Темный ангел

Боумен Салли

Часть седьмая

QUI BONO? [8]

 

 

1

Моему дяде Фредди было уже за семьдесят. Он по-прежнему жил в том доме в районе Маленькой Венеции, где еще ребенком я посещала его. Тем не менее с тех пор дом заметно похорошел: влияние новой метлы в жизни Фредди чувствовалось сразу, стоило только войти в воротца. Это сказывалось и в сиянии медного почтового ящика и дверных ручек, в состоянии живых изгородей, которые были подстрижены с военной аккуратностью; об этом же говорил садовый пруд, появившийся после последнего моего визита и разместившийся аккурат под окнами. Он был украшен пухлыми игривыми херувимами.

– Не может быть! – вскричала Винни, открывая двери и прижимая меня к своей необъятной груди. Она с гордостью показала на пруд. – Это наша новинка. Просто потрясающе!

Винифред Хантер-Кут овдовела в середине 50-х годов, когда я жила в Нью-Йорке. Винни устроила своему мужу Кути величественные похороны и продолжала в его честь носить черное, но она была толковой женщиной с большим вкусом к жизни, и вдовство ее не устраивало. Едва только осознав это, на это ушло два года, она принялась подыскивать себе нового мужа.

Перебрав круг своих знакомых, она напала на моего дядю Фредди, которого и окрутила за три месяца. Общественное мнение, я думаю, было целиком на стороне Винни. Она оставалась в дружеских отношениях с Фредди после смерти моей матери и, занимаясь поисками мужа, как-то получила приглашение на чай в Маленькую Венецию. Осмотревшись, она поняла, что Фредди заброшен и несчастлив, и приняла решение.

Основным фактором оказались детективные романы дяди Фредди. Эти книги – он продолжал писать их, и, не в пример его прочим увлечениям, это так и не сошло на нет, – обеспечили ему стабильный и растущий успех. К его искреннему изумлению, потому что Фредди был достаточно скромен, издатель принял его седьмую попытку в данном жанре и изъявил желание ознакомиться с последующими. И, что было еще более удивительно, они в самом деле пользовались успехом – люди покупали их.

Когда дважды в год приходили финансовые отчеты, в доме воцарялось большое торжество.

– Смотри! – говорил Фредди. – Смотри, Виктория! Я продал четыре тысячи триста сорок шесть экземпляров! Ну не потрясающе ли? Интересно, кто они такие, все эти люди? Хотел бы я знать, скольким из них удалось угадать убийцу. Ты же помнишь, ею была секретарша. Она использовала специальный яд – мне пришлось специально узнавать. Куда же я девал эту книгу о ядах?

Как правило, он ничего не мог найти: ни книгу о ядах, ни справочник по оружию, откуда он черпал подробности конструкции пистолетов, что пускали в ход его герои, ни железнодорожного расписания, что позволяло его героям быть в двух местах одновременно, – его дом представлял собой ужасающую свалку.

Винни достаточно было бросить лишь взгляд в тот день, когда она явилась к чаю. Она увидела пыльный истертый ковер, медный столик на спине кобры, который никто не чистил вот уже несколько лет. Она рассмотрела плакаты из немецких кабаре и ковровые шлепанцы миссис О'Брайен, когда та принесла им чай. Она увидела чернильницу на столике у окна, за которым писал Фредди, груды бумаг, книг, расписаний, справочников, библиотечных абонементов, карточек и пришла к выводу: Фредди нужна четкая организация.

Через неделю Винни утвердилась в роли его секретарши, после чего брак стал неизбежен. Фредди, который вообще не привык торопиться, гордился этим.

– Винни очень решительная женщина, – с явным удовольствием говорил он. – Стоило ей лишь бросить взгляд на меня – и я потерял почву под ногами.

Они представляли собой отличную, хотя и несколько странную пару. Мой дядя Фредди, столь порывистый в детстве, в определенной мере изменил свой стиль жизни – может, из-за Констанцы, может, из-за смерти Мальчика, а может, в силу некоторых особенностей собственного характера. В течение долгих лет он плыл по воле волн; очутившись рядом с Винни, он обрел не только целенаправленность, но и новую удивительную энергию.

