не барышня», — Даша с омерзением отвернулась и плотнее закуталась в пуховый платок. Хоть десять платков, хоть двадцать — в доме все равно было холодно: буржуйка стояла в гостиной, а здесь и в двух остальных, оставшихся у Чадовых после подселения комнатах царила декабрьская злая стужа, почти такая же, как и на улице. «И руки какие-то у меня бессмысленные. Глупые бессмысленные руки… И ужасные невыразительные брови… И вся жизнь такая — ни туда ни сюда. Нет! Так жить невозможно. Пора уже что-то про себя решать! Немедленно!»

Как раз решительности Даше Чадовой было не занимать. Например, сейчас она стояла в прихожей и собиралась решительно и немедленно позвонить Милке Завадской, чтобы сказать, что ни в какое кино она сегодня не пойдет. В «Художественном» днем крутили агиткартины, кажется, «Пунина и Бабурина» и скучный до зевоты «Девяносто шесть», но она все равно бы пошла — ей хотелось поболтать с Милкой, да и торчать целый день в четырех стенах — невеликое удовольствие, но теперь за ней собрался увязаться Митя-маленький. А вот этого Даше не хотелось вовсе.

С Митей-маленьким они в последнее время не ладили. Его страстная увлеченность «новыми веяниями», навязчивая болтливость, разговоры «по душам» и глупые идеи Дашу раздражали ужасно. К счастью, Митя все больше и больше времени проводил вне дома и даже ночевал где-то в молодежной коммуне на Сухаревке. Балбес… Как будто не замечал, как горько от этого тете Лиде и дяде Мише, особенно дяде Мише — тот даже перестал по вечерам читать энциклопедию вслух, а монотонно раскачивался на низкой табуреточке возле буржуйки и курил, изредка подкидывая в топку остатки своей когда-то огромной библиотеки. А Мите-маленькому словно все это было невдомек. Он прибегал шумный, какой-то весь по-мужицки разухабистый, начинал тараторить, рассказывать, где он был, кого видел, кичиться близким знакомством с самим Владимиром Маяковским… А дядя Миша от каждого его слова, от каждого выкрика становился все мельче, незаметнее и тискал самокрутку. Вот угораздило же Митю-маленького именно сегодня, в день ее рождения (а как ни крути, сегодня у Даши праздник, и хотелось бы провести его наименее отвратительным образом), оказаться с утра дома.

— Кино — величайшее из всех искусств, как сказал товарищ Ленин! И с ним не поспоришь. Ну что? Идем? А потом, — Митя заговорщицки подмигнул, — свожу тебя в отличную обжорку в «Мюр и Мерилиз» — у меня там есть кой-какие связи, можно легко протыриться. Не кисни, Дашута. Одевайся.

Вспомни дурака — он и появится. Даша поежилась.

— Митька… Знаешь, что-то знобит меня с утра. Простыла. И вообще, я с тобой никуда не пойду. Тебе интересно если, вот иди сам.

— Ну-у‑у, — обиделся Митя. — А я еще и сюрприз хотел. Вечером на Москворецкой в Доме труда сам читать будет. Протыримся. Я там с товарищем одним тесно знаком.

То, как Митя выделил голосом слово «сам», однозначно говорило о том, что речь идет о Маяковском. Даша задумалась. Стихи Владимира Маяковского она любила. Не так, конечно, как Гумилева или Вертинского, чьи строки переписывала себе в дневник и ночами шептала наизусть, но все же. К тому же Маяковский, что ни говори, был очень хорош собой. Просто необыкновенно. Такой статный, такой яростный в жестах, с таким жарким взглядом, с губами нежными-пренежными. Даша покраснела, неожиданно для себя представив, как косматая медвежья голова революционного поэта почтительно склоняется над ее рукой.

— Нет, Митя. Я дома останусь. Сейчас и тетя Лида с Нянюрой вернутся. Надо будет им помочь наколоть дров на растопку, может, и еды добудут…

— Ты не права! — завелся Митя. — Ты становишься мещанкой и грязнешь в пошлом быту. Думаешь, я не вижу? Я все вижу… Ты, Дашута, живешь прошлым и не готова принять новое, социалистическое время. Ведь даже книжку не открывала, что я тебе принес. Ты, Дашута, глупая буржуазная курица… Ах, «изысканный бродит жираф»… Тьфу! Между прочим, твой Гумилев перед попами шапку ломит и на церкви крестится. А Вертинский твой вообще сейчас где — знаешь? Ну? Знаешь, что он в Крыму с Деникиным? Отвечай! Читала книгу или нет?

— Ну… я начала, — замямлила Даша, под Митиным напором немного сникнув. Брошюру авторства товарища Коллонтай с подробным описанием, как положено жить и мыслить современной девушке и почему ей следует немедленно отправиться вслед за товарищами в коммуну, дядя Миша швырнул в буржуйку. «Мерзость какая… Какая же мерзость», — отряхнул он ладони о штаны.

— Начала-а‑а, — передразнил Митя. — Все. Разговорчики окончены! Наступило время боевых действий. Приказываю тебе именем революции немедленно надеть пальто и отправиться в кинотеатр! Эгегегей… Это мы идем! Иллюминаторы новых городов!

