Почему все же Бернини и король так часто виделись и после этого? По совершенно иному поводу. 20 июня, в день, когда Кавалер представил свой проект королю, в последних строках своего описания проекта Шантелу добавляет: «Я забыл сказать, что Король просил его сделать его портрет. Тот ответил Его Величеству, что это нелегкое дело и что оно доставит Ему хлопоты, поскольку ему потребуется видеть Его два десятка раз, по два часа каждый день».

Следствием этого были сеансы позирования, о которых детально рассказывает Шантелу на самых интересных страницах своего увлекательного «Журнала». Первое, что можно констатировать, — в своих беседах Бернини и король очень мало говорят о Лувре: видимо, короля это не интересует. Тема Лувра обсуждается с Кольбером, мы видели, в каких выражениях. Второе — это захватывающие нас, три столетия спустя, описания Бернини за работой. Сначала он делает бесконечные наброски с разных точек зрения, во всех позах. Он не только не требует от короля полной неподвижности, напротив, просит его двигаться, перемещаться, разговаривать. Он набрасывает со всей живостью и «в трех измерениях», как пишет Шантелу. Они с королем любезно беседуют по-итальянски;

— ...Я краду, — смеясь, говорит Кавалер.

Король: «...Да, но чтобы возвратить».

Бернини: «...Однако возвратить меньше того, что я похитил».

Изящней не бывает.

Позднее Бернини работает над бюстом в присутствии своей модели, меняет детали, работает «над мелкой отметиной, которую король имеет на носу около глаза». Король беспокоится: «Его Величество однажды покинул свое место, чтобы подойти взглянуть на работу Кавалера и, рассмотрев ее, сказал на ухо Месье (совсем рядом с которым я имел честь находиться): «Неужели у меня кривой нос?»

Иногда Бернини пускается в объяснения: «Кавалер, продолжая работать над ртом, сказал, что для успешной работы над портретом требуется всегда помнить, что выразительнее всего рот, когда только что произносили слово или собираются его сказать; и что он пытается поймать этот момент. Он также трудился над щеками; в продолжение этого король время от времени покидал свое место и подходил посмотреть, как продвигается дело, а затем возвращался обратно».

Следовательно, то, чего хотел Бернини — поймать модель в движении, и совершенно очевидно, что именно это позволило ему создать самое живое и самое мастерское из всех изображений Людовика XIV. Это не портрет короля: это портрет королевского желания. Да, «желание славы», о котором Людовик говорит в своих «Мемуарах», — здесь, rubato, «похищенное» в живости мгновенья. Это портрет Людовика, который видит себя Александром.

Некоторые ворчуны находят его «слишком красивым»; я думаю, они хотят сказать приукрашенным. Этот образ Людовика XIV, говорят они, всего лишь вымысел Бернини.

Что ж, они ошибаются, если только верно, что функция портрета или бюста — превзойти видимость и, преобразуя ее, обнаружить правду более глубокую, проникнув в тайну личности. Портрет не правдив по-настоящему, если он не «правдивее правды». Когда довольствуются обыкновенным правдоподобием, короля изображают таким, каким Людовика XIV видели многие придворные — благородным, чопорным и холодным. Скульпторы, придерживающиеся традиционной благопристойности, несомненно, этим бы и ограничились: именно это и видно на большинстве посредственных статуй в Версале и других местах. В данном же случае скульптор не желает следовать внешней, поверхностной правде, из-за чего король с плохо скрытым беспокойством упавшим голосом жалуется, глядя, как Бернини шлифует мрамор («Неужели у меня кривой нос?»). Бесчисленные унылые королевские портреты есть работа тех, кто не видит ничего, кроме того, что видит. В то время как Бернини, именно он, угадал, постиг, почувствовал и передал в мраморе то, что врожденная застенчивость Короля-Солнца, таившаяся в нем и скрывавшая даже от него самого то, что он желал бы увидеть в себе, из осторожности изображаемом в виде другого: Александра, например. Робкий Людовик XIV? Несомненно: он сам в этом признается в отрывке из «Мемуаров», на который мы уже ссылались: «Эта первоначальная робость, которую всегда рождает нерешительность и которая поначалу причиняла мне затруднения всякий раз, когда следовало выступать перед публикой с речами, более или менее пространными...» Именно робость заставляла его принимать ледяной вид (вызывавший трепет Сен-Симона). Таким короля видели придворные на его выходе или на променаде; таким видели его скульпторы, которым он позировал. Но Бернини делал наброски в движении и «украл» то, что не было видимым: желание.

Бернини изваял желание славы и просто-напросто желание Людовика. Он показывает нам Людовика, списанного с того внутреннего представления о себе самом, которое было у короля в возрасте двадцати восьми лет, или того, какое он хотел, чтобы у него было (когда говорят о желании, это одно и то же), и которое некоторые (как Расин или тот же Бернини) разгадали. Неразгадавшие не есть великие художники.