Он привык писать один детективный роман в два года. С Винни выход его литературной продукции удвоился, а то и утроился. Он придумал нового детектива, инспектора Кута, названного так в честь первого мужа Винни. Инспектор Кут, чей характер был вылеплен, как я предполагаю, в результате долгих рассказов Винни, стал самым любимым персонажем читателей дяди Фредди. Доходы Фредди возросли, он начал публиковаться в Америке, где читателям нравилась его привычка разворачивать действие в сельской местности Англии; его читали в Германии и во Франции. Самой сильной стороной Фредди было то, что мир, который он описывал, никогда не менялся. В своей основе он оставался тем, в котором он жил ребенком. Его книги могли повествовать о сегодняшнем дне, но инспектор Кут продолжал оставаться энергичным сорокапятилетним мужчиной, и никто из главных действующих лиц Фредди не представлял себе жизни без дворецкого.

К тому времени, когда утром я нанесла им визит, Винни и мой дядя Фредди были женаты уже десять лет. Они были неразлучны и бесконечно преданы друг другу. Они были подчеркнуто, демонстративно счастливы. Они вели предельно упорядоченную жизнь, организованную Винни, и дядя Фредди делал все, что ему говорилось. Это устраивало обоих. Они нашли для себя очарование рутины.

Их упорядоченный образ жизни прерывался только раз в году, когда с внезапной вспышкой отважной энергии они предпринимали двухнедельное путешествие этакого авантюрного плана. И с каждым годом поездки становились все более захватывающими: они плавали по Нилу в фелуке; облазили Ангкор-Ват; на верблюдах путешествовали по Сахаре. Совсем недавно они побывали у подножия Гималаев и слетали в Тибет.

Когда я приехала к ним, то рекламные проспекты, с помощью которых они собирались выбрать маршрут следующего года, лежали на столе. Мы расселись попить кофе в гостиной, которая была и рабочим кабинетом. Чернильница дяди Фредди, пачка бумаги и ручка выстроились в боевом порядке. Пишущая машинка с уже вставленным листом бумаги застыла в готовности. Рядом с моей чашкой кофе лежали яркие картинки храмов и пирамид, далеких гор и опасных рек. Винни и Фредди еще не решили окончательно, но в будущем году они предполагают слетать в Австралию и обосноваться в буше. Это было понятно. Гималаи уже описаны. Затем наступила пауза. Я начала испытывать чувство вины, ибо вторглась в размеренный распорядок чужой жизни.

Когда я призналась в этом, оба они преисполнились любезности.

– Глупости, – трубно объяснила Винни. – Ты что-то плохо выглядишь. Какие-то неприятности, да? Что бы ни было, гони их из сердца. Это мужчина? Нам можешь все рассказать. Нас с Фредди ничего не удивит. Мы все можем понять. Давай выкладывай. Разделенная проблема – это половина проблемы. Так в чем дело?

Я снова замялась. Они оба ждали. В конце концов, это глупо – зайти так далеко и остановиться, и я сказала:

– Ну, речь идет о Констанце.

Реакция их была довольно сдержанной. Винни что-то буркнула. Дядя Фредди, который наконец излечился от Констанцы, поднял глаза к потолку.

– Только не говори мне, что ты снова с ней виделась, Викки. Ты же знаешь, что она возмутительница спокойствия.

Я рассказала о том, как искала Констанцу. Винни сделала попытку прервать меня. Она произнесла горячую речь по поводу возраста Констанцы, добавив ей пять лет. Она упомянула колонки светских сплетен. Она оценила ее как пожирательницу мужчин, к тому же нимфоманку.

Это слово, слетевшее с губ Винни, несказанно удивило меня. Винни, увидев мою реакцию, отмахнулась.

– О, мы с Фредди все знаем о таких вещах! Мы в курсе дела. Как раз прошлым вечером мы видели очень интересную программу по телевизору. Очень толковую. Я сказала Фредди, что он может использовать эти сведения в одном из своих сюжетов. Соответствующим образом, конечно, подкорректировав.

Затем наступила пауза. Я заметила, что Винни и Фредди опять обменялись молчаливым взглядом. Винни выразительно посмотрела на него, закатив глаза. Пока Фредди прокашливался, она кивнула в сторону вешалки – при чем тут вешалка?

– Кстати, когда ты была в Нью-Йорке, ты не видела его? – Он покраснел. – Просто я интересуюсь, прошло столько времени, и ты могла бы…

– Нет. Я его не видела.

