Скиф

Ботвинник Иван Парфёнович

Часть четвертая

Храм Великой Матери

 

 

Глава первая

Битва

 

I

Армянин, рыхлый, расплывающийся, как опара, с мясистым, изрытым оспой носом, с короткими пальцами, унизанными бесценными перстнями, и понтиец, сухой, поджарый, легкий и гибкий, бодрствовали третьи сутки. Маленькие чашечки с крепким ароматным напитком из аравийских зерен дымились возле них. Воспаленными от бессонных ночей глазами собеседники испытующе смотрели друг на друга.

Митридат настаивал. Царь царей и Великий царь Армении Тигран колебался. Он согласен: Рим — бич народов, от исхода будущей войны зависит свобода или рабство всей Азии от Геллеспонта до Инда, лишь дружный натиск всех царей Востока опрокинет железные легионы Республики квиритов. Все это Тигран осознает не меньше своего державного тестя, но пусть и его высокий гость вспомнит: в последних битвах под мечами римлян легло лучшее воинство Армении.

— Страна обескровлена. Вступим в войну — перебьют последних, как куропаток осенью. — Тигран покачал головой. — Надо выждать…

— Чего же ты будешь выжидать? — Митридат презрительно скривил губы. — За это время римляне завоюют всю Армению! Они уже разорили твои города, отняли у тебя Кордуену, Адиабену, Каппадокию, и неизвестно, что еще отнимут…

— Кто знает… — Тигран тяжело вздохнул. Он был измучен колкими вопросами собеседника. Старый понтиец не принимал дипломатических отговорок, не хотел понимать общепринятой меж владыками вежливости, он могуществен, неутомим, преследует одну цель. Как выпроводить этого дикого вепря, не нарушив законов царского гостеприимства? Ведь в случае благоприятного исхода войны Митридат станет владыкой Вселенной. Тигран осторожно спросил:

— Позволь, отец… кто же входит в возглавляемый тобой союз? — Он решил, что отныне сам будет задавать вопросы.

— Фраат Парфянский, ты, — ткнул в него Митридат, — Олимпий Киликийский, князья Аспургии, Колхиды и Лазики, Антиох Сириец, князь Албании, шейхи обеих Аравий, Счастливой и Бесплодной, — вот наш союз. При успехе к нам примкнут Египет и Иудея. Скифы, савроматы, даки и мизийцы помогут прикончить Рим.

Тигран устало облокотился на вышитые подушки.

— Уточним истину, отец: Фраат Третий, царь Парфии, не дал согласия идти на Рим первым. Он станет обороняться, если римляне вторгнутся в его страну. Скифы, савроматы, даки и мизийцы отказываются присоединиться к тебе. Что касается меня, то я ведь ни в чем не клялся.

— Клялся! Двадцать лет тому назад я отдал тебе в жены мою старшую дочь и взял с тебя клятву…

— Быть верным другом, — лениво возразил Тигран. — Я был верен, был и буду! И снова ринусь в бой и сокрушу Рим, прикажи лишь, равный доблестью Митре: солнцу летом снега не плавить, траве по осени не желтеть, барсу джейрана не трогать, прикажи это, и тогда мои воины с твоей помощью победят римские легионы, а пока…

Тигран обвел взглядом шатер, как бы приглашая златотканые своды и диковинные пушистые ковры в свидетели. Чего еще надо от него тестю? Он принял его с царскими почестями. Уже пятый день Митридат-Солнце гостит в Армении, и каждое его желание предупреждается. Их затянувшаяся беседа обставлена глубокой тайной. Этот сказочный чертог разбит в уединенной долине. Всего двое армянских воинов, чья верность испытана многолетней службой, и двое понтийцев — начальник дворцовой стражи и этер Митридата — охраняют их. Тигран прикинулся простаком и начал допытываться: неужели Митридат-Солнце так спешит в свою ставку, что не навестит любящую дочь и не порадуется на своих внуков, детей Тиграна и Кассандры? Их нежная голубка Шушико уже помолвлена с парфянским царевичем. Она бы подружилась с прекрасной подругой царя Понта. Они почти одних лет.

— Какое значение имеют годы? — с усмешкой прервал его Митридат. — Ты в сорок лет кряхтишь, а мне шестьдесят три, и я еще в полном вооружении, со щитом и копьем в руках вскакиваю на моего бербера — не хватаюсь за седло! Жалею, что мы ни о чем не договорились. Ты все толковал о своих прежних неудачах. Запомни, зять: я — молот, римские владения в Азии — наковальня, а ты между нами ложишься…

Гипсикратия и Филипп переглянулись. Митридат или выжмет из армянина согласие, или заставит отказаться открыто. Тогда Армения будет объявлена вражьей страной и народы гор ринутся на разграбление богатых земель Тиграна. «Щадить не будут!» — Гипсикратия жестко усмехнулась.

Митридат встал.

— Ты согласен?.. Я буду ждать твои войска.

Тигран устало прикрыл глаза и склонил голову.

Суровая, неплодородная армянская земля, будто прячась от холодов и бурь, лежала в котловине. В зимнем ясном небе сверкали горы. Двуглавый Арарат и женственно нежный контур Алагеза парили над снежной цепью. Давно-давно это было. Арарат и Алагез любили друг друга, но боги не дали согласия на их счастье. Окаменев, дева-великан и царь Армянских гор, закованные в ледяные кольчуги, укутанные в снеговые мантии, долгие века глядят друг на друга тоскующими взорами.

От заснеженных гор тянет холодом. Филипп, ежась, закутался в плащ. Устав от длительных переговоров, Митридат захотел совершить перед сном прогулку и позвал с собой Филиппа.

— Я не виню тебя, хоть горьки твои вести, — негромко произнес Митридат, — ты сказал правду о моем Махаре. — И, чуть помолчав, добавил: — Возможно, он одумается.

Филипп, спрятав лицо от холодного ветра, беззвучно шагал рядом. Воспоминания, как далекие миражи, проплывали перед его глазами.

Вот он, после неудачных дальних странствий, возвратился в столицу Понтийского царства. Митридат благосклонно велит сыну Тамор занять прежний пост начальника дворцовой стражи.

Гипсикратия, в боевых доспехах, юная, стремительная, пришла передать ему своих воинов.

— Мы в походе. Больше я никому не могу доверить. Не возражай! Я моложе тебя летами и военным опытом. Не годится тебе быть под моим началом.

Как взволнованно звучали ее слова, как светились ее очи!

Филипп не замечает, что ветер давно распахнул полы его плаща, что ледяная тропка уже свернула к шатру. И встряхнулся лишь тогда, когда Митридат положил руку на его плечо. Царь остановился у входа в шатер.

— Будь поласковей с моей девочкой. — Какие-то новые, незнакомые нотки звучали в голосе старого Понтийца. — Я не умею. Перед ее чистотой я теряюсь. Дурочка, ревнует меня, старика. Ревнует молча и мучается молча. А как ее утешить — не знаю.

Митридат говорил скороговоркой, не глядя Филиппу в лицо.

 

II

К вечеру Гипсикратия сама позвала своего верною друга. Сидя перед открытым ларцом, она с грустной усмешкой сообщил а:

— Я собираюсь на пир. Все цари, их жены, дочери и наложницы будут возлежать на этом пиру. Что мне надеть?

Филипп недоумевающе посмотрел на нее.

— Царь велел мне явиться перед ними в женском одеянии. Мне, которая семь лет носит одежду воина… Я отвыкла от этих тряпок. Посоветуй…

— Надень простой белый пеплос, укрась его живыми цветами. Скромная и прекрасная, как душа Эллады, ты предстанешь среди азиатской роскоши… Волосы собери в высокий греческий узел.

— Из чего? — Гипсикратия тряхнула подстриженными кудрями и опустила руку на волосы Филиппа. — Какие мягкие и густые! — Она провела маленькой жесткой ладонью по его лицу.

Полог шатра распахнулся.

— Ты еще не готова? — Митридат нетерпеливо вскинул голову.

— Госпожа выбирает наряд для пира, — смущенно пояснил Филипп.

— Государь, — Гипсикратия упрямо потупилась, — позволь мне сопровождать тебя как твой этер или уволь меня от этого пира.

— Не хватает мне славы Никомеда! Оденься как подобает. Я хочу, чтоб ты блистала среди подруг подвластных мне царей.

— Они станут смеяться над моим неумением носить женские уборы. Молю, уволь.

— Одевайся, я жду…

Губы Гипсикратия задрожали:

— Я не пойду. Недостойно воину Понта явиться перед всеми твоей наложницей.

— Оставайся! — Митридат недовольно повел плечами. — Филипп посидит с тобой. Вот золотой характер! Как это сказал мой дикий осел? Я не брезгую есть с тобой из одной чаши? И она не побрезгует…

Гипсикратия, не глядя на царя, опустилась на пол.

— Ушел, — как бы беседуя сама с собой, проговорила она, укладывая доспехи. — Будет пить вино, смеяться… — Она встала и заложила за голову руки. — Я очень некрасива?

— Ты прекрасна.

— Прекрасна… — У Гипсикратии задрожали губы. — Но не любима… Почему жадные, низкие духом и бессердечные женщины так сильно овладевают сердцами достойных и доблестных воинов, а я каждый миг борюсь с женскими слабостями, всеми силами стараюсь быть достойной любви героя, а он равнодушен ко мне? — Она закусила руку до крови. — Они станут ласкаться к нему, но искать не любви, а царских милостей. А он будет улыбаться…

Гипсикратия упала ничком, но тотчас же вскочила и обвила руками шею Филиппа.

— Дорогой мой, пойди на пир. Посмотри, что он там делает. Все расскажешь. Не щади мое сердце.

Возвращаясь с пира, Митридат тяжело опирался на плечо своего телохранителя.

— Она тебя послала?

— Она…

Митридат усмехнулся:

— Ты любишь яблоки?

— Да, государь.

— Но что бы ты сказал, если бы тебя каждый день угощали яблоками, а на спелые душистые дыни, на сладкие персики даже и взглянуть не позволяли, что бы ты сказал? — допытывался Митридат.

— Государь, я не сравниваю женщин с плодами…

— Врешь! Воровал бы запрещенное, воровал! Но не будем огорчать бедняжку. Она славная девочка, преданная, любящая, храбрая. Таким сыном я б гордился. Не будем огорчать ее. Скажем: на пиру… что бы я мог делать на пиру, а, как ты думаешь?

— Не знаю, государь.

— Хм… Скажем — я беседовал с Артаксерксом. Нет, не годится. Где Артаксеркс, там любовные истории. Лучше так: весь пир просидел с Фраатом и толковал о парфянской охоте…

 

III

Из года в год, как только тяжелым золотым цветом покрывается лавр, самниты избирают мальчика-весну, самого смелого, самого достойного и самого прекрасного. Царем этой весны нарекли Мамерка, единственного сына Бориация.

Распевая древние гимны, юноши и девушки Самниума толпой ходили из деревушки в деревушку, из селения в селение и громкими кличами призывали к веселью и весенним трудам.

Старики улыбками провожали их шествие. За молодыми, убранными цветами и лентами, разодетыми в праздничные одежды, двигался отряд мужей в темных, иссеченных вражьими мечами доспехах.

Три девушки, подойдя к Мамерку, взяли у юноши меч и, обвив гирляндой цветов, снова вложили в его руки.

С плясками и пением шли славящие весну от деревни к деревне, и везде к ним присоединялись новые группы молодых воинов. Рядом с ними шли их невесты — самнитки. Солнце уже клонилось к закату, когда в ложбине забелели дома Корфиния. В центре города, на скале, возвышался храм Марса-Мстителя, верховного божества Самниума. Уже виднелись городские стены, слышалась перекличка часовых…

Сменившийся отряд римской стражи маршировал по дороге к своему лагерю. Впереди, размахивая руками, шел центурион.

— Самнитский Марс, — насмешливо сплюнул он в сторону Мамерка.

— Вот дурачье, — поддержал его другой квирит. — Обрядят мальчишку и воображают: бог в него вселился!

— Как бы не так! — дополнил пожилой легионер. — Боги не без ума, знают, кому помочь. Чтоб Марс помог быкам? Да никогда! Наш римский Марс Квирин всегда скрутит шею их Марсу-Мстителю.

— Эй вы! — Центурион поддел копьем венок из рук девушки. — Отдайте цветочки моим легионерам. Они вас приласкают.

Арна рванулась вперед.

— Не смей!

От неожиданного толчка центурион сел в пыль.

— Бунтовщица! — Худенький новобранец кинулся на выручку своего начальника.

— Забыли, подлые быки, Кавдинскую дорогу! Мало ваших там распяли! — Пожилой легионер рванул ленты с Мамерка. — Сбрасывай тряпье!

Самниты, выхватив мечи, оттеснили легионера.

— Быки! Еще драться! — Поднявшийся с земли центурион метнул копье.

Мамерк вскрикнул и, пронзенный, упал навзничь. Его друзья ринулись на убийц. Те растерялись. Первым почти надвое был рассечен центурион. Мстя за невинную кровь и святотатство, воины Самниума били и кололи квиритов.

Тело Мамерка на скрещенных копьях понесли к храму. Навстречу выбегали простоволосые женщины и, царапая лицо, голосили по убитому. Мужчины застегивали доспехи и на ходу отдавали распоряжения домашним.

В храме стояли затаив дыхание.

Бориаций безмолвно поднял голову сына. Долго смотрел в лицо, поправил упавшую на лоб вьющуюся прядку, прикоснулся к ней губами и так же безмолвно отошел от мертвого.

— Самниты! — Голос Бориация оборвался. Он взмахнул мечом, точно разрубая невидимое препятствие. — Отныне мы не союзники Рима. Будь проклят брат-квирит, убивший брата-италика!

 

IV

Царская ставка кипела. Все новые и новые вооруженные полчища стекались под знамена Митридата.

Первым привел свои войска Артаксеркс, царь Персиды, тридцатипятилетний, холеный, начинающий полнеть эпикуреец. Он примкнул к союзу только потому, что все восточные цари, которых он знал лично и почитал, встали под знамена Тиграна Великого и Митридата-Солнца. Артаксеркс раскинул свои шатры рядом с понтийцами. Его воины в бирюзовых, расшитых золотом одеяниях целыми днями точили мечи и чистили доспехи. По вечерам играли в кости, пили слабое сладкое вино и слагали за чашей четверостишия о соловьях и розе. Филипп охотно посещал их. Персы были учтивы и гостеприимны.

За персидским станом покрыли землю бесчисленные кибитки парфов — гибкие подвижные кочевники в черных войлочных колпаках, с ниспадающими до пят узорными покрывалами, в цветных сафьяновых сапожках на высоких каблуках с утра до вечера суетились вокруг своих подвижных жилищ.

В сердце ставки над белым круглым шатром Митридата-Солнца развевалась зеленая Эгида Понта — Святое Знамя Великой Богини, вечно девственной матери-земли. Ее чтили под разными именами во всех странах Востока. По другую сторону Эгиды вставали пестрые шалаши колхов, албанов, крытые лошадиными шкурами черные повозки горных кочевников. А вокруг, как пена по краям морского вала, белели палатки арабов.

С восхода и до заката над ставкой стоял многоязычный гул. Четкие движения воинов, их подтянутая собранность и серьезные лица напоминали Филиппу восставшую Антиохию.

Едва начинало светать, Митридат на белом тонконогом бербере объезжал лагерь. И горе было нерадивым. Один знатный юноша обратился к царю с жалобой на тяжесть службы рядового воина. В римской армии каждый солдат имел двух-трех рабов. Они несли оружие и доспехи своего господина. Молодой понтиец просил разрешить ему пользоваться при переходах услугами рабов. Митридат внимательно выслушал.

— Ты прав, дружок! Война — дело тяжелое. Отдохни, мой золотой, в обозе. Будешь убирать нечистоты и прислуживать воинам. Подойдите сюда, — позвал он рабов провинившегося. — Возьмите оружие и доспехи вашего господина и разделите их между собой. Отныне вы станете воевать вместо него.

— Солнце, мы не смеем, мы невольники.

— Я дарую вам свободу, но после первой же битвы каждый принесет мне по три головы римлян.

Заметив, что Артаксеркс сочувственным взглядом провожает наказанного, Митридат резко обернулся к нему:

— Ты считаешь, что я чересчур жесток? Нельзя наказывать господина в присутствии рабов? А я наказываю. Я наказываю трусливых и отличаю доблестных! — почти выкрикнул он, вздыбливая коня.

Слава о справедливой строгости и великодушии Митридата-Солнца быстро разнеслась среди многоплеменного воинства. Подкупало и то, что Мптридат Евпатор с каждым умел поговорить на его родном наречье. Проведя юность в скитаниях, Митридат знал все языки Азии. Мальчиком он обошел с отарами овец Персию, Тавр, Киликию и горные страны Кавказа. Дикий кочевник не умер в царе, и, увенчанный диадемой, он оставался все тем же сыном степей и гор — путешественником, быстрым в решениях, необузданным в гневе, щедрым в милосердии. Так гласила народная молва о Митридате. Молва… Сам царь усмехался, слушая о себе такие сказки.

 

V

Последним в ставку прибыл Антиох Сириец, сын Анастазии. В его войске между гвардейцами Анастазии и ветеранами, еще помнящими Антиоха-старшего, отца царя, мелькали изуродованные клеймами лица сподвижников Аридема. Многие из них узнавали Филиппа. Высокий, седой как лунь старик с клеймами на обеих щеках — след двукратного побега — дружески протянул ему шарик душистой мастики.

— Вот и снова встретились! — проговорил он, радостно улыбаясь.

— Ир? — Филипп сжал седому воину руки. — Ты ушел от распятия!

— Я не ушел. Я был распят. — Улыбка потухла в глазах Ира, на изуродованных щеках выступили желваки. — Когда нас снимали с креста, я еще дышал. Меня швырнули в общую кучу. Палачи спешили. Едва забросав землей трупы — ушли. Я выбрался. И вот теперь… — Он не договорил. Филипп и без того понял: Ир гордился, что у него нашлись еще силы и он снова сражается с врагами погибшего Аридема.

