Один из эпизодов твоей жизни - жизни до меня, представлял я понаслышке, неполно и неопределенно. Пришлось собирать с миру по нитке. Твой отец, и мой отец, и дядя Арман, и дядя Миша, рассказывая, расхваливали тебя все как один. В тот год Одесса более восьми раз переходила из рук в руки. Красные дуриком захватили, потом взяли белые, потом сдали. Кому сдали, скоро стало непонятно. Красные сшиблись с зелеными: комиссары и Петлюра по-разному представляли себе светлое будущее России. В драку с большевиками полезла Европа, к Одессе подошли немцы и хоть ненадолго, но город заняли. Время было массовых казней. Скажешь: Деникин, Корнилов получишь пулю в лоб. Скажешь: Ленин, Троцкий, Каменев - в затылок. Одесситы отвернулись и от тех, и от этих, молчали себе, ухмыляясь. Потому что знали: все эти адмиралтейские халифы на час одним миром мазаны, все - кровопуски. И пошел в городе пир во время чумы. Что ни день, то смена власти, порт в лихорадке, по временам постреливают. К стрельбе народ привык и ухом не ведет. Вспрыскивает очередную, так сказать, победу, вино и квас льются рекой. А новаторы строят новый мир не только в политике. На литературных посиделках заговорили, в числе прочих Ахматова и Бабель, о новой поэзии и даже о новом языке. Сплошь и рядом цитируют Хлебникова. А ты с месяц уже замужем за моим отцом. Ты тоже встала на защиту нового - футуризма, акмеизма. Несколько раз поднимается на трибуну отец. В пику всякому оригинальничанью защищает просто поэзию, искусство для искусства. Признается в любви к символизму, исконному, взятому Бальмонтом у Рембо с Малларме.

Отец вел себя неосторожно. А большевики, Одессу тем временем снова взяв, изловчились и удержали ее. И принялись наводить порядок. ГПУ обложило чуть не каждый дом, выслеживая недавних весельчаков. Литературные собранья расползлись по другим адресам и притихли, а скоро и вовсе прикрылись из страха перед доносом. Крамола была в жизни, в политике - в литературе тоже. Рискуя головой, ты, однако, устраивала вечера у себя. На вечерах - читка, бурное обсуждение. Литманифесты зычны, как военный клич. Отец собрал старые стихи, вдобавок за это время написал кучу новых - как раз набралось на сборник. Дал на прочтение друзьям. Друзья хвалили, и даже очень. Сборник назывался "Рассеянная жатва". Мелкий тамошний издатель взялся его напечатать. Тем временем красные, на славу побесившись и покуражившись, город сдали снова. И снова - зеленые. Эти мстили в основном бедноте. Покрушили и пограбили в бедных районах, объявив, что тамошний товар, и зерно, и уголь - тоже попорчены красной заразой. Насытив гнев, зеленые пустились в загул. А красные тем временем не дремали. Через месяц явились и выгнали загульщиков в два счета. И на сей раз брали всех - просто старорежимных, просто обывателей. Отец - из их числа. У него был дом, а у родителей его, как все знали, - деньги. Но отец сел в тюрьму с чистой совестью: новой власти он сочувствовал и на людях в последнее время ничего такого не говорил.

