С пером и автоматом

Борзунов Семён

НЕ ПЕРВАЯ АТАКА

 

 

I

Солнце уже высоко поднялось над дымным горизонтом, когда Сергей Деревянкин голодный, измученный и грязный вернулся из полка, который с тяжелейшими боями форсировал Дон и занял плацдарм на его западном берегу. Надо бы хоть немного поспать, поесть, обсохнуть, успокоиться… Надо! Даже солдаты, участвовавшие в штурме вражеских позиций, после боя приводят себя в порядок, отдыхают. А он не может. Никак, ни при каких условиях. Журналистский долг требует, чтобы обо всем увиденном и пережитом было сегодня же напечатано в газете. Вся дивизия должна узнать о событиях происшедших ночью, о наиболее отличившихся солдатах и командирах. О новой победе советского оружия.

Сергей сам это прекрасно понимает. А тут еще редактор стоит «над душой» и вопрошающе смотрит на него: газету, мол, уже давно надо запускать в печать, а полоса, оставленная для очерка Деревянкина, пустая. Никто же кроме тебя не напишет. Так давай садись, пиши…

Ждет машинистка, ждут наборщики, печатники, экспедитор, работники полевой почты…

Ждут тысячи читателей. Все ждут, а ты медлишь…

Деревянкин с трудом разомкнул веки, взглянул на стоящих вокруг него товарищей и тяжело опустился на пенек, рядом с которым были замаскированы наборные кассы.

А ноги гудят, ломит руки, стучит в висках. Голова словно чугунная. И все же надо заставить себя вспомнить все как было. Сначала и до конца. Со всеми подровностями. Во всех деталях. Вспомнить и написать. Надо, Сергей. Надо!

Деревянкин резко встряхивает голову, прижимает ладони к вискам, напрягает память и перед его мысленным взором оживают картины вчерашнего дня…

* * *

— Батальон, смирно! — и, повернувшись направо, старший лейтенант Даниелян, стараясь не показать, как болит раненая нога, и потому ступая особенно четко, торжественным строевым шагом подошел к стоявшим поодаль командиру полка Казакевичу и комиссару полка Мурадяну.

Утреннее донское солнце скользило по истрепанным, но щегольски начищенным сапогам комбата. Правая нога заныла, но Даниелян, словно в отместку за боль, жестче отрубил последние шаги и вскинул руку к выцветшей, ладно сидевшей на голове пилотке:

— Товарищ подполковник! Батальон по вашему приказанию построен!

— Вольно! — отдав честь, скомандовал подполковник.

— Вольно! — обернувшись к поредевшему в недавних боях батальону, по-мальчишески звонко и задорно выкрикнул комбат, знавший, как важно голосом, выправкой, улыбкой поддержать своих ребят.

Сам старший лейтенант Даниелян некоторое время оставался в положении «смирно», внимательно глядя на бойцов, на командира роты лейтенанта Антонова, на взводного младшего лейтенанта Германа, на отличившихся в контратаке солдат Захарина, Бениашвили, Черновола. И они, видя блестящие глаза комбата, уловив нечто чрезвычайное и в его голосе, и в стойке «смирно», сами еще больше подтянулись. И хотя батальон не сдвинулся с места, он будто стал плотнее, точно и погибшие и раненые — все до одного заняли свои места и приготовились слушать командира полка.

— Друзья!..

Еще на рассвете подполковник с комиссаром полка тщательно обдумал свою речь, но начал сейчас еще теплее, потому что ощутил такую слитность бойцов и офицеров с собой, такое единство, которое исключает всякую официальность. Он прошел с фланга на фланг, остановился и в третий раз как-то уж очень доверительно и тихо сказал:

— Дорогие друзья!..

И остановился. Замер перед батальоном, как перед знаменем. Точно произнося слова присяги, он заговорил твердо и уверенно:

— В недавнем бою вы доказали, что ваш батальон стоит целого полка. Ни один раненый и убитый не упал лицом на восток, только на запад. Вы смогли выдержать то, что не смог вынести металл. Броня сплющивалась и плавилась, а вы стояли. И наш фланг, весь наш фланг устоял, потому что ваше мужество было беспримерным. Многие отличившиеся представлены к наградам. Но все вы, все как один, заслуживаете самой высокой похвалы и самого высокого доверия.

Тут политруку — корреспонденту газеты «Красноармейское слово» Сергею Деревянкину показалось, что подполковник одобрительно посмотрел и на него, Сергея, тоже дравшегося южнее Воронежа и потом в силу своих способностей сумевшего описать в газете замечательные подвиги своих товарищей.

— Еще не затихли выстрелы, а ваши боевые дела уже вошли в историю, — продолжал командир полка Павел Константинович Казакевич. — И листки нашей дивизионной газеты будут в грядущем перечитывать, как страницы легенд. Спасибо! Я обнимаю вас всех, обнимаю взглядом и сердцем эту придонскую землю, истерзанную, измученную, окровавленную. Я знаю, что Родина и партия могут положиться на нас и впредь. И они положились на нас: они доверили нам и вашему батальону первым начать форсирование Дона, начать переправу, чтобы обезглавить вражескую оборону на том берегу, чтобы стать первыми в наступлении, которое будет, клянусь вам своей честью, будет!..

Подполковник уступил место комиссару, и майор Мурадян, четко выговаривая слова, продолжил мысль командира полка:

— Партия бросила клич «Ни шагу назад!». И мы откликнулись. Теперь приближается, близок день, когда мы услышим: «Вперед!» И от того, как, — он особенно подчеркнул это слово, — от того, как будут действовать передовые группы, зависит исход наступления. Форсировать Дон в районе Селявного — трудная и опасная задача. Сейчас мы никому не приказываем. Мы хотим создать группу добровольцев. Нужна разведка боем, которая положит начало всему. Я верю, что, как и всегда, коммунисты и комсомольцы будут первыми. Но предупреждаю, что требуются не только отличные солдаты, но и отличные пловцы и даже альпинисты. Вон там гора Меловая, — и он указал вдаль, где на том берегу возвышалась гора. — Меловая — первая точка, которую мы должны будем взять, закрепиться и, господствуя над окружающей местностью, прикрывать огнем остальных переправляющихся… Добровольцы есть? Два шага вперед!

Когда командир роты связи старший лейтенант Горохов шагнул вперед, он увидел, что и слева и справа вышли из строя Антонов, Герман, Захарин, Черновол, Бениашвили и работник дивизионной газеты «Красноармейское слово» Сергей Деревянкин.

«Какой молодец! — подумал Горохов, внутренне восхищаясь Сергеем. — Всюду первый. И здесь тоже. Вот тебе и журналист, интеллигенция, так сказать!.. И знает, что дело смертельно опасное, а шагнул, считай, раньше меня. Так мне-то это и нужно: кто же первый связь протянет, если не мои хлопцы… А он?»

Ефим Антонов — командир девятой стрелковой роты, шагнувший вровень с другими, повел глазами и мысленно прикинул: человек сорок, нет, сорок два. Вот еще один — сорок третий… А люди все выходили и выходили из строя.

…Отобрали лучших из наиболее отважных бойцов. Учитывали все: характер, выносливость, умение плавать, преодолевать горные преграды. Комиссар Мурадян Виктор Асланович с радостью подумал, что в этой первой штурмовой группе и русские, и украинцы, и армяне, и грузин, и татарин… Словно представители многих народов слились воедино, чтобы первыми начать штурм и освобождение донской земли… А почему не видно среди добровольцев Чолпонбая Тулебердиева? Вот никогда не думал, что он… А впрочем… возможно… Он отличился и показал себя позавчера. Не был ранен… Но всякое может быть… Такой славный парень. Да и какой о нем очерк написал Деревянкин… Да…

И тут, когда батальону уже разрешили разойтись, Мурадян увидел фигуру молодого киргиза рядового Чолпонбая Тулебердиева. Тот с обиженным выражением лица бежал к командиру отделения сержанту Захарину.

Точно отлитый из одного куска металла, он отдал честь.

— Товарищ командир отделения, разрешите обратиться к командиру взвода, — произнес он обиженным голосом. И узкие, чуть надломленные у концов брови сошлись на переносице.

— Разрешаю, — быстро отозвался Захарин, не очень поняв, почему так официально: ведь они же — друзья.

— Товарищ командир взвода! Разрешите обратиться к командиру роты, — тем же голосом, но еще более настойчиво начал Чолпонбай Тулебердиев, когда встал перед высоким младшим лейтенантом Германом. Умные, большие, чуть печальные глаза младшего лейтенанта на миг недоуменно вспыхнули и улыбнулись.

— Разрешаю!

Чолпонбай помчался к командиру роты, обогнал его на несколько шагов, повернулся, подошел строевым:

— Товарищ командир роты, разрешите обратиться к командиру батальона?

Антонов, любивший Чолпонбая и всегда старавшийся содействовать этому парню, который помогал всем, чем мог, остановился.

— Очень нужно?

— Очень!

— Обращайтесь.

От командира батальона Тулебердиев направился к комиссару полка.

— Товарищ майор! За что так обижать? За что? — в голосе слышался упрек и какая-то внутренняя боль.

— Кого, товарищ Тулебердиев? Да опустите руку. Вольно! Опустите руку, говорю. Чем вы обижены и кем?

— Я же после смены спал, на посту ночью стоял. А меня не предупредили, не подняли… В строю я не был, когда вы говорили…

— О чем?

— О добровольцах, товарищ майор! Очень прошу!

— Но ведь мы уже отобрали…

— Поэтому к вам и обращаюсь, товарищ майор, несправедливо это.

— Но ведь нужны пловцы, хорошие, очень сильные, выносливые.

— Я плаваю хорошо! — не задумываясь, похвалил себя Чолпонбай, хотя в Киргизии плавал мало. Но тут он усилием воли отстранил воспоминания о своих немногих заплывах, чтобы смущением не выдать себя. И снова торопливо заговорил: — А по горам в Тянь-Шане я натренировался. Поверьте, очень прошу. Или если мне еще комсомольского билета не выдали, то и доверить нельзя?

— Хорошо, я попрошу за тебя! — пообещал комиссар.

 

II

Судя по всему, ночью, перед самым рассветом, в районе Селявного группа под командованием старшего лейтенанта Горохова должна была начать переправу через Дон. Начать бесшумно и быстро.

Дзоты и блиндажи, множество траншей и окопов, ряды колючей проволоки, противотанковые и противопехотные мины — все это было на том берегу, все это надо было преодолеть.

Благодаря данным разведки наше командование нащупало наиболее уязвимое место в самом, казалось бы, недоступном районе — у Меловой горы.

Сюда, скрытно перегруппировав силы под самым носом у противника, ночью перебросили стрелковую дивизию.

Выделенные штурмовые отряды должны были форсировать Дон вслед за добровольцами.

Пока артиллеристы засекали и уточняли огневые точки противника, а танкисты изучали местность, группа, командиром которой был назначен старший лейтенант Горохов, в глубокой тайне готовилась к переправе. Раздобыли, спустили на воду и замаскировали лодки. В плащ-палатки запихивали сено. Получались своеобразные плотики. На них сверху можно положить оружие, боеприпасы, но, кроме всего, эти необычные сооружения могли выдержать и человека.

Горохов в бинокль рассматривал место высадки. Метр за метром он изучал подступы к Меловой горе. Сузив глаза, внимательно глядел за Дон и Чолпонбай. Все видели, все подмечали его острые глаза, словно бы он уже в лодке переплыл через Дон. Вот он затаился в пойме, начал подниматься по тому уступу, по тем выбоинам, подтянулся, ухватившись за куст. Нащупал ногой выбоину, укрепился. Встал на кривой камень… А потом, вжимаясь в камень, ползет дальше — теперь можно оглядеться. Ведь дзот справа в расщелине. Замаскирован. И в бинокль не разглядишь… Не сразу увидел его, этот холмик свежей земли, покрытый жухлой травой. Не видно никого, нет и движения, словно правый берег вымер. Но не дураки же немцы, чтобы обнаруживать себя и свои дзоты. Дзоты или доты?

Горохов именно эту тропку, этот дзот наметил Чолпонбаю. Но вдруг там, за камнем, может, еще дот или дзот? Всего в бинокль не увидишь. Да и свет в глазах дрожит от напряжения. Но чудится, что ли: синеватый дымок вьется там, и птицы почему-то не садятся около этого камня… Не там ли этот злополучный дзот, который огнем сможет отсечь дорогу нашим? Если же мы возьмем его, то наш путь будет расчищен.

Рядом с Чолпонбаем в окопе Сергей Деревянкин. Он старался держаться как можно спокойнее. Сергей знал, что непроизвольное движение, жест, неосторожное слово могут уличить его, обнаружить то, что он хотел бы скрыть, не показать своему другу. Изредка только вздохнет в утайку, вспомнив про письмо, что лежало в нагрудном кармане…

А сердце билось чаще, губы пересыхали, волосы поднимались и, кажется, приподнимали пилотку: какое-то странное оцепенение сковывало руки и язык. То, что лежало в нагрудном кармане гимнастерки, весило так много, что тяжесть выдавливала из губ Сергея какой-то непонятный шепот. Деревянкин тоже глядит и глядит туда за Дон, где поднялась клыком в небо Меловая гора. Отсюда она кажется черной.

— Почему вздыхаете? Что, вас не пустили? Жалко, что не в первой группе идете? Да?

— Да, Чоке, — промямлил Сергей.

— Ничего, друг, там, — махнул Тулебердиев рукою за реку, — встретимся. Вместе будем, да?

— Да, друг! — ответил Деревянкин, не взглянув в глаза товарищу.

…Рано умер отец Чолпонбая. Всю заботу о семье взял на себя Токош — старший брат. Он заменил Чолпонбаю отца. Воспитывал его, защищал, кормил, выхаживал, когда тот болел. Разница в возрасте была небольшая, всего несколько лет, но младший брат не то что любил старшего, а просто преклонялся перед ним, считая его (как и многие в ауле) человеком особенным, рожденным для большой и славной жизни. Об уме Токоша, о его честности и справедливости шла добрая молва. И пожилые не считали для себя зазорным посоветоваться с ним. А его доброта, а сердечность…

Сергей опять вздохнул. Он переписывался с Токошем. Дружил с ним заочно. Токош, воевавший на другом фронте, часто писал Сергею, горячо интересовался братом, давал дельные советы, раскрывал не сразу заметные черты Чолпонбоя. Он, например, открыл ему, Сергею, что Чолпонбай с детства мечтал о подвиге, но об этой мечте знал один Токош. Словом, просил приглядывать за ним.