— Послушай, ты! Иллюминатор… Тебе русским языком сказали — у Дарьи Дмитриевны мигрень и инфлюэнца. Вот и гуляй! Иллюминируй, юнкерок.

Даша вздрогнула и попятилась, чтобы освободить путь к телефонному аппарату «комиссару» в красных галифе и тельняшке такой старой, что ткань давно вся перелиняла, и если специально не приглядываться, разглядеть полоски было невозможно.

— Госп… товарищ Бессонов, — стушевался Митя сразу и очень заметно. — Не знал, что вы дома. Извините, если помешал… Извините. Но все же позвольте заметить, что я не юнкерок, как вы изволили выразиться…

— Митя, друг мой ситный. Отчего это ты меня сегодня раздражаешь? — Комиссар загасил зажженную папироску о косяк, задумчиво повертел меж пальцами окурок, а потом швырнул его за плечо прямо на пол. Постоял, взъерошил пятерней ржавый ежик волос на приплюснутой, некрасивой голове и окинул Дашу цепким взглядом. Даша юркнула обратно в гостиную.

Там, пока ставший вдруг очень неслышным Митя быстро шарил по полкам в поисках съестного, пока натягивал изношенное, еще от старшего брата оставшееся пальто с котиковым воротником, пока бурчал что-то себе под нос и всячески демонстрировал кузине свое недовольство ее отказом, Даша переминалась с ноги на ногу возле окна и делала вид, что разглядывает пустой заснеженный скверик. Раньше, тысячу лет назад, там за окном звенели весело трамваи, подплывая к остановкам, как бригантины к причалам. Восседали на железных стульчиках важные, похожие на индюшек стрелочницы с ломиками в руках, суетилась, текла куда-то озабоченная своими делами толпа, прогуливались няни с малышами, лоточники зазывали покупателей, шумела поодаль рыночная площадь. Веселые жучки, барбосы и шавки сновали между покупателями в надежде урвать кусочек съестного, и пожилой бродячий фотограф вопросительным знаком все склонялся над своей треногой прямо перед фонтаном, как будто хотел, но никак не решался нырнуть. Потом из этого же окна целую неделю слышался страшный грохот, гам и крики. Были видны баррикады, атакующие их отряды жандармов и казаков, группы солдат — крикливых, страшных, с винтовками в руках и равнодушием в глазах, пулеметы и даже настоящая пушка… Нянюра умоляла тетю Лиду и Дашу спрятаться в кухне, крошечное оконце которой выходило на относительно спокойный задний двор, но те, притаившись за портьерой, словно она могла их защитить от пули или осколка, во все глаза глядели на происходящее и все пытались угадать в пробегающих от укрытия до укрытия мужских силуэтах Сашу, который с первых дней беспорядков куда-то исчез.

Домой Саша так и не пришел. Но Дарья подслушала, что Саша вместе со своей ротой сумел вырваться из Москвы и, скорее всего, теперь где-то в Крыму… Знал ли, догадывался ли про это Митя-маленький? Наверняка. Но ни словом не обмолвился, словно вовсе не было у него никакого старшего брата и словно не Сашка таскал Митю-маленького на закорках, а потом встречал из гимназии и перекладывал книжки из ранца младшего и всегда немного болезненного Мити к себе в сумку.

— Не знаешь, у отца табак где припрятан? — Митя-маленький бесцеремонно (последнее время он все делал бесцеремонно и нагло) ткнул Дашу в плечо.

— Нету. Вчера весь вышел… — Даша пожала плечами. — Завтра этот снова притащит, если не забудет.

— Не забудет он… Как же! Обнаглел… Забыл, как у нас на даче объедками столовался! Ох, напишу я на него кому надо, — зашипел Митя зло.

Под «этим» имелся в виду, конечно же, товарищ Бессонов. Он же Евгений Бессонов, и даже господин Бессонов, которого Чадовы знали по Крыму еще до революции совсем другим человеком. Вот только теперь все было иначе. Все не так.

И если прошлого Евгения Бессонова Даша всего лишь недолюбливала и сторонилась, то товарища Бессонова, которым Чадовых «уплотнили» с полгода назад, Даша ненавидела и боялась. Бессонов из желчного, настырного, но все же порядочного человека стал человеком Даше совершенно непонятным и отвратительным. Рабочий литейного завода, родом не то из Саратова, не то из Самары, когда-то случайно появившийся на крымской даче Чадовых и торчавший у них целый месяц, к концу лета внезапно исчез. Нянюра притащила с рынка сплетню, что за попытку покушения на депутата его схватила охранка. Потом забыла про депутата напрочь и выдумала, что Бессонова зарезали цыгане, у которых он выкрал цыганский чудесный амулет. А потом договорилась до того, что Бессонов помер от белокровия в каком-то притоне. Но главное, что Бессонов тогда исчез бесследно. Объявился вновь неожиданно, в августе прошлого года. Прибыл по назначению в московскую «чрезвычайку». И служил там следователем по особо важным делам, по крайней мере так значилось в удостоверении, которое он продемонстрировал Чадовым, подселяясь.

