Ефиму Пафнутьевичу было все равно кого убивать — вероятно, привык. Он убивал мужчин и женщин, молодых и стариков, убивал во вторник и в четверг, рано утром и поздней ночью. Убивал из нагана, который ни разу не дал осечки. Он его полюбил, как можно полюбить глупую железяку, рождающую смерть.

Лежали они в наспех выкопанной канавке — он и еще один боец — пулеметчик. Место безопасное, хорошее — кто попрет против пулемета? Лежали уже давно, слушая, как где-то за косогором вспыхивает яростная стрельба. Он уже давно научился определять по звуку, когда стреляли наши, а когда чужие. У войны свой язык, и чем ты быстрей его освоишь, тем больше шансов, что тебе повезет. Он смотрел, вглядываясь в скучный пейзаж, и ничего не видел. В полумраке, а в лесу почти всегда стоял полумрак, елки и сосны рисовались каким-то враждебным фоном, из-за которого в любой момент мог появиться враг. Однако врага не было, поэтому он немного нервничал — кусал нижнюю губу. Пулеметчик тоже молчал и тоже вглядывался.

Досадная оплошность, когда он явно перестарался. Подняться по карьерной лестнице всегда можно только одним путем — неукоснительным выполнением своих обязанностей. Ефим только этим и занимался — не задумываясь, выполнял все приказы, незаметно для себя превратившись в холодного и чужого человека. В редкие минуты отдыха он смотрел на себя в зеркало и не узнавал. Кто-то другой, отдаленно на него похожий, встречал брошенный взгляд и глаза в сторону не отводил. Так надо, молча говорил этот другой, потерпи, еще немного, еще чуток.

Его ценили, уважали и… боялись. Боялись не только враги, но и товарищи — он чувствовал этот страх и гордился собой. Вопрос уже не вставал, все поворачивали головы в его сторону, и Ефим молча кивал. Хорошо, говорил Ефим, и шел на склад — получить спирт и боеприпасы. Иногда он там и пил — со старым дедом, неизвестно каким образом, оказавшимся на сытой должности. Дед его не боялся, он вообще ничего не боялся, наверно, дед убил еще больше. Вместо лица у деда была маска, и только после третьей кружки начинали проглядываться глаза. Говорили о всякой ерунде — какие сапоги лучше, чем их смазывать, почему махорка пахнет тараканами, и как с ними бороться. Находиться посторонним на складе категорически запрещалось, что не мешало Ефиму чувствовать себя как дома именно здесь. Тепло и даже уютно, чужой не зайдет и можно поговорить по душам.

— Чего с рукой? — спрашивал Ефим и морщился — первая всегда шла плохо.

— Сохнет, — говорил дед и наливал следующую.

— Старость? — уточнял Ефим и пил вторую.

— Устала рука-то, — объяснял старик, — это вы, молодые… а мы… я же этой рукой кого-то только не положил. Германца рубал? Рубал. И поляка с чехом, и литовца, а уж потом своих, в смысле белых, сколько я их положил! Летишь и чувствуешь, как за тобой смерть летит — не поспевает. Не угнаться ей. Глаза слезятся, в ушах ветер, а ты ее к седлу прижал, и сам прижался — ждешь. И нет тебя — одно только сладостное предчувствие — вот сейчас, еще секунду, а потом пошло! Налево, направо — вжик, вжик, вжик!

— А кого прижал?

— Как кого — саблю! У меня особый прием был, я ее вот так пускал — и старик показ как. Намашешься — руки не поднять. Карандаш взять не можешь — не получается. Падает у тебя из руки карандаш, саблю он привык держать. Ох, скажу, и рубились мы! Какой там наган! И глазом моргнуть не успеешь, а нынче?

Дед плевался, Ефим скалил зубы и гоготал — смеяться он не умел.

— Техника, — объяснял Сидорчук старику — есть прогресс, и чтобы убить человека и вовсе незачем руками махать. Пальчиком аккуратно нажал, а тот огрызнулся, плюнул огнем и дело сделано. А пулемет? А если их два? А если их соединить вместе? Это же какая сила!