По примеру Митридата VI Евпатора сын Анастазии объявил, что раб, поднявший меч в защиту Востока, достоин стать свободным. Все распри и обиды, призвал он, предать забвению. В эту весну Антиох остриг свои детские кудри и облачился в белый хитон эфеба. Полуоткрыв пухлые губы, он восторженно слушал речи старших. На его круглых щеках вспыхивал яркий румянец, на глазах блестели слезы умиления. Невзлюбил он только надменного Фраата. Узкое красивое лицо парфянина, его миндалевидные глаза под тяжелыми синеватыми веками, длинные кудри и волнистая клинообразная борода внушали ему невольную антипатию. На совещаниях царь парфян почти всегда молчал, и лишь в уголках его рта таилась странная усмешка.

План борьбы с Римом, выдвигаемый Митридатом, основывался на единодушном действии всех племен Востока: заманить римлян в пустыни, окружить и дружным натиском уничтожить.

Олимпию, владыке Морей, были посланы строжайшие наставления: пропустить к Азиатскому побережью римские триремы с войсками и, дав легионам время углубиться в пустыни, перерезать все морские пути к Италии. Митридат настаивал на принятии царя Олимпия Киликийского в семью «детей Александра».

К царю Понта со всех сторон шли новые подкрепления. Черноглазый горшечник Дара спросил Филиппа: правда ли, что понтийский царь отберет землю от сатрапов и отдаст бедным людям?

— Ты не из мудрецов, — перебил горшечника пожилой перс с крашеной ярко-рыжей бородой. — Сатрапы не для того воюют, чтоб отдать свои поля тебе. Я слышал: будут делить римские земли.

— И это неплохо, — задумчиво согласился Дара.

— И рабов освободят, не всех, но доблестным дадут волю, — продолжал перс.

— Я согласен и так, — пошутил Дара, — правда, я сам себе господин. Царь царей над своими горшками, но царица моей души — рабыня в соседнем доме.

Дара вынул из кармана глиняную свиристелку и принялся насвистывать грустную песенку.

— Нет, не так надо, — прервал его Ир. Он встал рядом с горшечником и, улыбаясь Филиппу, высоким сорванным фальцетом затянул песнь Солнцу — боевой гимн гелиотов.

 

VI

Старый Луцилий лениво возлежал на пышном ковре. Мягкое зимнее солнце не жгло, и было так сладко дремать в затишье, мешая грезы и воспоминания. Но время от времени в голову консуляра приходили тревожные мысли.

«Почему мои сограждане впадают в панику? — думал он. — И раньше непокорные бунтовали, и до Спартака был Евн, но железная рука Рима укрощала строптивых. Жизнь шла своим порядком. А теперь консулы и Сенат растерялись, поддались увещеваниям этих лукавцев популяров. А почему? Ведь каждый популяр имеет родичей среди италиков и тянет их руку. А италики, деревенщина, тянут руки этому восставшему сброду. Только немногие древние фамилии Рима Семихолмного — Луцилии, Бруты, Корнелии, Фабии — никогда и ничем не запятнали чести своих родов». — Старик крутнул головой и вдруг поморщился. О дочери одного из Фабиев он слышал какую-то непристойность. Это тем более прискорбно, что она была замужем за его покойным племянником, рано овдовела, и вот Лентул вчера в Сенате, хихикая, рассказывал…

— Благородный Луцилий, — синеглазый надсмотрщик рабов-строителей остановился, чуть ли не коснувшись ногами ковра, и скрестил руки на груди.

Старик повернулся и, багровея, выпучил на подошедшего глаза: раб-самнит прервал его размышления, скрестил руки и стоит перед ним с непринужденностью военного трибуна! Что происходит в этом мире?

— Ты?.. — наконец заплетающимся языком пролепетал консулярный муж.

— Пришел за вольной, — сообщил надсмотрщик. — Какое у тебя право так недостойно обращаться с гражданином Великого Рима?

— Ты… — Консуляр судорожно икнул, выкинул вперед руки и, с отчаянным усилием подтянув ноги, неожиданно встал на четвереньки. — В пруд! К муренам! — прохрипел он.

— Будет, будет! Удар хватит! — Самнит нагло ухмыльнулся. — А я еще собирался просить тебя принять меня в клиенты. Я записываюсь в легионы, идущие на Спартака, помог бы, как добрый патрон, на расходы…

— Ты, может быть, и руки моей дочери попросишь? — взъярился старик.

— Нет, этого не попрошу. Квиритки плохие жены, — бывший раб ухмыльнулся еще шире. — Прости, что перепугал тебя. Разве ты не знаешь, что мой друг Турпаций выкупил меня сегодня за ваши векселя? Не хотелось доброму человеку сажать твоего сына в долговую яму. Я тебе больше ни одного асса не должен, ни в чем недостойном не замешан — не задерживай меня с вольной!

— Слушаюсь, благородный Эгнаций, — с горькой иронией ответил консуляр. — Вольная тебе будет готова к вечеру. Деньги на дорогу…

— Я не из милости, — перебил самнит, — я под проценты… Вернусь военным трибуном, тебе не стыдно будет, что помог.

— Надеешься стать трибуном? — Редкие брови Луцилия взметнулись.

— А что? Разве я глупей или трусливей твоего сына? Не хочешь одолжить — в другом месте дадут, легионерам не отказывают! — Самнит по-военному отсалютовал, вскинул голову и вышел.

Ему повезло. Смелым всегда везет. Намекнул этому ходячему мешку с золотом, что знает кое-что о его делишках, и вспомнил сразу Турпаций и родство, и землячество. Сам все векселя перед молодым Луцилием выложил. Бледнел, краснел доблестный трибун и чуть ли не на коленях молил презренного самнита забрать поскорее Эгнация, лишь бы ни слова старику…

 

VII

Расстроенный, уничтоженный, полуживой от горестного изумления, Луцилий велел нести себя в городские термы. Смыть, скорей смыть с души и тела мерзость соприкосновения с наглым рабом.

— В термы, в термы, на Палатин! — приговаривал Луцилий, покачиваясь в носилках.

Нет на свете бань лучше римских. Только там истинный квирит может еще найти отдых усталому телу, обласкать измученную душу. Недаром римские парные бани славятся на весь мир, и говорят о них больше, чем о любых восточных купелях.

Искусные рабы-банщики, быстро раздев, принялись ловкими, сильными руками растирать, мять, массировать сомлевшее тело консуляра. Намазывали скользкой, смывающей грязь глиной, умащивали благовониями и, наконец, окатывали теплой, ласковой водой Тибра. И снова, и снова. С полу, сквозь мозаичные решетки, поднимались облака ароматного пара. Они обволакивали тело, тающее в блаженстве. Старый Луцилий восторженно крякал. Его одолевало желание поболтать, но не мог же он, консуляр, унизиться до беседы с рабами, растирающими ему спину!

На соседней скамье, без помощи рабов, мылся небольшой сухощавый человечек. Узкогрудый, с покатыми плечами. Как он попал сюда? В термы на Палатине допускались лишь отцы отечества и их родичи.

«Сам моется. Наверное, кто-нибудь из популяров… — Консуляр осуждающе кашлянул. Человек обернулся. Редкие, мокрые волосы не скрывали намечающейся лысины. — Сын Гая Юлия!» — едва не воскликнул Луцилий и тяжело вздохнул: старинный патрицианский род, а что с ним сталось? Обнищали Юлии Гай-старший был человеком тихим, приличным. Умом не блистал и всю жизнь прожил под эгидой супруги, матроны Аврелии, женщины суровой и решительной. Умер, и от души жаль покойника, но вот сынок его, этот молодой Гай Юлий, этот… сущая язва! Отпрыск столь почтенного и знатного рода, а связался с популярами. Больше того, говорят, самый ярый из них. Подражатель Гракхов… Луцилий суеверно сплюнул через плечо: имя Гракхов еще с детства смешивалось в его сознании с чем-то скверным, недостойным. Гракхи начали, а банда популяров во главе с этим пройдохой Гаем Юлием продолжает. Страшно сказать — хотят отменить все привилегии исконных квиритов и уравнять их в правах и имуществе с безвестными италиками! Из ненависти ко всем порядочным людям этот негодяй сам моется. Играет в демократию. И это дитя древнейшей римской фамилии! О горе!..

Луцилий не сдержал стона.

— Что с тобой? — участливо спросил Гай Юлий.

— Старость. — Консуляр поморщился, напряг тело, чтоб повернуться на другой бок, но неожиданно оставил усилия и дрожащим от негодования голосом поведал вождю популяров о своей утренней беседе с Эгнацием — такого оскорбления ему никто не наносил!

— Но ты, конечно, не отказал ему в вольной? — спросил Цезарь.

— Вилик вручит. Я не в силах еще раз видеть эту рожу. Может быть, ты захочешь увидеть ее? Я передам благородному Эгнацию твое приглашение… — Луцилий хотел иронически улыбнуться, но, встретившись со взглядом Цезаря, опустил глаза, жалко и растерянно скривив рот.

…Звезда Эгнация всходила. Вождь популяров принял бывшего раба в своем триклиниуме, усадил за трапезу, налил вина, расспрашивал о родине, о семье. Самнит отвечал сдержанно.

Цезарь с интересом разглядывал дерзкое лицо юноши. Сам невзрачный, он любил красивых людей. «Был в рабстве, а не потерял гордости, из такого выйдет толк», — похвалил он про себя Эгнация и, коснувшись его плеча, тихо начал:

— Нет ничего печальней братоубийственной войны. Я думаю, ты помнишь школьную притчу о том, что прутики, связанные в фасции, и титану не под силу переломить, а разбросанные веточки ломает даже ребенок?

— Учил и помню эту притчу, благородный Юлий, — поднялся Эгнаций. — Помню и поучения Менения о том, как руки и ноги отказались служить желудку и что из этого вышло… Только объясни мне, благородный Юлий, почему этот желудок — всегда квириты, а мы, италики, — только руки и ноги, обязанные кормить его? Я пришел к тебе…

— Ты пришел на мой зов. Я хочу, чтоб ты получил кольцо всадника и чин военного трибуна, — резко перебил его Цезарь. — Я позвал тебя для этого.

У Эгнакия пресеклось дыхание — его тайна! Благородный Юлий поистине провидец и великий сердцевед, он разгадал его мечту! Эгнаций не останется неблагодарным. Ни добра, ни зла не забывают дети Самниума.

— Даже в Риме есть злодеи, — заговорщически начал вольноотпущенник. — И кто же? Разве можно подумать, благородный Юлий, что человек, получивший из рук Рима свободу, как этот негодяй Турпаций, станет помогать безумцам? Мне точно известно: он помогал мятежникам. А для чего?

— Безумцы помогают безумцам, — жестко прервал его излияния Цезарь, — Не будем говорить о Турпации. Садись и слушай! — Цезарь облокотился на стол и начал подробно излагать свои мысли. Напрасно самниты мечтают, что Спартак и Митридат даруют Италии свободу. Спартак без поддержки извне бессилен, а Митридату важно сломить Италию, он никогда не заботился и не будет заботиться о ее благополучии и независимости. Не следовало бы италикам забывать о страшной резне, устроенной их другом Митридатом каких-нибудь десять — двенадцать лет тому назад. Под ножами понтийцев гибли равно и латиняне, и самниты, и луканы. Все италики ненавистны варварам. Восток давно уже объединил всех детей Италии в одно понятие — римлянин. Придет час, и Рим впитает в себя все братские племена от Альп до Калабрии. Этот час уже близок. Латиняне, самниты, вольски, пицены, луканы, брутии растворятся в гордом имени римлянина — властителя Вселенной.

Синие глаза самнита жадно блестели.

— Ты понял меня? — Цезарь на минуту замолчал, вглядываясь в лицо Эгнация. — Положи на стол твою руку. — Вкрадчивым движением он быстро надел на палец бывшего раба перстень римского всадника и тотчас же сдернул его. — Заслужишь — твой! Ты должен проникнуть в стан самнитов…

И беседа долго еще тянулась.

 

VIII

Ни доблесть восставших, ни разум и мужество их вождя не помогли мятежным гладиаторам. Спартак пал в битве. Окруженные железными когортами Красса, лишенные своего предводителя, остатки некогда могучей армии рабов тщетно пытались вырваться из беспощадно сжимавшегося кольца римлян. Пробились через легионы Красса — их встретил Помпей…

Три года мятежный раб потрясал устои Великой Республики Квиритов, три года дрожал Рим перед безвестным фракийцем. Имя Спартака звучало так же грозно, как некогда Ганнибала, но победил, как всегда, Рим.

На Аппиеву дорогу снова упали тени крестов. От самого Рима до Неаполя высились распятые рабы. Понемногу затихли, погасли и мелкие бунты в северных латифундиях страны. Продолжали сражаться только самниты. Отрезанные от родных гор, они вскоре оказались запертыми в Корфинии. Военное счастье, видели все, теперь улыбалось только римлянам.

В осажденном городе зрел ропот. Даже среди воинов-мстителей не все свято верили в непогрешимость Бориация: их вождь дружил с варварами, а не было ли корысти в этой дружбе? Ходили разные слухи…

И когда однажды вечером, неизвестно как, доска с декретом о даровании прощения раскаявшимся повстанцам появилась на форуме, осажденные — и жители, и воины — мигом окружили ее.

— Хм, от поклона спина не переломится! — задумчиво проговорил плечистый горец в козьем плаще. — Повинимся — и дело с концом!

— А в чем виниться-то? — хмуро возразил седой приземистый человек. — Я самнит и умру самнитом.

— Ну и умирай! — сердито отозвался козий плащ. — А я родился пиценом и жить хочу пиценом. Какая мне разница — Цезарь меня обдерет или Бориаций!

— Цезарь никого еще не ободрал! Ни одного пленника из италиков не казнил! — выкрикнул кто-то из толпы. — Распинали лишь рабов!

А пицен возмущенно продолжал:

— Пришел я за мукой, а бык услышал по моему говору, что я не из телят, и недовесил. И сражаться еще за этого быка! Можно сражаться, я говорю? — Он высоко поднял над головой покупку. — Обвесили! Италию продают! — заревел он, потряхивая мешком и распыляя муку.

— Продавали Спартаку, теперь Митридату продают! — поддержал его из задних рядов звонкий голос. — Восемьдесят тысяч италиков в один день полегло.

— Вся семья брата погибла на Самосе, — послышался горестный вздох. — Крошек грудных разрывали на части.

— А сейчас не то еще будет, — зловеще пообещал тот же голос.

— Лжешь! — Арна выступила вперед. — Кляните Митридата, но Бориаций чист. Мы бьемся за свободу!

— Сразу видно, что ты любовница варвара, — бросил ей в лицо Эгнаций.

— И опять лжешь, — Арна побледнела, но стояла прямо, не опуская глаз. — Все знают: на мне святая месть. И я чиста. — Она качнулась и протянула руки. — Самниты!

— Какое мне дело, чиста ты или нет! — внезапно разъярился брат погибшего в дни азийской резни. — Я не хочу, чтоб убийцы моих родных вступили на нашу землю! Царь варваров не может быть нашим другом!

— Не хотим! — зашумели кругом. — Заставим Бориация поклониться Сенату…

Арна, сдвинув брови, покусывая губы, вышла из толпы. Эгнаций пошел к ней.

— Прости, я потерял голову от ревности.

— Уйди!

— Твой Камилл запретил тебе говорить со мной?

— Он мне не муж, — девушка вскинула голову.

— Я погорячился, но мне так больно, — тихо повторив Эгнаций.

— А мне не больно?

Эгнаций потупил глаза. Зачем ему тщедушные квиритки! Ему нужна Арна — синеокая, черноволосая, сильная и прекрасная, как полноводная река. Она станет его женой.

Они шли по узкой тропке, увитой темными розами. Эгнаций сорвал цветок и протянул девушке. Она пожала плечами.

— На что он мне?

— Выкуп за мою вину.

Арна, снисходительно усмехнувшись, взяла розу.

— Жизнь моя! — Эгнаций с силой обнял девушку. — Твой Камилл — мешок!

Она не сопротивлялась. Эгнаций прильнул к ее губам.

— Не бойся, женюсь! В Риме жить станем. Перстень всадника завоюю. Будешь матроной. Больше жизни люблю. Не трусливее я квиритов. Стану трибуном. Не веришь? Сам Цезарь обещал!

Арна вырвалась.

— Уходи. Нет, нет, постой! — закричала она, преграждая ему путь. — Люди, люди, сюда!

Эгнаций с силой оттолкнул девушку.

Она упала, но, лежа на траве, рыдая, продолжала кричать сбегавшимся на помощь:

— Не верьте перебежчику. Люди! Ему заплатил Цезарь за сладкие речи.

 

IX

Эгнаций исчез. Но злые семена, брошенные лукавым наймитом, не заглохли. Каждую ночь с крепостного вала спускались веревки, и маловеры покидали осажденный город.

Бориаций понимал: воинство Свободной Италии обречено. Остатки его отрядов могут продержаться еще несколько дней. А дальше? Призвать на родную землю заморских варваров? Нет, этого он не сделает и под страхом лютой смерти.

Мрачный и одинокий, сидел вождь самнитов у догорающего очага. Его седобородый отец бодрствовал рядом. Старая Марция безмолвно сучила шерсть. Бориаций поднял голову:

— Что за шум?

…Ночью римляне пошли на приступ. Темно-серая, поросшая мхом городская стена была пустынна. Боясь засады, легионеры, взобравшись на стену, медлили. Сжигаемый нетерпением, Эгнаций первым прыгнул на землю и подал знак.

Гулко бряцало железо в сыром воздухе осенней ночи, но ни одной души не показалось на узких, извилистых улочках Корфиния.

Сомкнувшись как можно тесней, плечом к плечу, усмирители двинулись в глубь города. Столица самнитов будто бы вымерла. Мрак и безмолвие наводили жуть. И вдруг из окон, дверей, подворотен, чердаков полетели камни, стрелы, дротики. Корфиний ожил и накинулся на непрошеных гостей. Понимая, что они не в силах сдержать натиск легионеров, самниты решили вымостить улицы своей столицы вражьими костями.