Но «Журнал» Шантелу интересен и с другой стороны: это один из источников, которые с наибольшей живостью и непосредственностью показывают нам Людовика XIV в повседневности. Может быть, даже самый живой из них. Здесь его не заслоняют от нас ни язвительные афоризмы Сен-Симона, ни его искусство убийственных характеристик, здесь нет дистанции, которая позволяет мадам де Лафайет видеть далеко и глубоко; но нигде, мне кажется, не чувствуется, как здесь, этого дыхания возбужденной толпы, которая всякий миг окружает короля, перемещаясь вслед за ним туда, где Бернини орудует резцом: «После ужина [21 августа] пришли господин де Креки и господин маршал де Лаферте, которые сказали Кавалеру, что они соседи и что было бы весьма любезно с его стороны, если бы он навестил их и отужинал с ними. В это самое время пришел Король с тридцатью или сорока людьми. Сначала Его Величество сказал, что стало жарко и чтобы открыли окна. Кавалер еще раз повторил то, что уже говорил прежде, что эти господа имеют Короля в распоряжении каждую минуту, и странно, что они не желают оставить его здесь на полчаса. Он работал в этот раз у них на глазах. Утром он говорил мне, что работал и обнаружил одну трудность, связанную с тем, что у Короля очень длинные ресницы, чего нельзя передать в мраморе. [...] Он сказал мне также, что у него достаточно большие глазные впадины, но глаза небольшие; и это надо учитывать. Работая, он иногда приближался к Королю и рассматривал его лицо в том или ином ракурсе, то снизу, то сверху, изучал его всеми возможными способами и затем возвращался к своему мрамору. Господин маршал де Грамон был там, глядя с величайшим вниманием на все это через свои очки. Господин Кольбер также пробыл там некоторое время, затем удалился.

Его Величество много говорил с маршалом де Лаферте. В это время Кавалер без устали трудился то над одним глазом, то над другим и немного над щеками. Мати [ученик Бернини] прочел посвященный этому бюсту сонет, о котором я говорил ранее; после чего вручил его Королю».

Рифмоплеты состязались друг с другом, сочиняя сонеты о красоте бюста и величии Людовика. Каждый день стихи сыпались в изобилии. В сонете Мати, среди прочего, говорится:

Здесь гений воплотился Людовика. Счастливый камень сей подобьем стал И красоты исполнился великой.

«Некоторое время спустя, — продолжает Шантелу, — я также преподнес Королю [сонет] аббата Бути [бывший секретарь Мазарини, автор либретто придворных балетов]. Присутствовавший господин де Монтосье спросил, не мое ли это сочинение, я указал Королю на аббата Бути как на автора. Его Величество сказали, что его надо прочесть вслух. Я сразу же сделал это за аббата, которого извиняло то обстоятельство, что он, по его словам, не захватил с собой очки. [Стихи] были всеми высоко оценены, так что господин де Лавальер и господин Магалотти попросили копию. В продолжение того, как Кавалер продолжал работать, Миньяр д'Авиньон пришел сказать Его Величеству, что господин Кольбер прислал его измерить рост Короля для большого портрета, который будет послан за пределы Франции, и для этого взял голубую ленту, коей господин Бискара держал один конец, а он — другой. Сразу же затем Король ушел, сказав Кавалеру, что не сможет посетить его назавтра; и что если ему это все-таки удастся, то он пришлет сказать об этом...

Когда Король удалился, Кавалер бросился на стул, признавшись своему подручному, что он до крайности удручен этим уходом и расположением духа короля. В это время зашел господин де Лаврийер. Я сказал Кавалеру, что это государственный секретарь. Он и не двинулся, чтобы его принять. Так что тот некоторое время рассматривал бюст, затем работу скульптора Поля. Затем Кавалер попросил извинить его. Поговорили о скульптуре...»

Можно себе представить! Чем не сцена из «Докучных»?

Все это не объясняет нам, почему Людовик до такой степени интересовался бюстом и принимал безразличный вид, едва речь заходила о его дворце, Лувре. Или, точнее, почему по мере чтения «Журнала» Шантелу кажется, что король мало-помалу теряет интерес к архитектурным проектам. В то время как в июне-июле его видят принимающим Бернини, утверждающим проекты, которые он тут же спешил показать королеве-матери, в сентябре-октябре он появляется исключительно на сеансах позирования и посещает только скульптора, ни единого слова не говоря об архитектуре.

Надоел ли ему Бернини? Надоели ли все эти склоки, вся эта суматоха из-за обструкции, устроенной Бернини французскими архитекторами, тянувшими его в разные стороны, ставившими подножки, на которые Кавалер не обращал внимания или спешил пожаловаться королю? Но часто он неожиданно повышает тон. (Перро: «Он сказал, что я недостоин чистить подошвы его башмаков». Бернини: «Такому человеку, как я! Мне, кому сам папа оказывает почести и с которым считается... Не знаю, кто будет виноват, если я брошу молоток скульптора!»)

Возможно, что и надоел.

А может быть, здесь другое: еще неопределенное, еще довольно неотчетливое, но неудивительное для того, кто знает молодого короля-гитариста и его способность добиваться того, чего он хочет.

Разумеется, традиция, сознание того, кто он есть, «желание славы» — все это предполагает возведение большого дворца, достойного его. Разум, традиция и Кольбер уверяют, что этот дворец — Лувр. Но Людовик XIV предпочитает играть на гитаре. Он учится на лютне, как велят разум и традиция; он строит Лувр, поскольку его слава требует, чтобы он закончил «сделанное предшественниками». Господин де Кольбер весь в заботах, а герой романа в это время думает о другом.

Остался всего год до того момента, когда Версаль станет средоточием восторгов, когда раздастся музыка «Удовольствий Волшебного острова», и листву деревьев маленького парка озарят фейерверки.

Разве Лувр не так же скучен, как лютня? Разве «пламенный король», которого ваяет Бернини, не воображает свою славу более фантастическим образом, более свободно и более легко?