– А я все думаю о нем, – Фредди смутился. – Мы с Винни… мы были бы рады знать, что у тебя все наладилось. Я очень любил его. Он был…

– Он есть, Фредди, есть. Он… исключительная личность. Прекрасный человек, – вставила Винни.

– Винни… – начала я.

– И более того, он до сих пор не женат, – быстро проговорила Винни. – Мы с Фредди продолжаем интересоваться им. Следим за его карьерой. Конечно, я всегда знала, что он преуспеет, с его преданностью делу, с его увлеченностью. Ты знаешь, что о нем была статья в «Таймс»? Куда ты ее сунул, Фредди? Я специально вырезала…

– Пожалуйста, Винни, мне бы не хотелось читать ее, – начала я, но мое возражение не было принято во внимание. Я как раз успела почувствовать благодарность, что ни Винни, ни мой дядя не упоминали его имя – оно все еще заставляло меня волноваться, все еще уязвляло меня, – но газетная вырезка появилась на свет. Она была под рукой, как раз под брошюрой о буше. Перепечатка краткого биографического очерка из «Нью-Йорк таймс»; заголовок гласил: «Исследователь внутреннего космоса». Ему сопутствовала большая фотография, сделанная в институте Скриппа-Фостера. Делал ее, я сразу же увидела, Конрад Виккерс, а Виккерс, этот хроникер нашего времени, обожатель всего, что красиво, модно, всего, что даровито или признано обществом, – он практически не фотографировал ученых.

Тем не менее, хотя доктор Френк Джерард был очень известным ученым-исследователем, лидером в своей области, я сразу же поняла, что Виккерс не поэтому принял предложение заняться им. Нет, Виккерс захотел снять этого человека из-за выразительности его лица – оно сразу же привлекало внимание, и мне было по-прежнему больно смотреть на него.

Ученый с глазами священника, как-то сказал о нем Векстон. Я смотрела на его глаза, его волосы, его руки. Его черты по-прежнему были дороги для меня, и я не могла равнодушно смотреть на них. Пальцы у меня дрожали. Я сложила вырезку. Я подумала: тут для меня нет будущего, и протянула ее обратно.

– Не женат, – сказал Фредди, снова уловив взгляд Винни. – Понимаешь? Не женат. Так говорят.

Я отвела глаза. Я сказала:

– Это ничего не меняет. Все кончено. И вы это знаете.

– Не понимаю, почему, – подбадриваемый выражением лица Винни, настойчиво продолжал Фредди. – Просто ты слишком упряма, вот и все…

Может, Винни заметила, как я расстроилась. Как бы там ни было, она склонилась ко мне и оживленно заговорила.

– А теперь, моя дорогая, – сказала она, – выкладывай. Мы говорили… о той женщине. Я думаю, у тебя есть кое-что?

– Ну, – начала я, – увидеть Констанцу мне не удалось. Вместо этого я получила от нее подарок.

– Подарок? – недоверчиво посмотрел на меня Фредди.

– Ее дневники.

– Дневники? Вот уж никогда не знал, что Констанца ведет их. – Фредди густо покраснел.

– В общем-то, это больше, чем просто дневник. Она не вела записи каждый день. Я их просмотрела – так же, как перечитала кое-какие бумаги в Винтеркомбе. Они заставили меня задуматься над прошлым. В связи с этим возникли вопросы. Вопросы, на которые, как я предполагаю, ты мог бы ответить.

Лицо Фредди приняло загнанное выражение. Винни не сводила глаз с подноса перед ней.

– Какого рода вопросы? – после долгого молчания спросил дядя Фредди.

– В основном о смерти ее отца, – твердым голосом начала я.

Выражение несказанного облегчения заставило разгладиться черты лица дяди Фредди.

– Ах, это?.. Сто лет тому назад. Задолго до твоего рождения. Не понимаю, почему это может иметь для тебя значение, Викки.

Винни попросила меня все объяснить, что я и сделала, осторожно и продуманно выбирая слова. Фредди и Винни внимательно слушали меня. Как только я упомянула слово «убийство», они оба выпрямились и наклонились ко мне с профессиональной заинтересованностью. Тем не менее, когда я закончила, Винни хмыкнула.