И вот уже несколько дней в кармане Сергея лежит письмо из воинской части, от командира роты: «Товарищ политрук, обращаемся к Вам, как к другу рядового Токоша Тулебердиева и его брата Чолпонбая. В бою под Ржевом рядовой Токош Тулебердиев до конца выполнил свой долг солдата. Из противотанкового ружья он уничтожил два танка противника, раненный, не оставил поле боя, вторично был ранен в правую руку, левой продолжал бросать гранаты. Пал смертью храбрых. Мы нашли в его вещмешке письма и Ваш адрес. Вам и пишем. Просим обо всем сообщить его брату. На родину Т. Тулебердиева мы послали письмо с указанием места захоронения. Скорбим вместе с Вами. Мы отомстим врагу за нашего общего друга. Ст. л-т Кругов».

Сергей знал наизусть это короткое письмо. Сейчас, лежа в окопе и наблюдая за другом, он промолчал, услышав слова Чолпонбая о том, что «брат что-то не пишет. То через день, а то… понять не понимаю… Уж не случилось ли с ним чего?»

Хорошо, что Сергей часто вот так запросто приходил в гости к другу. И Чолпонбай еще ничего не подозревал. Но сегодня Сергей пришел, чтобы решить: показать ли письмо или подождать? Подождать? Но чего? Показать? Но зачем? Ведь такую потерю перенести нелегко, да еще перед ночной схваткой. А она будет. Сергей в штабе слышал… Ну так сказать или нет? А какое, собственно, право я имею скрывать это? Какое? Право друга, оберегающего… От чего? От правды, хотя и страшной правды? Мама учила меня поступать с другими так, как я хотел бы, чтобы поступали и со мной… Ну как бы я хотел?.. Прямо головоломка… Подготовить бы его? Да, наверно, постепенно надо подготовить, незаметно, исподволь.

— Вы что-то от меня скрываете? — вдруг спросил неожиданно Чолпонбай, отложив бинокль в сторону и по-детски ладонью протирая глаза.

— Откуда ты взял?

— Ниоткуда! Просто никогда вас таким не видел.

— Каким?

— Темным, как туча… — И Чолпонбай сдвинул брови, показывая, как темна туча.

— Тебе просто так показалось.

— Вы уже несколько дней такой… Будто потеряли чего. Будто потеряли близкого человека, брата потеряли. Я чувствую, что у вас сердце болит. Вон даже губы пересохли. Но почему со мной не поделитесь? Мы ведь ничего не скрываем, а беда, если ее разделить с другом, так вдвое меньше будет. Может быть, я вам чем-нибудь помогу?

Сергей чувствовал, как при каждом слове друга горло его сжимает невидимая, но цепкая рука. Он силился улыбнуться, но губы искривила гримаса.

— Неужели даже мне сказать не можете? Может, с девушкой, с Ниной, может, что? Ну, скажи, скажи…

Сергей развел руками, заново переживая то, что пережил несколько дней назад, распечатав письмо, извещавшее о гибели Токоша.

На противоположной стороне раздался выстрел. Дрогнула земля. Чолпонбай поднял к глазам бинокль, и оба перевели взгляд на реку.

Удивительна судьба военного журналиста! Сколько нового, значительного видишь и познаешь каждый день. Сколько хороших людей встречаешь на жестоком фронтовом пути, что собственные переживания, собственная жизнь вроде бы и не в счет. Вроде бы и не живешь ты сам, занятый чужими судьбами. Да и разве чужие они, эти жизни и судьбы? Видимо, не зря говорят, что у журналиста не одна, а десять, сотни жизней. И впрямь, написать что-либо дельное о человеке можно только тогда, когда переживешь, прочувствуешь то, что пережил и прочувствовал он, другой человек. Каждый новый очерк — это чья-то жизнь, которая стала частью твоей собственной жизни.

И правду говорят, что порою встреча становится судьбой. Конечно, как ее понимать, эту судьбу? Однажды Сергей Деревянкин зимой спешил в штаб стрелкового полка. На снежной, еще не очень разъезженной, но дважды разбомбленной проселочной дороге встретились ему молодые солдаты в новеньких шинелях. Новобранцы только что прибыли из запасной кавалерийской дивизии.

Сергей по своей всегдашней привычке, все прибавляя и прибавляя шаг, бегом обгонял строй. Но на обочине споткнулся о кусок тележного колеса, чуть было не упал и почему-то сконфуженно оглянулся.

На него с каким-то участием, очень по-доброму смотрели ясные, черные глаза. На секунду Сергей остановил свой взгляд на этом молодом раскосом, скуластом парне. Только это лицо и увидел Сергей, будто бы и не было вокруг больше никого.

Позже он опять увидел этого парня уже в штабе полка. И снова отметил, какие выразительные у него глаза.

У Сергея тогда было задание написать очерк о молодом бойце батальона, который только что выбил немцев из деревеньки, куда его и направили. Уточнив дорогу, он заторопился к месту недавнего боя. Шел и все время, как это часто бывает с журналистами, вспоминал почему-то широкоскулое загорелое лицо, ясные черные глаза человека, видимо точно знавшего, ради чего он надел шинель, во имя чего пересек огромные пространства, чтобы здесь с винтовкой в руке влиться в солдатские ряды. Свет его глаз словно бы исходил из самого сердца.

Давно ли сам Сергей таким же юным учился в военно-политическом училище в Житомире. Давно ли бережно хранил номера «Пионерской правды», где были (центральная пресса!) помещены две его заметки и небольшое стихотворение о Пушкине! Давно ли? А как потом с двумя кубарями в петлицах был комиссаром разведроты в танковой бригаде, вел дневник. Как восторженно читал ночью в Перемышле стихи Пушкина в ту самую, ночь, когда началась война. И как тогда в первый же день войны за какой-то огромный непреодолимый барьер было отброшено детство и юность, работа в районной газете, куда его пригласили как активного и способного селькора. И только ясно всплыли в памяти слова редактора газеты. Он зпал отца Сергея, воевал с ним, хорошо помнил его и сказал, что Сергей очень похож на отца. А отец Сергея, неграмотный мужик, был человеком смелым в бою… В гражданской войне имел отличия. И погиб смертью героя.

Сергей шел по вечереющему молчаливому лесу, удивляясь этой вот тишине и тому, что не встретил никого. По мере приближения к деревне он все острее, просто физически чувствовал подстерегающую его беду. Может быть, поэтому и не сразу вошел в деревню. Он предусмотрительно (война научила предосторожности) остановился и долго рассматривал околицу, улицу, что совсем близко подступала к обожженным деревьям березового леса.

Было тихо и пустынно. Ни голосов, ни серых солдатских шинелей. Очень осторожно, от дерева к дереву начал Сергей приближаться к деревне, уже совсем успокаиваясь и поругивая себя, если не за трусость, то уж, во всяком случае, за то, что нервы расшалились. Вот он уже шел вдоль подлесной улицы. По-прежнему вокруг было тихо. И опять подумалось: «Чего это я заосторожничал?» И бодро зашагал напрямик через огороды к домам.

И тут, когда он совершенно успокоился и вошел в деревню, в вечерних серых сумерках у самой большой избы, четвертой справа, увидел немецкую грузовую машину с откинутым задним бортом и гитлеровцев на ней. Они передавали из рук в руки какие-то ящики и весело переговаривались.

Сергей опрометью кинулся к лесу…

А тем временем командир полка отдал распоряжение отправить в эту деревеньку новобранцев, среди которых находился и Чолпонбай Тулебердиев. Тот самый молодой киргиз, на которого обратил внимание Сергей, когда спешил в деревню. Сообщение об увиденном было неожиданностью. Командир полка вынужден был отменить свое приказание, хотя и обидно было признать, что немцам удалось потеснить второй батальон и закрепиться в деревне.

Вот с той поры Чолпонбай Тулебердиев и считал, что его друзей и его самого выручил Сергей Деревянкпн. И хотя сам Сергей скоро забыл об этом мимолетном эпизоде и даже не сделал в записной книжке ни одной пометки, Чолпонбай не забыл ничего и привязался к политруку. Ему, Сергею, первому рассказал, первому и единственному, о любимой Гюльнар и о брате Токоше, дал его адрес.

 

III

Чолпонбай и Сергей долго и молча смотрели на правый берег Дона.

Вернее, внимательно в бинокль смотрел Чолпонбай, а Сергей пытался представить себе, как воспримет его друг известие о гибели брата.

«Если мне так тяжело, то каково же будет ему? А если завтра, вернее, этой ночью перед рассветом что-нибудь случится со мной? Кто же тогда скажет ему? Нет, я должен, обязательно должен сказать правду… — думал Сергей. — Кажется, война сняла все заботы, кроме одной — быть солдатом-журналистом. Но сколько тревоги может уместиться в одном сердце, как рвется оно сейчас, при виде друга, который ничего не подозревает, а ведь это вроде мины, подложенной на его пути. Или не мины, а бомбы замедленного действия. Идут минуты, секунды, но сработает механизм — и все!

Сколько атак повидал, не в одной побывали вместе с Чолпонбаем, но вот эта атака, она намного страшнее… Как выдержать ее? Как победить? А возможно ли вообще победить в такой атаке, в которой ты уже заранее побежден?..

И все-таки — жизнь… Небо это, эти горы, лозняк, запах реки, чебреца… Запах земли в окопе… Довольно, довольно, а то и так Чолпонбай встревожился.

Да, не первая атака. А что ей противопоставить? Нельзя же так сдаться?! Чем укрепить себя и друга для новых других атак, в которых мы должны взять верх? Скажем, в завтрашней атаке… Может быть, мысли о том, как вели себя товарищи до самого конца, может, именно эти мысли, эти образы убитых, но не сдавшихся, убитых, но непобежденных, помогут и нам в нашей не первой атаке…

Опять эти мысли не дают сосредоточиться».

Медленно поворачиваясь, заливаемая набегающими мелкими волнами проплыла обугленная оконная рама. К ней то прижимался, то отставал обломок наличника…

Потом дерево показалось. Вот оно ближе, ближе. Это береза, вырванная с корнем. Верно, вырвало взрывом. Еще остатки земли судорожно зажаты в скрюченных пальцах корней…

Камыш глухо шумит. Он точно машет прощально, тянется, клонится, как бы силясь уцепиться за ветки березы, за распластанные по воде пряди листвы, за эти скрюченные пальцы корней. Уцепиться, удержать, вернуть… Вернуть недавнее былое, покой Тихого Дона… Но сейчас, в августе 1942 года, недавний покой неправдоподобно далек.

Береза и впрямь замерла перед окопом, чуть-чуть развернулась, пытаясь выпростать листву из воды, дернулась и выронила из пальцев корней остатки земли. Почти невидимый, почти неслышимый всплеск. И круги по воде, до самого берега, до самого камыша.

— Такой цвет у березы, как у снегов на наших горах… Так и кажется, что это наши снега, наши горы… — он отодвинул широкой ладонью автомат, будто оружие мешало ему в этот миг увидеть далекую Киргизию, знакомые с детства горы, свой аул, лица милых и родных ему людей.

Сергей Деревянкин локтем как бы невзначай дотронулся до локтя Чолпонбая. И тепло одного проникло сквозь побелевшую ткань выжженной солнцем и кострами гимнастерки другому.

Августовская земля, серая от пепла, еще согревала, звала прижаться, надолго прижаться к ней и не покидать ее… А небо, странно безмятежное, лучилось, сверкало равнодушной лазурью, и на мгновение переставало вериться, что под этим, таким безмятежным небом по всему фронту бьют орудия, движутся танки, проносятся наши и вражеские самолеты. Гитлеровцы рвутся к Волге, Кавказу, в Крым, к сердцу Родины — Москве…

Сергей Деревянкин перевел взгляд с ослепительного неба на березу, стараясь запомнить черно-белые штрихи ее коры. Они, эти черно-белые штрихи, показались ему мелкими волнами, а потом вдруг вся река представилась поваленной березой, лесом его детства, его юности, его молодости. Он прищурился, протер глаза. И снова задумался…

Лес! Какое это чудо природы! Когда думаешь о нем, то перед тобою встают и могучий сосновый бор с уходящими в небо стройными колоннами-стволами; и веселая, ослепительно белая березовая роща — краса и гордость российских лесов; и хмурый, мшистый, задумчивый ельник; и кряжистые столетние дубы-великаны; и нежная, всегда нарядная — весной в белых цветах, а осенью алеющая своими плодами рябина; и великое множество самых различных пород лиственных и вечнозеленых деревьев — пихтач, бузина, липняк, лиственник… Целый лесной океан — дивная краса наша, сила и богатство человека, зеленое золото страны. Его можно встретить всюду — на юге, западе, востоке и севере. На любом континенте и почти в каждой стране. Лес — основа зеленого покрова планеты. У него много лиц и одна душа: он всегда доброжелателен к человеку, предан ему, скрашивает и облегчает его жизнь. Его зеленый лист — это и создатель органического вещества, и вместе с тем фабрика по производству кислорода, столь необходимого для жизни человека. Лес защищает почву от эрозии и истощения, бережет воду, украшает нашу жизнь. О густые зеленые деревья разбиваются свирепые суховеи. Лесные полосы гасят пыльные бури и задерживают снег для весенней почвенной влаги. «Сколько же еще услуг и добра принесет лес человеку?» — думал Сергей.

Невозможно перечислить все лесные «профессии».

А сейчас он, лес, как и большинство живых существ, — в страшной беде. Его также варварски, как и безвинных советских людей, уничтожают фашисты. Бомбы, снаряды, пули наносят ему смертельные раны. Его беспощадно уничтожают пожары — наиболее частые и зловещие спутники войны. Тяжело видеть все это. Сердце сжимается до боли…

Вспомнилось Деревянкину мирное время. Особенно, когда работал в районной газете. Бывало, не дождешься воскресенья. С утра — ив лес. Как приятно дышать его чистым прохладным воздухом, зачарованно слушать успокаивающий и уносящий куда-то в далекие миры шелест листвы и разноголосое щебетанье птиц. Лес быстро снимал усталость и напряжение. А сколько людей проводило время за сбором грибов. «Опята!», «Подберезовики!», «Сыроежки!», «Белые!» — разносилось по лесу…

Но люди не всегда были внимательны к лесу, порой безжалостно относились к нему. Вспомнились различные походы в лес, экскурсии, пикники и прочее. Всюду встречались следы варварского отношения к природе: то березку свезли домой на растопку, то молодую елку под Новый год срубили, то костер развели в неположенном месте. Безмолвный и покорный лес. Ты всегда верно служил и служишь человеку. Вот и сейчас, в дни войны, сколько у тебя «профессий»? Великое множество! Людей укрываешь от глаза вражеского, от воздушных бомбардировок, артиллерийских и минометных обстрелов, от зимней стужи и яростных осенних дождей. А сколько согрел ты солдат в падежных землянках, покрытых двумя-тремя накатами из стволов деревьев.