— Вот эту фатеру я возьму, тем более что мне тут все знакомые, — он швырнул армейский «сидор» посреди столовой, прихрамывая на левую ногу, подошел к окну, выглянул наружу, довольно крякнул и, шлепнувшись в последнее оставшееся в квартире после многочисленных «реквизиций» кресло, закурил. — Звать меня, как вы все помните, а может, и позабыли, Бессонов Евгений Федорович. Можно товарищ Бессонов. Человек я сейчас занятой. Прихожу поздно, ухожу рано. Гостей, шум-гам-бардак не терплю… Никогда не терпел. И вам не советую. Время такое. Не гостевое. — Отчего-то очень пристально посмотрел на Лидию Николаевну и повторил: — Не гостевое время.

— Да-да… Разумеется. Рад… Рад снова видеть в добром здравии. Все, как вам будет угодно, Евгений Федорович. Располагайтесь. Кровать мы сейчас вам поставим — в детской есть лишняя. Сейчас. Немедленно… Ванная по коридору прямо. Там же кухня, если вдруг что-то приготовить, — залебезил вдруг дядя Миша, забегал вокруг непрошеного жильца, засуетился. — Мы проживаем здесь абсолютно законно… Вот супруга моя — Лидия Николаевна, сын Дмитрий… Дарья — племянница, если узнали — очень вытянулась девочка. Также Няню… Анна Федотовна — наш друг, товарищ, можно сказать. Вы должны ее помнить.

— Будет мельтешить, товарищ квартировладелец, — широко зевнул, демонстрируя крупные желтые зубы, «гость». — Живете — и живите дальше. Пригляжу, чтобы никого к вам больше не подселяли.

И пока дядя Миша рассыпался в мелких и каких-то причмокивающих благодарностях, пока тетя Лида пыталась вытолкнуть из столовой Нянюру, намеревающуюся немедленно вытащить остатки мебели и содрать с окон шторы, пока Даша с интересом косилась на тяжелую кобуру, которую Бессонов швырнул на этажерку, двое красноармейцев втащили в столовую большой письменный стол, печатную машинку и сейф. Тут же появился телефонист, и уже через два часа аппарат на стене прихожей, молчащий два с половиной года, распугал живущих внутри тараканов яростным трезвоном.

— Тоже можете воспользоваться, коли имеется срочность, — сухо бросил товарищ Бессонов, глядя почему-то на Дашу, хотя в прихожую любоваться на чудо чудное — работающий телефон — выбежали все.

Даша все думала, что же не так с Бессоновым. Сперва думала на красные штаны, кожанку и кобуру, но Бессонов всегда был странен в одежде. Помнится, подвязывал тюбетейку бельевой тесьмой под подбородком. И вел себя всегда дерзко, с вызовом. И в словах не сдерживался. Но теперь эта его дерзость стала совсем иной… «Он как будто нас выше стал», — вдруг сообразила Даша. Там, в Судаке, он хоть и задирался, и ругался на всех, и даже, помнится, зеркало разбил кулаком, но был как будто ниже. Мельче. А теперь — нет. По вечерам товарищ Бессонов взял привычку заходить к Чадовым в гостиную и пить чай. Он резко стучал, почти сразу распахивал дверь. Стоя в проеме, цепким взглядом окидывал всех присутствующих, словно пересчитывал по головам, и лишь тогда входил.

— Присаживайтесь. Как удачно к чаю. Правда, сахара нет у нас… Но есть патока. Лидия Николаевна сегодня достала патоки. Кипяточек с патокой — вкуснейшая вещь. И согревает! — подскакивал дядя Миша. Тащил табурет. Бессонов чинно усаживался, облокачивался о стол и хлюпающими глотками отхлебывал кипяток из фарфоровой чашки — последней из сервиза, что полагался Даше в приданое. Когда сервиз понесли на Хитровку менять на что-нибудь съестное, тетя Лида не выдержала и выхватила прямо из круглой коробки эту чашку. Сервиз ушел барышникам за неполный мешок чечевицы и валенки для Даши… «Сбагрили с рук обесчашенным», — грустно шутил дядя Миша.

— Вы пейте. Еще подлить? — дядя Миша заискивающе нависал над Бессоновым с чайником. И пятился робко, когда тот обжигал его насмешливым резким взглядом.

«Как лакей или подавальщик трактирный», — вспыхивала Даша, а после больно щипала себя за руку, потому что не имела она такого права — думать о дяде плохо. Ему и так приходилось тяжело. На службу Михаила Ивановича не брали: кому нужен был теперь немолодой и насквозь хворый профессор энтомологии. Дядя все хлопотал. С утра одевался и шел пешком куда-то в город. Говорил, что бегает по разным учреждениям, что ищет знакомых, которые пристроились — кто в наркобраз, кто в наркомат юстиции, кто (из везунчиков) в наркомпрод и по трестам, а нынче могут теперь и за него «замолвить словечко». Но все домашние догадывались, что никуда он не ходит. Что рыщет по улицам без цели и смысла и, если повезет, перекусывает пирожком в домсоветской дешевой столовой. А если нет — голодный и замерзший, ждет, когда наступит вечер, чтоб вернуться домой, развести широко руками и сказать: «Ну, девочки мои милые, увы, пока еще не трудоустроен. Но скоро-скоро… Сперанский обещал. Потому не будем унывать — будем праздновать. Нянюрочка, душа моя! Разливай чайковского».