— А-а-а-а, — махал рукой старик, — пуля-дура. Слышал, наверно… пальчиком, говоришь? Револьвер твой — игрушка глупая, души в ней нет, а вот сабля… сабля это сабля! Понимаешь? Твое продолжение. Вот ты выстрелил и все. А саблей можно красиво и слегка, а можно так, чтобы надвое, чтобы до самой жопы! А ты — наган… Сабля тебя никогда не подведет, а револьвер — дурак, заартачится или вообще того, не туда выстрелит. Что тогда делать будешь?

— Из другого выстрелю, — гоготал Ефим.

— Ну, ну, я посмотрю, как ты из другого выстрелишь, когда каждая секунда дорога.

— Не переживай, выстрелю… не в первый раз, справимся.

Забавный старикан, смешной, где он сейчас, — вспоминал Ефим, вглядываясь в темные заросли.

И все же он перестарался — переусердствовал. А как иначе объяснить новое назначение? На сборы — вечер, выпить с товарищами и то не успел. Сунули мандат и предписание — сам доберешься. Даже машины не дали, начальник проводил, словно перекрестился — сунул руку и привет. Говнюк!

Ефим улыбнулся. А он меня тоже боялся. Как же он прежде не сообразил! Его — Ефима Пафнутьевича — боялся начальник! Ну разве не смешно? И отправил — с глаз долой, от греха подальше, чтобы чего не вышло. А спрашивается, чего?

Сидорчук еще крепче сжал рукоятку нагана — его верного друга и помощника. Прав, дорогой ты мой товарищ, не дрогнула бы рука и тебе пустить пулю между глаз. Или две пули — все же вместе работали.

Вновь за косогором заговорили, но разговор был похож на беседу начальника с подчиненным — один орал, как сумасшедший, а второй изредка огрызался. Наши явно отступали. Пулеметчик, что лежал рядом, напрягся — Ефим увидел сквозь гимнастерку вздувшиеся бугры мышц. Волнуется, и сам он вдруг почувствовал вкус крови — слишком сильно закусил губу.

Первого он положил сразу — тот взмахнул руками и рухнул в траву. Упал молча, успев бросить удивленный взгляд — не ожидал, сволочь. Второй припозднился, и бестолково бегал, словно запутывал следы.

— Назад, — заорал Ефим не своим голосом, — по моей команде, не спеши…

Пулеметчик не спешил — еще больше вжался в землю.

— Прием, говоришь, особый, — вспомнив деда, ухмыльнулся Сидорчук, — у меня тоже имеется особый.

Они уже бежали в рост — с перекошенными от страха лицами наши бойцы. Бежали врассыпную, кто куда, бежали от смерти, от вражеской пули…

— Огонь! — подал команду Ефим и принялся загонять в барабан патроны.

Пулемет предательски молчал. Секунда, другая… они уже валились рядом — бледные, усталые, перепачканные в грязи и крови.

И тут он заговорил, выплюнув впереди себя пламя, вслед за которым отправились безудержная ненависть и злоба. Ни в чем не повинные полетели ветви деревьев, а на него — дымящие гильзы. Они горохом разлетались по сторонам, звеня в холодном воздухе, падали в песок, кружились и тут же остывали…

* * *

— Есть чего? — маленькой лопаткой рыть покрытую болотной травой землю, оказалось не так просто, как виделось вначале. Только руками, а руки устали уже через десять минут.

— Копай, копай, — подсказывал Гурий — у него получалось гораздо лучше и, главное, быстрей. — Верх сними, там легче пойдет. По опыту знаю.

— Вроде что-то… — сил неожиданно прибавилось, металл лязгнул о металл.

— Ну-ка, — вдвоем не только веселей.

— Шипы от сапога. Мы с тобой фрица откапываем, у наших шипов не было — не до жира. Немец и воевал в комфорте, все у них продумано — война, быт — молодцы. Пострелял — залез в блиндаж, а там лежаки, печурка на угле, кофе горячий. Устал — книжку почитал или музыку послушал. Европа! Нам с ними тягаться бесполезно, что прежде, что сейчас — избалованы они цивилизацией. А мы кто? Азиаты, скифы мы, когда чем хуже, тем лучше.

— Давай дальше не будем — произнес Володя и смахнул с лица пот.