Бориаций выскочил на улицу в разгар боя. Он велел сносить в храм Марса-Мстителя все святыни Самниума, знамена и золотые чаши, куда во время жертвоприношений стекала кровь Святого Тельца. Вход храма забаррикадировали. В центре святилища сложили костер. Двое воинов подняли ложе седобородого отца Бориация и бережно, как знамя, водрузили на вершину костра. Старый самнит, недвижимый, коричневый, с лицом, изрезанным шрамами и глубокими морщинами, казался вырезанным из темного дуба.

Римские солдаты уже разбрасывали прикрытие.

— Арна! Арна! — звал голос Эгнация. — Выходи, не бойся. Мои легионеры не оскорбят жену своего трибуна.

Баррикада трещала под ударами кирок и мотыг. Самниты молча выжидали. Но вот пала последняя преграда. Эгнаций опрометью влетел в храм. Его легионеры, чтя святость места, невольно отпрянули от порога.

— Дарую всем пощаду! Арна, где ты?

— Раб! — Арна метнула нож.

Лезвие блеснуло в полутьме, и бывший надсмотрщик упал. Самниты ринулись наперерез римлянам. Взметнув сосуд с горючей смесью, Бориаций разбил его у подножия костра. Клубы дыма заволокли сражающихся. Из черной мглы взвились огненные языки… Прокатился грозный клич Кавдинского ущелья, стократно повторяемый сводами храма. Вождь Самниума сразил римского центуриона, отсек ему голову и, швырнув трофей в костер, сам прыгнул в пламя.

— За мной, самниты, пусть волки гложут обгорелые кости…

Легионеры, опаленные, полузадохнувшиеся от зловония, выволакивали на улицу потерявших сознание. Рискуя жизнью, спасали побежденных: пленный самнит на рабьем рынке стоил в три раза дороже, чем награда, назначенная Сенатом за голову убитого врага.

 

X

Митридат почти не защищал земли Понта. Сдав без боя столицу, он уводил войска к парфяно-армянской границе. Туда же стягивались силы сирийцев, арабов, парфов и персов. Прибытие тридцати тысяч, воинов Тиграна должно было решить игру Беллоны.

Митридат, отступая, сохранял перевес. Шли небольшими переходами, не изнуряя ни себя, ни коней. В каждых четырехстах стадиях ждали искусно скрытые в песках запасы пищи и глубокие, обшитые кожей колодцы свежей воды.

Римляне же продвигались по опустошенной земле. Измученные голодом и безводьем, тревожимые кочевниками, они настолько ослабли, что уже не имели сил преследовать понтийскую армию. Начались болезни, вспыхнули мятежи. В мятежных легионах казнили каждого десятого солдата. Но казни не могли восполнить недостаток боевого духа.

Наступило лето. Зной вызывал новые муки. Задыхаясь от собственного жира, Лукулл велел нести себя во главе своего войска в цистерне с водой.

Митридат торжествовал. Римляне ничему не научились. Пират Олимпий оказался ценнейшим союзником. Ни одна римская трирема не проскользнула к берегам его государства.

Цари Востока признали владыку Морей Олимпия Киликийского своим братом, сыном Александра. Когда эта радостная весть домчалась до Киликии, морские флаги и гирлянды водных лилий украсили город пиратов.

Верхом на серебряном дельфине, покоившемся на плечах пленников, Олимпий въехал в свою столицу. Гордый, торжествующий и смешной, он встал во весь рост над пестрой толпой и взмахнул скипетром:

— Мы наследники Государства Солнца, воины Свободы и Справедливости! Не посрамим своей чести! Запрещаю грабить мирных мореплавателей, купцов, подвластных брату моему Митридату Евпатору!

Серебряный дельфин, плавно качаясь, плыл над головами киликийцев. Олимпий был в зените славы.

Три дня и три ночи пировали пираты. Один Гарм оставался мрачным.

— Бориаций в беде! Давно от него нет вестей. Жив ли? — тревожно повторял старый гелиот. — Разреши, владыка, помочь друзьям в Италии.

Олимпий поправил съехавшую на лоб корону, ответил:

— Соизволяю…

 

XI

На песчаный берег с тихим плеском накатывались волны. Девушка отскакивала от них и смеялась.

— Марк! Люций! — оглядывалась она на своих двух братьев, таких же кудрявых и розовощеких. — Как хорошо здесь! Как хорошо! — повторяла она и снова прыгала.

Юные спутники с безмолвным восторгом следили за каждым ее движением.

От смеха ямочки на круглых щеках девушки становились заметнее, лукавые черные глаза искрились и сияли еще ярче.

— Ей не скучно у нас, — негромко сказал Люций, улыбаясь младшему брату.

— Конечно, дома веселей, чем в храме, — кивнул Марк и тут же добавил: — Я часто думаю, что мы виноваты перед ней…

— Антония стала весталкой по воле отца, — строго заметил старший брат. — Мы свято выполнили его последнее желание.

— А я слышу, о чем вы говорите! — крикнула Антония. — И дома хорошо, и в храме не скучно. Весталок все любят. В цирке мы сидим в лучшей ложе. Ни одного представления не пропускаем. И все толпятся вокруг нас, все рады услужить нам. Даже сенаторы! Ведь одно прикосновение весталки приносит счастье… Знаешь, Люций, — обратилась она к старшему брату. — Один легионер, когда я шла по улице, упал передо мной на колени и попросил поцеловать его глаза. Я поцеловала, и потом он писал мне, что я отвела от него варварские стрелы. Он пережил несколько сражений — и невредим!

— И тебе не жаль, что такой герой не возьмет твоего сердца? — спросил младший брат.

— Марк! — гневно крикнул Люций. — Не говори Антонии того, что она не должна знать. Любовь к мужчине не для весталки. Только руки чистой девы достойны хранить вечное пламя на очаге Рима. А если пламя погаснет, нарушившую обет чистоты живьем зароют в землю или замуруют в стену.

— Одну уже замуровали, — Антония передернула пухленькими плечиками, — а ночью милый разобрал камни входа и унес ее. Она еще была жива. День-два, а то и больше в каменной могиле дышать можно. Только бы дружок был верный и смелый!

— Вот, Марк, чему ты ее учишь! — от негодования старший брат поперхнулся.

— Да разве я? — Марк растерянно моргнул. — Я рад, что Антония не скучает в Риме, и еще больше рад, что ее отпустили погостить к нам…

Солнце село, в звездном полумраке море покрылось тысячами крошечных светлячков.

— Уже поздно! — Люций взглянул на небо. — Я до рассвета должен быть в Брундизии. Ты поедешь со мной? — повернулся он к брату. Тот молча кивнул. — Очень хорошо. Я велю приготовить нас в дорогу. — Люций Антоний поцеловал сестру. — Ты оставайся с матерью и не скучай без нас, мы скоро вернемся.

Братья уехали, полагая, что их сестре может грозить только скука…

Антония проснулась и, озаренная светильниками, никак не могла понять, откуда в ночи несутся дикое гиканье и какой-то стадный топот бегущих людей. Она закричала, но вместо спешивших на помощь рабов в ее покои ворвались темнолицые, в пестрых одеждах разбойники.

— Мама! Марк! Мама!

Она захлебнулась криком и замолчала. Мать звать нельзя, она не должна попасть в руки пиратов, братья далеко. Что же ей делать? Она забилась в чужих, грубых руках. Подлые, неблагодарные рабы! Разбежались! Это богиня наказала ее за дерзкие речи. Неужели Веста, заступница квиритов, позволит варварам надругаться над своей жрицей? Покарает ее за девичью болтовню?! Она еще раз рванулась, крикнула, но чья-то сильная рука сдавила ей рот.

«Уносят», — мелькнуло в мыслях пленницы.

Ее бросили в трюм, в холодную грязную воду. Где-то вверху заскрипели весла. Она была в самом низу, под помещением гребцов. Если б оторвать доску, потопить всех разбойников и погибнуть с честью! Где ее братья? Почему они оставили ее? Она с бешенством руками и ногами билась о корпус корабля, но корпус был крепок, корабль на всех веслах и парусах несся к берегам Киликии…

* * *

Марк Антоний от горя потерял рассудок. Рвал кудрявые волосы, бил и терзал грудь, выкрикивал богохульные проклятия.

Люций Антоний молчаливо ходил из угла в угол. Бурное отчаяние брата и вопли матери раздражали его. Надо действовать, а не кричать.

— Поздно! Поздно! — рыдал Марк. — Позор и горе нам! Не уберегли единственную сестру!

Старый раб, рожденный в доме Антониев, принес записку. Ему сунули эту табличку, когда он покупал овощи. Он не рассмотрел кто.

В выражениях, исполненных безукоризненной дипломатической вежливости, царь Олимпий Киликийский извещал командующего римским флотом, благородного Марка Антония, что сестра его находится в добром здравии. Девушка рассматривается как заложница. Имея жалость к ее юности и почитая сан жрицы, киликийские мореходы окружили пленницу заботой, и никто не дерзнет оскорбить гостью владыки Морей. Дальнейшая судьба Антонии зависит от ее брата.

Олимпий просил, во-первых, отпустить с миром всех повстанцев-италиков, чтоб они могли беспечально жить в дружественной им Киликии; во-вторых, не препятствовать плаванию киликийских кораблей по Средиземному морю. Если верховный флотоводец Рима хочет, чтоб его сестра вернулась к нему девой, пусть ни один латинский парус не показывается восточней Адриатики.

— Боги, боги, чего он просит? Сенат никогда не согласится на это! — горестно воскликнул Марк Антоний.

— И все же мы обратимся к нему, — сказал Люций.

Моления обоих братьев ничего не дали. Цензор нравов Канон указал малодушным, что из-за одной девушки, хотя бы и весталки, Республика не может нести ущерба.

— Я снаряжу тайную экспедицию и отобью сестру! — выкрикнул Марк.

— Безумие, — остановил его Люций. — Сестра погибнет, как только пираты завидят наши паруса.

Юный флотоводец отказался от пищи. Он и его мать разделят участь Антонии — умрут. Люций уговаривал мать, бранил брата.

Исхудавший, с запавшими глазами и запекшимся ртом, Марк Антоний безучастно глядел на пламя очага. Его мать, скорбная и немая, сидела тут же. Она не утешала. Позор и горе были настолько велики, что утешением могла стать лишь смерть.

Вечером пришел Юлий Цезарь. Антоний не встал навстречу другу. Он возненавидел весь Рим, бездушный, себялюбивый, а Цезарь, один из вершителей судеб этого подлого города, был частью его. «Сейчас будет утешать, — подумал он неприязненно. — Скажет мудрые слова о смысле жизни, а сестра моя должна погибнуть на пороге этой жизни. И я погибну. И все погибнем. Проклятый Рим, проклятые жизнь и смерть, ничего нет священного…» — Антоний не поднимал глаз, не желая встретиться со взглядом Цезаря, но чувствовал: тот внимательно следит за ним и угадывает его мысли.

— Рано ты обрек себя, — вдруг заговорил гость. — Что требуют пираты? — Цезарь взял лежащую на столе табличку с письмом Олимпия и повертел перед глазами. — Отпустить италиков… А Бориаций уже в Аиде. Сообщи ему об этом. Очистить же море зависит от тебя. Ты подумай…

— Сенат, — безнадежно уронил Антоний.

— Сенат повелел тебе не наносить ущерба Риму ради спасения Антонии, но твоей власти на море никто не ограничивал. — Взяв острую палочку, Цезарь набросал на песке карту. — Вот, смотри. Римский флот уходит под прикрытие порта Брундизия. Все море восточней Адриатики свободно от наших трирем. Мы временно прекратим наше мореплавание в этих водах. Вернут твою сестру, а тем временем Помпей построит в Греции новые корабли, наберет опытных мореходов, и по его знаку ты первым, как буревестник, ринешься на морских разбойников. Я просил Помпея, он уступит тебе эту честь…

Марк Антоний поднял голову, в огромных одичалых глазах мелькнула радость. Безудержный, как и в отчаянии, он схватил руки Цезаря и осыпал их поцелуями.

— Я твой раб! Люций, мама! Вы слышите? Мы спасем Антонию! Цезарь! Помпей! О великие мужи Рима!

 

XII

Сноп солнечных лучей дробился в подвижной синеве моря. Антония стояла на шатких досках причала. Рядом с ней — Олимпий в пурпурной мантии и, как всегда, в короне, съехавшей набок. Он был доволен. Потряхивал плечами и щурился на солнце.

— Ты смелая девушка, и я с радостью отпускаю тебя к брату. — Олимпий пожал крепкую маленькую руку. — А еще было бы лучше, если бы ты по своей воле осталась с нами. Тебя ведь не обижали? Я старался, чтоб ты была довольна…

— Я довольна, — мягкий грудной голос девушки звучал беззлобно. — Скажу братьям…

— Кончится война, попрошу твоей руки у римского Сената, — Олимпий засмеялся.

— У тебя и так полный гарем!

— Прогоню! Всех раздарю моим пиратам. Хочешь быть царицей Киликии?

Антония в упор поглядела на пирата.

— Ни одна республиканка, даже дочь водоноса, не захочет быть восточной царицей. Царь Египта Птолемей Евергет сватался к Корнелии, матери Гракхов, и знаешь, что она ему ответила?

— Что мне за дело до Птолемея и Корнелии? — Олимпий галантно поцеловал руку пленницы. — Я хочу знать, что ответит Антония Олимпию.

— Я весталка. — Исхудавшее и загоревшее лицо девушки стало строгим. — Даже если будешь царем романолюбивым — нельзя!

— Я пошутил, — Олимпий усмехнулся. — А ты славная девочка, смелая…

— Прощай, царь! — Антония прыгнула в ладью. — Попадешь в Риме в беду, дай знать — выручу. Поведут на казнь, я прикоснусь к тебе. К кому прикоснулась весталка, того казнить нельзя! Народ Римский дарит полное прощение другу жрицы.

Весла ударили, и бирема рванулась вперед. Киликия уплывала в розовой дымке. Обняв мачту, Антония задумчиво глядела вдаль. Освобождение из плена, чудаковатый Олимпий с его внезапным признанием, предстоящая встреча с братьями и матерью — все сливалось в одно светлое и радостное…

Навстречу спешили паруса. Пираты, изменив курс, пошли наперерез приближающейся биреме. Уже виднелись матросы на палубе. Убавили паруса и пошли вровень. Перепрыгнув через борт, на палубу упал Гарм. Он поднялся и подбежал к ничего не подозревавшей Антонии.

— Передай брату: морские ласточки не глупей римских бакланов! — Он вонзил в грудь девушки нож. — Друзья! Антоний отвел корабли, и мы вернем ему сестру девственной, как обещали! Но волки обманули нас. Помпей зашел с тыла. Волки готовят осаду с моря! Да будут прокляты наши враги!

Он толкнул ногой труп девушки.

— Уберите пристойно! Мы не шакалы, чтоб терзать мертвых.

 

XIII

Открытая равнина, благоприятная для нападающих, не представляла природных рубежей, хоть сколько-нибудь пригодных к обороне. Митридат решил отступать до встречи с Тиграном и вместе с ним, закрепившись в отрогах Тавра, дать римлянам бой. Вожди народов гор настаивали на немедленной битве. Зачем они будут погибать на чужбине, когда их жены и дети подвергнутся нападению?

Смутная тревога, охватившая ставку Митридата, не рассеивалась.

Стоя на часах, Филипп все чаще и чаще ощущал неясный, ничем не объяснимый страх. Было уже за полночь, когда в шатер царя вошел Люций.

— Солнце, центурия самнитов перешла под наши знамена.

— Что же тут печального? Ты говоришь это, точно извещаешь о непоправимой беде!

— Царь, не расчет на легкую победу, но неутолимая жажда мести привела их к нам: последние повстанцы разбиты!

— Волк волка ест, овцам легче, — Митридат презрительно усмехнулся, не замечая, как передернулся Люций. — Гладиаторы и самниты свое дело сделали — оттянули римские легионы, пока мы были слабы, а теперь…

— Перебежчики из передовых отрядов Лукулла говорят, что обе римские армии скоро объединятся…

— Лишние рты верней погубят их в пустыне, — спокойно возразил Митридат.

— К ним подошло подкрепление, — продолжал Люций, — прибыли стада и обозы с зерном.

— Египтяне держат их руку! Ты обманул меня! — Митридат в бешенстве, обнажив меч, кинулся на Филиппа.

Люций и Гипсикратия преградили ему путь.

— Мой сын не лгал тебе! Стада и зерно не из Египта!

— Говори, — сурово приказал старый царь, — говори все.

— Пшеница и стада прибыли из Тавриды.

— Таврида взята, Махар жив? — закричал Митридат. — Говори, мое дитя живо?

— Махар романолюбивый, царь Тавриды, послал Лукуллу пищу для его легионов.

Митридат молча привлек к себе Гипсикратию, как бы ища у нее поддержки.

— Люций, оставь нас, — тихо проговорила царица.

* * *

Золотой серп вставал над снежной цепью. Лиловое небо сливалось с лунными горами. Филипп бесцельно брел по стану. Кто-то окликнул его. Филипп поднял глаза. Гигант в плаще из козьих шкур мехом наружу протянул ему узкую потертую полоску от покрывала.

— Я долго искал тебя.

— Кто ты? — Филипп рассеянно вертел в руках лоскут.

— Ты видел меня мельком. Я Камилл, жених покойной Арны.

— Арна умерла? — Филипп вздрогнул.

— На нас лежал долг мести. Мы храбро сражались, но римляне, как всегда, оказались сильней. Семьдесят человек наших попало в плен. Из них две женщины: Арна и Фабиола.

— Фабиола?! С вами?!

— Читай. В ночь перед казнью Фабиола изранила гвоздем ладонь и, обмакивая палочку в рану, вывела эти строки.

Они вошли в шатер. Филипп поднес смятый лоскут к светильнику. Выступили бледные ржавые знаки. Он с трудом разобрал их.

Фабиола прощалась с ним. Она прошла все муки. Выпила до капли всю месть победителей. Дочь Фабия, она не далась бы живой в руки врагов, но в ней был ее ребенок, его дитя. Почувствовав, что скоро станет матерью, Фабиола тайком разыскала Арну, и та в горах приютила подругу своего господина. Когда гладиаторы восстали, а горцы поддержали их, Фабиола не могла предать приютивших ее.