«Пресвятая Богородица… Вот, опять обмоклый весь притопал барин. Голос бойкий, а лица нет. Когда уж обратно неверсетет его откроют, — сокрушалась Нянюра шепотом. — Больше ведь непригодный ни к чему». Дядя Миша все слышал, тяжелел лицом, уходил к буржуйке курить. Табак ему доставал Бессонов. Это было совсем непонятно, никак не вписывалось в Дашино к нему отношение и от этого еще больше настораживало. А когда сосед стал приносить к «вечернему чаю» продовольственную мелочовку, вроде сухарей или сахара, а однажды даже две банки американской тушенки, Даша разозлилась не на шутку.

— Подачки же! Он же нам подачки… как нищим милостыньку. Как на паперти. А мы берем! Стыдно! Как же стыдно!

— Ну что ты, Дашунчик! — заволновался дядя. — По-соседски совершенно обычное дело. У приличных людей принято приходить в гости не с пустыми руками. Он же когда-то бегал к нам окрошку кушать. Теперь вот — диспозиция поменялась.

— В гости? — У Даши даже заалел кончик носика. — Это «в гости» теперь называется? Дядя Миша, да ты что за ерунду говоришь! Как можешь ты… Они же враги наши. Ты — брат полковника царской армии! И наш Саша сейчас там… Видел бы Саша. Тетя Лида! В гости… К нам гости уже тысячу столетий не ходят… А все из-за этого Бессонова. Вот и Сперанские, и Алексей Львович не ходит, и дядя Гриша с тетей Зоей и с Лелей, и Фатеевы, и полковника Тащенко вдова, не помню, как зовут, та казачка… с толстыми черными косами вокруг головы, она еще так славно поет… Никто не ходит, а раньше почти каждый четверг у нас. А помнишь, тетя Лида… какие люди чудесные у нас еще в прошлом году собрались… Помнишь? Помнишь? И даже сам Есенин, и Айседора… А ты меня тогда наругала, что я губы Наденькиной помадой накрасила, и прогнала в детскую насовсем. Но я же все равно не чуточки не обиделась. И все!

Ничего теперь не будет! Ни Рождества, ни елки, ни гостей…

— Какой Есенин? Какая Айседора? — Дядя Миша недоумевающе нахмурился. — Когда это?

— Ой. — Даша покраснела. Надо сказать, румянец шел ей чрезвычайно — она становилась похожей на очень смущенную черешенку. — Ну… это еще в июле, когда я неделю хворала, и еще боялись все, что то скарлатина. Я думала, что я с ума сошла от скарлатины. Сама Айседора Дункан! Только не кукситесь на меня, тетечка Лидочка, я их всех так обожаю! Вы же знаете, как я их обожаю…

— Лида. Опять? Ты же обещала! — Лицо профессора сморщилось вдруг, словно он собирался заплакать или закричать, и Даша сообразила, что, кажется, сморозила лишнего.

— Мишель! Ты сказал что? Что ты этого видеть не желаешь… Я точно следую твоим нежеланиям. Собираю людей, когда тебя нет. То есть собирала. Так что ты совершенно… абсолютно чист, и к тебе претензий быть не может никаких. А ты, Дарья, замолчи! Немедленно, Дарья! — Лидия Николаевна зашипела так страшно, что Нянюра, ворошащая в печке кочергой, сковырнула уголек себе на ногу и вскрикнула.

— Что это шум, соседи? — Товарищ Бессонов стоял в дверях, хмуро наблюдая «немую сцену». — Шум есть, а драки нету.

— Чайку кружечку-с? — промямлил дядя Миша, опомнившись первым.

Весь тот вечер Бессонов, обычно любитель вслух пофилософствовать о высоких материях и контрреволюционной заразе, молчал, от чашки взгляда не поднимал, а в Дашину сторону и вовсе не поглядел ни разу. И уже вставая из-за стола, словно в никуда произнес, как-то слишком специально и неприятно коверкая «под деревенщину»:

— Некоторые, как я погляжу, не очень довольные, когда их угощают рабоче-крестьянской гастрономией… брезгуют… Так вы это… считайте, что это я вам долги возмещаю. За прошлое.

С тех пор Бессонов к Чадовым заходить перестал, но табак для дяди Миши оставлял на тумбе в прихожей исправно.

***

— Ну и ладно. Раз табака нет, я пошел. Ты точно…

— Митя! Ступай уже! — в сердцах крикнула Даша, поворачиваясь от окна. — Оставь меня в покое! Оставьте меня в покое вы все!

— Чего шумишь-куролесишь? — Нянюра шумно втиснула в дверь гостиной широкий крестьянский зад. За Нянюрой прямо по паркету въехали санки, нагруженные снедью и обломками деревянного забора. За санками в гостиную, медленно стягивая с себя варежки и разматывая «паутинку», вошла Лидия Николаевна, а следом за ней — какой-то просто бесконечно длинный мужик, закутанный по самые уши в женский цветастый платок, в сальном картузе и потрепанной на рукавах пехотной шинели.