— Страшно? Как говорил мой знакомый: свой предмет нужно знать основательно, как изнутри, так и снаружи. Покойников-то, поди, видел? Так это не покойники и даже не мертвяки. Покойник — да, волнует, пугает, а этот… сорок дней прошло? Прошло, и не дней, а лет. Кроме костей, тлена попадаются забавные вещицы. Мы с тобой, как археологи — ищем истину. А истина у них в «смертниках» — погребальных записках. Нашел такую — вернул имя, хотя ты прав.

Гурий тоже смахнул пот и опустил на мокрую кочку.

— Выкопаем мы его, а что дальше? Похоронить полагается, а сил уже нет, да и темнеет в лесу быстро. Я немцев обычно не трогал, думал, пусть свои копают. Но за немцев больше дают. Вот какая несправедливость! А у наших и взять нечего, «смертников» и тех нет. Их прежде в медальон помещали, ну, там фамилия, год рождения, какой роты, полка. Так они записки делали и в гильзу или ножом на ремне.

— А почему за немцев больше дают?

— У нас всегда за иностранное дают больше — ты не заметил? Поклонение какое-то! И убитый не исключение. Награды там, кресты, а потом, что могло быть в кармане у русского Ивана? Пыль! В лучшем случае — письмо из дома и кисет табака. А у этих — богато, и портсигары серебряные и часы — как повезет. Хотя Ганс обычно тоже бедным был.

— А кто кричал? — вдруг спросил Володя.

— В блиндаже? Я тебе так скажу, тут разной дури хватает, близко не воспринимай, говори, померещилось. Конкурент мой рассказывал, на журналистах решил подзаработать, как и мы, в лес отправился. И что думаешь? Пошел снег, это летом-то! В июне месяце, а потом у них сел аккумулятор. На машине, что приехали журналисты, сел новый аккумулятор. Техника подвела? Случается, не спорю. А потом сигареты пропали, и пропали сразу у обоих. Интересно, правда?

— Сходили?

— Сходить — сходили, но ничего интересного не нашли, — продолжил рассказ Гурий, — ты, кстати, тоже, если спросят, говори, мол, ничего интересного.

— И много вас таких?

— Таких как я — немного. Молодежь лезет, аппарат видел? У них купил, кстати, немецкого производства, стоит пятьсот долларов. А лезут они сюда по другой причине, погибшие их волнуют по сколько постольку. Вообще не волнуют, хотя это уже другая история, к делу не относится.

— Какая еще история?

— Anenerbe, — произнес Гурий.

— Чего?

— Anenerbe, — вновь повторил он, — «Наследие предков» — секретная миссия СС, занимающаяся в годы войны паранормальными явлениями. Немцы не дураки и глупостями заниматься не будут. Книжки-то почитываешь? И я почитываю, кое-что знаю. Кроме Тибета и здесь у нас проводили исследования, только тема эта скользкая, толком никто ничего не знает.

— Неопознанные летающие объекты?

— Лично видел, — Гурий сплюнул на землю, — три раза. После второго раза, у меня нога прошла. Подвернул или потянул — не знаю, думаю: все, пора завязывать. Лес хромых не любит. Больниц у нас еще с советских времен не было, про нынешние — умолчим. Все, думаю, приехали, пора менять профессию и выходить на заслуженный отдых. И на всякий случай в виде финального аккорда отправился в баню. Истопил, как полагается, травки у бабки взял, в магазине бутылек — моюсь. Сижу на лавке, грущу и думу думаю. А потом вдруг понимаю, что надо запалить керосинку. Водку, конечно, и в темноте пить можно, но все же лучше при лучине — чтобы знать, сколько выпил.

Гурий бросил испытывающий взгляд на следопыта.

— Выхожу в предбанник — мать честная! Светло, аж, глаз не открыть! Дверь толкнул — висит!

— Тарелка?

— Она, — довольный кивнул Гурий. — А я в чем мать родила, срам и тот прикрыть забыл. Смотрю и ничего не понимаю. Как долго стоял — не скажу. Волю у меня словно кто-то забрал. Вот, думаю, и сказки! Светится, зараза, и вроде, чем-то занята — тарелка-то. Огоньки там какие-то переливаются, но звука никакого — тишина. А потом вжик и нет ее — тут до меня и дошло. Кинулся обратно, а каменка — холодная. Представь: до утра летом тепло держит, а тут холодная! Дела, думаю. Сколько же я на нее пялился? Глянул на часы — стоят!

