Я сломал третье перо за неделю, и ты утешаешь: не ошибается тот, кто ничего не делает. А почерк у меня стал лучше, и ты рада. И рада, что учитель в школе похвалил меня за ум и усидчивость. Все-таки, сыночка, будь умницей, особенно на переменке. Не обижай мальчиков, не дразни их словами из энциклопедии. Мальчики такие ранимые, а ты зовешь их "утконосами" и "муравьедами". Согласна, эти животные очаровательны, но все равно это нехорошо. А я чмокаю тебя и говорю, что мальчишки мне завидуют, потому что у меня новый желтый кожаный ранец, большой и мягкий. Не завидует только Гаэтан Бетенс, подлец, все время насмешничает, проходу не дает. Ничего, говоришь, терпи, сыночка, у него очень уважаемые родители, мать работает в мэрии, а отец - герой иверской кампании, трое суток пробыл по колено в воде. Я поведал тебе, что влюблен в гипотенузу, и по ответу понял, что ты не знаешь, что это такое. Тут меня осенило: над тобой же можно подшучивать, даже просто издеваться! Вполне логично: если смеяться над товарищами нельзя, то над тобой можно, ты не обидишься. И я, перевирая, стал спрашивать тебя обо всем, о чем узнал на уроках. И ты разводила руками, не зная, что сказать. А правда, спрашиваю, что адмиралы Бойль и Мариотт наголову разбили испанцев? Что Пипин Короткий был метр двенадцать или метр двадцать ростом? Что кислород получают путем кипячения водорода в герметическом сосуде? Что Гутенберг приписал от себя три главы к Библии и за это был отлучен от церкви? Что Луи Пастер построил Эйфелеву башню и что, пока ее строили, рушилась она три раза? Что все импрессионисты - слепые от рождения? Что Австралия излилась с неба на Землю потоком огня и воды в конце правления Филиппа II и оттого австралийские зайцы все отекшие, а лебеди обугленные? Что не Марко ли Поло изобрел теннис, гольф, хоккей и прочие виды спорта для богатых? Что не Иисус ли Христос продал Понтию Пилату Иуду за тридцать сребреников?

Ты и сама смеялась вместе со мной, хотя не всегда различала, где правда, а где ложь, где всерьез, а где в шутку. Иногда звала на помощь отца, и он мигом вносил ясность, хотя никогда особо и не бранил. А иногда и сам попадал в тупик и лез в справочник по истории или географии. Так что в шутке, хоть и не в каждой, как всегда, находилась доля истины. И я расстраивался, что подшутить над тобой не удалось. Но и ты расстраивалась, что имела перед сыночкой бледный вид и что отец оказался на высоте. А я продолжал наслаждаться розыгрышами: ты была легковерна, ленива и боготворила свое чадо со всеми его капризами. Ты объявила, что школа мне решительно на пользу, но остерегла: товарищи приходят и уходят, а папа с мамой остаются. Учителя, впрочем, не лучше товарищей: от них польза лишь уму, который забивают они согласно новейшим методам, а не сердцу. А сердце важней ума. А до сердца твоего дело только маме с папой. Слушал я тебя угрюмо, и ты позолотила пилюлю: я, сыночка, не мораль читаю, я о тебе забочусь. И тут же спросила, какого цвета занавески хочу я у себя в комнате. Она ведь маленькая, так пусть будет удаленькая. Учусь я прекрасно, у меня по всем предметам, кроме физкультуры, пятерки, одним словом, умный хороший мальчик. Стало быть, заслужил, чтобы комната моя была устроена, как нравится мне, а не папе с мамой, при условии, конечно, что я и тут буду слушать папу с мамой.