А лесные завалы?! Сколько раз они преграждали путь врагу, задерживали движение его танковых колонн! Леса — союзники и верные друзья партизан. Они чувствуют себя здесь как дома: немцы боятся углубляться в леса, где из-за каждого дерева, из-за каждого куста их подстерегает смерть…

Деревянкин снова как-то неловко повернулся и зацепил Чолпонбая. Тот встрепенулся и, уставившись политруку в глаза, долго рассматривал его типично русское, но не по годам посеревшее, усталое от бессонных ночей и переживаний лицо, морщинистый лоб. Наконец он заговорил. В голосе его чувствовалась тревога.

— Странные у вас глаза, товарищ политрук! Очень странные. То прямо стальные, то темные, а сейчас вроде светлые. А ведь ничего не боитесь, знаю. Не раз ходили в атаку. Что сегодня с вами? Вы снова чернее тучи. Скажите!

— Талантливый ты, Чоке, коль русский язык так хорошо освоил. Прямо поэт! — отшутился Сергей, потом достал блокнот и что-то стал записывать.

Чолпонбай с уважением следил за быстрой рукой Сергея, за карандашом, выводившим строку за строкой, точно бегущим по невидимой тропинке и оставлявшим за собой четкий след.

Странное дело: немало рассказал Чолпонбай о себе, а вот сам ни о чем никогда не расспрашивал Сергея. Чолпонбай пристальным взглядом охотника и следопыта еще тогда, на зимней снежной дороге, сразу выделил политрука Деревянкина. Этот журналист умел слушать. Он мог бы на минуту заглянуть в окоп, спросить фамилию, звание, номер роты и взвода — и все. Ведь заметки в дивизионной газете были очень короткими. Но нет, политрук ел с солдатами из одного котелка, и с ним, с Чолпонбаем, ел, спал в окопе, ходил в атаки, дважды заслонил его в штыковой, а после, когда все отдыхали, сочинял заметки и бежал в редакцию, чтобы скорее снова вернуться в окопы.

И когда кто-то сказал, что трудно на войне солдату, Чолпонбай возразил, что труднее политруку Деревянкину. И все во взводе с ним согласились. Он рассказал о том, что Деревянкин был ранен на второй день войны, что нет добрее человека, чем он, Сергей.

— А Дон — большая река? Длинная? — вдруг спрашивает Чолпонбай и всматривается в медленно текущую реку, точно пытаясь определить ее длину.

— Почти две тысячи километров.

— И всюду кровь. Знаете, Сергей, на заре мне кажется, что река окровавленная.

Оба смотрят на Дон. На медленно текущую воду, как и на огонь, можно смотреть бесконечно.

Сергей старается не думать о письме, о гибели Токоша и вспоминает свое село Студеное в Воронежской области. Вот ручеек, который они запруживают, чтобы в накопившейся воде отмачивать коноплю. Мать одна, совсем одна. Отец — солдат, георгиевский кавалер, воевал в гражданскую на стороне красных и пал в бою где-то тут на Дону. А ведь даже фотографии отца не осталось, есть только смутное, какое-то расплывчатое изображение человеческого лица. Мама бережно хранит снимок, по вечерам достает, подолгу рассматривает его, а на рассвете — опять на ногах. Точно можно одинокой, с двумя сопливыми карапузами убежать от бедности и неграмотности. Все бегом да бегом, все жалея детей, все сама да сама. Мама, мама! Вышла потом замуж второй раз, появились братья и сестры, а достатка по-прежнему не прибыло. Топал Сережа в школу в обносках, а чуть снег стаивал, то и босиком — лишь бы учиться.

Рано появилось желание попробовать самому сложить несколько слов в строку, и поразиться созвучию, и затихнуть в изумлении перед каким-то волшебством преображения обычных слов в музыку. Мальчишка еще и не знал, что он повторял недавно слышанные стихи, а потом не заметил, как произнес свои строчки. Как-то попробовал описать свое село, своих односельчан.

Потом два года не учился. Не в чем было ходить в пятый класс: семилетка была в соседнем селе — в пяти километрах… Если бы не поддержка учителя… Наведался он однажды к матери и говорит:

— Анна Николаевна, надо Сереже учиться: способный мальчик, обязательно надо…

И здесь опять изведал силу слова Сережа. И мама и отчим послушались учителя. Как-то обернулись, перебивались с хлеба на квас, а семилетку он все-таки окончил. Мать часами просиживала за прялкой, ткала свое домотканое рядно, кружилась еще быстрее, лишь иногда приговаривая; «Лихоманка ты этакий». Может, она обращалась так к жизни или к неудачам, но детей не бранила, не била, а, сидя за самодельным станком, нет-нет да и поглядывала на Сережу. Гордилась, когда сельчане замечали:

— Башковитый парень растет. Смотри, чуть не до первых петухов над книжками сидит. Все с тетрадями возится.

Кто знает, может, потому, что мать так гордилась им, Сережа учился все лучше и лучше, даже реже стал лазить за антоновкой в чужие сады…

Деревянкин словно очнулся. Почему-то так сладко и свежо вдруг запахло яблоками.

— Антоновка, белый налив, анисовка, — вслух произносит Сергей, а сам все думает и думает о родном селе, о матери. И локоть Чолпонбая тесней прижимается к его локтю.

— Яблоки такие! Знаю! Токош их очень любит, — улыбается Тулебердиев, вспоминая свой аул. Узкие глаза его еще больше сощуриваются, излучая добрый свет; он вспоминает детство. Ведь власть детства над нами так велика, хотя и неосознанна, что мы не раз и не два возвращаемся к своим истокам, сами не постигая, какими силами питают нас они.

Да и детство не покидает нас.

Медлителен, почти недвижим Дон, глубока и холодна вода его. Вот он тихо и мягко тычется волной в берег.

А Чолпонбай видит горную речку, себя, мальчишку, и своих товарищей. Они возятся, стараясь положить друг друга на лопатки. Вдруг Ашимбек неловко шагнул, оступился, сорвался в горную речку. А та словно ждала этого: подхватила, понесла мальчонку, поволокла к водопаду.

Вот он уцепился за камень, и все радостно закричали: спасен! Но река заскользила, и мощный поток еще быстрее повлек растерявшегося школьника к водопаду. Все оторопели. Пришли в себя, когда увидели, как замелькали пятки Чолпонбая по прибрежной тропинке, как он, все прибавляя шагу, ринулся в холодную бурлящую стремнину. И хотя плавал плохо, расшиб до крови колени и локти, все же сумел подхватить тонущего, захлебнувшегося друга. Спасая, сам чуть не угодил в пасть водопада, в каменную бездну… Но не угодил! Уцелел! Зато потом ребята только его и выбирали командиром, когда играли в войну с басмачами.

И разве не пену бешеной горной речушки напоминала Чолпонбаю пена, срывающаяся с губ коня, когда на скачках в районном или областном центре он, еще безусый, оставлял позади себя прославленных джигитов.

Облаком курчавятся отары овец. Их пасет он каждое лето с Токошем в горах… Серой пенистой волной переваливаются через горы эти живые неутомимые существа, а чуть выше белеет застывшая вечная пена снегов, и обнимают их альпийские луга. Зовут к себе горы, горные долины…

А когда отец, бывало, заводил песню, рассказывал о тяжком бремени байской власти, давившей дехкан, тогда и раздолье, и богатство родного колхоза виделись особенно четко, и хотелось сделать что-то такое, чтобы всем, всем вокруг стало хорошо, стало еще лучше оттого, что есть он — Чолпонбай.

Чудилось, что белизной снегов отливают глаза сокола. Чолпонбай садится на коня, берет сокола на плечо… И пружинят поля, горы; летят навстречу краски родной земли, сливаясь в радугу, а он — молодой охотник, чувствует, что и сам, как сокол, на плече земли, и вот-вот взлетит. А сокол срывался с его плеча, догонял птицу, подлетал под нее, подталкивал, как бы подпирал на миг, потом позади ее выныривал вверх и ударял под левое крыло, всаживал отлетный ноготь в птицу и мгновенно распарывал добычу.

А охота на волков… Не думал, что так скоро придется целиться в живого врага, настоящего, но более хищного, чем зверь. Вслед за старшим братом Токошем ушел на фронт и младший — Чолпонбай.

Солдатская форма еще больше сблизила его, с товарищами, Он приобщился к могучему братству и радовался новым друзьям. Они согревали его, вдохновляли, окрыляли, делали стойким, смелым, мужественным воином Страны Советов.

 

IV

Тишина… Такая обманчивая тишина, какая может быть только на фронте, на переднем крае. И вдруг разом, будто навылет прошила ее, прожгла пулеметная очередь.

А помнишь, Чолпонбай, июль 1941 года? Помнишь ли ты этот июль, Сергей Деревянкин?

Тогда, превращая день в ночь, а ночь в день, целую неделю потрясал землю и реку огненный смерч. Винтовочные выстрелы и автоматные очереди тонули в пулеметной пальбе, а непрерывный лай фашистских пулеметов захлебывался в вое артиллерийской канонады.

И так день и ночь, день и ночь…

Реку располосовывали трассы пулеметов, кромсали мины и снаряды. На землю страшно было смотреть. Вся изъязвленная воронками, обожженная, растерзанная, она стонала, но, как родная мать, щедро давала приют стрелковой гвардейской дивизии.

И когда гитлеровцы бросились на восточный, казавшийся им мертвым, берег, он оживал, чтобы смертью ответить врагу за смерть наших солдат и за муки самой земли.

И снова бушевал огонь и металл, и снова затихал берег.

Так было до тех пор, пока немцы не выдохлись и пока не решили переключиться на укрепление западного берега. Вершины и склоны Меловых гор, точно стесанных, круто обрывающихся к реке, обросли огневыми точками.

И если раньше, даже под огнем, Сергей Деревянкин брал интервью у солдат в окопах, то теперь он и подавно почти не разлучался с ними, особенно со своим другом Чолпонбаем.

Пока немцы в предчувствии ответного удара укрепляли «свой» берег, наши накопили достаточно сил для броска через Дон. И на острие клинка, который должен был первым вонзиться во вражеский правобережный узел обороны, на самом острие, здесь, южнее Воронежа, в районе села Урыв и Селявное, оказался 636-й стрелковый полк. Именно девятой роте предстояло начать завтрашнее наступление на укрепления врага. Отвлечь на себя его удар. Расчистить путь другим.

В девятой роте и служил Чолпонбай Тулебердиев.

Как-то в один из предгрозовых дней, когда начало темнеть и кто-то из бойцов, глядя на противоположный берег, вздохнул: «Сильны волки! Ох и сильны!» — Чолпонбай, не раз певший друзьям киргизские песни и переводивший их тут же на русский язык, на этот раз начал так:

— Вот мне политрук Деревянкин дал как-то русские народные сказки почитать. В часы затишья это очень душу успокаивает.

— Чолпонбай, да и нам он дает — приносит и газеты и книги. Не новость это.

— А я не о новостях, я о старом хочу сказать. Слово, знаешь, маленькое, как муравей, но и муравей гору целую воздвигает. Вот послушайте киргизскую сказку.

— Чересчур издалека ты начал, Чолпонбай, да и упомнить разве?

— Я попробую, а вы не придирайтесь к мелочам, если я что и не так скажу. Мысль — вот главное.

— Ну давай, давай! — и все притихли в траншее, чтобы каждый мог услышать сказку Чолпонбая.

— Вот ты сказал, что они волки, — и рука Чолпонбая коротким рывком указала на правый берег. — Правильно, волки. Так слушай. Пришел фазан к замерзшей реке напиться. Нашел прорубь. Начал пить, а крылья ко льду примерзли.

«Какой лед сильный!» — крикнул фазан.

Тогда лед заговорил:

«Дождь сильнее: когда он приходит, я таю»,

А дождь ему:

«Земля сильнее: она меня всасывает».

Тут земля вступила в спор:

«Лес сильнее: он защищает меня от зноя и помогает сохранить влагу, корнями мою силу пьет».

Лес не согласился:

«Огонь сильнее: как пройдет пламенем, так от меня одни головешки останутся».

Услышал огонь эти слова и говорит:

«Ветер сильнее: он меня может погасить».

Ветер вздохнул:

«Я и лед могу гнать по реке, и песок тучей нести, и деревья с корнями выворачивать, и пожар погашу, а вот с маленькой травкой мне не справиться. Травка против урагана устоит. Ей хоть бы что. Она всех сильней!»

Травка только головой покачала:

«Вот придет баран и съест меня. Баран, баран всех сильней».

А баран с горя чуть рога в землю не воткнул:

«Смеетесь надо мной: волк покажется — и нет меня. Вот видите, волк всех сильней».

Тут вылез серый волчище и только хвостом махнул:

«Есть, есть сила сильней моей: она фазана поймает, и лед растопит, и дождя не боится, и землю переиначит, и лес захочет — срубит, захочет — посадит, и огонь захочет — разожжет, захочет — погасит, и ветер себе подчинит, и травку скосит, и шашлык из баранины сделает, и с меня, волка, шкуру сдерет. Эта сила — человек! Выходит, он всех сильней».

Бойцы сворачивали козьи ножки, собираясь закурить и ожидая, к чему клонит рассказчик. А его умные, в этот миг чуть лукавые глаза блеснули, он помедлил и снова коротким рывком указал на совсем уже потемневший вражеский берег:

— Вот там волки, а мы — люди, и мы сильнее их. Сильнее потому, что они звери, а мы люди, мы свое защищаем, они — чужое захватывают. Вон слышали ту очередь из дзота? Беспокоятся, боятся. Нужда их заставляет через голову кувыркаться. Страх им житья не дает. Страх за награбленное.

Зашуршали шаги, и в окоп спрыгнул политрук Деревянкин, поздоровался улыбаясь.

— Ну, здесь надежные люди! — окинул он взглядом бойцов, каждого из которых знал и в лицо, и по имени, и по тому горестному, тяжкому пути, когда люди узнают друг друга раз и навсегда. — Надежные! Фронтовики!..

— Да, пролетевший ветер лучше ненадежного человека, — ответил за всех Чолпонбай, принимая из рук политрука свежую дивизионку.