Она скорбит, что ее Филипп никогда не увидит своего сына. Среди судей были ее двоюродные братья по отцу. Они допытывались: что заставило ее, патрицианку, молодую, красивую женщину, вступить в заговор, заранее обреченный на неудачу? Но она молчала, молчала на всех пытках.

Филипп глухо зарыдал. Его жена, его ребенок… Всю жизнь он тосковал о любви истинной, а когда боги послали ему великую, до конца самоотверженную любовь, он не заметил ее. Он царапал себе лицо и, причитая, выл, как скиф на похоронах. Камилл притронулся к его плечу.

— Не надо слез. Она не плакала. Она молчала. Все время молчала и только в ночь перед казнью заговорила со мной и просила разыскать тебя. Мне тяжелей. Арну перед смертью обесчестил палач.

— К чему же еще такое надругательство?!

— Римское человеколюбие запрещает казнить невинных дев. Приговоренных к смерти лишают невинности, чтоб соблюсти закон.

— Ты видел их казнь?

— Нет, меня выбрали для участия в гладиаторских играх. Выбирал сам Красс. Двенадцать несчастных пленных рабов легло под моим мечом. На тринадцатом поединке народ римский даровал мне жизнь и свободу. Я записался в армию. Но спасти Арну не смог. Ее и Фабиолу на арене растерзала стая волков. Арна, сломленная своим унижением, упала и была вмиг растерзана. Твоя Фабиола защищалась, как воин. Истекая кровью, она успела задушить одного волка. Храни этот свиток…

 

XIV

Черная измена Махара, успехи Лукулла смели все расчеты Митридата и его союзников. Передовые отряды римлян все чаще и чаще тревожили отступающих.

Тиграну римские лазутчики несли богатые дары. Сенат гарантировал сохранить трон за его потомством, обещал титул царя романолюбивого, свое покровительство и защиту от народов гор, исконных врагов Армении. Тигран просил время на размышление. Митридату слал клятвы в незыблемой верности, но с подмогой не спешил.

Тем временем новый удар обрушился на голову Митридата. Ушли парфы. Пятьдесят тысяч кочевников бесшумно снялись в ночи и исчезли в песках. Фраат Третий, царь Парфии, тайком от своих союзников заключил с Римом сепаратный мир. Теперь на одного воина Митридата приходилось два легионера.

Когда на пути встала Акилисена — горный кряж, богатый водами, лесами и дичью, Митридат приказал остановиться и готовиться к бою. Тиграна с подмогой перестали ждать.

Воины уныло оглядывались: Акилисена не была родиной ни для понтийцев, ни для скифов, ни для сирийцев. Это был просто перекресток путей войны. Гору обнесли рвами, нагромоздили камней у расщелин.

С укрепленных позиций было видно: римляне не спеша разводят костры, готовят пищу, осматривают и примеряют боевое снаряжение. Подкрепившись, так же не спеша двинулись. Бой, как обычно, открыли новобранцы. Они выскакивали вперед, бахвалились, вызывали на поединок храбрейших. Вот еще совсем желторотый верткий мальчишка, кривляясь, выкрикивает, что справится с десятком варваров. Кто-то из сирийцев пустил стрелу. Пронзенный велит упал, почти детским визгливым голосом выкрикивая проклятия. Римляне кинулись в атаку. Сирийцы отразили натиск и клином врезались в ряды легионеров. Темные фигуры римлян перемешались с яркими одеждами восточных войск. Сверкнула чешуя панцирей македонских наемников. На левом фланге бирюзовой пеной рассыпалась конница Артаксеркса. Колхи, лазы и албаны защищали центр. Арабы, савроматы и скифы сражались на правом фланге. С гиком, горяча коней, они наскакивали на медленно двигавшегося врага, осыпали его отравленными дротиками и мгновенно отступали, чтоб через минуту вновь устремиться в атаку.

Филипп с отрядом дворцовой стражи охранял Эгиду Понта. Сплотившись вокруг знамени, вожди войск — Митридат, Артаксеркс, шейхи обеих Аравий, князья народов гор — руководили битвой. Митридат хмурился. Артаксеркс благодушно, точно перед ним разыгрывалась красочная пантомима, оглядывал поле битвы.

В гуще сражающихся он мельком заметил Гипсикратию. С копьем наперевес она промчалась среди сирийских войск. Антиох ударил на римскую ставку. Захваченный врасплох, полураздетый Лукулл выскочил из шатра. Он на ходу застегивал латы на своем дородном теле. Гипсикратия метнула в него копье, но промахнулась. Выхватив меч, направила коня к римскому полководцу, но легионеры быстро перегруппировались и сомкнули каре вокруг своего вождя. В Гипсикратию полетел град дротиков. Антиох, дико крича, кинулся на выручку. Сирийцы лавиной устремились за своим царем. В брешь римской цепи ворвался отряд Люция.

— Перебежчиков не щадить! — закричал Лукулл. Дородность и одышка не мешали быстроте и точности его движений. Одним ударом он разрубал жертву от плеча до пояса и продвигался вперед.

Перед ним выросла щетина копий. Однако мысль захватить Гипсикратию опьянила римского вождя. Владея таким залогом, он продиктует Мнтридату любые условия. Она тут, рядом — но в это время юный Антиох изогнулся и метнул копье. Лукулл очень ловко подхватил его на щит и снова взмахнул мечом. Нападавшие на него сирийцы попятились. Это минутное замешательство дало перевес римлянам.

Статный трибун в алом сагуме вступил с Гипсикратией в поединок. Царица, метнув копье, обняла шею своего коня. Верный скакун вынес ее из боя. Трибун не преследовал. Это было бы слишком рискованно, а жизнь римского патриция драгоценна. Он стегнул коня и отъехал в безопасное место.

В дело вступили триарии. Как всегда, им предоставлялось последнее слово на поле битвы. Оттеснив и частью смяв отряд Люция, отборнейшие воины римского резерва замкнули кольцо вокруг сирийцев.

Стоя недвижно, закованные с ног до головы в железо, триарии равномерно и метко кидали копья. Вблизи они казались совершенно неуязвимыми.

Антиох и горстка бывших гелиотов еще сражались. Их прикрывала баррикада из павших тел.

На невысоком холме показался статный трибун в алом сагуме.

— Достать! — крикнул он, указывая на сирийцев.

Антиох узнал Эмилия Мунда, любовника своей матери, и метнул в него дротик. Триарии, вздевая трупы на копья, быстро разбрасывали прикрытие. Мунд что-то снова крикнул. В воздухе взвилась петля и захлестнула Антиоха. Вмиг через трупы его потащили к трибуну.

— Щенок моей потаскухи! Я так и знал. — Мунд сам сорвал с пленника доспехи и ударил его плетью. — Будь ты проклят! Мало ты крови испортил мне в Антиохии.

Удары сыпались один за другим. Сквозь тонкое полотно хитона выступили кровавые полосы. Но мальчик молчал. Наконец трибун пнул пленника ногой в лицо и, зло усмехаясь, распорядился:

— Подберите! И еще проучите палками, но только не до смерти, а то пропадет мой выкуп.

Между тем персидская конница схватилась с триариями. Римские всадники пытались прикрыть свою пехоту, но были вмиг опрокинуты. Пригнувшись к седлу, Митридат жадно следил за боем.

— Лучше нет персидской конницы, но и скифы не уступят! Ах, Антиох, славный, храбрый царевич Антиох! — Он гикнул, увлекая за собой кочевников. Скифы и арабы ударили на римлян сбоку…

* * *

Сорок пять дней длилась осада лагеря понтийцев. Македонскую фалангу римляне опрокинули в первые же дни. Ветераны Армелая, обезоруженные, бросались на вражьи пики. В плен не сдался ни один. Драконы гор иберы, смяв римскую легкую пехоту, ушли в пустыню — недалеко: их догнала конница Лукулла и перебила поодиночке. Еще более печальная участь постигла арабов. Римляне вырывали им языки и, отрубив по локоть руки, выгоняли в пустыню. Царю Персиды Лукулл предложил почетный мир, но Артаксеркс, рассмеявшись, приказал наградить золотом отважных послов и повел остатки своей конницы на свежие римские силы.

«Это безумие!» — с ужасом подумал Филипп, видя, как всадники с дикими воплями несутся на железные квадраты римских когорт.

Он метался по полю. Гибнет все: слава, миродержавие Понтийского царства, воинская честь, но он еще жив, его не берут римские стрелы — почему? Почему ему не суждено погибнуть как воину?

Италийские перебежчики, не отступив ни на шаг, полегли вокруг своих орлов. Между трупов, собирая сухой бурьян и обломку копий, бродила высокая седая женщина. Она окликнула Филиппа:

— Помоги мне.

Филипп вскрикнул от изумления и горести. Перед ним была Фаустина. Она безмолвно указала на труп, прикрытый плащом, и принялась разводить костер. Филипп помог ей возложить тело Люция на погребальное пламя.

— Я не могу оставить тебя одну.

— Я остаюсь с моим супругом. Твое место там.

Вдали еще кипела битва. Филипп ушел оглядываясь.

Фаустина вынула кинжал и, поцеловав лезвие, вонзила себе в грудь.

Римляне подожгли лес. Началась паника. Пылающая чаща обдавала бойцов удушливой гарью. Колхи в истерзанных тигровых шкурах еще сражались.

Над грудой мертвых тел, озаренный лесным пожаром, вставал черный силуэт старого Понтийца. Гипсикратия прикрывала его своим щитом.

— Грузи казну! — крикнула она Филиппу. — Скачи в Армению к дочери царя!

 

XV

Златошерстный скакун распластался в беге. Вдали слышался топот. Ближе, ближе… Филипп обернулся. Взошедшая луна осветила сухую фигуру кочевника. Царь?

— Она ранена, — крикнул издали Митридат.

Филипп натянул поводья. Лошади поскакали рядом. Гипсикратия, призрачно-бледная, лежала на руках царя.

— Спи, девочка, — Митридат поцеловал ее глаза.

Ночной холод пустыни заставил беглецов жаться друг к другу. Филипп долго не мог уснуть. Со смертью Люция рвалась последняя привязанность к близким. Он положил руку на грудь. Под хитоном, обернутый в синюю тряпочку, на тонком шнурке висел ржавый гвоздь.

Разыскивая на поле битвы Люция, Филипп споткнулся о раненого. Лицо его было изуродовано ударом пики. Один глаз вытек, другой, полуприкрытый судорожно вздрагивающим веком, глядел.

— Ир! — Филипп нагнулся и дал умирающему воды. Гелиот отхлебнул, в груди у него заклокотало, вместе с предсмертным хрипом Филипп услышал:

— Возьми на шнурке гвоздь! Он был вбит в рану Аридема. Возьми и забей: его в гроб Рима!

Ир вздохнул и вытянулся…

С какими мыслями умирали люди! Филипп с суеверным трепетом потрогал ржавый гвоздь.

Гипсикратия стонала во сне. Митридат, утомленный кровавой битвой и отступлением, крепко спал. Молчала пустыня, озаренная зеленым лунным светом. Ветер шевелил пески, занося следы беглецов. Теперь римляне не найдут их.

Утром закололи коня. Кровь выпили. Мясо, нарезанное тоненькими ломтиками, разложили вялиться на солнце. Ослабевшая Гипсикратия не могла жевать жесткую конину. Старый Понтиец кормил ее из своего рта. Филиппа поразили капли слез на ресницах Митридата.

Вода кончилась. Последний глоток разделили поровну. Митридат не стал пить: он сильней своих спутников.

По ночам песок остывал, на оружии выступала роса. Беглецы жадно лизали холодный металл. Спустя два дня Митридат припал ухом к земле, выкопал небольшую ямку и, взяв в рот щепотку песка, слабо крикнул:

— Ройте!

Клинками и остриями копий разрыли песок. На глубине двух локтей выступила мутная солоноватая вода. Жадно пили. Наполнили кожаные мешки, фляжки, шлемы. Драгоценности из курджумов пересыпали в плащ.

— Мы растеряем сокровища, — нерешительно заметила Гипсикратия.

— Вода дороже! — отрезал Митридат.

В полдень небольшое облачко нависло над пустыней. Филипп и Гипсикратия с надеждой взглянули на небо.

— Быть дождю!

Митридат отвел от них угрюмый взгляд.

— Дождей в эту пору не бывает, идет хамсин, песчаная вьюга..

Все трое начали готовиться к бою с пустыней. Вбили в песок копья, натянули на них плащи. Стреножили лошадей и, смочив водой разорванную одежду, завязали им морды. Нырнули в утлую палатку только тогда, когда желтый туман густо затянул солнце. Песок курился по низу, шуршал все сильнее и сильнее. Едва успели прикрыть лица влажными лоскутьями почувствовали: над барханами пробежал горячий ветер. Что это? Неужели он затих? И вдруг задуло со всех сторон. Кони рванулись, но, стреноженные, упали. Хамсин сорвался, вздыбил и закрутил песчаные столбы, погнал тучи раскаленного песка, швырялся откуда-то занесенными камнями, вырывал с корнем колючие кусты саксаула. Дышать становилось все трудней. Филипп прижался лицом к плечу Гипсикратии и потерял сознание.

Очнулся лежа на спине. Над ним сияло ничем не омраченное солнце. Вокруг выросли новые холмы, залегли новые лощины. Митридат седлал коней.

— В путь!

Лошади еле брели, вода кончилась. К вечеру Гипсикратия бессильно поникла:

— Умираю! Похороните!

Она больше не приходила в сознание. Бред перемежался с глубокими обмороками. Митридат, прямой, с окаменевшим лицом, молчал, и это молчание совсем угнетало Филиппа.

И вдруг, приподнявшись на стременах, царь выкрикнул:

— Армяне! Подмога!

Он бешено хлестнул нагайкой коня. Филипп помчался за ним. Ему показалось, что Митридат лишился рассудка. Но вот на горизонте появились черные точки, двигалась неровная темная линия.

— Войска Тиграна! — Митридат остановил коня. — Теперь видишь?

Он поднял голову Гипсикратии.

— Мертва!

Филипп приложил клинок к ее губам. Лезвие замутилось.

— Она жива, государь.

Он уже различал вдали армянских всадников. Впереди скакал высокий стройный витязь в сияющих позолотой доспехах.

— Дедушка, не вини меня! — Артаваз ударил себя по доспехам. — Мать и я умоляли отца, но он все медлил. Сколько слез пролила мать! Отец признался ей, что колеблется. Тогда я сказал: или ты поможешь деду, или я тебе не сын! И он снарядил это воинство. Мы спешили, но… то недостаточное снаряжение, то песчаная буря…

— Тигран рассчитал плохо: и мне не помог, и с Римом в мире не остался — по нашим пятам Лукулл идет на Армению… — Митридат нахмурился.

 

Глава вторая

Плен

 

I

Гостеприимство армянского царя походило на плен. Горный замок, предоставленный Тиграном тестю, день и ночь охранялся воинами.

Филипп уныло обводил взглядом красные нагие холмы, обрывистые скалы, темнеющие между ними расщелины, по дну которых с грохотом, ворочая камни, неслись бурные потоки. Дальше и выше — опять горы, отвесные, в ледяных сверкающих ожерельях. Еще выше — голубоватые снежные вершины. Чистое небо пронизано слепящей бирюзой, воздух разрежен и так тяжел, что захватывает дыхание. И им придется зимовать в этой каменной пустыне!

Филипп качал головой. Он вспомнил последнюю встречу с царем Армении.

Провожая тестя, Тигран удивился: зачем царь Понта берет с собой слугу? Он покосился на Филиппа.

— Разве мои слуги не сумеют угодить Солнцу?

— Мой верховный стратег сановник, а не слуга! — возразил Митридат.

Тигран попытался настаивать на своем, но старый царь так сверкнул глазами, что его зять лишь позволил выразить сомнение — стоит ли везти в горы курджумы с драгоценностями? Сокровищница дворца к услугам Солнца.

— Драгоценности мы возьмем с собой! — Гипсикратия, обнажив меч, встала у курджумов. — К ним подойдут только через мой труп.

И вот драгоценности с ними, а в замке — ни слуг, ни соседей, завывают сквозняки, холодный, нежилой воздух…

Гипсикратия сама топит очаг. В первый день дым повалил назад. Послышались писк и возня. Обгоревшие летучие мыши посыпались из трубы.

А стража устроилась в домике у ворот. Там ярко пылает огонь и вкусно пахнет пловом. Армяне подчеркнуто не понимают ни по-гречески, ни по-персидски. Прислушиваются лишь к скифским проклятиям Митридата — что нужно старому царю? Неужели ему мало того, что в крепости есть… бадья у колодца, хворост у замковых конюшен, при нем верные слуги, — ведь он не пожелал других, почему же он теперь недоволен?

 

II

Сурова зима в Армении. Снеговая линия спустилась так низко, что не только горы, но и холмы покрылись белой хрусткой коркой. Во дворе снег днем подтаивает, но к вечеру лед снова сковывает лужи. В ненастье туманы и облака ползут по земле и плотной пеленой обволакивают замок. Ночью мороз усиливается. Лунные полосы падают на плиты пола.

То исчезая во мраке, то вновь вырастая, мелькает высокая, все еще прямая фигура Митридата. Полы одежды развеваются от быстрой ходьбы. Дойдя до угла, он резко поворачивает и вновь мечется по пустому замку.

Вихри мыслей проносятся в его голове. Далекие видения встают перед старым царем.

Маленьким грязным оборванцем бредет он за овечьим стадом. Горячий песок жжет ноги. Там и сям на караванных путях, точно потревоженные духи, вздымаются пыльные смерчи. Кружатся, сталкиваются и испуганно мчатся друг от друга.

Эта горячая безудержная пляска будила в мальчике нелепые, недобрые чувства. Почему он, светлоликий царевич, изгнан матерью? За что она возненавидела его? Возненавидела?!

Поздно вечером, припав вместе с ягнятами к теплому овечьему вымени, маленький Митридат вспоминал ласковые руки матери. Они нежно гладили, прижимали к груди его голову, и мальчик осторожно касался губами золотисто-смуглой ложбинки, выглядывавшей из раздвинувшихся складок пеплоса, жадно вдыхал знакомый аромат розового масла… Смерть отца отняла у него это счастье.