– Типично! – сказала она. – Абсолютно типично. Этой женщине нравится делать драму из чего угодно. Если она станет гладить рубашку, то сотворит из этого драму в трех актах. Убийство? Никогда в жизни не слышала такой чуши. Эту историю мне излагали не менее сотни раз. Все очень просто. Ее папаша был непутевой личностью. Ненадежный тип стал жертвой несчастного случая, вот и все, что за этим кроется!

Дядя Фредди задумчиво барабанил пальцами по пачке писчей бумаги.

– Если она считает, что было убийство, – наконец неторопливо сказал он, – то скорее всего должен был быть и убийца. Проблема в этом, Викки?

– Да, в этом, – сказала я, разглядывая руки. Рискнуть или нет? Я решила рискнуть. Посмотрела на дядю Фредди. – Понимаешь, Констанца, кажется, считает, что это был мой отец.

* * *

Отца не было в живых вот уже тридцать лет, но Фредди продолжал любить его. Он горячо бросился защищать его. Винни – на что я не могла не обратить внимания, настолько это было непривычно – примолкла. Я ожидала громогласных возражений и укоров в адрес безответственности Констанцы. Ничего этого не последовало. Именно тогда, думаю, мне в первый раз пришло в голову, что Винни, так безоговорочно обожавшая мою мать, испытывала куда меньшую привязанность к моему отцу.

Когда дядя Фредди подошел к концу своего убедительного и красноречивого повествования о личности своего брата Окленда, Винни встала.

– Я пойду приготовлю что-нибудь на ленч, – сухо сказала она. – Сегодня у миссис О'Брайен выходной. Я приготовлю что-нибудь рыбное.

Я тоже встала.

– Винни… простите. Я оторвала вас от работы. Я сейчас уйду.

– Нет, не стоит. – Винни, положив огромную руку мне на плечо, толкнула обратно в кресло. – Ты все обговоришь с Фредди. Работа может и подождать. Вижу, насколько ты взволнована. А теперь послушай Фредди, он во всем разберется. Твой дядя, Виктория, очень умный человек.

– Спасибо, дорогая, – сказал дядя Фредди, когда Винни оставила комнату. – Боюсь, что нет, Викки. Вовсе я не умный, хотя хотел бы быть им.

Он был полон грусти, почти сокрушения. Поскольку я чувствовала свою вину перед ним, я избрала путь, который мог бы помочь нам обоим.

– Видишь ли, Фредди, – сказала я. – Когда муж Констанцы намекнул, что в эту историю мог быть вовлечен Окленд, она яростно отрицала. Но чем больше она отрицала, тем больше я боялась. Я говорила себе, что там должен был произойти несчастный случай, но сомнения постоянно возвращались ко мне. Как в любой из твоих книг. Я считала, что должна доказать невиновность моего отца. И мне казалось, что я разрешу эту загадку. Я подумала: что стал бы делать в такой ситуации инспектор Кут?

Дядя Фредди сразу же просиял.

– Если бы там был убийца, ты это хочешь сказать?

– Да.

– Ну что же… – Он потер ладони. – Теперь это становится интересным. Так что бы он сделал? Первым делом он опросил бы всех, кто был на той вечеринке. Всех гостей. Всех членов семьи. Всех слуг.

– А затем?

– Он бы тщательно исследовал раскладку времени. Этому он всегда уделяет особое внимание.

– И после этого?

– Ты же знаешь ключевые его слова, Викки: мотив, возможность, личность. В этом ключ. Qui bono? – кому это выгодно? – Фредди, наконец успокоившись, расплылся в широкой улыбке.

– В твоих книгах, дядя Фредди, можно подозревать кого угодно, поэтому они так и закручены.

– И конечно, есть ложные следы! – хмыкнул дядя Фредди. Затем он нахмурился. – Но в данном случае, если подходить беспристрастно, абсолютно никто не находится под подозрением.

– Это не так, Фредди, – мягко сказала я. – Я знаю кое-что из того, что там происходило. Там были люди, которые хотели бы убрать Шоукросса. Мой дедушка, например. Разве он не ревновал?

– К Шоукроссу? – Фредди отвел глаза в сторону. – Может быть.