Читая газету, он впервые подумал о том, что Деревянкин всегда точно описывает события и людей потому, что сам участвует во всем, даже в боях… Он правдиво пишет обо всем, ни разу не упомянув о цене каждого добытого на передовой слова. О нем же, Сергее Деревянкине, ничего не пишется, словно его звание политрука и журналиста — броня. Словно он неуязвим от разных пуль и осколков. И мины облетают его, и смерть сторонится… Не оттого ли он столько раз разминулся со смертью, что слишком быстро бросался ей навстречу, или оттого, что думает о других?.. Он идет в бой рядом с простыми смертными. И он расскажет о каждом так, как это было на самом деле, как того каждый заслужил. Но о нем никто ничего не расскажет. Никто его не отметит. Он — журналист…

Старики киргизы на горных пастбищах говорят: «Прошлого не вернешь, умершего не оживишь». А правильно ли это — о прошлом? Нет! Можно это прошлое оживить, да и без твоей воли оно живо, оно стоит перед тобой и сейчас, когда держишь в руках дивизионную газету, видишь недавнее былое так, точно все это происходит сию минуту. Это сейчас вроде спится, как глубоко спится после ночного перехода под проливным дождем, после непрерывных артналетов. И в сон врывается низкий гул моторов и крик:

— Тревога! Немцы! Десант!

Было это в июле сорок первого… Какое слепящее солнце! Каждая росинка на листьях деревьев, как маленькое солнце, сверкает, режет глаза. Над деревьями мягкие дымки взрывов. Вспыхивают раскрывающиеся парашюты, а вдаль уносятся тяжелые транспортные немецкие самолеты. Вот на повороте солнце выхватило крест на фюзеляже, и взгляд уже схватывает фигурки, все укрупняющиеся по мере приближения их к земле. Вспыхивают раскрывающиеся парашюты. Видно, как один из парашютистов подтягивает стропы и быстрее других спускается на поляну…

Все это происходит в несколько мгновений. Кто-то сует Чолпонбаю в руки винтовку. Это Сергей. Сам он с симоновской полуавтоматической.

— К поляне! — приказывает он, и солдаты, ведя огонь на бегу по стреляющим в них с воздуха парашютистам, кидаются к поляне.

— Отрезать подход к селу, взять в кольцо лес! — слышится команда.

Это уже не голос политрука, но кажется, что это он.

Один парашютист! Два… десять!.. Сорок!.. Шестьдесят!

— Сколько их, черт возьми!

Все вокруг потемнело от этих десантников. Небо — черное-черное. Без облаков, без голубизны, без солнца. Небо стреляет. В ответ стреляет и земля. Бьют наши автоматчики, пулемет пытается достать их. Два наших танка разворачиваются и мчатся к лесу.

Немецкие парашютисты действуют слаженно, бьют точно, маневрируют стропами и, приземлившись, тут же кидаются в бой. Рослые, плечистые, как на подбор, они ловки и стремительны. Кажется, что не успевают они прикоснуться к земле, как уже сбрасывают лямки парашюта и смыкаются в группки, с ходу рассыпаются вдоль опушки, прячутся за деревьями и ведут бешеный прицельный огонь.

Раскинув руки, зашатался и осел взводный. Около тебя падает, как подрубленный, твой земляк.

Пуля срезала ветку — тонкий прутик, от которого ты, словно предчувствуя беду, только что отстранился на самую малость. Под твоим подбородком пронеслось пламя, и тут же в ствол ближнего дерева вонзилось несколько пуль.

Ты вжимаешься, втискиваешься в землю и стреляешь, стреляешь по одному черному небу, по этим бесконечным в своем движении фигурам.

И рядом, тщательно целясь, стреляет твой друг Сергей Деревянкин. Тулебердиев мучительно борется с собой…

«Чоке! Чоке! Возьми себя в руки, прикажи рукам под пять винтовку, прикажи глазам прицелиться, прикажи застыть плечу. Чоке! Рядом с тобой Сергей! Что подумает он, если увидит, что тебя сковал страх?.. Ты охотник, лучший в ауле стрелок…»

Чоке смотрит вперед. Хорошо, что руки уже вскинули винтовку, глаз нащупал прорезь прицела, мушку, врага. Но пальцы, проклятые пальцы! Тот, что на спусковом крючке — как чужой. «Целься, медленно дави на спусковой крючок. Ведь ты столько раз бывал на охоте, столько стрелял, лучше всех поражал цели. И в запасной кавдивизии был лучшим снайпером, Чоке!..»

В эту секунду здоровенный рыжий детина, без пилотки, с засученными рукавами, тот самый, в которого целился Чолпонбай, заметил киргиза, молниеносно вскинул автомат. Миг… Доля мига, но пуля Сергея Деревянкина оказалась быстрее.

Еще один, за широким пнем. Ну! Есть! Раньше, чем успел подумать Чолпонбай, палец его нажал на спусковой крючок, и поверженный враг остался лежать на земле.

По мокрой траве, по сырым сучьям, по веткам, сбитым пулями, по глинистой земле бежали наши, уничтожая парашютистов, погибая, но не давая им вырваться из сужающегося кольца. Вперед! Только вперед!..

Однако к первой группе десантников примкнула вторая и остатки третьей. Они заняли круговую оборону. Повели ожесточенную стрельбу.

Теперь все решит ближний бой! Ближний! Штыковой!

Чолпонбай увидел, как Сергей Деревянкин быстро выдвинул ножевой штык, как плоское лезвие остро блеснуло, как две капли, крупные длинные капли росы упали на самое основание штыка и слились в одну, растеклись, мирно светясь на раннем летнем солнце.

Да, было солнце, была земля, был лес, была какая-то неразумная или разумная птаха, певшая, несмотря ни на что; была жизнь, а через несколько секунд надо будет оторваться от земли…

Он глянул на Сергея и не узнал. Его волевое лицо, с острым выдвинутым подбородком, было каменно застывшим. Только глаза, не синие и добрые, как обычно, а стальные, яростные, встретились с его глазами…

И вдруг лицо Сергея сморщилось, рот раскрылся, и совсем некстати, как-то глупо, беспомощно он чихнул. На секунду Чолпонбаю стало даже смешно.

Сергей чихнул еще и еще раз, и Чолпонбай услышал, что Сергей сквозь зубы чуть ли не виновато, то ли оправдался перед собой, то ли объяснил ему, проговорил: «Простыл под дождем!» Голос его был сух и колок.

Раздается команда:

— В атаку! В штыки!

— Ура! Ур-а-а! — покатилось по рядам.

Первые крики «ура!» еще не смолкли, а Чолпонбай уже хотел оторваться от земли, хотел… Но тяжесть, страшная, смертная, никогда ранее не испытываемая тяжесть, будто придавила его, приплюснула к глинистой выбоине. Вот так же было трудно, когда он, спасая школьного товарища Ашимбека, сам сорвался и едва-едва выбрался из горной речонки, уже кинувшей его к водопаду. Было трудно на коне во время скачек опережать самых первых, очень трудно было выжимать из себя и из коня последние силы. Трудно было и в школе на экзаменах. Но все это было сейчас ничтожной тяжестью перед силой притяжения земли. Ему казалось, что надо оторвать не себя от земли, а землю, всю планету оттолкнуть от себя…

— Ур-а-а-а! — это слышался голос Сергея. Он поднялся и, пригнувшись, вскинув вперед штык, кинулся на врага. Только мимо проблеснула его планшетка. И точно невидимая струна натянулась от бегущего вперед Сергея к его другу, натянулась и вырвала Чолпонбая из выбоины. Догоняя Сергея, почти не пригибаясь, он побежал навстречу горячему ветру, против пуль, наперекор смерти.

— Ур-а-а! Ур-а-а!

Надо же что-то кричать, надо чем-то помогать себе, надо бежать вперед, не сворачивая, не припадая к земле. Надо, надо, надо! Это стучало в мозгу Сергея, который тоже не без труда поднялся и пошел в атаку. Ему казалось, что ноги его словно налиты свинцом, что руки еле держат винтовку, что шаги его преступно медлительны. На самом же деле он бежал первым, пока его не опередил Чоке.

А между тем гитлеровцы попятились, некоторые сунулись в лес, но остальные поняли, что не убежать, — ринулись навстречу советским воинам, стреляя на ходу.

Потные лбы, насупленные брови, сверла-глаза, немецкая ругань — все слилось, смешалось воедино!

Схлестнулись штыки и приклады…

Чоке поскользнулся и упал. Сейчас фашист всадит в него штык, уже замахнулся…

Но, к счастью, рядом снова оказался Сергей: он оглушил врага прикладом. Тот рухнул.

Чоке вскочил, и теперь они, уже не сговариваясь, прикрывали друг друга, умело и решительно расправлялись с врагами.

И пока они разделывались с последними двумя гитлеровцами, остальные наши тоже не бездействовали. Одних прикончили. Других, что юркнули было в лес, взяли в плен.

Вот они, рослые, сытые, наглые.

Вы в плену! Ведите себя как положено!

— Это вы у нас в плену! — по-русски отвечает немец. — Вы в кольце!

Наглости их нет предела… Ну погодите же, не так запоете!

 

V

— О чем задумался, Чолпонбай? — спросил взводный лейтенант Герман, который неслышно появился около окопа. Внимательные карие глаза встретились с глазами Чолпонбая, потом скользнули по газете, зажатой в руке молодого солдата. — О чем?

— О прошлом. Подумал, что сколько бы жеребенок ни бегал, скакуном не станет, — и Чолпонбай горько усмехнулся, вспоминая о том бое…

— Вырастет и станет скакуном, — очень серьезно возразил взводный, словно улавливая за этим иносказанием его точный подтекст.

А может, так показалось… Но в том бою взводный был справа, заменил убитого пулеметчика, действовал гранатами и был неподалеку от Чолпонбая и Сергея Деревянкина. Он-то и крикнул первым «ура!», первым и поднялся, оторвался от земли на правом фланге. Да, надежный взводный, надежные люди. А что ж, жеребенок вырастет?..

— Да, товарищ лейтенант, вырастет жеребенок, только хочется, чтобы скорее вырос…

— Много значит слово, — откликнулся Сергей Деревянкин. — Как это говорится: у мысли нет дна, у слова нет предела.

Чолпонбай, довольный, улыбнулся: приятно, что его друг запомнил киргизскую пословицу, которую только один раз как-то на политбеседе обронил он, Чолпонбай.

— Да, немало нужно лошадиных, а не человеческих сил, чтобы Дон одолеть и ту высоту взять… — проговорил взводный. — Но мы возьмем. Обязательно возьмем! А пока присматривайтесь. Товарищ политрук, — обратился он вдруг к Деревянкину, — вы к нашему командиру роты не собираетесь?

— Нет, я уже у него побывал. Мы тут с Чолпонбаем потолкуем.

И вот они вдвоем в окопе. Гибкая ветка лозы склонилась над ними.

Солнце перевалило за полдень. Стало пригревать. Из котелка Чолпонбая подзаправились пшенным концентратом.

— Мы сконцентрировались на фронте на этом концентрате, — пошутил Сергей. Поблагодарил друга, вытер ложку, спрятал ее за голенище и достал планшет. Раскрыл, вытащил треугольник письма, развернул его, пробежал глазами. Начал читать со второй страницы про себя:

«…А еще, Сережа, я часто вспоминаю нашу предвоенную жизнь и тебя, твою газетную работу. Это сейчас война разметала нас по разным фронтам. Но и вдалеке от тебя, работая в госпитале, каждый раз, когда прибывают раненые, почему-то напрягаюсь, точно вот-вот увижу тебя. Недавно в шестой палате лежал у нас подполковник Козырев. Он-то мне и порассказал о тебе. Ты помнишь, он был редактором нашей районной газеты. И так тесна жизнь и узка война, что встретились и я узнала кое-что о твоем характере и о тебе. Не бойся, ничего плохого. Даже, скорее, хорошее. Ведь он, оказывается, с твоим отцом в одном отделении был и в первую мировую, и в гражданскую. Козырев-то и сказал мне, что выдержкой, неутомимостью и (только не зазнавайся) смелостью ты похож на отца и внешне — копия. Так что зря ты, оказывается, жаловался мне, что нет у тебя фотографии отца. Возьми зеркало, посмотри и увидишь. А еще он мне говорил, как ты по нескольку раз переписывал свои корреспонденции. Как он однажды взял все шесть вариантов одной заметки о весеннем севе и говорит тебе:

— Сергей, одно и то же ведь!

А ты ему:

— Нет. В этой предложения короче. Здесь междометия восторженные убраны. Четче начало. А вот в новом варианте завязка и кульминация более логичны.

Веришь, Сережа, Козырев даже рассмеялся от удовольствия, вспоминая:

— Над заметкой, как над рассказом, работал, шлифовал без устали. Вот как вырабатывал стиль. В той, которую он предложил в номер, это я запомнил надолго, кончил последний абзац одним словом: «Продолжается». Это, значит, сев продолжается. И поставил многоточие. Пустяки как будто. А мне запомнилось. Я карандашом подчеркнул многоточие и плечами пожал, а твой (мой! мой! мой!) Сергей и замечает: помните, как Флобер встречал молодого писателя: «Что делаете?» — «Да вот, за эту неделю две новеллы написал. А вы, господин Флобер?» — «А у меня в одном предложении запятая есть, хочу ее перенести ближе к концу…»

Через неделю встретил опять Флобер того же писателя: «Что делаете?» — «Еще две новеллы написал. А вы, господин Флобер?» — «А у меня, помните, я вам говорил, была запятая, которую хотел я перенести из начала предложения в конец. Так вот я решил оставить ее на прежнем месте».

Тут этот Козырев так хорошо посмотрел на меня и говорит:

— Повезло вам с Сережей. Если пощадит его пуля, то настоящий журналист будет, а то, глядишь, и до писателя дорастет…

Вот, дорогой мой товарищ политрук, смотри, чтобы тебя пуля пощадила, чтобы ты стал журналистом настоящим и дорос до писателя. А кем, кстати, собирается быть твой друг Чолпонбай? И жив ли он? Не ранен ли? Видишься ли ты с ним?.. Не обидится ли он, если я попрошу у него адрес его девушки — Гюльнар? Мне хочется переписываться и с нею. Кончится война, соберемся все вчетвером… Мне надо увидеть их обоих. И Токоша. И тебя, конечно, не дуйся и не ревнуй! Я тебя часто вижу во сне. Ты с большим-большим карандашом, почему-то незаточенным, пытаешься написать какую-то букву на узком треугольном листе картона, а карандаш не пишет. И ты мне говоришь: «Он пишет хорошо, это так, это пока не ладится. А после войны я напишу книгу…» Ну, милый мой, мне пора на дежурство. Я писала бы тебе бесконечно, но меня зовут дела. Надеваю халат, смотрюсь в зеркальце — твой подарок, вижу тебя, шлифующим заметку, мысленно целую и бегу в палату…

Твоя Н. Видишь, какая конспирация?.. 26 июля 42 г.