Возле матери появился угрюмый, требующий к себе почтения человек, — и маленькому царевичу только изредка стали разрешать переступать порог ее опочивальни. Он входил, пугливо кланяясь, и сразу же останавливался, наткнувшись на злобный взгляд отчима. А в глазах матери застыло выражение страха и покорности. Она отшатнулась от него, как шарахаются друг от друга эти пыльные крутени, порожденные пустыней. Измена! Измена! Мать изменила ему!..

Все быстрее и быстрее ходит по пустому замку старый царь. Его широкие одежды распахиваются, как крылья. Трижды прав был Митридат Евпатор! Он мстил. Он отнял отцовский престол у глупой злой женщины и ее трусливого любовника. Он казнил их. Не ради себя, даже не ради отмщения за отца совершил он это кровавое деяние. Ради царства и народа! Точно дикие звери, бродили в отрогах Кавказа племена колхов, лазов, албанов. Они не знали вкуса мягкого душистого хлеба, благоуханной мастики, маслянистых, вмиг утоляющих самый лютый голод оливок! Митридат Евпатор щедро оделил их этими дарами Эллады.

Томились и умирали от жажды кочевники, дети пустыни. Царь Понта согнал толпы пленных и приказал рыть колодцы.

Он всегда был милостив к малым сим, карал лишь корыстолюбцев и изменников. За что же его так жестоко наказала судьба? Сыны его, родные сыны — первенец Махар и веселый любимец, легконогий, как молодой джейран, Фарнак — в римском стане! Не пленниками, нет! Цари романолюбивые, они пьют вино и делят хлеб с волчьей стаей.

Митридат заскрежетал зубами. Прервав стремительный шаг, прислонился лбом к холодным камням стены. Филипп вздрогнул, но тотчас же отвел взгляд от царя и принялся ворошить в очаге угли.

Митридат не заметил своего придворного. Резким рывком отстранился от стены и снова зашагал по гулким плитам.

Измена! Всюду измена! В первую войну с Римом предали малоазийские греки. Подлые риторы! Ну и досталось же им от царя Понта! Взяв Милет, он камня на камне не оставил от их города. А вслед за изменниками восемьдесят тысяч италиков в один день полегли под ножами восставших. И прав, трижды прав был он, истребляя волчье племя. Это они, вертлявые, сипеволосые сагатусы занесли на Восток свое лукавое «Divide et impera» — «Разделяй и властвуй!»

Десятилетиями сманивали, развращали трусливых, подленьких царишек: Антиох, Дейотар, Никомед, Махар — да разве можно запомнить все эти пакостные клички! Они сливались для старого кочевника в одно омерзительное стоглазое, стоустое месиво. И эта гидра копошилась на земле, жадно хватала из рук победителей подачки, трепетно следила за каждым мановением волчьей лапы.

Уничтожить гадину! Сжечь дотла их столицу, как сделали волки с Карфагеном!

Митридат внезапно остановился. Его мысли всегда привлекала таинственная и скорбная судьба Ганнибала. Лучший стратег подлунного мира, может быть, более мужественный и мудрый, чем сам Македонец, — и побежден, побежден!

Таинственные гигантские тени встают над заснеженными вершинами. Тяжелый топот падает в расщелины, превращаясь в неясный устрашающий гул. Оползень с гор? Скалы сдвинулись? Слоны, дерзкие воины Ганнибала идут через Альпы. Ганнибал спешит растоптать Рим, сулит свободу племенам Италии. А они?.. Они не захотели ее!

Царь шагнул к узкой амбразуре. Луна скрылась. На темном застывшем небе мелким пунктиром прорезывались озябшие звезды. Белели вдали очертания Арарата, похожие на сдвоенные слоновьи головы.

Не захотели италики свободы из рук иноземца, отказались от щедрых даров великого полководца! Остались верны своей кровной, вспаханной, ухоженной отцами и дедами земле.

А он, Митридат? Он тоже всем сулил свободу. Один из всех владык Востока старый Понтиец любил и чтил тебя, мать-Азия! Он тоже обещал всем свободу. Он знал, что, спалив Коракесион, доберутся волки и до Синопы, и до Пантикапея. Знал, что лишь дружным, единым усилием всех народов и племен можно опрокинуть крепнущую с каждым годом державу квиритов. Никто, никто из тех, кому боги доверили судьбы царств азийских, не постиг необходимости единения. И единения не было. Рабы, предатели, женоподобные евнухи! Ни закона! Ни справедливости! Ни верности! О горе, горе! За что боги так безжалостны к Митридату Евпатору?

Нет, не были боги безжалостны. Они послали ему на пороге седой старости утешение и опору — отважного Пергамца. Какое ему было дело, был ли то чудом спасенный царевич или избранный богами пастух? Аридем был верен, бился до конца И в час мучительной казни, наверное, клял предавшего его Понтийца так же как Митридат клянет сейчас предавших его!

О горе! Горе! Как ослепила тогда старого царя насмешливая Клио! Он, он сам предал единственного, кто был верен, был молод, был могуч!

Пергамец нес в века великий замысел. Гипсикратия что?

Влюбленная девочка! Артаваз — дитя, мечтатель, поэт, ему греческие стихи дороже царственных дел. А Пергамец был муж, уже цветущий годами и державным разумом.

Он знал то, что поверженный Митридат постиг лишь ценой кровавых горестей, ценой великих скорбей, — он знал, за что радостно и мужественно отдают жизнь люди. Не рабы, нет, друзья-воины, живущие единой мечтой со своим вождем, — лишь они несокрушимы!

Митридат потряс сжатыми кулаками, проклиная богов, ослепивших его в тот миг, когда судьба и Рима и Востока уже лежала на весах Клио. О, будь проклята его слепота! Слепота человека, привыкшего к обманам! Будь прокляты те, кто с младенчества отнял у Митридата Евпатора веру в честь мужа, в доблесть воина, в сердце человеческое! Разве ж не достойней стократ править простыми, открытыми детьми полей, чем быть царем над миром лжи и коварства, над миром змей и ехидн!

Митридат подошел к затухающему очагу.

— Сидя спишь? — коснулся рукой плеча Филиппа и, не дожидаясь ответа, круто повернулся и вновь безмолвно зашагал из угла в угол.

Филипп, проводив царя взглядом, бесшумно подбросил в очаг связки хвороста. Долго смотрел в разгорающееся пламя — вздохнул: одни боги ведают, чем кончится этот плен. Может быть, над ним, Филиппом Агеноридом, исполнится старинное проклятие: «Да умрешь ты последним в роде». Все, кого он любил, мертвы: мать, Армелай, Аридем, Люций, Фабиола и его дитя в ней, ни разу не виденное, еще не рожденное, его плоть и кровь, которую во чреве матери бросили на растерзание диким зверям.

— Все мертвы, все… — глухо простонал он, роняя в колени голову.

 

III

Снежные бури замели перевал. Начальник армянской стражи велел Гипсикратии печь меньше лепешек. Кто знает, когда караван из долины привезет муку?

Гипсикратия скрыла от царя горькую истину. Ограничить державного пленника в пище, смущать его дух житейскими заботами было бы слишком жестоко, но она и Филипп должны помнить: мука в горной крепости на исходе.

Митридат, осунувшийся, обросший длинными седыми волосами, сидел нахмуренный, ничего не замечая. Неожиданно вскакивал и начинал метаться по залу. В порыве гнева и отчаяния он осыпал свою подругу проклятиями. Зачем она медлит? Почему до сих пор не покинула его? Она молода и прекрасна. Чего она ждет от полутрупа? Его сокровищ? Умирая, он бросит их в пропасть. Может быть, она считает себя обязанной делить с ним позорное гостеприимство Тиграна? Детские сказки о великодушии! Никто ничего никому не обязан! Он не нуждается в чьем-либо сострадании. Зачем ей нищий, бездомный старик? Он больше не царь. Он изгнанник, пленник. Зачем она себя губит? Это не любовь. Женщина не может любить побежденного. Он не хочет подаяния!

Осыпав свою подругу оскорблениями и проклятиями, Митридат стремительно уходил к себе, но прежде чем он успевал запереть дверь, Гипсикратия, проворная и тонкая, как ласка, проскальзывала в его опочивальню. Она знала: бурное отчаяние сменится безмолвной скорбью, и тогда ее нежность смягчит муку пленного вождя.

Царь брал ее дары, но в остальное время не замечал бедной девушки. Филипп с тоской и тревогой наблюдал за ее угасанием. Гипсикратия надрывалась над непривычной домашней работой, несла каждую ночь стражу в самые тяжелые предутренние часы, и еще у нее хватало сил утешать и ободрять обоих мужчин. С ним в последнее время она была еще более ласковой. Филипп не раз задумывался: что если, поклоняясь Митридату и принося в жертву ему свою юность, она по-женски любит его, а не царя? В холодные вечера они согревались под одним плащом, и Гипсикратия искала его тепла.

Как-то, забывшись, он привлек ее далеко не по-братски, она не отшатнулась, не оттолкнула его, но посмотрела на него таким жалостливо-укоряющим взглядом — это ли не загадка? Два дня не разговаривала с ним. Молча ставила перед ним пищу, молча сменяла на часах. На третий вечер села возле и вздохнула.

— Холодно? — осторожно заметил Филипп.

— Да! — Она обернулась. — Я очень люблю тебя и не хочу помнить твою глупую дерзость! Не обижай меня больше. — Она пригнулась к огню и мелко вздрогнула. — Мне и без того тяжко.

Филипп положил руку на ее пальцы. Гипсикратия ласково и обрадованно вскинула ресницы. Они долго молчали.

Метели все чаще и свирепей гуляли в горах. Ветер задувал пламя в очаге. На улицу было страшно выйти. Бадья у колодца оледенела. Пили снеговую воду.

В эту ночь завывание бури было особенно зловещим. Митридат, греясь у огня, попросил Филиппа рассказать какую-нибудь историю.

— Какую, государь?

— Какую хочешь…

Но пока Филипп настраивал кифару и напрягал память, Митридат вдруг изменил желание.

— Нет, сегодня я сам расскажу, — глухо проговорил он. — Ты слышал, конечно, о Прометее? Титан Прометей похитил для людей огонь с неба, но люди предали его, а боги, хитрые и завистливые, приковали к скале. Говорят, каждую ночь орел прилетал терзать Прометея. Вздор! Орла не было! Безделье убило титана! Теперь я понимаю весь ужас этой казни. Пытку бездельем, когда каждая минута дорога, когда ты нужен, как дождь в засуху! Если б парфы не ушли, мы бы победили. Всюду измена.

— Я думаю, Солнце, — осторожно возразил Филипп, — нас победили главным образом потому, что у нас не было пехоты. Решили исход битвы римские триарии.

— Я рассчитывал на Тиграна.

— Если выберемся живьем из этой западни, мы не станем, Солнце, рассчитывать на союзников. Внутри наших войск должно быть как можно меньше всадников, как можно больше тяжеловооруженных пехотинцев. О твердыни римских каре разбилась конница Артаксеркса, колхи и скифы. Кочевники — дети степей и пустынь — хороши лишь в рассыпном бою. Нам, государь, придется вырастить тяжеловооруженных пехотинцев.

Митридат, против обыкновения, с интересом выслушал Филиппа. Под конец даже заметил:

— Да ты, я вижу, многому научился! Весной начнем набирать новое войско. Я отдам тебе власть верховного стратега.

 

IV

В начале самого холодного зимнего месяца столицу Армении неожиданно посетил тетрарх Галатии Дейотар. Он постарел, но годы не сделали его умнее. Встретившись с Великим царем Армении Тиграном, он вдруг, поводя распутными бархатными глазами, завел речь… о прелестях римской жизни. Он отдыхал нынешним летом в италийских Байях — чудесном приморском городе. Какая жизнь! Какие женщины! Его вилла стояла через дорогу от виллы консуляра Брута! Супруга консуляра — самая дивная женщина в мире. Римлянки так просты в обхождении и нравах! Он каждое утро мог созерцать, как дивная Сервилия купается.

Заметив, что Тигран не разделяет его восторгов, Дейотар нисколько не смутился. Он продолжал:

— Все возрасты находят в Риме утеху. Государственной мудрости квиритов должны учиться народы и цари…

— Волк всегда мудрей овцы, — угрюмо вставил Тигран. — Он всегда перегрызет ей горло…

— Напрасный страх. — Дейотар почти покровительственно коснулся руки собеседника. — Кому Рим несет оковы и бич? Рабам, мятежникам, вечно недовольной черни и нерадивым пахарям. Где и какой царь — друг Рима — потерял голову или хотя бы диадему?

— Антиоху Сирийскому в плену отбили печень.

— Дерзкий мальчишка бунтовал. Но, вняв слезам его матери, Анастазии романолюбивой, его отпустили. В Байях я беседовал с Иродом Антипой — тетрархом Иудеи, царем весьма романолюбивым. В Иудее древние храмы, верования, обычаи народа остались неприкосновенными. Лучшим людям дано римское гражданство, но чернь и рабы усмирены прочно. Кто из нас, царей, может быть уверен в собственной черни? Махар Боспорский поступил, как муж власти и разума. Не упускай счастья… ты держишь его в руках!..

— Я не знаю, о каком счастье ты говоришь, — вздохнул Тигран.

— Позволь счесть твои слова шуткой. — Дейотар льстиво улыбнулся. — Ты подобен волшебнику, заключившему злой гений мятежей в железный ларец. Неужели ты выпустишь этого демона на свободу и ввергнешь Вселенную в пламя восстаний?

— Я понял, о ком ты говоришь. — Тигран с шумом отхлебнул вина. — Если люди нуждаются в чем-нибудь, они приходят и берут. Я бессилен помешать и бессилен помочь: я не знаю, где скрывается мой тесть.

— Мятеж — худшее из всех зол! Благородные воины — патриций Рима или витязь Армении — всегда поймут друг друга. Но горе тому, кто поднимает раба на господина! И больно думать, что среди нас — царей Востока — есть безумцы, зараженные этой проказой. Уравнять все племена, отменить рабство, сравнять глупого с умным, чистого с нечистым! И к этому стремится не беглый раб, не обезумевший князек, но царь, Митридат Евпатор! Поверь, Тигран-бог, Рим — спасение царей благоразумных.

Царь Армении, шмыгая носом, кивал головой, слушая гостя. Он во всем соглашался с галатянином, даже в том, что Митридат стремится… сравнять «чистого с нечистым» — не глупцу Дейотару мог поверить Тигран свои тайные мысли!

 

V

Митридат слег. Он не притрагивался к пище, не бранил Гипсикратию, не роптал. Третьи сутки, укутанный теплыми плащами, пребывал в каком-то оцепенении.

Гипсикратия не отходила от его ложа; сдерживая кашель, поправляла подушки, еще и еще укрывала ноги, потом снова усаживалась и, припав губами к бессильно свисавшей руке, целыми часами недвижно смотрела на заострившиеся черты угасающего царя. «Это конец? Неужели так просто приходит конец?» — с ужасом оглядывалась она на Филиппа. Но тот молчал: что он мог ответить на ее безмолвные вопросы? Только повторить их? А холода усиливались. Все эти дни дули свирепые ветры. Потом повалил снег.

— Я хочу горячего молока, — как-то под вечер уронил Митридат. — Козье молоко с красным перцем исцелило бы меня…

Гипсикратия исчезла.

Наутро метель усилилась. Часовые запрятались в свои сторожки. Ветер крутил белые столбы, сплошной стеной мел снег, свистел в трубе и рвался в двери. Филипп заткнул бойницы ковровыми подушками, но колючий холод проникал сквозь какие-то другие щели. Митридат стонал в своей опочивальне.

— Гипсикратия! Где Гипсикратия?

Филипп неслышно появился у его ложа.

— Государь…

Митридат скривил запекшиеся губы.

— Ушла! Я догадался… Что ей делать с трупом побежденного старика? Сокровища унесла? Пусть… Лучше ей, чем Тиграну.

Он закашлялся.

— Горячего б молока… все прошло бы…

К вечеру ветер стих. Гипсикратии все не было. Царь больше не спрашивал. На дворе стояла тишина. Снег валил большими хлопьями. Филипп вышел на крыльцо, и ему показалось, что за снежной стеной кто-то прячется. Она? Нет, выступ бойницы… Постояв несколько минут, он вернулся в замок.

Царь не шевелился. Филипп поставил перед ним еду. Митридат с грустной иронией взглянул на пригоревшие лепешки.

— Без нее даже хлеба нам не испечь. — И вдруг, сбрасывая покрывала, приподнялся на локти. Внизу в темноте стукнула дверь. Филипп с факелом сбежал по лестнице. Вся мокрая от снега, прижимая руки к груди, ему навстречу шла Гипсикратия.

— Возьми! — Она распахнула одежду.

Филипп осторожно взял из ее озябших рук плоский кувшин, тщательно завернутый в обрывки шерстяного покрывала.

— Отнеси ему, я переоденусь!

Митридата Филипп увидел в том же положении.

— Она пришла? Она… — Он с изумлением глядел на налитое в чашу еще тепловатое козье молоко и не верил своим глазам. — В такую бурю… — благоговейно шептал он. — В такую бурю!..

Гипсикратия уже в сухой одежде подошла к очагу. Она никак не могла согреться и вся дрожала.

— Я думал, что ты не вернешься ко мне, — склоняя голову и пряча от нее глаза, виновато уронил Митридат.

— Я сама не надеялась, — серьезно ответила Гипсикратия, — снежная буря так крутила, что я скатилась с перевала. Хорошо, что упала в сугроб. Я дважды сбивалась с дороги.

— Как же тебя пропустили стражники? — удивился Филипп.

— Я перелезла через стену. — Она сняла закипевшее, розовое от перца молоко и тихо добавила: — Ты должен исцелиться, государь.

— Выпей со мной, — Митридат протянул ей чашу.

Гипсикратия отвернулась, судорожно сглатывая.

— Я не выношу запаха…

— Может быть, ты хочешь? — Чаша поплыла в другую сторону.

Филипп деликатно отказался. Гипсикратия с благодарностью взглянула на него.

Митридат пил маленькими глотками, растягивая наслаждение, и до капли осушил чашу. Его глаза искрились от удовольствия.