Однако ты быстро поняла что к чему. Кинулась в бывшую полицию - ничего не добилась, управу осаждала с тем же успехом: там заняты ранеными и умирающими. Впрочем, сам губернатор - в бегах. И ты пошла другим путем. Бросилась к издателю. Тот - вилять. С бумагой, дескать, туго, цены растут не по дням, а по часам. Все же заставила его поклясться, что через неделю книга выйдет. Надбавка за срочность - вчетверо против прежней цены. Времени нельзя терять ни секунды. У Армана школьный товарищ служил в новой милиции. Хорошо, пригодится. Но сперва нацепила обноски, ни дать ни взять бедная курсисточка, и - в местную партячейку. Ихнему комиссару предлагаешь свои колечки-сережки, говоришь - желаешь служить делу революции. Комиссар сомневается: какие, дескать, тому доказательства? Доказательства, отвечаешь, такие, что твой папа, торговец кожами, начал как простой сапожник, и тяжелый труд тебе тоже знаком, и могу, говоришь, трудиться у вас кухаркой. А он: ладно, подумаем. Но, говорит, освободить вашего мужа вправе только начальство. А ты: но Сашеньку взяли ни за что, он сочувствующий, всей и вины-то - что не сразу понял великое дело революции! Ты распалилась, кричала, бушевала, а изъяснялась, как барышня прошлого века. Комиссар развеселился, спросил, на все ль для мужа готова. Ты перепугалась и бежать. Прибежала к братнину однокашнику, милиционеру, чудом отысканному. Встретились с ним на старой мыловарне. Он нацарапал на бумажке фамилию местного гэпэушника Червенко, который тогда правил бал. Ты опять к издателю. Тот сделал, как обещал: "Рассеянная жатва" выходила из типографии на другой день. Ты: дорогой мой, подождите с выходом несколько часов. Он посмотрел удивленно. Ты: да, да, подождите, вопрос жизни и смерти! И опять к Червенко. А Червенко как раз доволен: только что расстрелял кучку врагов народа. А я вас, говорит, знаю: водил дружбу с вашим брательником в трудные годы. Спросил, сколько тебе лет. Было тебе тридцать, а выглядела на восемнадцать. Но, заявил Червенко, строить куры он тебе не будет, хоть и красотка ты писаная. Любовь, мадам, - революции помеха. Достал личное дело Биска, раскрыл, прочел презрительно:

- "Буржуй, сын буржуя"... И это, по-вашему, тьфу?

Ты длинно и путано стала объяснять: одни, как он, Червенко, строят новую жизнь, другие же, как твой Биск, - новую литературу, поэзию, образ мыслей, все, что самое у народа ценное... А Червенко на это: ладно, приходите завтра, но ничего не обещаю.

Завтра было бурным. Червенко тоже человек грамотный, но ведь он-то вместе с трудовым народом, а Биск таскается по разным квартирам и читает не наших поэтов, а поэтишки эти пишут не о серпе и молоте, а о птичках и цветочках. А он, Червенко, тоже, между прочим, поэт. Брательник твой Арман помнит его стихи: прочь старый мир, ура, революцьонный! И тут тебя осенило: поэты никогда не убивают друг друга, не было такого в истории! А вину отца, в общем, ты берешь на себя - мол, недоглядела. Честью просишь, пожалуйста, отпустите мужа! А ты уж постараешься, уж наставишь его на путь истинный! А Сашечка, вам жизнью обязанный, стало быть, из одной благодарности будет красным! Червенко глянул на тебя. В глазах его - странная смесь восхищения и презрения. А ты: в городе то беляки, то Петлюра, ну зачем вам поэт, тем более - почти уж свой. Червенко колебался. Ага, думаешь, нашла-таки уязвимое место. Нажала еще: рассказала, что бывали у отца и Маяковский, и Есенин, и другие поэты - друзья коммунистов. Наплела с три короба и впервые поняла, что гэпэушник этот, кажется, дурак. Наконец он сказал:

- Смешная ты, буржуйка недобитая. Приходи завтра.

Ты бросилась к издателю. На пятой странице вместо посвящения тебе, умоляешь, позарез нужно напечатать: "Боевому товарищу Косте Червенко". Сказала и сама испугалась! Нет-нет, не на всех экземплярах, только, скажем, на пятидесяти! На остальных можно оставить тебя. Сказано - сделано, в несколько часов. Осталась только брошюровка. Еще, значит, два дня.