Гурий выбросил вперед руку.

— Эти самые — свидетели, соврать не дадут. Так что немец не дурак и глупостями заниматься не будут.

— Ты говорил — нога.

— Нога прошла, я о ней потом вспомнил. Чувствую: не болит, боль вообще пропала. Я же серьезно завязывать собирался, а тут новая мысль. Если нога прошла, значит, кто-то хочет, чтобы я по лесу еще немного побродил. Может, конечно, это только моя мысль, как говорится, плод воображения. А может, и еще чья-то, улавливаешь?

— Тарелка — плазма, — вспомнил Володя, — и в атмосфере она существовать не может. Только за пределами в безвоздушном пространстве.

— Знаю, тоже читал, я потом все, что можно прочитать — прочитал. И представляешь, наткнулся на один любопытный исторический факт. В войну дело было, в самом ее конце. Флот британский уже вновь хозяином себя почувствовал в Атлантике — немец хотя и огрызался, но силы прежней не имел. А тут бой. И напали на англичан неведомые аппараты. Скорость, маневр — глаза у генералов на лоб лезут!

— Тарелки?

— Едва ушли, а несколько фрегатов у них потопили. Они, конечно, это дело засекретили, чтобы конфуза не вышло, а ветераны под старость — те, кто был свидетелем, не удержались. А какой им смысл спустя сорок лет байки рассказывать? И мне — какой? Впечатление произвести? Я потом ходил — смотрел. Ничего особенного, лес как лес, только в голове звенит. Одно слово — аномалия.

— А меня к чему пригласил? — задал неожиданный вопрос Володя.

Гурий почесал щетину.

— Если по правде — не знаю. Хожу по лесам один уже много лет, вроде, привык. Лес не любит компаний и шума он не любит. Лес чистит душу, зло забирает, хотя может и навредить. Глупо прозвучит, но я его чувствую — сила в нем космическая или… божественная. Хотя это одно и то же, слова разные, а смысл один. Живой он — не березки и сосенки, а один огромный организм. А я внутри его, если, конечно, позволит. Говорят, мародерствуем, покой нарушаем и над мертвыми глумимся. Не знаю, со стороны всегда кажется иначе. У меня карта есть — собственная, я ее сам составил, поэтому подумай.

Пастушный понял, о какой карте говорил следопыт.

— Могу отдать, там все отмечено — все, что нашел. Я этим заниматься не могу, у меня другая работа, а тебе в самый раз. Ты только хорошо подумай, основательно, потому как это будет уже твой крест. И в покое они тебя не оставят.

— Духи?

Гурий кивнул.

— У них и надежды никакой, а ты их последняя ниточка с грешной землей, поэтому думай.

* * *

Тишина стояла пронзительная. Она и прежде вызывала головокружение, а после адского шума и стрельбы — тем более. Ефим все еще не верил, что остался жив — слишком ожесточенным был бой, слишком отчаянным было как наступление, так и сопротивление. Трупы валялись кругом — слева и справа, рядом с друг с другом, в обнимку и друг на друге. В воздухе пахло смертью, порохом и кровью — вполне знакомое состояние, к которому он привык.

— Закурить есть?

По голосу свой — русский, значит, еще кому-то повезло в смертельной мясорубке.

Повернул голову. Темное лицо человека, вылезшего из огня. Лица не было — одни глаза, два круглых пятна. Пулеметчик. Странно, как он остался жив? Пулеметчика часто убивают в первые минуты боя, если это действительно настоящий бой.

Он поднялся, встряхнул землю и, медленно ступая, приблизился. Точно, пулеметчик. Как хоть его зовут? Сейчас не помнит — потом вспомнит.

— Думал, убили всех, — сказал он и достал портсигар.

— Я тоже думал.

— Всех убить невозможно, должны быть раненные, — произнес Сидорчук и закурил.

Раненных не было — стояла тишина.

— Почему не стрелял?