— Ах. Спасибо вам, голубчик, что согласились помочь. Не разувайтесь… Вон она — печка, сами любуйтесь. Дымит и дымит, не переставая, уже и глиной мазали, и что только ни делали… Митя?!

Лидия Николаевна только-только заметила младшего сына и сразу опростилась лицом, из обнищавшей, но бойкой барыньки превратившись в старуху.

— Да я уже, мама, собирался спешно бежать… Кстати, не найдется ли у тебя немного совзнаков? Керенки тоже сойдут. Рублей тридцать — пятьдесят.

— Да. Конечно… — медленно, словно во сне, полезла Лидия Николаевна за пазуху и долго там копошилась, прежде чем отвязала хитро припрятанный кошелек. Достала из кошелька несколько бумажек, подумав, добавила еще столько же. Протянула Мите. — К ужину вернешься?

— Это вряд ли. Маяковского иду слушать… Эй, двадцатилетние! Барабаня! Тащите красок ведра… А потом к своим — в коммуну. Ты не волнуйся. И отца за меня обними. — Митя хмыкнул, потом ловко выскользнул в дверь, проскочив мимо скривившейся в кислой гримасе Нянюры, салазок и мнущегося возле порога длинного мужика.

— Нюра… Что делать, Нюра? Как жить? — выдохнула Лидия Николаевна безотрадным глухим стоном. Но моментально собралась, надела на уставшее лицо «светскую» улыбку и, уже обращаясь к Даше, спросила: — А что же ты, Дарья, нынче не в кино с Милой? Вы же собирались…

— Так… Передумали. Я, тетечка Лидочка, еще и простыла, кажется.

— Да? Простыла? Это совсем не годится никуда… Да… Надо же. Простыла… А я вот мастера позвала. Пусть постучит — посмотрит печку. Дымит который день.

— Разве? Не дымила же еще с утра.

Даша удивилась страшно. Во‑первых, с буржуйкой все было в порядке — Даша сама ее растопила час назад. Во‑вторых, тетя Лида вела себя странно. В‑третьих, Нянюра делала какие-то непонятные знаки руками и головой. В‑четвертых, и это было совсем обидно и необъяснимо, никто не вспомнил, что у Даши сегодня день рождения. Никто… Понятно, что у дяди и тети голова другим занята: Митя-маленький отбился от рук, Саша — неизвестно, жив ли… Но Нянюра. Не может статься, чтобы нянька запамятовала, когда у ее любимицы день рождения. Не может! Даша скуксилась. Вроде бы и не собиралась, а собиралась не обращать внимания и вести себя по-взрослому, но уголки губ сами по себе поползли вниз, а глаза очутились на мокром месте. Но даже ее горький первый всхлип прошел незамеченным.

— Дарья, ты поди Нянюре помоги на кухне… Нечего тебе тут дышать золой. Для легких вредно… — Тетя Лида явно собиралась спровадить Дашу подальше, а сама остаться наедине с этим длинным.

Даша немедленно передумала плакать и захотела узнать, что же происходит. Но тут Нянюра подскочила к девушке, схватила ту за рукав и силой потащила прочь из комнаты. Даша вспыхнула. Вот не хватало еще, чтобы при чужом человеке, пусть даже он печник или спекулянт, что куда больше похоже на правду, с ней обращались как с ребенком.

— Прекрати, Нянюра! Немедленно! — звонко прикрикнула она на старуху.

Но та не слушала, а все волокла Дашу за собой, как теленка, да еще вдруг взялась хихикать и приговаривать скоморошью глупую считалку:

— Антон козу ведет, Антонова коза нейдет, А он ее подгоняет, А она хвостик поднимает. Он ее вожками, Она его рожками…

— Прекрати же! Отвяжись! — кричала Даша уже на кухне, куда Нянюра ее таки вытащила, и яростно отдирала от себя Нянюрину цепкую ладонь.

— Ладно… Ладно. Не балбесь. Кофту подерешь, когда еще теперь обновку купим… — И вдруг прыснула, залилась мелким противным смехом: — Кофтенка-то диво хороша. Узорчик — «бык забодает». Все-все. Молчу-молчу…

— Няню-у‑у‑ура…

— Дарья. Скажи мне, а где тот кулон? Тот… Что тебе достался от матушки твоей. Жужелица. Дай мне его. — Не просьба — приказ. Голос Лидии Николаевны — тети Лиды — любимой обожаемой тетечки Лидочки — заполнил собой каждый сантиметр пространства.

— Не отдам! Мамин! Не отдам… — Даше казалось, что она кричит, но на самом деле она раскрывала рот почти беззвучно. Мысль о том, что сейчас единственную принадлежащую ей и только ей вещь — мамину Жужелку обменяют на кусок мыла или гребенку, Дашу совершенно сбила с ног. — Не отдам ни за что!

— Даша! Так нужно!

— Дашка, что ты за коза такая бодливая… Чего тебе с этой насекомой? Вон, даже не нацепила ни разу.