– И мой отец. Он не скрывал, что презирал Шоукросса. Думаю, он его даже ненавидел…

– Возможно. – Фредди развел руками. – Но тебе не стоит преувеличивать. «Ненависть» – это сильное слово. Моя мать… кое у кого из замужних женщин были такие особые друзья. Никто особенно не задумывался по этому поводу. Окленд никогда не любил Шоукросса, это верно, но ведь никто из нас не испытывал к нему симпатии. Я просто не мог выносить его. Но я не убивал его, если ты так думаешь!

– Конечно же, нет. Но…

– Если ты посмотришь на все с точки зрения детективной истории… – Фредди снова приободрился. – Мне теперь кажется, что из нее можно раскрутить хороший сюжет. Немотивированное убийство! Да, это мне нравится! Затем придется сказать: кто ненавидел его, но скрывал свою ненависть? Был ли в ту ночь в доме человек, который поддерживал с ним тайную связь – может, финансовую? Может, кто-то из гостей раньше знал Шоукросса. А затем – это важно – ты должна прикинуть, у кого хватило бы сил. Шоукросс был довольно крепок. Нельзя было последовать за ним в лес и сказать: «Вот капкан. Не будете ли вы так любезны ступить в него?» Его надо было толкнуть. Или запугать. Хмм… Интересно.

Мне показалось, что эта система рассуждений подводит опять к моему отцу, чего бы мне не хотелось. Я наклонилась вперед.

– Дядя Фредди, если это тебя беспокоит, остановимся. Но, видишь ли, я знала о Мальчике. Я знаю, что Мальчик сказал Стини в тот день, когда покончил с собой. И я знаю, что это не могло быть правдой, потому что Мальчик провел время с Констанцей. Но в таком случае кто же взял дробовики «парди»? Кто-то же это сделал! Они пропали к концу обеда – это истина. Это есть в дневниках моей матери.

Фредди вздохнул.

– Бедный Мальчик. – Он покачал головой. – Ты знаешь, я все думаю о нем. У него была добрая душа. Мухи бы не обидел. – Он помолчал. – Если это поможет, я не знаю, кто взял ружья. Но знаю, кто вернул их. Это был мой отец.

– Дентон? Ты уверен?

– Я проходил мимо оружейной и видел, как он ставит их обратно. Шоукросс еще не погиб. Он был наверху – умирая. Я подумал, как это странно. Зачем отцу понадобились ружья Мальчика, что он с ними делал? Конечно, – он снова просиял, – таким образом отец становится первым подозреваемым. Так ты считаешь? Ну, боюсь, что ты ошибаешься. Он не мог этого сделать. Во всяком случае, я не думаю, что он мог это сделать.

– Почему же нет, дядя Фредди?

Фредди покраснел.

– Видишь ли, дело в том, что в тот вечер… я слишком много выпил. Меня оставили наедине с портвейном; я в первый раз его попробовал. Выпил три стакана. Потом еще шампанского. И когда пошел спать, чувствовал я себя омерзительно. У меня был камердинер… забыл его имя…

– Таббс. Артур Таббс.

– Точно. Ну, до чего ты умна! – Фредди снова просиял. – Я отослал его. И почувствовал, что не могу даже раздеться, комната так и ходила ходуном. Я просто шлепнулся плашмя на постель. Когда открыл глаза, меня жутко мучила жажда. Голова гудела так, словно ее жеребец лягнул копытом. Теперь я к портвейну не притрагиваюсь…

– Фредди…

– Прошу прощения. Вернемся к теме. Итак, я решил попить воды. Немного пройтись. Я решил, что свежий воздух пойдет мне на пользу. Поэтому я спустился. Вышел на террасу, сделал несколько глубоких вдохов. Вроде полегчало. Большая часть обитателей дома уже разошлись по комнатам, но в бильярдной еще горел свет. Я слышал там голоса. И побрел в ту сторону. Думаю, мне хотелось быть в мужской компании – ведь мне было тогда всего пятнадцать лет. Но когда я вошел…

– И ваш отец был там?

– Я совершенно уверен, что был. – Фредди нахмурился. – Понимаешь, это было так давно, и в то время казалось несущественным, кто там находится, а кто – нет. Комната была полна сигарного дыма. В ней была куча народу – приятели моего отца, которые обычно оставались. Дай-ка припомнить… Там был человек по фамилии Пиль, Ричард Пиль – теперь я помню, что он там был. И еще один, имевший какое-то отношение к Сити…

– Джордж Хьюард-Вест?