— Ближе подпускал, — ответил боец.

Молодец, не солгал. Другой сказал бы: не слышал или еще что-нибудь в этом роде.

Разжал кисть — сначала один палец, затем второй, третий — мертвец не сопротивлялся, равнодушно зарывшись головой в песок. Щелкнул затвором — магазин пустой. Поднял винтовку и смахнул грязь с приклада — еще теплая.

— Пойдем, — сказал Ефим и выплюнул папироску.

Пулеметчик поднялся, поправил ремень и тут же сел — стащил с ноги сапог.

Он стоял и наблюдал, как из голенища высыпалась земля, затем, как появилась грязная и худая нога. Привычным движением боец вновь набросил такую же грязную портянку и принялся за второй сапог.

— Пошли, — вновь повторил Ефим и шагнул вперед.

Штык вошел легко и быстро — крови почти не было. Трехлинейка — изумительное изобретение человечества. Кому и когда в голову пришла замечательная мысль придумать штык — длинное лезвие с тремя гранями? Когда сталь входит в плоть, крови почти нет — небольшая дырочка, которая тут же смыкается, образует характерный след, похожий на треугольник. Этим сейчас Ефим и занимался — ставил последнюю печать смерти, переходя от одного тела к другому. Все они — разбросанные на склоне косогора тела — были мертвы, однако он упорно подходил и вонзал длинное лезвие. Кровь все же стекала вдоль продольной канавки, и тогда он вытирал штык о траву, что не всегда получалось.

— Товарищ командир.

Он еще раз вонзил штык и только затем обернулся.

Пулеметчик стоял в метрах в десяти и ждал.

— Чего тебе? — спросил Сидорчук и друг осознал, что страшно устал. Усталость накатила внезапно, за какую-то секунду. И накатила она именно в тот момент, когда его окликнул боец. Зачем он это сделал и что хотел спросить?

— Товарищ командир, зачем?

— Anenerbe, — тихо произнес он, — приказ, иди — помоги.

Зачем? Действительно, зачем он поступил вопреки себе? Разве он бы не справился самостоятельно? Виной всему усталость, а прежде ее не было. Было все что угодно — равнодушие, противная горечь во рту, боль за грудиной…

Пуля вошла под лопаткой — свела мышцы и перехватила дыхание. Упала винтовка — Ефим о ней забыл. Валяющийся на земле мертвец улыбнулся — скривил рот и показал зубы. Повернуться и бросить взгляд — невозможно, тело ему уже не принадлежит. Медленно приближается земля — он ее не видит, только страшный оскал, куда Ефим и падает.

Сволочь, хочет сказать он, почему в спину? Почему сейчас?

Почему?

Почему?

Почему?

Сидорчук стоял слишком долго, и поэтому он решил, что промахнулся. Хотя и видел, как на спине вылезло бурое пятно, а сам Сидорчук вздрогнул и выронил винтовку. Сейчас повернется и глянет ему в глаза — то, что он боялся больше всего. Стоит. Минуту, другую и не собирается падать. Что он там произнес себе под нос?

— Anenerbe, — подсказал Ефим и, наконец, упал.

Он торопится — тащит еще теплое тело в низину. Затем бежит обратно за винтовкой и проверяет — опускает приклад в темную жижу. Вновь тащит тело и вновь примеряется. Что-то гундосит под нос — ругается.

Почему он выстрелил? Он же не собирался стрелять!

Сидорчук на него смотрит и что-то пытается сказать — шевелятся губы, которые вместо слов выдувают кровавый пузырь. Пузырь лопается. Гад, — говорит Ефим и продолжает смотреть.

— Это ты гад! — кричит он, — ты зачем в своих стрелял?

— Приказ, — говорит еще один кровавый пузырь.

— Какой приказ? Своих стрелять?

— Anenerbe, — шепчет Ефим и умирает — закатывает глаза и шлепается в грязную канаву. Шлепается сам, без посторонний помощи. Вздувается гимнастерка — последнее напоминание о Ефиме медленно уходит в темную воду. Туда же летит и вражеский пистолет, кажется, «Парабеллум». Теперь Ефим никто — гладкая поверхность мрачной канавы большого и враждебного леса.