Занавески меня не заинтересовали. Велика важность - мебель, тряпки. Блуждать во времени и в пространстве, даже если в голове еще путаница, куда веселей, чем менять у себя в комнатенке шило на мыло. Нет, сыночка, по-моему, надо повесить тебе на окна что-то веселенькое. Вовлекала меня в игру: давай придумаем что-нибудь этакое в твою комнатку, ведь ты проводишь в ней треть жизни. В угоду тебе я предложил сделать комнату каютой или купе. И увлекся, и стал осматривать все до мелочей. Проверил каждый гвоздик, каждый цветочек на обоях, каждый холмик линолеума. В самом деле: занавески - бурая дрянь, пыли якобы не видно, и чистят это старье раз в сто лет. Решил сменить их на голубые с сиреневой бахромкой. Ты согласилась, добавив, что как раз у отца дела полгода уже идут в гору. Я вошел во вкус и пожелал обустроить каюту самолично. Предложил освежить и выкрасить балконную решетку в черный цвет. Ты опять согласилась. Чистота - залог здоровья, а в здоровом теле здоровый дух.

Чем дальше в лес, тем больше дров. Ты соглашалась на удивленье радостно: если сыночка так любит свою комнату, значит, растет семьянином и в будущем папу с мамой не бросит. Твоя радость влетела вам с отцом в копеечку. Но вы рады были стараться. Я потребовал сменить у меня обои с огромными назойливыми гортензиями. Ты принесла мне каталог, которым запаслась, как роялем в кустах. Я скривился: хочешь-таки мне навязать свое? С деланным отвращением отверг я и серо-голубые, и с крохотными пагодами японские, и бордовые с оранжевой клеткой, правда, для стен вполне удачные. Ты ничуть не сердилась, сказала, что принесешь другой каталог. Или, может, сыночка уже сам нашел? Я отвечал неопределенно: может, просто неяркий, спокойный цвет, чтоб не мешал заниматься и чтоб потом не пришлось носить очки. За эти слова я был пожалован пирожными и дополнительными поцелуями. Настроение у меня тут же испортилось. Наконец, придумав на ходу, объявил тебе, что хочу зеленые, салатовые или цвета морской волны, чтоб напоминали море, плаванье, приключения и необитаемый остров. Ты встретила мое пожелание с восторгом, так что я и сам чуть было не поверил в него.

На том, однако, дело не кончилось. Я захотел овальный стол вместо квадратного, потому что больно задевал за углы локтями и коленями и приятели считали, что синяки у меня от родительских тумаков за плохой характер и нежелание платить им любовью за любовь. Мои желания стали в тот месяц законом. Исполнялась каждая прихоть. Я ковал железо, пока горячо: не хотел свою деревянную кровать - хотел с металлическими шарами, чтобы гладить их, когда жарко. Цель, как показалась тебе, не оправдывала средства. Ты несколько дней сопротивлялась, и я стал злым, сварливым, взбалмошным. Плакал, потом извинялся и плакал пуще прежнего. По собственному почину, меня не спросясь, ты сменила мне старую лампу на две новые роскошные на шарнирах - направлять свет. Я ликовал, но вида не подал. Белые пятна отныне будут самыми таинственными островами Микронезии, вечными снегами Андов и, само собой, Центральной Африкой, а я Ливингстоном и Саворньяном де Бразза.

Счастливей в новой комнате я не стал, хотя слегка порадовался перемене, а главное - был доволен, что помыкал тобой. У меня появились проблемы - с собственным телом. Проблема-то до сих пор была одна гигиеническая. Умывание дважды в день, ванна утром, чистота рук и ногтей. Зарядка также, и не только в школе. Следовало ходить по улице, расправив плечи, прямо и дышать полной грудью. В случае неладов с кишечником надлежало сосредотачиваться и расслабляться, чтобы заставить-таки природу подействовать. Просто и ясно, выполняю как миленький. Скоро научусь плавать, а на десять лет получу в подарок новенький велосипед. Теннисную ракетку и роликовые коньки, если пожелаю, со временем подарят тоже. Неожиданно возникли трудности с тем самым органом, который именовал я, в зависимости от обстоятельств, "колбаской", или "хвостиком", или "братишкой", или, прямо и грубо, "этой штукой". Свисающий предмет не восхищал меня, даже не смешил. Скорее как-то неопределенно пугал: на горе мне он или на радость? Нехотя разглядывал у приятелей, зимой особенно, в темных углах двора, сравнивал со своим: мой был ни длинней, ни короче. Разговора я с ним не вел, в отличие от других мальчишек, уверявших, что он у них малый умный, хитрец и вольнодумец.