– Точно. Ну, я бы сказал, что ты вгрызлась во все это, не так ли? Джордж Хьюард-Вест, точно, он. Я запомнил его потому, что он и Монтегю Штерн устроили соревнование: оба отлично играли в бильярд, и я понаблюдал за ними…

– Монтегю Штерн? Он там был? Фредди, его не могло там быть…

– Почему же? – Фредди начал слегка выходить из себя. – Конечно же, он был. Там я увидел его в первый раз. Я четко помню. Он и Хьюард носились вокруг стола так, словно у них земля горела под ногами. Штерн обычно выбирал ужасные цветные жилеты, и один из них был на нем в тот вечер. Пурпурный с золотым шитьем. Оба они сняли смокинги, закатали рукава и…

– Фредди, в какое это было время?

– Господи, да не знаю. Представления не имею. В два? Три? Очень поздно. Во всяком случае, главное, там был мой отец. Он сидел в углу в кресле-качалке. Часто просыпался и снова дремал. – Фредди остановился. – Дело в том, что я не помню все так уж ясно. Там была куча народа. Кто-то дал мне еще выпить, и я решил: ну, я вам покажу – и выпил. Это было виски. Я никогда раньше не пробовал виски. Это, конечно же, было ошибкой. Я помню, Окленд дал мне одну из своих сигарет – я, случалось, таскал их у него из комнаты. И боялся. В общем, он просто дал мне одну, потом я выпил виски и подумал: «О Господи, да меня же вырвет». Окленд дотащил меня до комнаты. И самое странное, мне казалось, что ему помогает Мальчик. Если не учитывать, что его там, конечно, не было. Так что скорее всего это был кто-то другой. Наверно, Джордж Хьюард-Вест. Прекрасный человек. Всегда совал мне денег, когда оставался, – и никогда меньше соверена.

Фредди рассеянно уставился куда-то вдаль. Он вздохнул. Воцарилась тишина.

Я прикинула, что, если все это было правдой, а не сочинением моего дяди Фредди, которому услужливо подсказывала вымуштрованная память, Монтегю Штерн, значит, не остался с Мод, а спустился вниз; там же был и мой отец. Самое важное, что и мой отец тоже был внизу. Расчет времени был сомнителен – я понимала, что инспектора Кута он бы не удовлетворил, – но там был мой отец. Никто не может совершить убийство, а потом вернуться в дом и спокойно играть на бильярде, не так ли?

Я прошла мимо моего дяди и остановилась у окна, откуда открывался вид на обыкновенные улицы, обыкновенный день. Я почувствовала огромное облегчение. Конечно же, смерть Шоукросса явилась результатом несчастного случая – и у меня не было никаких оснований сомневаться в этом. Констанца просто вывела меня из равновесия.

Я думаю, дядя Фредди догадался, о чем я думаю, потому что он улыбался. Он был преисполнен оживления.

– Во всяком случае, – сказал он, – если ты вернешься к тому, с чего мы начали, если оценишь ход событий с точки зрения инспектора Кута, то убедишься, что в любом случае не может идти речь об убийстве. Это очевидно. Это немыслимо.

– Почему, дядя Фредди?

– Подумай. Шоукросс не умер – во всяком случае, на месте и сразу же. Он умирал три дня. Так уж получилось, что он не говорил: все это время он был в очень плохом состоянии. Но предполагаемый убийца не мог этого предвидеть. Кроме того, Шоукросса могли найти и раньше. Его травмы могли бы оказаться не такими страшными. Он мог и заговорить – и в таком случае он опознал бы убийцу. Сомнительно, что силой можно было бы кого-то устранить. Убийца должен был обрести уверенность, что останется неузнаваем – а это было невозможно. Стояла лунная ночь. Они должны были бороться между собой. – Он помолчал. Он погладил меня по руке. – Понимаешь? Ты заводила себя из-за ничего, видишь? Так оно и есть. Я раздумывал над этим пятьдесят восемь лет и думаю, это был несчастный случай. А если Констанца держится иной точки зрения, я бы не обращал на нее внимания. – Он молчал с добрым, но каким-то затуманенным выражением лица. – Видишь ли, она не тот человек, которому можно верить. Она… она любила причинять неприятности, вызывать тревогу. Ты же это знаешь.