Третья встреча с Червенко закончилась неудачно. Червенко не в духе. Может, думаешь, получил нагоняй от начальников. В такой неразберихе, наверно, какой-нибудь зверь-комиссар зверствами своими переплюнул его. Сказать вам особо нечего, но, по всей видимости, ему приятно с тобой беседовать: тратит на тебя драгоценное время, угощает чаем, разглагольствует, бахвалится, что, мол, царь я и бог. Червенко размещает заложников по тюрьмам, сдает их своим подонкам-подчиненным. Ты осмелела и прочла ему отцовы стихи о любви к родине. Он живо встрепенулся. Да, он тоже любит родину, но не жалкую, нищую, пьяную и глупую, а ту, какую очень скоро построит он с товарищами. А ты вдруг крикнула: отпустите же отца! Червенко молчал. Хороший знак! Тут ты не выдержала и сподличала. Ежели жаждете Бисковой крови, берите братьев, Бисков-младших, Михаила с Георгием... Червенко посмотрел строго, и ты спохватилась, осеклась. А он, в свой черед, захотел исповедаться, поделиться сомнениями, излить душу. Он-то знает, за что борется. Но в царство справедливости без террора и лишений не войти. Так что диктатура пролетариата - мера неизбежная. Говорил он горячо, но туманно. Этакий реалист-романтик. Закончил внезапно и резко:

- Придешь послезавтра в пять утра. Сходим вместе к твоему писаке. Он у меня тут, в подвале.

Следующие двадцать четыре часа ты с ума сходила от радости. Побежала к издателю с охапкой гладиолусов. Издатель выдал тебе первые экземпляры "Жатвы". Просил подождать, не листать сразу, так как клей не подсох. Ждала за скрипкой, Вьетан и Паганини составили тебе компанию. И ты превзошла себя. Подумала даже, что станешь настоящей скрипачкой-виртуозкой. Замечталась: у тебя куча детей, все знаменитости, одни - художники, другие - адвокаты. Весь день была счастлива беспричинно. Деревья тебе кивали, небо улыбалось, корабли в порту манили в неведомые страны. Прохожие казались легки, взлетали воздушными шариками, солдаты сияли, словно на штыках у них розы, лавки будто бы полны безделушек, мостовые звонки под копытами нахлестываемых молодых кобылок, милицейские бригады добры, как свежеиспеченный хлеб, а море глубже отражения - блещущих звездных небес. Ты выпила сладкого ликеру и спать не ложилась вовсе. Собрала один чемодан, потом другой, сложив туда и вещи отца. В назначенный час ты опять у Червенко. А тот ходит из угла в угол, матерится, нечесаный, гимнастерка расстегнута. Не кончил здесь всех дел, а его бросают в Курск, на борьбу с контрой. Тебя он насилу вспомнил. Ну что явилась ни свет ни заря? Ты в слезы, робко протянула отцову книгу. Прочел посвящение, пожал плечами, прошептал:

- Дура ты буржуйская, в расход бы тебя вместе с ним...

Ты опустилась на стул, уткнула лицо в платок. Он подошел и сказал:

- Сохраню, что ль, на память. Чушь несусветная, а все ж в мою честь. Только хранить-то недолго. Такие, как я, скоро погибают, на баррикадах или на поле боя. - Поймал твой взгляд, полный слез, боли, надежды, и пробормотал, точно думал вслух: - К стенке бы вас всех, и баста.

Потом схватил тебя за руку, достал из ящика связку здоровенных ключей и пошел с тобой к лестнице, ведущей вниз. В подвале, с револьвером в руке, в присутствии охранника отпер камеру, где сидели отец и еще двенадцать заключенных. Миг - и вы на лестнице. Он ткнул отца в ребра, открыл дверь, с виду заколоченную. Пройдя по улице сто метров, отец раскрыл книгу на странице с посвящением Червенко. Объяснять было незачем. Ты просто сказала:

- До двенадцати мы должны уехать из города.

Это был твой звездный час.

Париж,

20 июня - 31 августа 1977 года