P. S. Да, пиши не только заметки, но и мне почаще пиши, можешь не шлифовать».

Пока Деревянкин перечитывал письмо, Тулебердиев раздумывал над газетой, но едва Сергей оторвал глаза от своего треугольника, Чолпонбай, как бы менаду прочим, вздохнул с надеждой:

— Хорошая жена — половина счастья. Сергей тут же взглянул на него, а он пояснил:

— Хорошая жена и дурного мужа сделает мужчиной, а дурная и хорошего превратит в дурного. Так старики у нас толкуют. А ведь и вы думаете о своей, и я о своей Гюльнар часто, много думаю. Она мне такой беззащитной кажется, словно пули и осколки, летящие в нас, могут задеть и ранить ее… Странное чувство, правда?

— Нет. Я понимаю тебя, — и Сергей протянул свое письмо другу.

Чолпонбай жадно вчитывался, лицо его светлело, он заулыбался, точно живой голос услышал, льющийся девичий голос.

— Спасибо ей! После письма вы мне еще ближе стали и Гюльнар дороже… А ведь говорят, что нет любви!.. Я тут, на фронте, понаслушался всякого. И чем больше слышал, что нет любви, тем больше убеждался по себе, да и по вас, Сергей, что есть, есть любовь…

— И с первого взгляда?

— Да… Только чересчур красное быстро линяет, чересчур горячее быстро остывает. А у нас с Гюльнар как-то постепенно было: приглядывались, прислушивались, стеснялись, да и сейчас я ее очень стесняюсь, а понимаю, что жить без нее не смогу. Только бы с ней там ничего не случилось. Глаза закрою, и вот она — в тюбетейке, черными косами ветер играет, глаза счастливые. Гюльнар, Гюльнар…

Он привстал, крепко сбитый, мускулистый, широкогрудый, загорелый. Литым кулаком погрозил вражескому берегу, погладил ветку лозы.

— Знаете, Сергей, когда мы в запасном кавалерийском полку учились рубить лозу на скаку, мне жалко ее было. Точно я чувствовал, как ей больно. А наверное, и правда, всему живому больно, когда его давят, бьют, рубят. А лоза, она-то, конечно, чувствует. Вот лозу жалко, а этих волков, — его глаза потемнели от гнева, когда он взглянул на тот берег, — этих зверей не жалко! Помните сказку о том, кто самый сильный? Самый сильный — человек. Только надо быть сперва Человеком. Правда?

— Это понятие очень широкое, — задумчиво ответил Сергей.

— Ну да, а только помню, чувствовал я, что становлюсь им, когда в кавалерийском запасном учились действовать клинком, когда на полном скаку подхватывали со снега оброненную вещь, когда стрелять учились на полном ходу. А погода была!.. Ветер! Снег прямо обжигал — до того колюч. Как будто кто по ушам крапивой хлестал. За ворот снег набивался, в рукава. А мороз так прихватывал, что порой ноги стремян не чувствовали. Знаете, Сергей, я ведь в горах да и на скачках узнал и силу коня, и свою выносливость, но в запасном так доставалось, что, казалось, из седла вывалишься. Вот, глянь на снимок, — и он протянул фотокарточку, — одни скулы широкие только и остались тогда.

— А не жаловался?

— Я?! — обиделся Чолпонбай. — Я перед Гюльнар краснеть не собираюсь за службу… Нет!.. А еще потом гоняли нас, кавалеристов, как пехотинцев. По глубокому снегу не очень разбежишься. А стремительные перебежки делать надо? Надо! И делали. Ползешь по-пластунски, подбородок борозду в снегу оставляет. В штыковую учились ходить. И получалось, постепенно стало получаться… Вы уж не сердитесь за тот штыковой, — как-то внезапно вернулся Чоке к тому первому бою с вражескими десантниками.

— За какой? — Сергей сделал вид, что не понял.

— Ну, когда я позже вас поднялся. Спасибо, что выручили, если бы не вы…

— Знаешь, хватит. Что нам, поговорить больше не о чем, что ли? Итак, я к тебе выбрался, а ты тут о чем… Ведь скоро, — Сергей зашептал, — очень скоро, думаю, поплывем на тот берег. Я уже заранее попросился и у редактора и у командования, чтобы и меня взяли в первую штурмовую группу.

— Вот был бы с нами мой старший брат Токош. Говорят, что я хорошо по горам лажу, а он куда лучше. А сильный какой! Какой смелый! Самые дорогие мне Токош и Гюльнар!.. Что-то от него писем нет.

Он присел около Сергея, взял в руки газету «Красноармейское слово» и начал вслух читать:

— «Началось наступление главных сил группы армий «А» противника на кавказском направлении. Сосредоточие на захваченных плацдармах на левом берегу Дона в районах Константиновском! и Николаевской два танковых корпуса, противник повел наступление на Сальск. Войска Южного фронта оказались вынужденными вести ожесточенные и непрерывные бои с наступающим врагом. Создалась реальная угроза прорыва противника на Кавказ…

Германское верховное командование перебросило основные силы авиации, действовавшей в Северной Африке, на советско-германский фронт…

Продолжались напряженные оборонительные бои советских войск с наступавшим противником на всем южном направлении: в районе Воронежа, в большой излучине Дона и в Луганске…

Президиум Верховного Совета СССР принял указ «Об изменении ст. ст. 1 и 2 Указа Президиума Верховного Совета СССР от 26 июня 1941 года «О порядке назначения и выплаты пособий семьям военнослужащих рядового и младшего начальствующего состава в военное время…»

Объединенный Путивльский партизанский отряд под командованием С. А. Ковпака во взаимодействии с партизанскими отрядами под командованием А. Н. Сабурова нанесли удар по гарнизонам противника в селах Старая и Новая Гута, Голубовка и других в Сумской области. Партизаны разгромили батальон противника, истребив 200 его солдат и офицеров, захватив 11 станковых и ручных пулеметов, 6 минометов и много патронов».

Потом взгляд Чолпонбая остановился на известии о том, что «несколько вражеских лазутчиков обезврежены…».

Показал глазами Сергею на это сообщение. Деревянкин понимающе кивнул.

Ведь какой-то месяц назад, когда обе редакционные машины, ускользнув от немецких бомбардировщиков, уже в третий раз пытавшихся уничтожить редакцию, когда Деревянкин, вооружившись наушниками, бумагой и карандашом, начал по рации принимать и записывать последнюю сводку Совинформбюро, в это самое время Чолпонбай, посланный в редакцию с заметкой командира роты связи старшего лейтенанта Горохова, заметил, что вдали, где стояли большие стога, вспыхнули световые сигналы.

В смутной дали с четкой последовательностью дважды коротко вспыхнул свет, вернее, обозначилось световое пятнышко. Затем вспышки повторились — короткие чередовались с длинными. Сперва подумалось, что кто-то закуривает. Но почему-то стало тревожно. От спички, зажженной в темноте, огонь вроде вспыхивает иначе. Если искру высекали кресалом, то опять же не похоже. Да и вряд ли на таком расстоянии можно увидеть искру… Неужели лазутчики? Азбука Морзе?!

Значит, не зря предупреждал взводный Герман? И при позавчерашней бомбежке, когда фугаской разнесло редакционную машину, Сергей тоже подозревал, что все это неспроста.

Чолпонбай быстро влетел в машину.

Политрук Деревянкин сидел с наушниками около рации, напряженно подавшись вперед, точно стараясь лучше расслышать, простым карандашом крупным почерком быстро писал на гладком листе бумаги: «…бои шли южнее Воронежа. Несмотря на ожесточенные атаки, врагу не удалось продвинуться…»

Чолпонбай еще скользил острым взглядом по быстро бегущим строчкам, по названиям населенных пунктов, по цифрам сбитых фашистских стервятников, по цифрам потерь, а в памяти за этими привычными газетными сообщениями возникали повороты проселочных дорог во всей их истерзанности; пылали деревни, горестно торчали остовы печей, скелеты железных кроватей; кружилось воронье, и густая черная сажа, подобная хлопьям, садилась на руки, на автомат, на лицо. Воспоминание буквально обжигало, сильно стучало в висках, стискивало сердце. А тут как назло натруженно, порывисто ревя над головой, проносились «мессершмитты», двухкилевые, с четко выделявшимися крестами на крыльях, летели бомбы, строчили бортовые пулеметы…

В редакционной машине, где потрескивали разряды в наушниках, картины недавних боев, взволновав Чолпонбая, вдруг растаяли. И он вспомнил слова Деревянкина: «Будет время, когда все это превратится в воспоминания… Будет такое время… И ради этого нельзя терять ни минуты настоящего, чтобы скорее наступило грядущее…»

— Товарищ политрук, — почему-то официально обратился Чолпонбай, — лазутчики, мне кажется! Там, где стога.

Деревянкин мгновенно сбросил наушники, положил карандаш, сунул в карман листок с недописанной сводкой Совинформбюро, крикнул что-то шоферу Кравцову, и они — Чолпонбай, Алексей Бандура и Сергей Деревянкин — кинулись к далекому стогу, откуда опять раз за разом вспыхивал, пропадал, снова вспыхивал сигнал и снова пропадал…

«Так вот почему так быстро налетали бомбардировщики, едва мы располагались на стоянке. Значит, нас просто выслеживают, потом дают знать. Потеряли одну редакционную машину. А теперь угрожают и этой», — так думал на бегу Сергей, прибавляя шаг и вместе с тем стараясь скрытно приблизиться со своей группой к стогам. Потом стали подбираться по-пластунски. Они были уже метрах в семидесяти от стога, когда кто-то с него просигналил фонарем.

Вот фонарь снова чуть приподнялся над стогом. Чолпонбай не выдержал и выстрелил. Фонарь разлетелся. В то же самое мгновение со стога саданула автоматная очередь.

Пулей сбило пилотку с Сергея.

Он наклонился за ней, и это спасло его, потому что тут же просвистела вторая очередь и именно в том месте, где только что была голова Сергея.

Все трое припали к земле:

— Слезай!

— Бросай оружие!

— Сдавайся!

Но на стогу сдаваться не собирались.

Оттуда стали бить одиночными.

Совсем стемнело, и наши боялись, как бы, воспользовавшись темнотой, лазутчик не скрылся. Они стали окружать стог, и теперь уже с трех сторон летели пули и крики:

— Бросай оружие!

— Сдавайся!

— Слезай!

В ответ разорвалась граната.

— Чоке! — шепотом позвал Тулебердиева Сергей.

Но тот не услышал. Сергей подполз к нему ближе.

— Попробуй подобраться со стороны бурьяна. Мы с Бандурой отвлечем огонь на себя. Надо поджечь стог. Иначе их не взять.

Во тьме над стогом смутно мелькнуло что-то, и Чолпонбай выстрелил.

Слышно было, как кто-то выругался по-немецки и как чье-то тело глухо стукнулось о землю. И тут же резанули по нашим из автомата.

Чолпонбай быстро пополз к бурьяну. Все незаметнее становился он, и все острее разрасталась тревога Сергея. Только сейчас, когда друг его мог погибнуть, Сергей впервые со всей ясностью осознал, как много значит для него Чолпонбай.

Чоке продолжает ползти все ближе к стогу. Его уже не видно, только шорох слышен.

И вдруг трассирующая пуля прочертила яркую линию со стога к тому месту, где сейчас проползает Чоке. Одна нуля… И Чоке вдруг затих, замер. Замер или убит? Может, ранен? Чоке! Чоке!..

Мурашки ползут по спине… Что это? Неужели показалось? Шорох? Нет! Слышен шорох! Значит, жив! А сердце не отпускает. Ведь если заметили с такого расстояния, то что же будет, когда Чоке подползет к самому стогу?

— Сдавайся! — и Сергей, уже не раздумывая, лишь бы отвлечь на себя огонь, вскочил и, стоя, выстрелил два раза.

Прозвучал ответный выстрел. Что-то обожгло правое бедро.

— Сдавайся! Второе отделение, зайти справа! Первое отделение, залечь у сарая! Третье — за мной! — коротко отдавал Сергей команды несуществующим отделениям.

А сам зигзагами бежал к стогу. Часто падал, отползал в сторону, мгновенно вскакивал и снова делал короткую перебежку.

Оттуда били по нему, но не точно. Пули со свистом пролетали мимо.

— Взять живым! — командовал Сергей.

Он подбегал к стогу под выстрелами, а сам думал о друге, боялся, что его заметят. Но когда огонек мелькнул у основания стога, когда пламя быстро начало карабкаться кверху, Сергей на какое-то мгновение не понял, вернее, не сразу поверил, что Чоке жив! Сейчас это подтверждал огонь. Он уже взметнулся ввысь, хотя в его отсветах фигуры Чоке не было видно…

И тут со стога в ту сторону, что была еще не охвачена огнем, зловеще метнулась фигура.

Едва незнакомец коснулся сапогами земли, как тут же кто-то сбил его с ног.

Сергей кинулся к месту схватки и увидел, как ловко Чоке скрутил лазутчика, вывернув ему руки, не давая дотянуться до ножа.

Две руки — рука лазутчика и рука Чоке — устремились к ножу.

Сергей на бегу нажал на спусковой крючок, но выстрела не последовало: кончились патроны. И тут Сергей неожиданно споткнулся о тело убитого, упал.

Когда вскочил на ноги, увидел, что в руке лазутчика сверкнул нож и тот кидается с ним на Чоке. Прежде чем сообразить, что ему делать, Сергей опрометью бросился вперед и схватил у запястья руку лазутчика. Но тот с силой вырвал ее, и нож пронзил бы грудь Сергея, если бы не подоспел вовремя верный друг Чоке. В бою так часто случалось. Вот и сейчас…

Нож отлетел в сторону. Вдвоем, а потом и втроем с Алексеем Бандурой они связали ремнем пойманного.

— А, мать вашу растак! — на чистейшем русском языке выругался лазутчик.

В свете пылавшего стога они разглядели и его крестьянскую одежду, и его перекошенное злобой лицо, и сильные, загрубевшие черные ладони. На безымянном пальце правой руки блеснуло серебряное кольцо…

— Так ты? — Сергей не мог произнести слово «русский». Не мог, потому что за многие дни войны, за долгие, тяжкие дни отступления он впервые своими глазами видел предателя. Высокий, с очень выпуклой грудью, с выпученными глазами, остроносый и тонкогубый, лазутчик с презрением смотрел на Сергея, на Чоке, на Бандуру.

— Так ты? — и Сергей поперхнулся. — Как ты мог против своих?

Но тот лишь оскалился в ответ.

— Идем! — и они повели его.

Чоке шел с автоматом наготове справа. И когда предатель посмотрел в его сторону, он точно укололся о взгляд советского бойца-киргиза.