При этих словах вошла Винни. Она несла с собой поднос. Ленч был восхитителен. Мы обсуждали поваренные рецепты и как готовить. Пару раз я пыталась вернуть разговор к событиям 1930 года, к моему крещению и к загадочной ссоре между Констанцей и моими родителями, но Фредди и Винни не изъявляли желания попадать на наживку, и, коль скоро я рискнула раньше завести разговор о Шоукроссе, я не хотела больше их волновать.

Через несколько недель после этого ленча, в период, ознаменованный большими изменениями в моей жизни, дядя Фредди начал новый детективный роман, основанный на событиях 1910 года. Он назвал его «Побуждение к убийству». Он стал одной из самых больших его удач и много раз переиздавался.

Мы покончили с ленчем. Винни начала бросать любовные взгляды на свою пишущую машинку. Я сказала, что мне пора идти.

Дядя Фредди, полный желания приступить к работе, остался за своим письменным столом. Я увидела, как он опять бросил взгляд в сторону вешалки: я также увидела, что Винни ответила ему еле заметным загадочным кивком.

Винни проводила меня в прихожую. Она плотно прикрыла за собой дверь гостиной. Глянув из-за плеча, она повлекла меня за собой по коридору к входным дверям. Она раскраснелась. Когда она убедилась, что нас никто не может услышать, она схватила меня за руку.

– Виктория. Там было что-то еще, не так ли, дорогая? Думаю, ты нам не все рассказала.

– Нет, Винни. Абсолютно все, и я чувствую себя куда лучше. Вы оба оказали мне огромную помощь.

– Послушай меня. – Винни отбросила свою привычную самоуверенность. – То, что Фредди сказал, когда я вошла, правда! Эта женщина всегда была такой и продолжает оставаться. – Она помолчала. – Мне кажется, когда-то она причинила Фредди большую боль. Не стоит вдаваться в подробности – они не важны. Важно то, как они сказались на Фредди. Он потерял уверенность в себе. Он никак не мог прийти в себя. Она напоила его мозг ядом, настроила против некоторых членов семьи, и ему потребовалось много времени, чтобы оправиться. Я бы не хотела, чтобы это случилось с тобой.

– Этого не случится, Винни, я не позволю.

– Хорошо сказано, но истинно ли это? Вот за ленчем, когда ты заводила разговор о своих крестинах, о размолвке, это было случайно?

– Нет, Винни. Не совсем.

– Я так и знала! – Винни разгорячилась. – Она вбила тебе в мозги какие-то мысли, не так ли? О ней и о твоем отце?

– Что-то вроде.

– Ну, так разреши мне сказать тебе!.. – Винни развернула меня лицом к себе. – Я была в Винтеркомбе на твоих крестинах. И, к сожалению, там имел место случай, о котором мне не хотелось бы вспоминать. Но как бы там ни было… – она фыркнула, – я там была. И я точно знаю, что там случилось…

– У нее был роман. С моим отцом, – ровным голосом сказала я. – Все в порядке, Винни. Я докопалась до этого несколько недель назад. То ли до того, как я родилась, то ли сразу после. Детали не важны. Я уверена, что он любил мою мать, но он любил и Констанцу. И она, конечно же, любила его. Такое случается, я это знаю. Мне придется смириться с этим…

– Чушь и ерунда! – рявкнула Винни. – И вовсе это было не так, а если она так говорит, значит, врет, не моргнув глазом. То, что произошло, – все было очень просто. Она свалилась как снег на голову – как раз к твоим крестинам, будьте любезны! – твоему отцу, а он послал ее. Она вернулась в Лондон в том еще настроении. Я тебе говорила, она считала себя неотразимой для любого мужчины, даже для такого, как твой отец, у которого был хороший дом и жена, которую он любил, и новорожденная девочка. Она не могла вынести чужого счастья. Она хотела все это разрушить. – Винни помолчала. – Ты, конечно, поняла это? Ты же знаешь, что она собой представляет. То же самое она сотворила и с тобой.

В тоне, каким было сделано подобное замечание, слышался определенный вызов. Я промолчала.