— Теперь я буду жить! У меня отлегло в груди. Девочка, ты стоишь Армелая!

Гипсикратия улыбнулась. А Филипп невольно подумал: «Она стоит и тебя и меня, государь!»

Неся стражу, он всю ночь слышал глухой кашель Гипсикратии.

 

VI

Через ущелья, пропасти, стремнины ведет Вахтанг свои дружины. — Могучи персы! Жизнь мила… Но мать слезами не могла его от битвы удержать. Сказал Вахтанг: послушай, мать! Отрадней мне в сраженье пасть, чем чужеземца злую власть над милой родиной признать. Его не удержала дома мать. В груди героя места нет слезам, Вахтанг примером будет нам! Позор тому народу и царю, коль родины своей зарю за сладкий сон и жирный плов он, как торгаш, продать готов.

Бурей рукоплесканий и криками восторга встретил народ стихи о Вахтанге. Последние строфы были подхвачены всем театром.

Актер Порсена, могучий и величественный, отвечая на овации, долго не сходил со сцены.

Легат Рима возмущенно поднялся в орхестре: зачем великий царь затащил его в этот балаган?! Разве нет благопристойных пьес: «Верный слуга», «Покорный галл» или, на худой конец, безобидных греческих или римских комедий? Была обещана трагедия о победе над персами. Он думал, что речь пойдет о победе Рима, а угостили его какой-то непристойностью! Эмилий Мунд метал гневные взгляды на окружающих.

— Это правда, это правда, благородный Эмилий, — сразу же согласился перепуганный Тигран, — к чему было вытаскивать на сцену эту столетнюю дребедень?

Устроитель игр, дальний родственник правящей династии Тиридат, жил в постоянном страхе не угодить «сильным мира», но на этот раз он сладко улыбнулся:

— Стихи о Вахтанге написаны царевичем Артавазом…

Эмилий Мунд резко повернулся к нему.

— В Риме секут за подобные стишки, а у вас… — и повелительно бросил Тиграну: — Уйми царевича, если не хочешь, чтобы он пошел по следам деда.

Тигран был вне себя.

— Уйму, благородный Эмилий, уйму… Будь проклят день, когда я связался с этим змеиным родом понтийцев!

А Порсена все еще не уходил со сцены. Из сорока пяти лет своей жизни сорок три он отдал Мельпомене. Двухлетним малюткой он уже стал актером — выступил в роли сына Гектора, младенца Астианакса. С тех пор одно его появление вызывало рукоплескание народа. Сегодня осуществилась его заветная мечта. Он играл в первой армянской трагедии. Его ученик и поклонник царевич Артаваз создал мужественный и суровый образ Вахтанга. Великий царь разгневан, легат Рима покинул зал — значит, пьеса удалась автору. Настанет время, и они вместе воскресят древние народные игрища, сказания об огнеликом боге Гайке…

…Как всегда, спокойным и ясным предстал Порсена перед Тиридатом.

— Ты обманул меня, — обрушился на него устроитель игр, — ты сказал — пьеса о победе над персами, мы все поняли: о победе божественного Помпея над царем Понта.

— Об этой трагедии народов напишут поэты будущих веков, — ответил великий актер.

— Я удивляюсь, Порсена, разве тебе жизнь не мила? Ты стал дерзким, развращаешь сердце наследника престола!..

— Никто еще не слыхал из моих уст нечистых намеков.

— Куда уж там двусмысленные намеки! — Тиридат сердито хлопнул рукой по барьеру орхестры. — Ты в лицо выпаливаешь все свои дерзости!

Порсена чуть заметно улыбнулся. Зрительный зал был пуст, но невидимые, те, для кого он играл, были тут. Их тепло, их дыхание, учащенное биение сердец поддерживали великого актера.

— Я могу покинуть сцену…

Тиридат сразу смягчился.

— Зачем покидать сцену? Я только советую тебе… Дело ли актера вмешиваться в игру царей? Ты обязан забавлять нас в часы досуга. Пусть твое искусство служит любви и красоте.

— Учитель! — в орхестру стремительно влетел Артаваз. — Я наслаждался твоей игрой из глубины зала. Как хорошо, что ты здесь! Тиридат потом выскажет свои взгляды на искусство, а теперь я провожу тебя. — Он лукаво повел бровью. — Конечно, если царевич отпустит нас?..

 

VII

Площадь перед театром была безлюдна. Дворцовая стража успела разогнать народ, собравшийся приветствовать любимого актера.

Во дворце Эмилий Мунд требовал немедленной выдачи Митридата, заточения Артаваза и казни Порсены.

— Ты требуешь невозможного, — сердито возражал Тигран. Его толстый, изрытый оспой нос покраснел от сдержанного гнева. — Старого Понтийца, если он вам нужен, берите сами, но его… надо найти… Я не знаю, где укрывают его горцы. Артаваза я приструню, но Порсену трогать нельзя: народ разнесет мою столицу.

Артаваз и Порсена не ведали, какие идут разговоры в царском дворце. Они шли по улицам старой Артаксаты. Над городом вздымались снежные вершины гор. А внизу красная армянская земля дышала своим теплом.

Узкие улочки предместий были полны людского гомона. От уличных мангалов — маленьких переносных печурок, пылавших перед лавочками, — струился жар. На них жарили каштаны, тыквенное семя, пекли тонкие, как папирус, чуреки.

Разносчики в плоских шапочках и длинных белых рубахах, перехваченных цветными поясами, продавали вяленые дыни и длинные бусы из крупных орехов, залитых застывшим виноградным соком.

Сапожник, греясь у мангала, чинил каблучок сафьяновой туфельки. Громоздкий ткацкий станок, вытащенный из мастерской на улицу, преграждал пешеходам дорогу. Переговариваясь с сапожником, ткач метал в кроснах челнок.

— Взгляни, царевич, какой прекрасный узор, — заговорил Порсена, указывая своему спутнику на работу ткача. — Какие яркие и вместе с тем гармоничные, не кричащие тона! Это наш край: сочный, полный жизни, трудолюбивый и скромный. Твоей следующей темой должен быть Гайк огнеликий, тот, что победил тьму, прорубил горы и дал начало рекам, оросившим армянскую землю.

— Сейчас я полон Прометеем, учитель, — отозвался Артаваз, рассматривая красочные узоры ткани. — Мне хочется найти достаточно сильные, прекрасные армянские слова, чтобы передать дух великого Эсхила. Я уже написал несколько строк, в которых… Но лучше послушай:

На Зевса восстал я, о людях скорбя, Я пламя похитил из небесных чертогов, За это казнен, но лишь прах мой Прикован к скале — жалкое тело мое, Дух же свободен. В огне он живет, Что в хижине каждой пылает!..

— Это не совсем Эсхил, — Порсена улыбнулся, — но это царевич Артаваз. Ты вложил в Эсхилова Прометея свои мечты.

— Не скрою. Я хотел бы дать моему народу армянского Прометея. Таким я его вижу. Переводя Эсхила, я думаю о моем деде. Он стоит перед моими глазами — старый, нет, не старый, а только седовласый, вечно юный царь — кочевник. Ни полчища врагов, ни пустыни не смогли сломить его — титана, заточенного в горном замке моего отца.

— Над Зевсом смеюсь я в плену! Равным себе насильника я не сочту!.. —

во-гречески продекламировал Артаваз.

Их остановил сапожник.

— Я уразумел: молодой господин из тех, кто слагает стихи, — сказал он, подбрасывая в руке сафьяновую туфельку. — По-гречески я не могу, но армянскую сказку рассказал бы!

Порсена и Артаваз переглянулись и пошли дальше.

— Жаль Артаксату.

Артаваз любящим взглядом окидывал раскинувшуюся в садах старую столицу: путаные переулочки предместий, широкие, обрамленные купами дерев площади, круглые своды мозаичных храмов. Вблизи на их стенах можно было рассмотреть: Гайк, в оранжево-алых одеждах, с пламенеющими волосами и огненной бородой, вонзает меч в зелено-темного демона тьмы, а Вахтанг, весь лазорево-ясный, изливает сияние на родную землю… Даже запах лавчонок, пряный, сладкий и подчас назойливо резкий, был дорог молодому царевичу.

— Я посетил Тигранокерт совсем недавно, — задумчиво проговорил Артаваз. — Меня туда повез отец. Сколько народу погибло там при воздвижении дворца!

— Но, говорят, новая столица прекрасна?

— Прекрасна… — усмехнулся Артаваз. — Улицы на римский манер — прямые как стрела, пышный орнамент где нужно и не нужно. Роскошь неумная, кричащая. Мне было совестно. Точно это не столица древнего мудрого народа, а вывеска торгаша. А эти вечные славословия на каждой стене: «Великому царю царей Тиграну! Светочу мудрейшему из мудрых!» Я не знал, куда глаза девать, но отец упивался. Нет, моей столицей я сделаю старушку Артаксату… — Артаваз сжал руку Порсены. — Сколько дум, сколько сил во мне, учитель, но… — Он вздохнул. — Между моей мечтой и ее воплощением — жизнь моего отца, а я не желаю ему смерти!

Друзья подошли к домику на краю обрыва. Разросшийся фруктовый сад отделял его от улицы. Большие шелковицы, ширококронные смоквы, маленький крепкий кизил набухли почками.

— Шамкиз! Солнышко мое! — крикнул Порсена, распахивая двери.

Круглолицая черноволосая толстушка радостно всплеснула руками.

— Царевич! Пришел отведать моих запеченных курочек? Ты осчастливил меня. Когда ты сидишь у нас и толкуешь с моим Порсеной, я вспоминаю нашего Нурика. Он всего на один год был моложе тебя. — Она засуетилась вокруг гостя.

— Да, мы одиноки, — глаза Порсены стали грустными, — не дал нам бог утешения…

— Я б гордился таким отцом, — Артаваз поцеловал руку актеру. — Почему мы не выбираем сами родителей?

— Тогда вместо царства армянского тебе досталось бы царство Мельпомены, — пошутил Порсена.

— Я не был бы в убытке…

— Тебе надо самому становиться отцом, — посоветовал старый актер.

— Нет, учитель! Из тех, кого я знаю, — Артаваз задумался, — я знаю только одну, на чьи кудри я возложил бы венец Армении:

— Так возложи его!

— Не шути, учитель! Я видел ее лишь однажды несколько мгновений.

— «И взорами сказали мы друг другу…» — с ласковой шутливостью продекламировал Порсена.

— Она была без чувств — израненная в битвах, как воин, измученная пустыней, но если бы ты видел ее лицо! Это был лик божества, прекрасный, дышащий полным совершенством. — Артаваз помолчал. — Она одна в моей душе — подруга моего деда.

— Гипсикратия? Но я слышал, она некрасива, далеко не роза Ирана, не лилия долин армянских, — просто худенький мальчик с нездоровым землистым лицом…

— Гипсикратия?! И это говорит художник! — живо возразил Артаваз. — Где ты видел красоту одухотворенную круглой, румяной? Нет, Гипсикратия и есть сама красота. Она вся в движении, напоена яркими огневыми красками жизни, изменчива и постоянна в каждом мгновении!

— Ты поешь песню любви, мой мальчик. — Порсена пододвинул к нему блюдо. — Шамкиз заслушалась! — Старый актер лукаво подмигнул и улыбнулся своей милой черноглазой толстушке.

* * *

Кассандра, царица Армении, не была счастлива с Тиграном. Горечь пережитых лет легла скорбными складками в углах ее рта. Некогда Кассандра тайно и безнадежно любила Армелая.

Армелай был старше, к тому же женат и имел детей. Однажды царевна сама пришла в шатер к полководцу. Армелай со своей обычной, чуть насмешливой учтивостью дал понять ей, что он отнюдь не пылает… — и препроводил ее к отцу. Он, конечно, ничего не сказал царю, но после этого случая Митридат-Солнце поспешил выдать дочь за первого подвернувшегося жениха. Тигран, толстый, скользкий и мелочно-хитрый, вызвал у нее лишь брезгливое презрение. Но он стал отцом ее детей. Впрочем, дочь Шушико, тихую, покорную армяночку, она тоже не любила. Всю нежность, всю неизрасходованную страстность своей души Кассандра отдала сыну: она учила Артаваза греческим словам, искала в нем сходства с Армелаем.

Мальчик очень рано почувствовал скрытую вражду между родителями. Он принял сторону матери, и отец не простил ему этого. Любимицей Тиграна была кроткая Шушико. Недавно он выдал ее замуж. После ухода царевны пропасть между супругами стала еще глубже. Но в последнее время Артаваз дичился и матери: с болью в сердце он убедился, что его музы — божества, такие многоцветные и радостные, мертвы для нее.

Кассандра не спала. Она ждала сына.

— Ты запоздал, мой мальчик, — с тревогой и печалью проговорила царица.

— Ты грустишь, мама? О чем? — Артаваз положил на ее колени голову.

— Это не грусть, мальчик. Эмилий Мунд потребовал, чтобы Тигран выдал Риму моего отца.

— Деда? — Артаваз вскочил. — Они возьмут его только через мой труп!

— Не надо так громко, мой мальчик, — мягко прервала сына царица. — Их не остановят наши трупы! Ты должен спасти деда по-иному…

 

VIII

Снежная буря в горах была последней перед началом весны. Наступило таяние. Бушевали потоки, низвергались водопады. Прилетели ласточки, и их щебет наполнил потеплевший воздух..

Митридат окреп. Сухой, бодрый, он был полон энергии: спадут горные реки, и настанет пора действовать. Он поднимет народы гор, прорвется в Понт и жестоко покарает изменников. Только бы начать, а там… Он понял: нечего и думать одним ударом отбросить Рим. Надо непрерывно Тревожить волков, не давать им нигде укрепиться. С этой звериной стаей возможна лишь затяжная, самая жестокая, самая беспощадная война — такая война будет, и старый Понтиец еще покажет себя!

Он ни с кем не делился своими мыслями. Рано. Пусть зреют, набухают в голове — ничего, голова крепкая, не расколется. А если и расколется, так ведь от добрых мыслей!

Митридат весело, с ухмылкой озирал крепостные стены.

Гипсикратия в сопровождении стражи ходила в селение и вернулась, ведя за собой упирающуюся козочку. На крепостной стене и между плит выросла молодая трава, и к вечеру, вымя озорной пушистой козочки раздулось. Сумерки огласились жалобным блеянием. Филипп пробовал поймать ее, но она прыгала от него и выставляла рожки. Вдвоем с Гипсикратией они с трудом набросили петлю на рога упрямицы. Филипп держал козу, Гипсикратия теребила вымя, но молоко не показывалось. Измученнее животное кричало.

— Подлая коза! — не выдержала Гипсикратия. — Она не желает давать молоко. Попробуй ты!

Митридат неслышно подошел сзади.

— Постой, мальчик, — благодушно проговорил он, отстраняя Филиппа. — Коза не кифара, нужна сноровка.

Сильные ловкие руки старого царя сжимали набухшее вымя. Молоко звонкими певучими струями билось о стенки подойника.

— Был пастухом, пастухом и умру! — Даже они, его ближайшие соратники, пусть думают, что Митридат-Солнце смирился!..

* * *

Гипсикратия по-прежнему носила одежду воина, но в выражении лица, во всех её движениях появилась женственная мягкость. Она больше не походила на бойкого красивого мальчика, и эта выстраданная женственность придавала ей новую прелесть.

В полдень солнце уже хорошо пригревало. Филипп разостлал на земле плащ.

— Какое небо, густо-синее, без малейшего оттенка! — Он притронулся к руке задумавшейся подруги царя. — В Элладе и Тавриде оно не такое.

— Какое же? Я никогда не всматривалась.

— Ты притворяешься, что не любишь красоты.

— Нет, не притворяюсь. Красота расслабляет наши души. Иногда я ненавижу твои хваленые радости и готова изгнать из Эллады всех художников, только бы вернуть родине ее былую славу.

— Ты напоминаешь мне Аридема. Он тоже утверждал, что ненавидит красоту, но чувствовал ее больше, чем те, что кричат о поклонении ей…

— Я чту Аридема, но сравнение с ним не подкупает меня, — упрямо возразила Гипсикратия. — Эллада пресыщена красотой. Нам сейчас нужно мужество! Я не понимаю, как можно говорить о радостях, когда…

— Когда рушатся царства? — подсказал Филипп. — Что ж, изгони из мира веселье и нежные маленькие радости, надежду на воскрешение их, — ради чего мы тогда станем сражаться, совершать великие подвиги?

— Ты — Амур, и есть вещи, которых ты не поймешь, — прекратила спор Гипсикратия. Она сорвала травинку. — Мне рассказывали, что Тамор передала тебе свои чары. Достаточно тебе заглянуть женщине в глаза, и она всю жизнь будет томиться. Это правда?

Филипп улыбнулся.

— Может быть, но на тебя я устал смотреть, а ты…

Дробный стук копыт по каменистой дороге прервал их разговор.

Армянская стража раболепно склонилась. В широко распахнутые ворота въезжал всадник. Его лицо было молодо, вдохновенно и сурово. Узкая диадема стягивала жесткие кудри.

Гипсикратия вскочила и, выхватывая меч, крикнула Филиппу:

— Беги к царю! От Тиграна можно всего ожидать.

Но молодой всадник склонился в седле и прижал к груди руки.

— Привет тебе, Белонна-дева! — крикнул он еще издали. — Я — Артаваз, сын Тиграна. Позволишь ли мне увидеть моего деда, Митридата-Солнце?

— Если ты с добрыми вестями, наш стратег проводит тебя к царю. Но если ты вестник горя, поведай его раньше мне. — Гипсикратия бросила в ножны меч.

— А сам я разве не добрая весть? — Артаваз спрыгнул с коня и, радостно улыбаясь, пошел к ней навстречу.

Филипп еще раз изумился его сходству с дедом: озаренный весенними лучами, гибкий, стройный, к молодой царице приближался точь-в-точь юный Митридат.

Встретившись взглядом с царевичем, Гипсикратия потупилась.

С крыльца стремительно сбежал Митридат.

— Внук! Дорогой гость! — Старый и молодой воины крепко обнялись.