Стог ярко пылал, и пламя уже переметнулось на другие стога, ярко озаряя идущих. Во взгляде Чоке, в его сощуренных глазах читался приговор.

Предатель понуро и тяжко шагал к штабу батальона, куда повел его Бандура.

В редакционной машине Чолпонбай передал Сергею заметку, а тот полез в карман и вытащил залитый кровью листок с недописанной сводкой Совинформбюро. Пуля задела бедро вкось и вот испортила листок…

— Зря вы вскочили, когда стреляли, — как бы про себя заметил Чолпонбай.

Сергей лукаво улыбнулся:

— Между прочим, все это по твоей вине. Я просто вспомнил твои слова: «Чем умирать лежа, лучше умри стреляя». — И политрук быстро расправил намокший кровью листок. Ясно виднелось последнее слово, на котором оборвал несколько минут назад свою запись Сергей. Это слово «сражались»…

— Сражались, — вслух прочитал Деревянкин, стараясь вспомнить, что же следовало за этим словом, соображая, как ему быть дальше и что писать.

— Сражались, — совсем с иной интонацией повторил Чоке. — Сражаться надо. Мужчина должен сражаться. Теперь, когда я это увидел, понял, что каждый наш солдат должен быть еще смелее, чтобы не ослабела армия из-за тех, кто оставил ее строй и изменил своей Родине-матери. Смелее надо действовать, решительнее, быстрее…

— Армия — миллионы, предателей — единицы, — заключил Чоке. — Но даже если один… все равно плохо. Ну, ладно, давайте, Сергей, рану перевяжу вам.

— Да это и не рана. Царапнуло просто, — и политрук снова надел наушники, включил рацию и, экономя время, на том же, уже подсохшем, листе бумаги продолжал записывать очередную сводку о положении на фронтах Великой Отечественной войны.

 

VI

«Сережа, милый! Пишу тебе под впечатлением твоего очерка о Чолпонбае. Я получила и эту вырезку из твоего «Красноармейского слова», и несколько твоих заметок о бойцах 9-й роты. Так что теперь я полнее представляю себе и окружающих тебя людей, и твою работу.

Мне понравилось, что в очерке о Горохове ты пишешь о его спокойствии, цельности, о том, что это настоящий патриот и прирожденный военный.

Вспомни, как в одном из писем ты делился со мной мыслью о том, что война требует таланта и что есть люди, не имеющие высоких знаний, но обладающие высоким строем души и какой-то интуицией истинно военного. Они оказываются там, где всего нужней в данный момент, направляют свою горстку людей именно туда, где меньше потерь и вернее успех. Как ты чувствуешь по письму, я тебя не просто внимательно читаю, но и запоминаю, и даже почти дословно цитирую.

Здесь, в госпитале, ежедневно, чтобы не сказать ежечасно, слышу разговор и разборы столкновений, схваток, поединков. Так что я постепенно начинаю что-то понимать.

Ты как-то давным-давно, тысячу или больше лет назад, когда вышел из санбата после ранения в июле 1941 и когда тебя перевели в газету, писал мне, что дивизионки — это летопись войны. Конечно, так оно и есть. Но я сужу и по нашей газете, и по вырезкам, присылаемым тобой, и мне кажется, что очень уж эта скупая летопись. А представь, что когда-нибудь, ну через много-много лет, скажем, году в семидесятом или восьмидесятом, обратится к теме войны молодой историк или исторический писатель (не знаю, можно ли так выразиться, но ты понимаешь меня). Так вот, захочет такой исследователь восстановить картину, атмосферу нашего времени, и нелегко ему придется…

Я бы не говорила так и не упрекала тебя, если бы не видела, что ты сумел о командире роты Антонове написать ярко, словно эта заметка — стихотворение. И конкретность, и окрыленность, и полет. Так же, но еще убедительней звучит (или читается) очерк о твоем друге Чоке.

Так вот, дорогой Сережа, когда ты пишешь о глубокой вере Чоке в будущее, о невозможности и самой человеческой жизни без этой веры, я чувствую, что ты делаешь большое дело, потому что сквозь сегодняшний день стараешься увидеть и многие будущие дни. Как хорошо ты написал, что «у рядового Чолионбая Тулебердиева незаурядное сердце, и это проявляется в лучших его мыслях, в правдивости и самобытности речи, в искренности его поступков, в его щедрости, в том, что это все невольно воздействует на окружающих и создает высокую нравственную атмосферу готовности к подвигу и к свершению его без громких слов и без позы».

Что удивительно, так это совпадение твоего представления о Чоке с образом его, встающим из писем Гюльнар. Она, описывая его детство, юность, последние дни перед уходом в армию, даже слова его, сказанные старшему брату, ушедшему раньше его на войну, невольно подчеркивает главную черту характера Чоке: постоянную готовность помочь другим, выручить, защитить слабых.

Ну, да ладно, Сережа. Чуть не забыла сказать тебе о своей шкатулке; это такой крохотный ящичек. В нем я храню твои письма и вырезки из твоих газет. То, что храню в бывшей аптечке, указывает, как ты, конечно, догадываешься, на лечебное, целительное свойство твоих писем. Поэтому помни, что чем чаще ты будешь мне писать, тем лучше «для моего здоровья». Прошу тебя, сфотографируйся и пришли мне фото…

Сегодня у нас «легкий» день. Я «отгуливаю» за несколько чуть ли не круглосуточных дежурств. Вот почему «накатала» тебе такое бесконечное послание. Настроение у меня хорошее. Я, правда, часто слышу твой голос. Ты у меня самый лучший. И верю, что все задуманное сбудется.

Целую тебя. Твоя Н.

Июль 1942 г.».

Это письмо Нины Сергей держал в нагрудном кармане рядом с известием о гибели брата Чоке — Токоша. Когда он, в какой уж раз, пытался достать из кармана тот страшный листок, чтобы отдать Чолпонбаю, пальцы Сергея нащупывали не тонкий треугольник, лежавший прямо у сердца, а другой, потолще — письмо Нины. И Сергей радовался этому: он и сам еще не знал, хватит ли у него твердости сказать правду, всю страшную правду Чолпонбаю… Он перечитал еще раз письмо Нины, хотя все время ему казалось, что все ее слова предстают в ином, горестном свете известия о гибели Токоша…

Да, Нина права. Он, конечно, если пощадит пуля, станет настоящим журналистом… Он иначе напишет, переделает и еще раз перепишет свои теперешние торопливые, несовершенные, написанные по горячим следам боя заметки. Но разве можно заново пережить жизнь, разве можно вернуть Токоша, разве можно заменить погибшего друга? Чоке и не подозревает, какая черная весть скоро постучится в его сердце…

Сергей поднял глаза на Чоке. Тот, отстранив бинокль, смотрел на реку, на ее неторопливое движение, на мерцание, поблескивание чешуйчатой воды, в которой безмятежно и плавно шли облака. Чоке, захваченный красотой реки, забыл об уродстве войны, и в его лице проступило то выражение ясности, которым он привлек к себе Сергея с первой же встречи.

Деревянкину вспомнился второй бой. Тот бой весной 1942 года. Ранней весной, ослепленной огромными лужами, вдыхающей пары подсыхающих полей. Весной с черными блестящими грачами, косолапо переступавшими через глубокие борозды и через осколки, грачами, гомонящими в гнездах…

Тогда на подступах к его родному Воронежу шли ожесточенные схватки с врагом. Сергею запомнилось, как, стоя в окопе, Чолпонбай кивком головы указал на срубленную снарядом ветку. Почти у самого еще сочащегося среза ютился скворечник. Около входного округлого отверстия остался след от пули.

— Даже в птиц наших стреляют! — покачал головой Чолпонбай. — Даже в птиц!.. Смотри! — и вдруг лицо его стало по-детски восторженным. — Живы! — Он потянул Сергея за рукав. — Живы! Кормит!

И правда, скворчиха спланировала на приступку, как на крылечко, в длинном клюве держа сизо-багрового червя. Тут Сергей и Чоке услышали писк птенцов. Увидели, как в чей-то раскрытый клювик перекочевала материнская добыча. А скворчиха, презирая войну и все, что происходит вокруг, не задумываясь о своей безопасности, снова оставила «крылечко», плавно опустилась на землю и закопошилась под гусеницами самоходки. У самого ее трака она сунула клюв в жирную землю, ничего не нашла и полетела дальше.

— И за птиц! — начал и осекся Чоке.

— Да, и за птиц, — продолжил Сергей, понимая, о чем хотел сказать его друг. А жизнь идет! И нет силы, чтобы остановить ее извечную поступь. И когда-то будет новая весна, будет скворчиха, зеленая ветка, земля и не будет войны. Но не каждый доживет до этой счастливой весны. Кто-то должен остаться навечно здесь, чтобы приблизить эту весну, радостную весну человечества.

И когда на подступах к Воронежу вспыхнул новый бой, он пылал двое суток. Смертельные схватки шли за каждый степной холмик, за каждую рощицу, за каждый дом.

Теснимая мощными превосходящими силами, дивизия наша вынуждена была отойти, оставив для прикрытия девятую стрелковую роту.

Ушли ночью.

А к рассвету командир роты Антонов так продумал оборону, и так ловко расположил свой взвод младший лейтенант Герман, что первая же немецкая атака на самом рассвете захлебнулась.

— Зашатались, гады! — торжественно закричал тогда Сергей Деревянкин. Он и на этот раз специально отстал от редакционных машин, чтобы «вести репортаж с места боев девятой роты». Однако «репортаж» пришлось вести ему, взяв не карандаш и не ручку, а стиснув рукоятки «максима», заменив раненого пулеметчика. Почему-то помимо его воли, когда он стрелял по набегающим на него гитлеровцам, вспомнились строки Маяковского: «Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо…»

Оп стрелял, а эта поэтическая, очень точная строка в такт пулеметной очереди пульсировала в нем. И когда гитлеровцы попятились, Сергей крикнул:

— Зашатались!

— Зашатались, — отозвался и Чолпонбай. — Подождите. Еще и упадут.

Захлебнувшись в своей крови, фашисты отхлынули прочь. Сергей невольно посмотрел в сторону Тулебердиева и с удовлетворением отметил, что больше всего поверженных врагов было именно перед его окопом.

Но бой не прекращался. Деревянкину было также хорошо видно, как по-хозяйски орудует Остап Черновол, поддерживая огнем Серго Метервели. Как хитро Гайфулла Гилязетдинов то вынырнет из траншеи, идущей вдоль высотки, то, укрывшись в ячейке, свалит одиночным выстрелом гитлеровца. И пока пули взрывают землю в том месте, где только что мелькнула каска Гайфуллы, он уже стреляет из другой ячейки.

Чолпонбай тут же последовал его примеру, но сам он находился чуть выше, а траншея второго ряда вела ко рву, вернее, к оврагу, заполненному весенней водой.

Чолпонбай пробирался по траншее, когда фашистский истребитель низко прошел над высоткой, развернулся и дал очередь по нашим окопам.

Не успел Чолпонбай поднять голову, как фонтанчики земли взметнулись от косой пулеметной очереди, пущенной с вражеского самолета.

Что-то звякнуло по каске. Что-то придавило ко дну траншеи, обескровило руки, отяжелило ноги…

— Большой дерево сильный ветер любит! — вдруг ни с того ни с сего закричал никогда не унывающий Серго Метервели. — А мы — большой дерево! Дай нам ветерка… Но только посеешь ветер, пожнешь бурю! Бурю! — и он метнул гранату. — Бурю! — сорвал чеку со взрывателя второй гранаты и метнул ее еще дальше. — Бурю! — и третья граната грохнула и уложила двух гитлеровцев, ближе других подобравшихся к высотке.

Но Деревянкин уже заметил, что Тулебердиев как-то внезапно сник и лежит без движения.

— Чоке! — крикнул Сергей, пытаясь заглушить треск винтовок и автоматов, на несколько секунд прекратив стрельбу из пулемета.

— Тулебердиев!

Черт возьми, оказывается, голос друга сильнее страха смерти: он может поднять, оторвать от дна траншеи. Оказывается, голос друга способен заставить приободриться, хотя кругом дзинькают пули, бушует пламя, то там, то здесь раздаются взрывы снарядов, и всюду кровь…

— Здесь я! Здесь! — и Чоке взмахнул над каской винтовкой.

И будто это не он только что вжимался в дно траншеи, вздрагивая при каждом взрыве снаряда, замирал, не помня ни о чем, кроме того, что его тело, словно магнитная мишень, притягивало к себе все пули. Не он! Нет, не он! Чолпонбай теперь уже был спокоен, точен, нетороплив. Он прицеливался, выжидал и бил без промаха.

Немцы стали покидать высотку. Пользуясь передышкой, наши начали пополнять боеприпасы, готовиться к отражению новой атаки.

Лейтенант Герман и сержант Захарин, пробираясь по траншее, оставили Чолпонбаю патронов и две связки гранат.

— Может, развязать? — спросил Тулебердиев. — Ведь больше будет.

— Нет, — твердо сказал взводный. — Теперь наверняка пойдут с танками.

Углубляли свои окопы Бениашвили и Черновол.

Вскоре ударили вражеские пушки.

Вслед за артиллерийским налетом из густого леска выскочили и помчались на предельной скорости два фашистских танка. Один заходил с левого фланга, другой — со стороны оврага, стараясь по краю достичь высоту. За танками бежали пехотинцы. Несколько человек сидели на броне и ждали момента, чтобы ринуться на высоту.

Шквальный огонь наших бойцов встретил противника.

Стреляли все, но… окоп Чолпонбая молчал.

«Что с ним? Может, ранен, убит?» — подумалось тогда Сергею.

— Почему молчит? — встревожился и взводный. Он тут же выбрался из окопа, перебросил свое тело в траншею, ведущую к окопу Чолпонбая.

А танки приближались. Один, чуть замедлив ход, уже поднимался на высотку и шел прямо на окоп Тулебердиева.

Взводный продолжал тем временем бежать со связкой гранат по траншее.

Танк уже скрежетал траками по каменистым склонам высотки.

Под пулями Захарина, Бениашвили и Гилязетдинова гитлеровцы спрыгнули на землю и шли теперь, прикрывшись стальной тушей танка, как щитом.

Траки вращались все ожесточенней, издавая душераздирающий скрежет.

Правая рука Чолпонбая нащупала связку гранат, левая сорвала предохранитель, и он, на миг показавшись из-за бруствера, метнул связку гранат точно под гусеницу. И тут же свалился в окоп.

Прогремел взрыв.