Раз или два показалось мне, что что-то вдруг, то ли выше, то ли ниже, не так. Дальше - больше. Я был поражен и молчал. С месяц не хотелось ходить в школу, быть лучшим в классе, даже учебу запустил. Собраться с силами - не было сил. Казалось, все мышцы против меня - против и души, и тела. Несколько раз я сомлел, о чем никому не сказал, на уроках истории и географии. В результате спутал Бретань с Норвегией, заявил, что Рейн течет с севера на юг, так что поместил его устье в Верхние Альпы, назвал марганец тропическим фруктом и коровьей жвачкой, приписал победу Риволи Фридриху Барбароссе и сказал, что последний французский король - Людовик XXII. Учителя решили, что я издеваюсь. Чудом избегнул я кары. В моей околесице повинно было, конечно, больное воображение, но не только оно, а и неспособность справиться с собой, беспокойный сон и испарина. Нет наверняка я чем-то страшно и неизлечимо болен.

А "эта штука" всё откалывала номера. Я следил за ней с утра до вечера. По ночам она насылала бессонницу и виденья монстров и женщин, вдруг голых и простоволосых. А кожа ее становилась липкой, и сама она, к моему удивлению, ни с того ни с сего то съеживалась и увядала, то росла и напрягалась, словно что-то выталкивало ее изнутри. Я пытался обдумать и понять - но в лихорадке не мог сосредоточиться. Мне нужен был совет, однако ни к тебе, ни к отцу обратиться я не смел. Прошел месяц, наконец вы заметили, что со мной нелады. Спросили, что случилось, я сказал, что упадок сил. Ты заставила пить рыбий жир - не помогло. И тогда я ополчился на "эту штуку". От нее не стало житья, я ругал и проклинал ее как калеку, свою обузу. Все больше сходил с ума. А ты не могла понять, в чем дело, отвела к своему врачу, тот тоже ничего не понял, сказал, что на меня такой стих нашел, скоро все пройдет. Ты повела меня в кинематограф. В своей любимой кондитерской у Намюрских ворот накормила мороженым. А потом вдруг нашла причину всему: дескать, я списал химию у мальчика, знавшего лучше меня, получил "отлично" и теперь мучаюсь угрызениями совести. Мое больное воображение плюс твое - в других случаях, правда, здоровое. Я зарыдал - ты и в этом усмотрела доказательство своей правоты и радовалась, что так проницательна. Я ласкался к тебе и не скрывал, что мне плохо. Наконец ты предположила, что дело, может, и не в химии. Спросила у отца, но он рассудил здраво: не хочет говорить, не надо, значит, сам справится.