Артаваз торопливо поведал: он приехал за благословением. У него нет больше сил сносить отцовскую милость, и он бежит к парфянам. Царь Парфии Фраат Четвертый — муж его сестры Шушико, и он его не выдаст.

При упоминании имени Фраата Митридат скривил рот а хотел что-то возразить, но Артаваз перебил его.

— Знаю, знаю, дедушка! — и взволнованно добавил: — Фраат Третий в могиле. Мой зять осуждает вероломство своего отца при Акилисене. Он недруг Рима. Не только отцы проклинают недостойных сыновей, но и дети шлют проклятия низким родителям!

— Так было, так будет, — подтвердил Митридат. — Твой отец собирается выдать меня?

— Тигран запуган Помпеем, а трусость дружит с предательством. Но пока он в тайне держит твое убежище.

— Мы ко всему готовы. Живыми нас не возьмут! — воскликнула Гипсикратия.

Артаваз с немым восторгом смотрел на ее зардевшееся лицо.

За обедом пили вина, привезенные царевичем. Гипсикратия смеялась его шуткам. Больной румянец вспыхивал ярче. Глаза блестели. Филипп с грустью наблюдал ее веселье — бедная подстреленная птичка…

После трапезы Митридат удалился на покой. Артаваз наполнил вином чаши и, подняв свою, начал читать стихи.

— Царица из всех Муз чтит только Белонну, — с легкой усмешкой заметил Филипп.

— Нет, — задумчиво возразила Гипсикратия. — Стихи царевича прекрасны. В них то, что я напрасно искала в книгах.

Артаваз вспыхнул от удовольствия.

— Это слова доброго гостеприимства или?..

Филипп прервал его.

— Я хотел бы знать, госпожа, — с еще большей иронией вставил он, — что именно так долго и напрасно искала ты в книгах и что так сразу обрела в стихах царевича Артаваза?

— Жизненную силу и мужество, не сломленные никакими невзгодами. — Гипсикратия ласково улыбнулась Артавазу. — В твоих стихах великая душа царя Митридата.

— Мне тоже так показалось, — серьезно проговорил Филипп. Он встал из-за стола и, извинившись, направился в опочивальню.

Митридат, угрюмый и постаревший, как в дни болезни, лежал на шкуре гирканского тигра: мертвая, оскаленная пасть свирепого зверя, набитая бараньей шерстью, служила ему изголовьем.

— Ты? — Он лениво шевельнулся. — Что они там делают?

— Царевич читает свои стихи…

— Чудесное начало. — Сухой острый локоть придавил голову зверя, и оскаленная мертвая пасть будто ожила и еще больше ощерилась. — Стишки, нежные взгляды, вздохи… Юная чета влюбленных! Муж вздорный, старый, ревнивый… Совсем как в любой комедии. Напрасно ты ушел — подыгрывал бы им на кифаре!

 

IX

Пришел вечер. Филипп рассматривал лунный узор на полу. Щебет ласточек затих, в ущельях тявкали шакалы. Из горного озерка доносилось звучное кваканье лягушек.

Гипсикратия, сказавшись больной, не вышла к вечерней трапезе. Мужчины поужинали втроем, угрюмо и оценивающе разглядывая друг друга. Филипп еще раз подивился сходству внука и деда. Даже в тембре голоса было нечто общее. После ужина Гипсикратия позвала Филиппа к себе.

— Сегодня встань на страже около моих дверей, мне страшно… Убереги меня, мой золотой.

В лунном свете резкие черты Артаваза приобрели утонченную нежность и мечтательность. Он шел по залу как во сне и подойдя к опочивальне Гипсикратии, остановился.

— Пусти!

— Царица почивает! — Филипп наклонил копье.

— Я уезжаю на рассвете, я должен ее видеть!

— Ты обезумел!

— Пусти!

— Я сказал тебе все, — твердо повторил Филипп. — Она не хочет тебя видеть.

Артаваз ушел. Филипп приоткрыл дверь в опочивальню. Гипсикратия лежала, зарывшись лицом в подушки, и тихонько всхлипывала. «Дева-Беллона… плачет… — На минуту у него больно сжалось сердце. — Она меня никогда не любила…» Он подошел к ее ложу. Хотелось сказать что-то грубое, злое во вместо этого он наклонился к ней, беспомощной, жалкой, и тоскливо прошептал:

— Золотая моя, что мне сделать, чтобы ты не горевала?

Гипсикратия перестала всхлипывать и прижалась мокрой щекой к его ладони.

— Я не могу… Позови его…

Филипп вскочил, вырывая ладонь.

— Кого-я должен позвать?

— Царя, — всхлипнула она снова.

Митридат не ложился. В просторных ночных одеждах он сидел и теребил бахрому покрывала.

— Царица… — Филипп нерешительно остановился на пороге опочивальни.

— Не сплетничай, — оборвал его Митридат, — они оба молоды и прекрасны.

— Солнце, она плачет!

— Не поладила с моим внуком, но при чем тут я?

Она плачет и зовет тебя, государь.

— Не лги!

— Послала меня за тобой, Солнце!

— Врешь! Врешь!

Широкие одежды Митридата вихрем прошумели мимо.

Поздно ночью, стоя на часах, Филипп долго слушал тихий, счастливый смех Гипсикратии и снисходительный шепот, Митридата.

 

X

После бегства сына Тигран окончательно приблизил к себе Тиридата. Тот осторожно, исподволь стал намекать Великому царю Армении, что корень зла и причина всех бед — старый царь Понта: это он подстрекнул Артаваза, и, пока неуемный кочевник жив, нельзя спокойно спать ни в старой Артаксате, ни в великолепном Тигранокерте. Второй корень зла — царица Кассандра. Если Великий царь подумает…

Великий, царь думал, рассчитывал и однажды растерянно признался:

— Я не знаю, чего они медлят! — шмыгнул он толстым, изрытым оспой носом. — Ждут, чтобы я ради них сам бросился на бешеного барса. Но я бессилен. С востока Парфия, с севера горные разбойники. Горе с этим диким зверьем! — О «втором корне зла» Тигран предпочел умолчать — пусть думают об этом придворные!

Вскоре супруга Великого царя Армении скончалась. Поползли недобрые слухи… Молва утверждала, что царицу Кассандру отравили по приказанию самого Тиграна, а возможно, и он сам подлил в ее чащу яд.

Митридат без особого удивления и скорби узнал о смерти дочери.

— Я ждал, — уронил он, — я всего ждал от Тиграна.

Он приказал Филиппу перенести ложе в свою опочивальню — отныне он наравне со своим телохранителем будет нести стражу.

Дороги подсыхали. Армяне удвоили бдительность. Гипсикратия хотела спуститься в лощину за свежей травой для козочки, но часовые не пустили ее. Начальник стражи учтиво, но твердо пояснил: он получил именной приказ Великого царя Тиграна никого не впускать и не выпускать из горной крепости. Заботясь о безопасности своего тестя, Тигран велел увеличить численность его телохранителей…

Засыпая, Филипп тревожно думал: спадет паводок на Евфрате, и Рим двинет свои, легионы. Царь Понтийский, Махар романолюбивый, обеспечит армию Помпея провиантом и спокойствием в тылу. Митридата поведут за колесницей триумфатора — и все сгинет, как сон…

Он вскочил среди ночи. В ногах его сидела Гипсикратия.

— Что-нибудь случилось?

В темноте ее глаза горели, как подожженные.

— Ты отправишься в Парфию. Медлить нельзя. Отдашь Артавазу мое письмо. Я хочу, чтоб ты знал, что я пишу царевичу… Читай!

Филипп осветил папирус.

Гипсикратия извещала опального наследника престола о смерти матери и напоминала ему, что есть обстоятельства когда узы родства должны быть попраны. Святой долг Артаваза отомстить за гибель матери, спасти деда и освободить Родину. Наградой за все, что он совершит, да будет ему честь ибо…

Дальше Филипп не стал читать. Стража была подкуплена. Он выехал в ту же ночь.

 

Глава третья

Освобождение

 

I

Стены храма, пронзенные солнечными лучами, светились Филипп с восторгом разглядывал невиданный в Элладе камень нефрит — нежно-зеленый, с прожилками.

Великая богиня, нагая, строго-величественная, недосягаемая, стояла в центре храма — одной рукой сжимала плод мангровы, другой, вывернутой ладонью кверху, держала голый череп. У подножия, на треножнике из резной слоновой кости в клубах одурманивающего фимиама, восседала Великая Прорицательница.

Вокруг нее, в девичьих розовых одеяниях, в париках с длинными косами, в экстазе плясали юные жрицы — оскопленные служители Матери-Девы.

Богослужение окончилось. К Филиппу торопливо подошел один из юных жрецов, еще не отдышавшийся после дикой пляски, и возвестил, что Великая Прорицательница, умиленная щедростью набожного паломника, просит разделить с нею и ее друзьями вечернюю трапезу. Завтра на восходе солнца она станет вопрошать Великую Матерь, Вечно Родящую, о судьбе странника и его семьи.

Филипп с поклоном принял приглашение. Гипсикратия велела ему перед свиданием с Артавазом посетить храм Великой Матери и попросить у нее совета. «Только не в Галатейском Пессинунте — добавила она, — где даже жрецы стали рабами Рима, а в каком-нибудь восточном городе, куда еще не добрались волки!» В чем же просить совета? Оказалось: подвигая сына на отца, царица боялась гнева богов, но в то же время советовала: в случае, если боги откажут в благословении, действовать так, как будто это благословение получено. «Соглашайся с богами лишь тогда, когда они держат твою сторону», — подумал Филипп и, опомнившись, пугливо пригнул голову: ему почудилось, что крайний идол оторвал взгляд от созерцания Великой Матери и с подозрением метнул его на богохульника.

Молящиеся один за другим покидали храм. Филипп влился в общую толпу. Его удивило: ни в храме, ни на улицах — ни одного женского покрывала. Кто же населяет этот город — персы? парфы? вавилоняне? Персы держат своих жен под замками. Дерзкому, не только проникшему, но и бесстыдно созерцающему женскую половину дома, грозит казнь, как святотатцу. «Милый обычай!» — усмехнулся Филипп и прибавил шагу.

Ближе к базару, сердцу города, вставали дворцы и храмы с причудливыми лепными изображениями — полулюди, полузвери, крылатые божества, змеи с женскими лицами, вздыбленные, ползущие, парящие…

На базаре, под тенистыми навесами, пестрели многоцветные ткани, высились пирамиды и горки нежных плодов. С краю тянулся темный ряд невзрачных ювелирных лавчонок.

Их нельзя было обойти: здесь в скромных шкатулках покоились непревзойденные по красоте и ценности сапфиры Тарпаны, рубины Хоросана, жемчуг Индийских морей всех оттенков, от белопенного до смугло-золотистого и розового, алмазы Нубии, изумруды Эритреи, кораллы и яшма далекой земли серов.

Было здесь и что послушать. Величавый индус размеренным голосом рассказывал о птице Рух: она так сильна и огромна, что легко уносит молодых слонов. Испражняется эта птица алмазами.

— Ты ее видел? — насмешливо спросил Филипп.

Индус рассердился: вся Индия знает о птице Рух, но греки во всем сомневаются, даже в самих себе!

Узкоглазый, желтолицый купец, житель земли серов, обмахиваясь веером, поражал слушателей неменьшим чудом: в мозгу некоторых змей растут изумруды, если добыть такой изумруд, то владелец его будет жить тысячу лет, а если ему столько лет жить не захочется, то он может умереть и через тысячу лет снова родиться.

— Продай мне такой изумруд! — пошутил Филипп.

— Они не продажны, — серьезно ответил желтолицый купец. — Проданный изумруд теряет свою силу.

В лавочку вошел новый посетитель, высокий, полуголый — только от пояса вниз свисало какое-то облохматившееся тряпье, — с желтыми, горящими от голода глазами. Он подошел к прилавку и высыпал перед хозяином горсть монет. Купец быстро пересчитал.

— Это всего половина долга, Мали.

— Господин, поверь мне еще мешочек с мукой, не пшеничной, нет! — извиняющейся скороговоркой проговорил бедняк. — Мне ячменной… ячменной…

— Хорошо, двадцать четыре процента роста! — Хозяин лавки достал тушь и отточенную тростинку, чтобы заготовить вексель.

— Сколько ты должен ему? — повернулся Филипп к застывшему в молящей позе просителю.

Мали назвал сумму.

— Этого ему хватит, — Филипп швырнул на стол хозяина две золотые монеты. — Порви вексель и иди за мной, — сказал он Мали.

Богатый индус закричал вслед:

— Ты называешь себя купцом, а ведешь себя, как презренный пария! Не знаешь пристойности, не чтишь богатства, данного нам богами.

Филипп не оглядывался.

— Господин, ты осквернился о меня. — На длинные ресницы Мали навернулись слезы.

— Ничуть, я очистился от зловония этих денежных мешков. Горек твой труд! Ты вытесываешь камни для дворцов и нуждаешься в хлебе.

— Я слаб. Я уже не могу ворочать тяжелые глыбы. У меня часто идет кровь из горла. Наш труд нелегок.

— Сколько же тебе лет?

— Тридцать.

Филипп чуть не вскрикнул от удивления. Мали был так изможден, что ему легко можно было дать и за семьдесят. «Он свободный человек, — подумал Филипп, — но чем же его участь отлична от рабьей участи? И как им всем объяснить, как поднять их на великое дело?»

 

II

На пиру, увенчанные розами и лилиями, вокруг Великой Прорицательницы теснились мудрецы-звездочеты, поэты и зодчие. Жрица с интересом оглядывала гостей и внимала их беседе. Остроумная легкость аттической речи без труда укладывалась в отточенные афоризмы.

Филипп возлежал рядом с желтолицым широкоскулым человеком в желтом халате, затканном черными иероглифами. Тибетский мудрец презрительно косился на тонкие пальцы соседа, унизанные перстнями, и на его красочные армянские одежды — странник из далекой заиндийской страны еще не вымолвил ни слова.

Медленно, по каплям, пили сладкое, терпкое вино. В середине пиршества завязался излюбленный философский разговор о первопричине Бытия. Молодой эллин — платоник — в венке из белых нарциссов, с красиво посаженной кудрявой головой, заговорил об Идеях — прообразах всего сущего.

— Я сомневаюсь, чтобы Началом, формирующим все видимое и невидимое, была мысль, — возразил Филипп. — Мысль бессильна, пока мы не претворим ее в дело. Если моя мысль, самая заветная, самая страстная, не в силах освободить мою родину, от Рима или даже, возьму пример попроще, заставить горячо любимую женщину, разделить мою страсть, то как же мысль может породить вещество?

— Ты не эллин! — Стоик в темном плаще на аскетически худом теле посмотрел на слишком изысканный наряд Филиппа. — Ты дитя Востока. Эллада — начало духовное, а Восток — масса непросветленная, косная материя. Недаром Демокрит, кладущий началом материальный атом, был выучеником восточных мудрецов.

— Столетиями вы спорите, из чего состоит мир! — Филипп залпом выпил вино. — Придумали Эроса и Антиэроса, но никто из философов прославленной, Эллады, звездочетов Азии, огнепоклонников Ирана — никто из вас не учит, как уничтожить зло! — Филипп повысил голос, чувствуя, что на него все смотрят. — Как улучшить этот мир? Будь он неудачной игрой атомов или искаженным воплощением вечно прекрасной идеи — как освободить его от страданий? Толкуете о высшем познании, а ваши соотечественники — рабы слепнут от едкой пыли в римских каменоломнях, теряют по капле кровь в глубинах океана, вылавливая жемчуг для ваших наложниц, задыхаются в алмазных рудниках Нубии, гибнут, терзаемые зверями на аренах италийских цирков! Вы думаете, идея Платона о Вечности Прекрасного утешит мать, когда у нее на глазах замучили сына?

— Уничтожь страдание — и Жизнь прекратится, тихо уронил молчавший до того сосед Филиппа.

— Ты хотел сказать: уничтожь грабеж — и обогащение прекратится? — живо возразил Филипп. — В этом ты прав…

— Мудрость не в силах уничтожить зло, — обрадованно вставил стоик, — она учит терпеливо сносить его. Высший подвиг — в терпении!

— Тогда осел — величайший герой! — зло усмехнулся скиф. — Никто не терпит больше его.

— Вы, эллины, — дети. — Великая Прорицательница улыбнулась устало и снисходительно. — Вы говорите многое о немногом, а мы привыкли говорить немного о многом. Отпей из моей чаши.

Она протянула кубок Филиппу и прикоснулась губами к тому краю, откуда он отпил.

— Ешь, пей и веселись, все прочее не стоит и щелчка! — крикнул с конца стола румяный циник.

— Друг мой! — поднялся ему навстречу Филипп. — Мне римляне не дают веселиться. Мою жену бросили на растерзание зверям. Друга распяли, моя сестра и названый отец в плену, каждый час ждут казни. Я вижу среди вас немало греков. Не из любви к путешествиям они здесь, они бежали из Эллады, чтоб не стать, рабами. Что же ни Платон, ни Аристотель не помогли защитить Афины? Молчите, любители Истины? — Филипп горько скривил губы. Он понимал, что выпил лишнее, что подобный спор — мальчишество, но обычная сдержанность покинула его, и он насмешливо выкрикнул: — Бросьте, философы, толковать о Первопричине! Пишите оды об александрийских устрицах, спешащих в римские утробы, — это вам больше к лицу, только это!

Пошатываясь, он вышел.

Молодой месяц уже скрылся. Было темно и душно. В саду пряно пахло цветами. Закутанная в светящееся покрывало жрица следовала за Филиппом. Обошла и стала впереди.

— Истина в святилище Богини, но хватит ли у тебя смелости взглянуть на ее лик?

— Хватит! — Филипп горделиво выпрямился.

Храм был пуст. Неясное пламя плошек отражалось в изразцовых стенах. Жрица исчезла за завесой, отделяющей святая святых.

— Войди!

Гость откинул завесу. Совершенно нагая, с распущенными волосами, Великая Прорицательница указывала на ложе.

— Ты жаждал Истины? Вот она!

Филипп разочарованно отвернулся.

— Я не ищу наслаждения.

— Боишься? — Жрица почти весело улыбнулась. — Чего же ты ищешь? О какой Истине толковал за чашей?