От подорванного танка отпрянули бежавшие под его охраной пехотинцы. Их тут же прожгла пулеметная очередь Сергея Деревянкина. Но в бой вступали новые силы.

Еще несколько минут, и высота будет во вражеском кольце.

И все-таки наши мужественно держались до ночи.

Вот тогда Деревянкин с гордостью подумал, что Чолпонбай стал настоящим бойцом.

…Сейчас в окопе у Дона перед броском на ту сторону Сергей Деревянкин и Чолпонбай Тулебердиев молча смотрели на реку, на тот берег. Дон временами темнел от теней проплывавших облаков. Бинокль Чолпонбая снова приблизил Меловую гору и замаскированный камнями дзот справа. Глаза охотника и следопыта тщательно высматривали каждую тропинку, все их изгибы и препятствия. Вон о тот камень можно опереться ногой, а чуть поодаль положить оружие, потом подтянуться на руках еще выше, а там… Там уже мертвая зона для пулемета. Потом за валун — броском упасть за острый камень и оттуда лежа метнуть гранату в дзот…

Сергей вынул треугольник из кармана и удивился, как вздрагивают его пальцы, будто письмо обжигало их.

Чолпонбай пытливо взглянул на политрука:

— А если дзот и слева? — И тут он увидел конверт в руках Сергея.

— Письмо получили? От кого?

Сергей вздрогнул. Левая рука сама отстегнула нагрудный карман гимнастерки, чуть задев гвардейский значок, и опустила письмо обратно.

— Нет, давнишнее.

— Как у вас на солнце значок блестит…

— Но у тебя он лучше.

— Почему? — искренне удивился Чолпонбай.

— Почему? Ты разве не помнишь, как вручали?

— А, помню… — заулыбался Чолпонбай, и глаза его засверкали гордостью. — После того боя под Воронежем… Такое не забывается. Такое бывает раз в жизни и навсегда.

…Преклонил колено командир полка. Губами прикоснулся к багрянцу знамени.

На полотнище силуэт Ленина. Ильич смотрел на запад, точно видел такое, что мог увидеть только он сквозь годы и расстояния… А потом член Военного совета фронта спросил командира полка:

— Кто самый храбрый в полку?

Стало так тихо, что слышно было, как шумит листва, как волна набегает на берег, как знамя шевельнулось от ветра и как птица начала петь и вдруг осеклась, замерла перед странным молчанием выстроенных вооруженных людей…

Подполковник Казакевич оглядел строй: «Горохов, Антонов, Герман, Захарин…»

Он знал их. Знал, что это храбрые отличные бойцы. Трудно было выбрать, определить храбрейшего из храбрых. «Черновол, Бениашвили, Гилязетдинов…»

Пауза затягивалась.

«Деревянкин… Но он же не в нашем полку, он, так сказать, придан дивизии, дивизионке, он — «Красноармейское слово». Зоркий, правдивый человек. И настоящий смельчак. Его очерк о Тулебердиеве прославил солдата-киргиза на всю дивизию. Да и полк — тоже. И правильно… Тулебердиев отличался не раз, а в последнем бою, если бы его связка гранат не остановила танк, неизвестно, чем бы все кончилось. А его корреспонденции о бойцах дивизии?.. Они как награда для отличившихся, как призыв для тех, кто еще не успел показать себя в боях».

— Рядовой Тулебердиев, товарищ член Военного совета! — твердо и окончательно сказал командир полка.

— Он в строю? Я хочу первый гвардейский значок вручить первому среди первых храбрецов. — И член Военного совета показал значок. Он так блеснул, словно звезда Героя, и Чолпонбай замер, не веря своим ушам и глазам… Может ли быть выше честь, чем когда тебя перед такими бывалыми бойцами называют героем…

— Рядовой Тулебердиев, выйти из строя!

Член Военного совета подошел к нему, прикрепил к его гимнастерке значок. Крепко пожал руку, обнял.

— Служу Советскому Союзу! — тихо, но твердо ответил Чолпонбай.

— Вы комсомолец, товарищ Тулебердиев?

— Нет.

— А комсомол гордился бы таким, как вы. Я читал о ваших подвигах в дивизионной газете… Думаю, что вам хорошо было бы стать членом Ленинского комсомола. Этой чести вы заслуживаете, и уверен, что не раз подтвердите это делом.

Гвардейский значок… Чолпонбай погладил его. И сейчас в окопе, видя, как Сергей склонился над бумагой и что-то записывает на прямоугольном ее листе, твердо решил: настала пора вступить в комсомол. Он давно об этом мечтал. А теперь сам член Военного совета предложил…

В тот же день, в день получения гвардейского значка, Чолпонбай и еще несколько солдат подали заявления.

— Сергей, — Тулебердиев разыскал его тогда в редакционной машине и попросил: — напишите за меня заявление, а я перепишу. Захарин говорит, чтобы я по-киргизски писал: мол, все равно поймут… А я ведь вступаю в Ленинский комсомол, вот и хочу заявить об этом по-русски, на языке Ленина… А если ошибки будут — некрасиво. По-русски я говорю, вы даже сами сказали, что хорошо говорю, а вот писать…

Днем пятого августа состоялось собрание. Оно проходило в двух километрах от реки в лесу.

Командир роты Антонов в своем коротком выступлении сказал о месте комсомольцев в бою и закончил так:

— Когда я вступил в комсомол, почувствовал себя сильней. И смелей. Комсомольский билет вместе со мной идет в бой, он придает мне сил. Комсомольцы с коммунистами всегда впереди, в самых опасных местах. По-моему, комсомолец — это самый хороший, самый смелый, самый бескорыстный друг… Когда-то Максим Горький сказал: «Человек — это звучит гордо». Я беру на себя смелость изменить первое слово и говорю: «Комсомолец — это звучит гордо!» — Он чуть помедлил и добавил: — Комсорг, зачитывайте заявления.

Когда очередь дошла до Тулебердиева, он уже стоял навытяжку, сжимая автомат. Глаза его смотрели куда-то вдаль, сквозь лес, на тот берег, туда, где завтра каждое его слово должно подтвердиться делом. И он знал, что у настоящего человека каждое слово должно подтверждаться делом. За свою двадцатилетнюю жизнь молодой киргиз понял, что у всех народов одинаково ценен и уважаем человек, верный своему слову. Он успел на своем жизненном пути повидать краснобаев, болтунов, проповедующих одно, но живущих вопреки своим проповедям. Чолпонбаю было ясно, что слова для таких людей были маской, которую они легко сбрасывали, или же так с ней сживались, что иногда и сами, в порыве собственного красноречия, верили собственной лжи.

Он же, Тулебердиев, знал лишь одно: Родина должна быть свободной! Во что бы то ни стало, но свободной! И больше всего он ценил тех, кто не произносил громких слов, но без колебаний отдавал за Родину жизнь. Он знал, что надо заслужить право на вступление в комсомол, и теперь, когда перед строем ему первому вручили гвардейский значок, когда его при всех назвали храбрым, когда при всех сказали, что достоин, теперь он решился.

Чолпонбай стоял как вкопанный. Взгляд его коснулся гвардейского значка.

— Клянусь, товарищи, не подведу вас. А если понадобится, жизнь отдам, всю жизнь до последнего дыхания…

— Кто за? — спросил комсорг.

И руки всех, будто стая птиц, взметнулись над головами.

— Единогласно!

— Поздравляю, гвардеец Тулебердиев! Вы приняты! Вы — комсомолец!

Чолпонбай все еще стоял навытяжку, все еще не мог прийти в себя от чрезмерного волнения. Он знал, что каждое слово должно подкрепляться делом. Но не думал, что так будет волноваться в минуты приема. Это оказалось нелегким испытанием. И хотя как будто ни у кого не было сомнения, он сам себя спрашивал: «Достоин ли?»

Это было вчера. Сейчас же казалось, что это было давно. Ведь в жизни порой годы кажутся короче дня, а день от рассвета до первых вечерних звезд — бесконечным.

Да нет, не вчера, не год, не тысячу лет назад — сегодня все это было. Как в песне: «Мне каждый миг казался часом, а час вытягивался в день».

И вот почему так усиленно бьется сердце: то обрывки, то целые картины пережитого проходят перед глазами, и жизнь кажется позади такой огромной, что даже воспоминаний от одного сегодняшнего дня, от этого вручения гвардейских значков, от принятия в комсомол — уже одного такого дня хватило бы на всю жизнь. Как же она прекрасна, если таким волнением потрясает душу! Чем отплатить за все?

— Знаешь, Чоке, — тихо заговорил Деревянкин, и Чолпонбай встревожился. Так или почти так говорил Сергей, когда они хоронили друзей, павших смертью храбрых. Но сейчас оба они были целы и невредимы. Их группа, в которой Чолпонбай был одиннадцатым, завтра на рассвете, точнее, перед рассветом, должна переправиться через Дон и овладеть Меловой горой. Завтра, но отчего же сегодня с такой грустью заговорил Сергей? Да и, честно говоря, весь сегодняшний день он пробыл со мной, хотя (он знал это) ему надо было отнести материал в редакцию. А уже вечереет. Солнце спряталось за горизонт. А он все со мной. И как-то странно, печально смотрит и все руку держит у сердца, около кармана, где хранит партийный билет. Вот он снова расстегивает карман, достает конверт, протягивает его:

— Возьми себя в руки, Чоке! Ведь завтра бой. Я буду рядом в третьей штурмовой группе. Всякое может случиться… — очень тихо проговорил Сергей.

Еще ничего не подозревая, Чолпонбай взял письмо, начал читать и… ничего не понял: буквы дрожали, как в лихорадке. Прочитал еще раз…

«Токош погиб, Токош… Как отомстить за тебя? Как?» — зазвенело в голове. Чем-то тяжелым стиснуло виски…

Потом Чолпонбай долго-долго молчал, о чем-то думал. Сергей вздрогнул, посмотрев в лицо друга: он ожидал всего, но только не этого. Перед ним, спрятав голову в плечи, стоял мальчик, совсем ребенок. И плакал откровенно, захлебываясь, навзрыд.

Сергей на минуту растерялся. И все-таки, собрав силы, сурово сведя брови, как перед атакой, до щемящей боли в висках, сказал:

— Чоке! Стыдись перед памятью Токоша! Ему не нужны наши слезы. Токош требует мести. Ты слышишь, мести!..

Да, Чоке уже слышал. Перед его мысленным взором, как в кинокадрах, проносились один за другим дни детства и юношества, проведенные вместе с Токошем. Перед глазами где-то вдали возникали и тут же улетучивались куда-то в бездну горы, кони, скачки, сокол, школа… И всюду виделось одно и то же — спокойное, строгое и по-братски ласковое лицо Токоша. Скорее бы ночь, скорее бы переправа, бой…

 

VII

Ночь… Фронтовая ночь… А тихо, слишком тихо, чтобы по-пластунски подползти к реке, чтобы подтащить к воде лодку…

Оба берега как бы еще ближе придвинулись друг к другу. Оба настороженно слушают, тревожатся.

Догадываются ли фашисты, что мы должны наступать этой ночью?

Или, может, сами готовятся к тому же, выжидают, когда тьма станет совсем непроницаемой?

Поползли. Ловко орудует локтями командир роты связи Горохов. Рядом совсем бесшумный Герман… «Эх, оказался бы тут и Сергей, — думает Чолпонбай. — Был всю жизнь, кажется, рядом, а тут посыльный из штаба дивизии… Срочно вызвали… Только и оставил он эти две гранаты… Может, где еще важнее участок есть?..»

Неожиданно раздался громкий всплеск на реке. Замерли. Рыба плеснула. Но рыба ли? Ну да, что ей война? Резвится…

Мирно?! Снова поползли… Вот группа уже у берега. Вошли в лозняк. Спят камыши, шепчет что-то, бормочет свое река… Подтащили лодку. Теперь надо окопаться, врыться на случай, если ракета…

Лодку спрятали надежно: в трех шагах не увидишь. Может, и не окапываться? Нет, Горохов сказал, что надо. Только тихо, чтобы лопата не звякнула о какой-нибудь камень или осколок. Фу ты, черт! Все же напоролся на какую-то железяку. Хорошо, что не быстро начал. Осторожней… Ведь ты почти не слышишь, как окапываются другие рядом. Как дерн трудно прорубить… Да еще лежа…

Стоп! Замри!

Невысоко взвилась ракета, пущенная с того берега.

Мертвенный свет ее, как на гравюре, вырвал лезвие Дона, ножны берегов, отороченные камышом и лозняком.

И снова тьма: сразу после ракеты ничего не видно… Бойцы продолжали вгрызаться в землю.

— Тулебердиев!

— Слушаю, товарищ старший лейтенант!

— Герман и ваша четверка… Голос его оборвала новая ракета.

Горохов приник к земле, заслоненный плотиком Чолпонбая.

— Ваша четверка с Германом, — продолжал он, не ожидая, пока погаснет ракета, и в упор глядя в настороженные, пытливые глаза Чолпонбая, — все вплавь. Ты говорил, что отличный пловец. Пойдешь замыкающим. На всякий случай… Ясно? И входите в воду сразу же за лодкой!

— Все ясно, товарищ старший лейтенант.

Горохов чуть помедлил, чувствуя, что при всей настороженности у Тулебердиева настроение решительное. Он вспомнил, что Сергей Деревянкин ему говорил всегда только хорошее о Тулебердиеве. Это приятно знать. Доброе расположение духа — это как подарок, особенно на войне.

Горохов развернулся и пополз к другому неглубокому окопчику, около которого в камышах спрятали лодку.

Рассыпая искры, с Меловой горы опять взмыла вверх ракета…

Когда она погасла, Горохов и пятеро солдат были уже в лодке. Оттолкнулись, только начали выбираться из камышей, как противник снова осветил местность. Замерли. И снова не видно ничего: хоть глаза коли. Наконец неслышно ушла в темноту первая лодка.

Сапоги Чолпонбая слегка увязали в глинистом пологом берегу. Потом он почувствовал гальку. Чем дальше от берега, тем тверже становился грунт и глубже. Холодная вода несколько успокоила его. Вот она уже по пояс, по грудь. Он решительно оттолкнулся ногами и, ведя одной рукой плотик, поверх которого лежало оружие и гранаты, поплыл.

Сразу же почувствовал течение. Но всех заранее предупреждали об этом. Не зря и переправу начали так, чтобы постепенно течением снесло всех к устью Орлиного лога, как раз напротив Меловой горы. Недвижимый с виду Дон упрямо и властно тянул плывущих за собой.

Течение крепчало, набирало сил. Предрассветный туман, к счастью, надежно скрывал людей.

Почему-то казалось, что вот-вот сейчас рассветет.