— Не отдам! — продолжала задыхаться Даша. А то, что Нянюра выступала сейчас не на ее, а на тетиной стороне, Дашу убивало. Это было страшно и больно по-настоящему. Сейчас они отберут у нее Жужелку — и все! Все… Вместе с ним отнимут и память ее. И маму. И папу. И дом на Якиманке. И душные улицы Тифлиса… Не будет больше Дашиного детства. А ведь она до сих пор даже ни разу не примерила на себя мамин кулончик — боялась, что тогда вещь сразу станет не маминой, а уже ее, Дашиной. Все собиралась когда-нибудь. Когда-нибудь… Позже. Не сейчас. Когда будет готова… Нет! Ни за что не отдаст она мамину жужку — жужелку!

— Даша. Да послушай же! Послушай меня! — тихо, спокойно и очень страшно попросила тетя Лида и коснулась Дашиного запястья своей прохладной ладонью.

Даша вдруг отчетливо, как будто ее носом ткнули в букварь, поняла, что ее в тете Лиде пугало. В тете Лиде такой, какой она стала после того, как Саша не вернулся домой. Прежде легкомысленная хорошенькая болтушка, Лидия Николаевна Чадова, любительница балов, маскарадов и литературных вечеринок, модница и немножко кокетка, она как-то сразу и вдруг стала другой. Жесткой она стала. Жесткой и несгибаемой. В отличие от дяди Миши, которому нынешняя жизнь оказалась не под силу, Лидия Николаевна, наоборот, словно распрямилась и оделась в припрятанную для такого случая невидимую броню. Именно благодаря ей (и еще Нянюре, безоговорочно подчинившейся своему новому главнокомандующему) все они и прошли через тяжелые революционные годы живыми и здоровыми, до сих пор не умерли с голоду, не заболели чахоткой, цингой или холерой. Все они выбрались невредимыми из многочисленных реквизиций, когда дом заполнялся гогочущей, пропахшей табаком и спиртом солдатней, когда дядя испуганно падал за письменный стол, обняв руками голову и зажмурившись, когда Нянюра тряслась в «углу совести», вцепившись в Дашин рукав и не желая даже в скважину чуланной дверцы поглядеть, что же происходит. И тогда тетя Лида смело и решительно выходила вперед, улыбалась и брала на себя переговоры с комиссарами… и всегда договаривалась. Именно тетя Лида принимала решение, что из оставшегося домашнего скарба продавать, на что его менять, какие издания из чадовской прекрасной библиотеки оставить, а что сжечь без жалости и глупых слез. Именно она, когда вдруг закончились дрова, ничуть не жалея, спалила в жадной и совершенно равнодушной к искусству буржуйке любимый белый Wagner: «Все равно настройщика днем с огнем не сыскать… а музыка нынче — актив неликвидный, руби, Нянюрушка». Она даже не изменилась в лице, услышав сперва треск, а потом прощальный стон инструмента. Wagner гудел страшно и долго, словно предавал анафеме неверную хозяйку. Тетя Лида первая перестала вспоминать о своем старшем сыне Саше вслух, и именно она встала между мужем и младшим сыном, когда дядя Миша дал Мите пощечину, а Митя полез на отца с кулаками. И это она запретила даже вспоминать этот инцидент. Это ее усилиями все они до сих пор оставались семьей.

Не послушаться тетю Лиду было невозможно. Это был не каприз и даже не обоснованный отказ младшего повиноваться старшему. Это было нарушением главного семейного закона. Не просто закона, а закона военного времени. Дочка офицера, она с детства зазубрила на всю жизнь: командир приказал — иди и выполняй. И никогда не спрашивай зачем.

— Не отдам мою Жужелку! — Дашу наконец-то прорвало, и она некрасиво зарыдала, вздрагивая всем телом. — Никому-никому не отдам! Моя-а‑а!

— Даша. Милая. Ладно, господь с тобой. Просто принеси кулон в гостиную. Сама принеси. К нему даже притрагиваться никто не станет. Мне… Нам… В общем, этому человеку нужно твою Жужелицу увидеть. Это не просто так человек… Это… Он оттуда. С юга. Он от генерала Деникина… от нашего Саши!

— Вот чего балбесишь? Ну чего балбесишь? — запричитала Нянюра. — Дурища нос в гамне, поди вымой на гумне… А ведь полковника алтирелии дочь.

И почему-то, как в детстве, внутри зажглась обида и злость на глупую няньку, злость знакомая и именно поэтому успокаивающая. Даша глубоко вдохнула и замолчала. Уставилась на тетю Лиду, не мигая.

— Принесешь?

— Да, — кивнула. Хотя задумалась, что могут и отобрать силой. Но все же не стала, не захотела в такое верить и, забежав в стылую детскую, быстро, чтобы не передумать, выхватила из тайника в столе шкатулочку.