Однажды ночью "братишка" грубо разбудил меня: горячий, дрожащий, липкий, с белой каплей. Я в панике: Господи, у меня проказа, гнию заживо! Ощупал живот, шею, бока - нет, белая дрянь больше не течет ниоткуда. До утра я не сомкнул глаз, на следующий день не раскрыл рта. Три дня спустя оказалось, что в пятнах вся пижама. Но, помнил я, в ночных кошмарах вроде был момент сладости. Осматривал себя, ожидая сыпи, прыщей, потом решил открыться тебе. Выбирал, как именно сказать: "Мамочка, у мужчин тоже есть молоко, смотри"; "Мамочка, я болен, из меня капает"; "Мамочка, а сикать белым опасно?"; "Мамочка, по-моему, у меня проказа"; "Мамочка, у меня что-то с "братцем". Так и не выбрал, и не сказал ничего. Только ластился к тебе, но ты все списала на сыновнюю ласку. Я смотрел умоляюще, глазами звал на помощь - ты не вняла. Я постанывал - ты сказала: размурлыкался котеночек мой сладкий. Я взрослел - ты сослепу продолжала видеть во мне ребенка. И я не смел заговорить с тобой о первых телесных мучениях, даже просто спросить, не болен ли я, если по ночам такое. Так и закоснел в невежестве и решил вообще ничего тебе не говорить. Вместо этого подлизался к самому ненавистному и мстительному сопернику в классе Гаэтану Бетенсу. На целый месяц я принял его опеку, стал служить ему верой и правдой. Новая моя стратегия была мне на руку на переменах, и в играх, и, особенно, в заговорах против учителей, которых не любили и то и дело обижали-огорошивали: то подкинем губку с чернилами или мел, вымазанный клеем для мушиной липучки, то забьем гвоздь в стул, чтоб острием порвал пиджак или брюки сидящему, то выпустим на парту червяка, лягушку или выложим на видном месте целлулоидную какашку, купленную в магазинчике хохм и розыгрышей, прицепим к окну снаружи рулон туалетной бумаги, чтоб реяла на ветру, как знамя. Я проявил чудеса находчивости и изобретательности и наконец, хоть и младше был, покорил Бетенса. Тогда я признался ему, что хочу выяснить одну вещь и что он - единственный на свете мальчик, кому я верю. Я был зван к нему в субботу вечером и, явившись, живо и взволнованно изложил дело: болен-де и о том не знает даже мать. Бетенс засмеялся и спросил, известно ли мне, что такое половое созревание и влечение к женщине. Я что-то пробормотал, скрывая смущение. Он поздравил меня и велел помириться с "братиком". А заодно наставил: надо бы мне узнать, что к чему, чтоб быть достойным его, Бетенса, уважения. Лично он от сестер и братьев давно все узнал, а именно, как вести себя с этой штукой и как называть ее фаллосом, членом и половым органом - не краснея. Ночные извержения, предупредил Бетенс, станут чаще, а затем начнутся и дневные. Скоро я научусь вызывать их сам, и от блаженства буду на седьмом небе, и лучше этого ничего в мире нет. С опаской, но все же заключил я, придется мне принять себя, каков есть, даже с животным своим началом. Бетенс захотел осмотреть мой орган, нервно взвесил его и объявил, что прощает глупого мальчика и будет воспитывать для великих дел, правда, не сказал каких.

Постепенно ко мне вернулись хорошее настроение и, главное, сон. На тебя я смотрел теперь со смесью жалости и презрения. Не поняла ты мои немые вопросы и в самый нужный момент была слепа и глуха и только и знала, что умиляться котеночку без всякой для котеночка пользы. Я снова говорил, играл с тобой, по привычке - не по охоте. И соединяли отныне меня с тобой не чувства, а стены, вернее, разделяли, как стена враждебности. А может, порой думал я, ты все прекрасно разглядела и поняла, но смалодушничала и не пришла на помощь. Может, ты любишь меня, но задушевной дружбы нет? Не один месяц я о том раздумывал, но решил, что действительно нет. Тогда я и ведать не ведал, что у подростка семь пятниц на неделе и все решенья - то по наитию, то по расчету, а чтоб по зрелом размышлении, так это еще не скоро. Мы без конца рассуждали с тобой о счастье, но машинально, как о погоде. Твоя мелочная опека стала казаться мне бессмыслицей. В один прекрасный день я объявил тебе, что комната моя - дыра, светелка чахоточной барышни в сравнении с Гаэтановой, в зелени, как зимний сад, просторной и достойной будущего мужчины. Даже добавил, что любящие родители - хорошо, а богатые лучше.