– Может быть, что-нибудь еще, сын мой? – спросил в конце исповеди патер Грубер.

Исповедальни в доме не было, патер непривычно стоял прямо перед Джулио, как православный батюшка, что отчасти смущало рыцаря. Однако патер склонил голову вниз, подставив огромное, пружинистое ухо. И ухо обезличивало исповедь вернее тряпичных занавесок в фанерных католических кабинах.

– Подумайте, – сказал патер. – Может быть, суесловие?

Джулио, размягченный индивидуальной мессой, отрицательно покачал головой.

– Гордыня?

– Нет, святой отец.

– Рукоблудие?

– Рукоблудие? – Джулио задумался. – Первое время в ордене велели кулаки на ночь обматывать бинтами, – сказал он, просветленно улыбаясь. – А все равно умудрялись…

– Это как же это? – удивился патер.

– Кулака-то два! – пояснил Джулио.

– Интересный способ, – согласился патер.

Патер Грубер начал свою карьеру в России с того, что оказал услугу великой княгине Марии Федоровне.

Павел Петрович встретил священника неприветливо. Количество шарлатанов, вертящихся вокруг русского престола, стало даже некоторой русской достопримечательностью.

Презрительно оглядев щуплую фигурку патера, он сказал:

– Это вы беретесь вылечить великую княгиню?

Ему не понравилось лицо патера – в мелких прыщиках, словно бы сваренное на прокисшем молоке.

– Берусь, ваше высочество, – просто ответил патер.

"Сначала прыщи бы вывел", – подумал Павел.

– Графиня Мануцци рекомендует вас как опытного дантиста…

– Это переизбыток серы в организме, ваше высочество, – сказал патер Грубер, указывая на свои прыщики. – Дантиста?

– Серы? – в свою очередь удивился Павел.

Они посмотрели друг на друга.

"Непро- ост", -подумал Павел.

– А кто сказал, что боли великой княгини имеют челюстно-лицевое происхождение? – поставил вопрос патер.

– А как же вы беретесь вылечить, еще не зная диагноза?

Они снова поглядели друг на друга.

– У вас, я вижу, плохо работает левая почка, ваше высочество, – сказал патер. – Но это я поправлю. Впрочем, у весов редко бывает пиелонефрит.

Павел заботами Никиты Панина хорошо знал все эти оккультные маневры. Бесцеремонно толкуют про знак Зодиака, забыв спросить разрешения на интимную экскурсию. Сверлят взглядом, словно ты вошь на аркане. В ответ начинаешь нервно и паскудно заискивать. Страшно, когда тебя видят насквозь.

– У вас, кажется, тоже назревает катаракта, – ответил Павел. – Но это я поправить не берусь. У дев катаракта неизлечима.

Излишне говорить, что они посмотрели друг на друга в третий раз. При этом патер не удержался и, сморгнув, протер пальцем левый глаз. "А говорили – дурачок", – хмуро подумал он.

– Не в этом, в другом, – сказал Павел.

"Вдобавок эта публика любит приплести неприлежно прочитанное Евангелие, – говорил Панин. – И угрюмо настаивает на своем праве делать вам добро. Если не уметь вести беседу – неприметно заглотишь наживку".

– Я даю вам один день, мистер Грубер, – сказал Павел Петрович.

"Смесь пиелонефрита с Евангелием – сильнейший галлюциноген, – подумал он. – С другой стороны, когда у жены месяц голова разламывается от боли – чем черт не шутит? Сера так сера".

– Только не вздумайте дать княгине опий, – добавил великий князь.

История по сей день хранит загадку, какой алкалоид морфина использовал патер вместо опия. Может быть, парагвайскую сому? Или гаитянский экстракт из рыбы-собаки? Зато известно, что Мария Федоровна больше не могла обойтись без услуг иезуита. Кстати, пришлось-таки вырвать зуб с тривиальным воспалением надкостницы.

Орден Иисуса, хоть и бедствовавший, вложил деньги оставшихся прихожан в производство золотого протеза. И поместился, таким образом, в опасной близости к сердцу будущей императрицы российской.

– Ну хорошо. Вожделение? – продолжал патер Грубер.

Джулио помедлил. Патер поднял голову и внимательно посмотрел на рыцаря.

– Помолитесь, – предложил патер, снова опуская голову. – Я подожду.

Джулио задумался. Испытал ли он вожделение тогда, в Неаполе? Он был зачарован, он полетел на Екатерину Васильевну, как мотылек на свечу. Он даже ослеп на мгновение… Но разве мотылек испытывает вожделение к свету? А что же он тогда испытывает?

– Н-нет, – сказал Джулио. – Я давно не испытывал вожделения.

– А отчего вы задумались? – патер снова повернул пружинистое ухо.

Джулио боролся с собой. Ему изо всех сил хотелось освободиться от налетевшей тогда, на виа Маринелла, хмари соблазна. И разом – от дьявольского круговорота последних дней. От наваждения – поддаться красавице Александре ради высоких политических целей: респонсий с острожской ординации… От которых зависела, между прочим, судьба его настоящей родины – Ордена госпитальеров. Но было почему-то жалко освобождаться. Джулио вдруг почувствовал: покайся он в предгрозовых симптомах – и шагнет за горизонт. И никогда уже гроза не настигнет его. Но в этом "никогда" просвечивала та простейшая безысходность, какой инстинктивно пугается смертный ум. Какая в двадцать пять лет еще представляется не порогом свободы, а могильной плитой.