— Об Истине действенной!

— Вот она перед тобой, Истина действенная. — Лицо жрицы, полное, смуглое, не очень красивое и не очень умное, стало вдруг значительным. — На ложе родятся, томятся неясными снами, любят, зачинают грядущую жизнь, рождают в муках, болеют, скорбят и умирают.

— И это все?

— Другой Истины я не знаю. Ее нет!

Жрица закинула руки за голову и босой ногой провела резкую черту по полу.

— Зачатие, рождение, смерть — вот и все. Ты не решаешься?

— Не это я искал, — Филипп не договорил: а чего же он искал? Поймав презрительный взгляд жрицы, он молча сжал ее в объятиях.

Прежде чем поднять завесу грядущего, Великая Прорицательница обычно делила ложе с вопрошающим ее странником. Ибо нигде до конца так не раскрываются тайная тайных чужой души, как в миг обладания. Ни жалкий купец, пекущийся о прибылях, ни несчастный влюбленный, терзаемый ревностью, ни льстивый придворный, трепещущий от царской немилости, — никто из малых и слабых не представал перед жрицей. У алтаря Матери-Девы преклоняли колени только венчанные владыки, полководцы, мудрецы и поэты, вопрошающие о судьбах царств и народов. Филипп мог быть кем-то из них.

Утром Великая Прорицательница знала о нем многое.

Набожному паломнику было велено совершить омовение и очищенным после греховной ночи предстать перед ликом Матери-Девы.

В бассейне плавали странные цветы с большими белыми чашечками и жесткими круглыми листьями.

Храм был полон благовонных курений. Одна чаша с водой, другая с вином стояли перед алтарем. Жрица молилась. Филипп преклонил перед ней колени.

— Слабый и трусливый! — раздался вдруг суровый голос. — Зачем ты вмешиваешься в игру судьбы? Кто ты, сын гетеры, что берешься быть судьей народов и царей?

— Оставь свои нравоучения для здешних глупцов, — вспылил Филипп. — Я просил узнать о моем родственнике, молодом купце, ведущем тяжбу за наследство…

— Кровь отца не принесет счастья сыну, но твой замысел удастся, — ответила жрица. — А счастья тебе не видать, близко, близко, но — нет…

— Благодарю тебя, — Филипп встал. — Скажи твоим будущим любовникам, что ты встретила скифа, не жаждущего вашего счастья.

— Пойдешь искать Истину?

— Не беспокойся, давно нашел. Она в победе созидателей-творцов над тунеядцами и евнухами духа!

— Бедный ослик! Не сломай спины под тяжестью чужих истин, — усмехнулась жрица.

 

III

В фамильном склепе Антониев прибавилась урна с прахом юной весталки. Девушку хоронил весь Рим. Негодовали на трусость и бездеятельность Сената. Себялюбие отцов отечества сделало возможным это святотатство.

Шепотом рассказывали, что варвары пытались осквернить весталку, но богиня не допустила, и тогда Антонию подвергли жутким пыткам, чтоб выведать от нее военные тайны. Но истая квиритка не выдала Рима.

Матери и братьям героини выражали сочувствие. Незнакомые женщины приносили на могилу Антонии цветы. Юноши клялись отомстить. Дело шло не о семейном горе Антониев, а о позоре всего Рима, не сберегшего свою жрицу.

Цезарь всенародно обнимал и утешал Антония. Пусть мужается! Быстрой местью брат несчастной не воскресит мученицы, но покажет варварам, как похищать квириток!

…Приготовления к карательной экспедиции шли очень быстро, но, измученный скорбью, сжигаемый нетерпением, сам флотоводец неожиданно слег перед отплытием. Мечась в лихорадке, Антоний призвал к себе своего друга и побратима Куриона: и, сняв с руки кольцо флотоводца, передал ему командование.

— Отомсти, — умолял он.

Но блестящий оратор, гроза народных сходок, Курион на море был беспомощен, как цыпленок, брошенный в воду.

Вначале вымуштрованные моряки Антония почти не нуждались в указаниях: дело шло о привычных маневрах. Им удалось оцепить острова Эгейского моря. Отдельные кормчие не раз вступали в поединок с биремами Олимпия и побеждали. Наладились отчасти и коммуникации с Азией: занятые обороной архипелага, пираты не могли, как прежде, безраздельно властвовать над всем морем.

Но больших успехов у римлян все-таки не было: Куриону для развертывания морских сражений не хватало ни опыта, ни таланта флотоводца, к тому же морские ласточки постоянно ускользали у него из-под носа.

Помня наставления Антония и вытеснив пиратов с архипелага, Курион решил одним ударом покончить с Киликией. Он привел колонну трирем к вражеским берегам, запер гавань и решил взять Олимпия измором.

Две или три биремы пробовали прорваться, но тут же были потоплены.

Римские моряки железными баграми сорвали протянутые меж подводных камней цепи, и триремы сплошной стеной двинулись в глубь бухты. Численный перевес был на стороне Олимпия, но на узком пространстве он не мог бросить в бой даже половину своих бирем.

Флот пиратов казался уже обреченным. Олимпий распорядился затопить все суда и заградить трупами потопленных кораблей путь к берегу.

Поседевшие на море пираты медленно, сносили с родных бирем снасти, оружие, свои пожитки… Лица моряков были угрюмы и скорбны. Для каждого его бирема давно стала живым существом, родным и близким.

Гарм отказался расстаться со своим судном. Он просил владыку Морей повременить с потоплением флота.

Олимпий, тяжело дыша, махнул рукой…

— Это все из-за тебя! Надо было вернуть девчонку…

— Нас обманули, и потом… Не все ли равно? Рано или поздно… — Гарм минуту помолчал. — Я что-то надумал, владыка. — Он потрогал коралловую подвеску в ухе, нажал замочек и, сняв, протянул ее вождю пиратов. — Возьми на намять…

Олимпий недоуменно и горестно посмотрел на Гарма.

— Да хранит тебя Посейдон, что ты надумал?

— Вели, владыка, готовить биремы к бою. Крепите паруса. Придется нам погоняться за их триремами.

Широкие брови Олимпия взметнулись.

— Ты в уме?

— Да! — Гарм стоял твердо, по-моряцки широко расставив ноги. — Сделай, владыка, как я сказал, — с неожиданной мягкостью добавил он. — Мои люди пойдут на это.

Старые гелиоты, прошедшие с Гармом долгий путь от сирийских каменоломен, вольных лесов Ливана, те, что бок о бок сражались с ним в отрядах Аридема, молча выслушали своего главаря и так же молча понесли в трюм своей красавицы биремы сухой хворост, покатили бочки со смолой. Гарм встал у руля. Береговой ветер надул поднятые паруса. Белые, тугие, они понесли гелиотов навстречу римской флотилии. Испуганными, изумленными взглядами провожали пираты смельчаков.

И вдруг столб огня вспыхнул над лазурью моря. Загорелась бирема Гарма. Огромной огненной птицей ринулась она на флотилию Куриона. Ветер кидал клочья пламени на триремы. Занимались тугие просмоленные канаты, паруса, снасти… Суетясь и выкрикивая проклятия, римляне бросились тушить занявшиеся суда. Другие, еще не пострадавшие, в ужасе стали уходить от мчавшегося на них живого факела, поворачивали триремы, ломали строй, сталкивались и врезывались в борта друг, друга.

Пылающий корабль направляла твердая рука. Рассыпая искры, он устремился на центр римской эскадры. А за ним огневеющим флагманом, разбросавшись широким веером, розовые от бликов пожара, помчались морские ласточки. Пираты с палуб забрасывали триремы амфорами с горючей зловонной смесью. Падая на палубу, амфоры разбивались, и в клубах удушающего дыма вставало пляшущее пламя.

Вырвавшись на простор открытого моря, пираты перехватывали поврежденные триремы и добивали их. Курион, рыдая, рвал опаленные кудри. Половина его кораблей лежала на дне. Пираты ликовали. Но это была их последняя победа…

 

IV

Двое юношей, владыка Парфии и его шурин, прохаживались по галерее, обвитой виноградными лозами.

— Будить мысль, поощрять труд, защищать родину от ига чужеземцев — вот три высокие цели правителя! — Артаваз остановился и с жаром прочертил руками воздух.

Невеселая скептическая усмешка на лине Фраата не поощряла к духовным излияниям. Пылкого, увлекающегося Артаваза часто раздражала вялость зятя, но сейчас, захваченный своими мыслями, он не замечал этого. Гонец прервал его речь.

— Ты? — Перед Артавазом стоял Филипп. — Письмо от Гипсикратии? — Он быстро пробежал первые строки и недружелюбно взглянул на гонца. — Почему она послала именно тебя? Не побоялась ради своего спасения подвергнуть лучшего друга… всем опасностям пути?

— У Митридата не осталось больше верных слуг. Читай до конца, — устало отозвался Филипп.

Артаваз углубился в чтение.

— Мама! — Он со стоном закрыл руками лицо. — Отец отравил ее! Не верю! Не верю! Нет, верю! Сердце говорило. Сердце говорило. Где Шушико? Брат, пойдем к ней! Гонец пусть следует за нами.

Узкая узорная дверца вела в женскую половину дворца. Между купами роз бил фонтан. На ковре, возле водоема, отдыхала Шушико, рядом с ней сидели обе ее золовки, парфянские царевны, тонкие, гибкие, с осиными талиями и целым ливнем разбросанных по плечам мелких косичек.

Артаваз подбежал к сестре и упал перед нею на колени. Глухие клокочущие рыдания не давали ему говорить. Шушико прижала его голову к груди и испуганно посмотрела на мужа. Фраат положил руку на ее волосы.

— Царица Кассандра покинула нас.

— Отравили! — дико прокричал Артаваз. — Тигран!

— Неправда! — Шушико перевела глаза на Филиппа. — Как ты смеешь?! Кто тебя послал?!

— Подруга Митридата-Солнца.

— Не верю! Мой родной, это страшная ложь! Из зависти и честолюбия эта злая женщина ранит твою душу, хочет сделать тебя оружием своей мести. Не верю! Не верю!

— Вся Армения потрясена злодеянием Тиграна, — вмешался Филипп.

— Неправда, неправда! — Шушико крепче обхватила голову брата. — Не верю! Не верю! Родной мой! — По щекам ее покатились крупные слезы.

— Брат мой! Молю! Дай мне твоих воинов, — Артаваз вырвался из объятий сестры. — Сегодня отравили мою мать, завтра уничтожат Митридата, послезавтра царь Армении Тигран, да будет он проклят, укажет путь Помпею в твою столицу.

— Мы выступим, — медленно проговорил Фраат, — но путь наш будет долгим. Из Армении парфянские войска пойдут дальше. Мы дадим отпор Риму на всех путях.

— Любимый мой! — Шушико, рыдая, бросилась к мужу. — Артаваз лишился разума, не давай ему своих воинов!

— Блюди пристойность, — строго прервал Фраат, подавая ей покрывало, сброшенное в порыве отчаяния. — Завтра мы выступаем.

 

V

Фраат повел свои войска через горы. Перед встающими головокружительными теснинами мерк переход Ганнибала через Альпы, но это был обычный кратчайший путь парфян.

Отвесные черные стены пропастей, красно-бурые скалы, изумрудная, отороченная белой пеной вода горных потоков, бледно-голубые ледники, сливающиеся с бирюзово-зеленоватым небом, — все это в целом являло необыкновенную гамму красок. Густые спокойные тона переходили в тончайшие переливы оттенков. Ясные контуры ближайших гор подчеркивались призрачностью далеких вершин.

Иногда все войско исчезало в облаках, густых и влажных. Выйдя, долго отряхивали с войлочных плащей крупные капли, а подчас и иней.

Филипп изумлялся выносливости парфян. Они питались мясом без хлеба, на привалах пили полуподогретую талую воду: в заоблачной выси вода закипала чуть теплой, и таким кипятком нельзя было ошпарить даже сушеную конину.

Изнеженный, женственный Фраат делил все трудности похода, более того, держался так, словно он и его войска не балансировали постоянно над пропастями, а совершали увеселительную прогулку. Высокие каблучки, подведенные глаза, узорное женское покрывало, развевающееся за плечами по парфянскому обычаю, не скрывали, а как раз наоборот, еще сильнее подчеркивали мужество и выносливость молодого сухощавого царя Парфии.

Привыкнув к разреженному воздуху и преодолев страх перед безднами, Филипп с интересом разглядывал движущееся войско. Парфяне во многом были для него загадкой. Юноши почти никогда не пели песен о любви. Само понятие влюбленности и обожания взрослым мужчинам было чуждо. Жену парфянин покупал. В раннем младенчестве, иногда еще во чреве матери, родители сговаривали детей, и отец жениха начинал выплачивать выкуп за невесту. У богатых парфян было по нескольку жен-рабынь. Парфянские понятия о пристойности поражали Филиппа. Он не мог не восхищаться доблестью и чувством собственного достоинства парфянских воинов, их сплоченностью, но грубость их нравов его отталкивала…

 

VI

Очертания и склоны гор стали более пологими, линии далеких хребтов более плавными, долины шире, реки не неслись по узким ущельям, а сравнительно спокойно катились по размытому ложу. Во всем сказывалось мягкое дыхание Гирканского моря. Ночи потеплели. На южных лесных склонах росли яблони и груши, в долинах вился виноград.

До сих пор войско продвигалось безлюдным путем. Но в последние дни то и дело стали появляться маленькие деревушки. На просьбу дать напиться девушка ответила по-армянски. Артаваз потупился — парфянское войско вступило во владения ею родины. Пограничная стража почти не сопротивлялась. После небольшой стычки воины Тиграна в знак сдачи подняли вверх копья и просили царевича не гневаться.

Артаваз с грустью отошел от пленных и позвал с собой Филиппа. Светила луна, полная и розоватая. Мягкие очертания армянских гор таяли в полумгле. Царевич остановился у потухшего костра и, дождавшись своего спутника, глухо заговорил:

— Я потерял мать. Мне нелегко потерять мать от руки отца. Я веду чужих воинов на армянскую землю. Цель моя велика, мщенье справедливо, но мне нелегко. Молю тебя… Я стану перед тобой на колени… — Артаваз сделал порывистое движение, но Филипп испуганно остановил его:

— Царевич!

— Скажи правду, ты — ее любовник?

— Нет!

— Не бойся, я не стану твоим врагом, я буду беречь тебя, как брата, если ты дорог ей, но ответь мне, я должен знать — ты любишь ее?

— Да. Но иначе, чем ты…

— Она отвергла меня.

— Она любит Митридата. — Филипп рассказал, как в снежный буран Гипсикратия принесла больному другу молоко.

— Это не любовь — жертва, обманутое честолюбие, но не любовь! — горячо возразил Артаваз.

— Любовь и есть жертва, жертва постоянная, незаметная для того, кого любят, — задумчиво проговорил Филипп.

— Ты это знаешь?

— Да! Я это очень хорошо знаю!

 

VII

Горы сменились равнинами. Царь Парфии начал готовиться к большому сражению. Он настаивал на беспощадной борьбе, рассчитывая одним ударом опрокинуть армянские войска, штурмом в лоб взять Артаксату.

— Глупо на войне говорить о милосердии. Ты ради власти не щадишь родного отца, а лепечешь, как ребенок, о снисхождении к трусам, сдавшимся в плен.

— Не ради власти, — бледнея, ответил Артаваз. — Кровь армян для меня свята…

Фраат пожал плечами.

— Я все забываю, что ты поэт, — и усмехнулся. — Но я пригласил на военный-совет не ашуга, а царя.

Артаваз резко оборвал Фраага:

— Ашуг или царь, но я сын Армении!

К вечеру горизонт затянуло густым облаком пыли. — Навстречу двигалось огромное воинство, но чье?

Парфяне приготовились к бою. Армяне, приверженцы Артаваза, встали в авангард. Облако пыли приближалось.

Артаваз привстал на стременах. Фраат насмешливо наблюдал смену чувств на его лице. Филипп держался около царевича, собираясь прикрывать его в бою, как и полагается этеру.

От войска Тиграна отделился небольшой отряд. Всадники скакали прямо на парфянских вождей. Их предводитель высоко над головой держал копье.

— Стратег моего отца? — удивился Артаваз и тоже приготовил оружие. — Я не вступлю с ним ни в какие переговоры. — Он подал знал своим воинам. — Я начинаю бой.

Он двинулся вперед, разжигая в себе боевую ярость, но стратег Тиграна неожиданно спешился, нелепо вскинул руки и распростерся ниц почти у копыт его коня.

— Великий царь Армении! Твое воинство ждет твоих повелений, — выкрикнул он и благоговейно поцеловал землю.

Недоумение, радость, боязнь мелькнули в глазах Артаваза. Губы его дрожали, он не мог выговорить ни слова. Фраат тронул поводья.

— Говори! — обратился он к распростертому в пыли армянину.

Поднявшийся с земли стратег торопливо забормотал: узнав о справедливом гневе юного царя, Тигран в страхе покинул Артаксату и устремился В Тигранокерт.

— Где мой дед? — выдохнул Артаваз, очнувшись от скованности.

— Твой отец отдал начальнику стражи именной указ: после первой твоей победы умертвить пленника.

— И его умертвили? — вскричал Артаваз.

— Нет, приказ еще не выполнен.

— Еще? — Артаваз оглянулся. — Скорей, скорей, к горному замку!

* * *

— Ты молода! Если ты отречешься от меня, тебя, пощадят. Спасайся!

— Не оскорбляй меня! — Гипсикратия обнажила меч и отбросила ножны. — В последней битве мы стояли рядом и отразили лучших воинов Лукулла. Мы дорого продадим наши жизни!

— Стража не нападет на нас. Палачи прибудут из столицы. Еще есть время спасайся! — не слушал ее Митридат.

Дробь тимпанов, звон литавр, трубные звуки наполнили разреженный утренний воздух. Стража подобострастно суетилась во дворе.

— Артаваз! — Гипсикратия выронила меч и прижала руки к груди. — И наш Филипп! Парфяне! — Она, плача и смеясь, опустилась у ног царя. — Солнце! Боги не загасили твою жизнь — он успел!

Она, рыдая, обняла колени Митридата Евпатора.