В гостиной царило молчание. Человек — тот, что выглядел как мошенник, представлялся печником, а на самом деле был бог весть кем, может, даже и скупщиком золота, — снял с шеи цветастый платок, расстегнул ворот шинели и теперь грел руки над «дымящей» буржуйкой. Даша даже споткнулась, заметив, какие у него тонкие музыкальные пальцы, хоть и черные все от угольной едкой пыли. «Печник? Как бы не так… Может, карманник. Точно… или вор-попрыгунчик. Вон какой длинноногий, такому даже пружины не надо к подошвам приделывать», — подумалось — и тут же забылось. Человек повернулся к ней. Из-под картуза, из-под косматого, спущенного на самый лоб темного чуба глядели на Дашу удивительной красоты глаза. Серые-серые, но не прозрачные или холодной стали… А такие, как небо Тифлиса, подернутое вечерней ласковой дымкой. Даша неожиданно для себя покраснела и немедленно решила, что этот печник — отвратительнейший тип и наверняка обманет купившуюся на дымчатый взгляд тетю Лиду.

— Мадемуазель. Могу я взглянуть на вашу Вещь… на ваш кулон? Обещаю, я не стану его трогать, — тихо по-французски проговорил гость.

Даша раскрыла шкатулку и встала так, чтобы рассмотреть содержимое ему было неудобно. Ей хотелось, чтобы он подошел поближе и произнес еще что-нибудь. Баритон его показался удивительно красивым, гораздо красивее, чем у самого Баттистини, и это тоже настораживало. К тому же Даше хотелось еще раз послушать его акцент, чтобы определить, откуда же «печник» родом.

— Позволите взглянуть поближе? Здесь слишком темно.

— Конечно, — согласилась Даша. Потом на пробу по-английски добавила: — Прошу вас, сэр. — И заметила, как еле уловимо напряглось лицо тетки и как сам гость усмехнулся одними глазами, однако ничего не сказал.

В два шага оказавшись возле девушки, «печник» быстро оглядел фигурку Жужелицы, действительно даже не прикоснувшись к ней, потом поклонился Даше и утвердительно кивнул Лидии Николаевне.

— Все верно. Благодарю вас. Простите за вынужденную проверку, но я должен был убедиться, что вы — это действительно вы.

— Да, конечно. Я понимаю…

— Скажите, мадам Чадова, сколько таких Вещей среди членов вашего… гм… литературного кружка и сочувствующих?

— Кое-что здесь, в доме. Немного — три штуки. К тому же по Москве наберется около десяти предметов. Возможно, меньше. Сейчас непростые времена. Не все готовы отдать Вещь. Человек всегда надеется на перемены к лучшему. Люди успокаивают себя, мол, зачем этим… — тетя Лида непроизвольно взглянула в сторону столовой, — новым властям мистические безделушки? Большевики ведь даже в Бога не веруют. Представляете, даже Рождество отменили. В шестнадцатом и семнадцатом, когда мы только начинали переписывать владельцев Вещей, по обеим столицам насчитывалось человек тридцать — сорок. Люди даже сами нас находили. Много энтузиазма, много суеты. Все кичились друг перед другом, бравировали. А потом — кто-то сбежал за границу. Кто-то теперь по другую — красную — сторону. В прошлом году, после облав, особенно много было таких… вдруг «покрасневших». Это так странно. Так больно… Великие, прекрасные люди… и на поверку оказываются подлецами и трусами.

— Да. Так случается…

Тетя Лида вздохнула. Присела на некрашеную скамеечку.

— Вот такие дела. Может, получится уговорить и племянницу. Девочка даже не представляет, какова ценность ее кулона, не уверена, что об этом догадывалась и ее покойная мать. Да что там… Никто в нашей семье ничего про Вещи не знал. Я была так страшно напугана сперва. Как? Я? Почему вдруг решили, что можно мне доверять… Да кто я такая по сравнению с этими людьми… Почему, например, не Гумилев, не Есенин? Или не Маяковский? Почему? Разве не умнее, не чище они меня?

Тетя Лида повернулась, вдруг увидела Дашу и пожурила ее взглядом за то, что та все еще здесь и с раскрытым ртом следит за происходящим.

— Даша! Оставь нас одних, будь добра. Все же нехорошо подслушивать разговоры взрослых.

И хоть Даше было обидно, что ее посчитали ребенком, но еще раз ослушаться тетю Лиду девушка не посмела. Она уже достаточно устроила сегодня сцен. Даже если она была права, все равно не к лицу барышне из приличной семьи закатывать истерики. В конце концов, она же не Милочка Завадская, которая по поводу и без повода «теряет чувства»… О боже! За всеми переполохами и событиями Даша напрочь забыла о звонке подруге, и теперь наверняка Милочка рыдает от того, что ее так жестоко, так подло предали…

Даша вылетела в прихожую, сорвала с аппарата трубку…

— Что? Гости у вас, товарищи соседи? Или опять ваш буржуйский недобитыш гадит? — Бессонов словно специально поджидал соседку. Даша даже не успела назвать телефонистке номер Завадских, а Бессонов уже торчал рядом и словно нависал над Дашей всей своей тяжестью. — Гнилой он, ваш Митя. Такие и на мать с отцом донос напишут, дорого не возьмут. Держитесь от него подальше, Дарья Дмитриевна.