Какими медленными кажутся взмахи рук, как тяжело ногам в сапогах, каким бесконечным чудится окутанный тьмой и туманом отрезок воды, несущей тебя в неизвестность…

Лодки не видно. Не слышно и весел. Ракета! На левом берегу командир полка поднял телефонную трубку. Артиллеристы замерли у орудий. Снаряды в стволах. Минометчики ждут приказа. Пулеметчики держатся за рукоятки — большие пальцы легли на гашетки… А вдруг наших заметят?! И тогда… Тогда надо прикрыть их огнем.

Струйка холодного пота побежала по лицу командира полка. Оттуда, с той точки, которую надо взять, развернется наше наступление на Острогожск, Белгород, Харьков. Огромный поток, лавина войск ринется вперед. Но ринется или нет? Все зависит сейчас от горстки храбрецов, тех, что с Гороховым. От этих одиннадцати.

Обнаружат или нет? Как долго висит эта проклятая ракета…

Подполковник Казакевич не заметил и сам, как близко поднес к губам телефонную трубку, как рука его застыла да и все тело окаменело от напряжения. Нет, черт побери, лучше плыть там, вместе со всеми, чем так стоять и чувствовать, что ты бессилен. Да, да, бессилен опередить события, хотя, кажется, сделал все, чтобы их предугадать.

А ракета не гаснет! Нет, надо быть здесь: они же знают, что мы прикроем их огнем! Плывите осторожней, быстрей!

Наконец ракета погасла.

Командир полка правой рукой, сжимавшей трубку, вытер вспотевшее лицо. Глубоко вздохнул.

…Плыть становилось все труднее, темнота и туман рассеивались медленно.

Чолпонбай заметил, что кто-то стал замедлять движение, и вот он уже около Чолпонбая. Это Герман.

— Ногу… Судорогой свело, — прошептал он.

Чолпонбай молча подсунул свое плечо под руку взводного. Он и сам ослабел: пловец он был неважный. Но случившееся с командиром придавало ему сил.

— Как бы оружие не потерять, — шепнул взводный, опираясь на плечо солдата и борясь с судорогой.

И в этот момент плотик вдруг накренился. Тулебердиев успел схватить автомат, но связка с гранатами и патронами ушла под воду. Патроны остались только в диске автомата. Гранат всего две.

— Скоро доплывем, — успокаивающе прошептал Чолпонбай и стал сильнее грести свободной рукой, чтобы не отставать от передних.

Чуть развиднелось. До берега совсем близко.

Фашисты не стреляют. А может, заметили и ждут, чтобы расстрелять в упор, как только наши выйдут на берег? Все может быть — враг коварен и силен.

Что-то шевельнулось в камышах. Всплеснуло. Рыба или засада?

Опять дважды плеснуло что-то.

— Щука, — шепнул взводный.

«Сколько же еще плыть?» — подумал Чолпонбай. И тут ноги нащупали дно. Герман помог вытащить лодку. Вот все они, на ходу затягивая ремни, с патронами и гранатными сумками, сжимая в руках автоматы, выбрались из воды и залегли. Оружие наготове. Мокрые все с головы до ног. Надо бы разуться, вылить воду из сапог да и глину счистить. Но время не ждет.

— Напоминаю, — говорит командир роты. — Группа Захарина идет слева. Группа Бениашвили — справа. Герман и Тулебердиев со мной. Пойдем прямо по склону Меловой…

Молча проводили четверку, точно канувшую в туманную мглу Орлиного лога. Не слышно ни шагов, ни других звуков. Молодцы!

Другая четверка скользнула по берегу вправо.

Горохов кивнул и первый двинулся к еще зыбким в утренних сумерках выступам Меловой горы. Поползли по склону.

Покрытые глиной сапоги скользили.

Выше… Еще выше… Там — дзот. Он совсем близко. Совсем, совсем.

Сто метров, девяносто, семьдесят…

Как тихо. Неладно что-то… Неужели не видят? Шестьдесят метров…

Сейчас ударят! Пятьдесят… А, дьявол!..

Сорвался, пополз вниз Горохов, все быстрее, быстрее. Подсек Германа. Это уже совсем плохо.

Какой страшный шум!

Подавшись вперед, напружинившись, Чолпонбай раскинул руки, словно бы врос в камень, сам стал камнем…

Удержал товарищей. Замер. Тишина вокруг… Услышали? Нет. Потом подставил плечо Горохову. Тот вскарабкался и потянулся к выступу. За ним и Герман.

Чолпонбай махнул пм рукой, давая понять, что справится сам, чтобы его не ждали. Пока он помогал Горохову, пока подсаживал Германа, сумел лучше рассмотреть то, что видел вчера в бинокль с той стороны.

Цепляясь краями каблуков за выемки, опираясь о корни, у самых их оснований, Чолпонбай выбрался на выступ. Оказался рядом с Гороховым и Германом. Отсюда — вверх, по козьей тропке, гуськом. Вот уже и амбразура — видна щель. И эта щель, словно живое существо, заглядывает в самое сердце. А может, и правда наблюдают? Молчат… Почему?

Горохов глазами дал понять Герману, чтобы он остался с гранатами здесь, сам же с Чолпонбаем неслышно проскользнул в открытую дверь дзота…

* * *

На левом берегу командир полка не отнимал бинокль от глаз. Он видел движение группы Горохова, видел, как они поднялись до самого дзота…

Шли секунды, минуты. Если все будет в порядке, если этот дзот будет обезврежен, то кто-то из них должен дать условный сигнал.

Но не было видно ни Германа, ни Тулебердиева, ни самого Горохова.

Приближался рассвет. Надо начинать переправу. Все зависело от того, поднимет ли трижды оружие над головой Горохов. Командир полка не отрывался от бинокля ни на секунду, напрягался так, словно он сейчас сам нырнул в дзот и бросился в единоборство.

Неужели погибли?..

Бегут, торопятся секунды. Время убыстрило бег. Он ждал этого мгновения, и все-таки сигнал был для него столь неожиданным, что даже напугал. Он отчетливо увидел, как из-за дзота быстро вышли Горохов и Тулебердиев, как Горохов трижды поднял над собой автомат.

Самая опасная точка больше не существует! Можно начать переправу.

Командир полка схватился за телефонную трубку?

— Нача…

И не договорил.

Показалось, что над самым ухом застрочил пулемет. Но он бил с крайнего выступа Меловой горы. Бил оттуда, откуда не ждали.

Не зря показалось вчера Чолпонбаю подозрительным расположение камня. Дзот контролировал огнем и реку, и подходы к Меловой горе, и подступы к уже обезвреженному дзоту.

Сейчас пулемет бьет по ним и каждую секунду может перенести удар на тех, кто начал форсировать реку. Операция будет сорвана, если не перервать глотку этому дзоту. Но как? Как его взять? Как остановить огонь врага?

Эти вопросы неумолимо возникали не только перед командиром полка, но прежде всего перед теми, кто был на том берегу, у подножия Меловой…

— Справа придется! — крикнул Герман.

— Да, надо в обход, — кивнул Горохов. — Но сколько времени потеряем? Сорвем переправу, если не заткнем ему глотку!

Чолпонбай тронул старшего лейтенанта за рукав и попросил, словно речь шла не о нем, не о его жизни, именно попросил:

— Разрешите мне? Напрямик!

— Напрямик?! — Горохов даже протянул это слово: напрямик — значит верная смерть, верная, даже вдали от дзота. Тут шансов нет…

— Да, напрямик! — уже требовал Чолпонбай. — А вы оба бегом в обход. Иначе сорвется переправа. Если я даже не сумею что-либо сделать, то хоть отвлеку на себя внимание противника. А вы за это время…

И тут Чолпонбай трижды поднял над собой автомат: как бы продублировал условленный сигнал.

— Давай, дружище! Вот тебе гранаты. — Горохов протянул свои.

— У меня есть дареные. От политрука Деревянкина… Горохов обнял солдата. Разгоряченными щеками они коснулись друг друга. И Чолпонбай быстро, как кошка, пополз на Меловую гору. Горохов и Герман устремились по каменной террасе в обход, чтобы с двух сторон блокировать дзот.

Глина, налипшая на подошвы, отлетала, и теперь стало удобней опираться носками и каблуками сапог о выемки и расщелины в известняке. Пальцы точно сами видели, где им лучше уцепиться. Тело стало легким, будто не было трудной переправы вплавь, не было рукопашной схватки в дзоте. Все начиналось сначала.

Был непонятный прилив сил: будто сейчас Чоке помогали все преодоленные им горы Тянь-Шаня, помогали месяцы тренировок и учений и еще что-то неуловимое, неосязаемое.

Он не замечал, что небо розовеет. Не мог оглянуться и увидеть белый маскхалат редеющего тумана, который утром скрывал от врага наши войска, уже готовые начать переправу. Чолпонбай знал, что она должна начаться сразу же, как только замолчит пулемет дзота.

Ступенька, карниз, еще ступенька. Вот и амбразура. Сколько до нее? Метров пятнадцать? Нет, пожалуй, больше! Вот он, ствол пулемета: бьет непрерывно, точно задыхается от злобы…

Слева не подобраться: кручи. Справа — тоже кручи… И выступ этот с дзотом, как огромный кулак, который занесен над теми, кто скоро начнет переправу.

И кругом чабрец или какая-то другая трава, издающая приятный степной запах. Кажется, все-таки чабрец.

Путь к дзоту только один, как он и говорил Горохову: напрямик, к амбразуре. Другой дороги нет.

Чолпонбай швырнул гранату. В ту же секунду ствол пулемета, изрыгающего пламя и сталь, переместился сантиметров на пятнадцать — двадцать. Граната, ударившись о него, перекувырнувшись, отлетела, покатилась и взорвалась неподалеку от Чолпонбая. Осколки известняка просвистели у самых ушей. Меловая пыль покрыла вторую, последнюю гранату. Он посмотрел на нее с надеждой, зачем-то вытер, перевел взгляд на дзот и перебросил через него эту последнюю гранату, рассчитывая, что она взорвется у входа. Грохнул взрыв. Но пулемет дзота не прекратил огня. Потом почему-то смолк. В этом действии врага была какая-то загадка.

Чолпонбай услышал вдруг непонятные слова и увидел, как из амбразуры на него направили автомат. Он подался вбок и упал… Левая рука перестала подчиняться…

Желтовато-красные круги появились перед глазами. Послышались какие-то голоса. Начали всплывать какие-то лица. Чоке на миг увидел себя: вот он бежит за комиссаром полка — он должен попасть в число тех, кто первым переправится на правый берег Дона; вот он вытянулся перед комиссаром и будто слышит свой голос: «…или если мне еще комсомольского билета не выдали, то и доверить нельзя?!»; вот он в бинокль рассматривает правый берег, эту злополучную Меловую гору, отваленный камень и еще что-то… Струйка дыма… Легкий белесый туман раннего утра…

Нет, это не Меловая, это снежные горы Тянь-Шаня. Это в них летят пули…

Сергей Деревянкин склоняется над ним: «Ну, здесь люди надежные!» А пули летят в Сергея.

Надо защитить и майора-комиссара, и друга, упавшего в реку, и Меловую гору, и Тянь-Шань, и копя, и сокола, и брата Токоша, и Сергея.

А тут еще немецкие парашютисты — десант! Надо оторваться от земли! Вот уже в штыковую бросились. Спасибо, Сергей! Спасибо, брат! Выручил…

Теперь моя очередь тебя заслонить! И Гюльнар! Вот она в тюбетейке: косы по ветру, глаза счастливые! Зачем она здесь? Вокруг пули, и все летят в нее! Если он сейчас не встанет, то она погибнет…

Чолпонбай на мгновение очнулся. Он даже повернулся, точно можно увернуться от боли. Оп увидел, что плотики отчалили от нашего берега, что их все больше и больше, и что по ним действительно хлестнула пулеметная струя…

«Но я еще жив. Я все вижу…» — подумал Чолпонбай.

И сердце Чолпонбая забилось еще сильнее. В его сознании наступило прояснение: «Ведь есть еще мое тело… Разве это не оружие?! Я еще могу двигаться…»

Так же бил пулемет из танка, когда он, Чоке, около оврага остановил его связкой гранат. Но теперь не было гранат, не было патронов и автомата. Оп был один на один с дзотом. Вражеским, всесильным, страшным, огнедышащим…

Нет, еще была свободная рука. Ею он ухватился за щербатый край площадки, на которой прочно утвердился дзот… И опять желтые круги перед глазами. Уходят силы… Слышатся какие-то отрывки фраз:

«Кто самый храбрый в полку?» — «Рядовой Тулебердиев, товарищ член Военного совета!» — это отвечает командир полка.

«Я хочу первый гвардейский значок вручить первому среди первых…» — «Рядовой Тулебердиев, выйти из строя!»

Рывками Чолпонбай ползет вперед… все выше и ближе к дзоту. Метр, два, три, пять… Вот он уже на площадке, в мертвом пространстве: ни пулемет, ни автомат из дзота достать его уже не могут. Стебли травы побагровели от крови. «Надо бы перевязать рану… Может, лежа на животе… Нет, уже и автомат руки не держат, и не размотать бинта… Как пахнет чабрец!.. Это я дома… Наконец-то вернулся… Только сейчас посплю, потом пойдем с братом в горы…»

«Токош Тулебердиев пал смертью храбрых!» — прозвучало в ушах, и в ответ откуда-то издалека голос Сергея: — Отомстить!

А пулемет все бьет!

И снова голос члена Военного совета:

«Первому среди храбрых…»

Командир полка:

«Рядовой Тулебердиев, выйти из строя!»

А рядом — Гюльнар, одна перед пулеметом.

И если он, Чолпонбай, не спасет ее сейчас, кто же тогда спасет?!

Пошатываясь, он встал, качнулся, сделал несколько шагов.

Из дзота снова ударил автомат.

Чолпонбай упал.

Метрах в пяти от дзота. Лежит неподвижно…

С нашего берега командир полка в бинокль видит все.

— Погиб! — не в силах оторвать глаз от лежащего тела, тихо говорит он.

— Погиб! — едва пошевелил губами комиссар.

И тут оба увидели: гвардии рядовой Тулебердиев сначала немного прополз вперед, потом привстал и решительно бросился грудью на огненную струю…

Пулемет захлебнулся, умолк навсегда. Донскую землю захлестнули мощные волны не первой и не последней атаки.

* * *

И вот уже много лет в километре от села Селявное, Давыдовского района, Воронежской области на высоком холмистом берегу реки стоит белокаменный обелиск, на котором начертано: «Герой Советского Союза Чолпонбай Тулебердиев. Погиб 6-VIII-1942 г.».

А внизу размеренно и плавно течет тихий Дон.