Джулио глубоко вздохнул, почувствовал вдруг ноющую боль в раненой руке и… рассказал патеру о Екатерине Васильевне Скавронской.

– Вы спрашивали о вожделении, – закончил рыцарь. – Я рассказал вам о любви. – Джулио смело посмотрел в лицо священнику.

Нечаянно произнесенное слово, слово, значение которого Джулио последние десять лет относил исключительно к Богу, вдруг не испугало, а странно умиротворило смущенную душу рыцаря.

– Я рассказал вам о любви, – твердо повторил Литта.

Патер, как ни обрадовался удаче, все же поразился. Внутренняя борьба, волнами прокатившаяся по лицу рыцаря, не ускользнула от внимательных глаз иезуита. "Нам бы такую силу воли", – подумал патер.

– Прежде чем сказать о человеке, счастлив он или нет, узнай, как распорядился он своей волей, – процитировал патер пятую аркану. – Всякий создает себя по подобию дел своих. Сосредоточься в молчании, внутренний голос заговорит в тебе: пусть ему ответит твоя совесть.

– Да, святой отец, – сказал Джулио.

– Я вам дам одну молитву, – сказал патер. – Николая Мир Ликийских. Она мало известна. Вы, пожалуйста, выучите ее и почитайте среди утренних и вечерних. Ну… хотя бы месяц.

"Интересно, – думал патер. – Все ложится одно к одному".

Джулио встал на колени, священник перекрестил склоненную голову рыцаря, благословил, подал просфорку и на ложечке каплю кагора.

Джулио не заметил, что причастился почти по православному обряду.

В последующие дни Джулио буквально закружился в светской жизни северной столицы. Слава, веселье и роскошь, казалось, слились в своих крайних формах специально для того, чтобы обрушить всю мощь мирских соблазнов на голову строгого капитана из далекой монашеской кельи в центре Средиземного моря.

Но Джулио и здесь совершил два диких с точки зрения вышеназванной коалиции поступка. Первый – он написал в Ватикан письмо, испрашивая позволения носить Георгиевский крест. Второе: обласканный большим двором, он поехал вдруг в Гатчину лично благодарить Павла Петровича за поздравление.

Когда Гете принес Шешковскому копию просьбы в Ватикан, Шешковский расхохотался.

– Умрешь с этими католиками, – сказал он. – Наши дареному коню норовят заглянуть в зубы, а эти – прямо в зад.

Когда Куракин доложил Екатерине, что Литта ездил в Павловское, Екатерина притворно нахмурилась.

"Все само ложится одно к одному", – подумала царица словами патера Грубера.

В понедельник вечером Джулио снова заехал к патеру Груберу на Лиговский канал.

– Наоборот, – сказал патер Грубер, – непременно ехать к Скавронскому.

Он заботливо перекрестил гостя.

– Клин клином вышибают, – участливо продолжал он. – Но я буду рядом. И если что…

Джулио вскинул глаза.

– Скавронский – член ложи Египетского согласия, – пояснил святой отец. – Я тоже приглашен…

– Если что?… – переспросил Джулио.

– Он помогает братству чем может… – патер уклонился от ответа, но с тревогой поглядел на рыцаря. – А граф Скавронский может много…

– Понятно, – сказал Джулио, опуская глаза.

Ложа египетского согласия была учреждена в Неаполе Джузеппе Бальзамо, графом Калиостро, в 1773 году, сразу же после запрета папы на деятельность Ордена иезуитов. Как патер нимало не удивился приезду Джулио, так Джулио нимало не удивился членству. Скавронский – богач. Таких с одинаковым удовольствием принимают и в ложу, и на ложе. А вот что означало "если что"?

Джулио учили на Мальте, как мирно запугивать жертву.

Добрейший фра Эмилио Фальцон, ученик Месмера20, на лекциях говорил:

– Братья о Христе! Поговорим о мирянине. Самое страшное для мирянина – туман. Смутное марево неизвестности. Что пугает мирянина в неизвестном? То обстоятельство, что оно неизвестно лично ему. Что же в этом жуткого? Жутко то, что оно, возможно, известно другим. Неведомое никому – не страшно никому. Неведомое многим – страшно многим. Неведомое одному – страшно всем.

Рыцари озадаченно переглядывались. Софизмы душки Фальцона были в большой моде. Их было проще запомнить, чем истолковать.

– Запомните, – продолжал милейший фра Фальцон, – явленное могущество есть свидетельство слабости. Намек на могущество – шаг к победе.

– Позвольте, – возражал с задней парты щуплый Дублет. – Разве чудо не есть явленное могущество божества?

– У вас талант естествоиспытателя, – весело отвечал душка Фальцон. – Чудо и есть намек на беспредельную власть Господа. Вы ведь не боитесь чудес? Зато вы боитесь Того, Кто за этим стоит. Впрочем, вы, канцлер, может быть, и не боитесь. А вот мне страшно. – и душка Фальцон истово крестился. – Паралич воли развивается от яда тонко нарезанных намеков, – продолжал Фальцон. – Лучший гарнир – выражение глаз. От этого токсина нет противоядия. Потому что воображение докончит то, чего не успело любопытство. Армагеддон, разразившись, перестает ужасать. Что явлено – то объяснимо. Но ужасен намек на Армагеддон!

И все- таки Джулио вышел от патера Грубера со смутным ощущением тревоги.