— Что? Нет… Это не он… Не Митя. Это я… мышь увидала! Вот! — нашлась Даша. И подумала, что надо срочно спровадить Бессонова к себе, а самой предупредить тетю Лиду и англичанина (в том, что в гостиной находился англичанин и шпион Антанты, Даша уже не сомневалась). Как только у нее из головы вылетело, что комиссар тоже здесь? «Господи, — молилась Даша про себя, — пожалуйста, сделай так, чтобы они сейчас не вышли в прихожую». Ну, кого?.. Кого, спрашивается, обманет этот маскарад… Эта шапка, которая англичанину идет так, как Даше валенки… Ай! Даша вспомнила, что ужасно, стыдно одета, и вспыхнула.

— Мышь зимой?

— Может, больная мышь? Может, бешеная? Точно… Бешеная мышь. Пряталась в мешке с зерном, наелась спорыньи, и вот…

— Мышь взбесилась? Ладно… Вижу, что я для вас не слишком желанный собеседник. — Бессонов вернулся к себе, хлопнув дверью так, что изрядный шмат от насквозь прогнившей шпалеры оторвался и шлепнулся точно на Дашину макушку. Если бы в этот момент она увидела себя в зеркале, наверняка сама бы не удержалась от хохота — настолько похожим на детский чепчик оказался лоскут. Но Даша, чтобы лишний раз не расстраиваться, зеркало решила проигнорировать и влетела обратно в гостиную.

— Тетечка Лидочка! Милая!

— Дарья, перебивать старших…

— Нехорошо… Я знаю. Тетечка Лидочка… Дома он. Этот вздорный Бессонов. Дома! Не на службе.

— Вот как… — замерла Лидия Николаевна и быстрым шепотом, уже не таясь от племянницы, заговорила, мешая русские слова с английскими: — Придется вам встретиться с людьми. Каждый должен решить за себя. Вы должны понимать. You see. Непростое решение. Трудный выбор. Люди всегда остаются людьми. Надеются, что все утрясется. К тому же для меня ваши рекомендации более чем достаточны, а остальные вправе усомниться… Понимаю, нужно немедленно собраться. Но we need… приличный повод. Наш… новый сосед… огромное препятствие. Obstacle. Знаете, такой юркий, вроде бы простодушный, но очень… очень хитрый человек. Мы его давно знаем. Боюсь, многие не рискнут. You see.

— Да, — мягко улыбнулся гость. — Людям страшно. И нужен повод, чтобы… как это по-русски… комар и ваш сосед носа не подточил.

— Есть повод, — вмешалась сидящая до этого на дядиной табуреточке тише воды ниже травы Даша. И оба они внимательно уставились на нее — тетя Лида с недоверием, «англичанин» с вниманием и улыбкой, которая вдруг показалась Даше обидно снисходительной. Так в детстве смотрел на нее Саша. И немедленно получал кулаком по лбу. Даша нахмурилась и серьезно повторила: — Есть повод. У меня, господа, сегодня восемнадцатилетие.

— О! Приятное событие! Поздравляю, мисс. Кстати, шляпка прелестная… необыкновенно вам к лицу.

— Какая? Где? — Даша нащупала на голове что-то шершавое и пыльное, напугалась сперва… а потом сдернула с макушки лоскут и, узнав в нем солидный обрывок подгнившей обоины, зарделась так жарко, что даже буржуйке впору было ей позавидовать.

— В девять вечера здесь… Помните о конспирации. И спасибо за печь, наконец-то можно дышать нормальным воздухом, а не этой дрянью, — тетя Лида немного повысила голос, достаточно для того, чтобы если вдруг кто стоит у двери — услышал, но недостаточно для того, чтобы лишний раз привлечь внимание любопытных особ, проживающих в столовой. — Спасибо! За все.

Вдруг сорвалась, задрожал по-старушечьи голос. Отвернулась, некрасиво сморщив лицо и шею. Даша заметила красную тонкую полоску, натертую жестким суконным воротником платья. Отчего-то умилилась до слез. «Печник» нагнулся, осторожно, настойчиво взял в свою ладонь руку тети Лиды — покрытую всю мелкими царапинками, красную, как у прачки, — и молча поцеловал.

***

К счастью, в прихожей Бессонова не оказалось. Поэтому «печника» удалось проводить без лишних глаз и ушей. Немедленно после ухода «печника» Лидия Николаевна снарядила Нянюру с записками по вечерним «гостям». Странным был выбор этих гостей. Совсем неподходящим для празднования дня рождения восемнадцатилетней барышни. В списке не значилось ни одного Дашиного ровесника. Не было там и прежних, дореволюционных друзей и приятелей семьи Чадовых… Люди эти не были связаны между собой ни профессиональными интересами, ни хобби, ни случайным курортным знакомством. Чужие, странные, Даше совсем незнакомые люди.

— Вот тебе, матушка, и день рождения… — Даша выбежала на черную лестницу, съехала до первого этажа по перилам, выбралась на улицу, обежала весь дом до самого парадного подъезда и широко улыбнулась тому, кого в самом деле рада была видеть. Манон дремала на скамейке, обернувшись пышным хвостом. Снег падал на Манон с темнеющего вечернего неба, облеплял ее бока и спину, и издалека казалось, что на скамейке стоит облитой сахаром пасхальный кулич. Вдруг «кулич» встряхнулся, замяукал и побежал навстречу высокой девушке в пальто, крест-накрест перетянутом пуховым платком, в огромных валенках и с куском черствого хлеба в руках.