– «В аду не знают ярости такой, когда пылает женщина!» – провозгласила Винни. – Понимаешь? Я всегда так считала. Когда Констанца покинула Винтеркомб, она была мертвенно-бледной. Как мне кажется, она всегда хотела запустить когти в твоего отца, а когда ее постигла неудача, она занялась тобой. Я всегда говорила Фредди: эта женщина оказывает очень опасное влияние. Он должен держаться как можно дальше от нее. Она не должна была становиться твоим опекуном. Ты не должна была отправляться жить с ней в Нью-Йорк. Будь я тогда замужем за Фредди, этого бы никогда не случилось…

– Винни. Она была добра ко мне все эти годы. До того, как мы поссорились…

– Ага, но когда вы поссорились? – с ноткой триумфа задала вопрос Винни. – Когда она решила, что теряет тебя! Когда она увидела, что ты обрела счастье. Точно, как она поступила с твоим отцом. Понимаешь? Порой я думаю о сцене, которую она закатила в тот последний вечер в Винтеркомбе – обо всей той лжи, которую она выдала. Перед всеми. Там был и Векстон. Если потребуется, можешь спросить у него. Он подтвердит мои слова. В то время я говорила твоей матери: выгнать! Но даже выгнать было бы недостаточно. Вот что требовалось в случае с Констанцей – экзорцизм, изгнание злого духа.

И тут Винни неожиданно остановилась. Ее щеки заалели от гнева, но выражение лица изменилось: она одновременно выглядела и расслабленной, и смущенной. Порывшись в кармане, она извлекла какую-то карточку, втиснула ее мне в руку и повлекла к дверям.

– Вот это мы хотели тебе вручить, Фредди и я. Только не смотри сразу – разберешься потом. Мы, понимаешь ли, не можем пойти и подумали, что, может быть, ты… – Она открыла двери и буквально выставила меня на ступеньки. Внезапно она сделала вид, что хочет как можно скорее расстаться со мной.

– Посмотри на тритонов, когда будешь идти мимо! – торопливо крикнула она мне вслед. – Там есть такой большой, который нам особенно нравится. Он обычно держится слева, рядом с лилиями. Там его нора.

Дверь торопливо захлопнулась. Заинтересовавшись, я посмотрела на тритона – гладкое, толстое ленивое создание. Я попробовала было коснуться его, но, когда моя рука была в паре дюймов от него, он, плеснув, исчез из виду под корнями лилий.

На середине улицы я развернула карточку, которую Винни всунула мне в руку, и тут же поняла смысл взглядов в сторону вешалки – там Винни и хранила это приглашение. Догадалась я и почему она с таким смущением вручала его мне. Забавная конспирация. Карточка представляла собой приглашение на лекцию, которая состоится через два дня. Лекцию будет читать в Лондоне доктор Френк Джерард.

После его имени стоял набор букв – титулы. Остановившись на углу, я попыталась сосчитать их.

Имена Фредди и Винни были вписаны в левом верхнем углу. Почерк принадлежал Френку. Поскольку я по-прежнему любила его, поскольку, несмотря на все старания, не могла положить конец этой любви, я испытала искушение. И подумала: пойду. Однако встреча через восемь лет может оказаться фикцией: в реальной жизни они редко удаются.

Я дошла до вокзала Паддингтон, купила четыре газеты, потому что по пути хотела читать и ни о чем не думать. Стоял конец октября, и они были полны сообщениями о войне: вьетнамская война, конец которой предполагалось положить американскими бомбардировками. Я снова и снова перечитывала четыре версии одних и тех же событий. И не понимала ни слова, до меня не доходило ни одного предложения, но всю дорогу до Винтеркомба я тупо смотрела в газетные полосы.

 

2

Оказавшись в своей комнате тем же вечером и понимая, что спать не буду, я стала вспоминать все версии, в которых могло предстать прошлое: их было столь же много, сколько и людей. Но оставалось одно, так и не исследованное, одна история, которой я старалась избегать. Мое собственное прошлое: то, каким его помнила я.

Я долго избегала ступать на эту территорию. Только один человек, думала я, может меня убедить вернуться туда. Этот путь вел назад, но в то же время и вперед, к тому человеку в лаборатории: к моему американцу, доктору Френку Джерарду.

Он был биохимиком; я была декоратором. Понятно, почему разрыв восьмилетней давности продолжал оставаться абсолютным. Чтобы встретиться, пришлось бы предпринимать старания с его стороны или моей. Возможности случайной встречи практически не существовало. Тропки биохимика и декоратора не пересекались. Кроме того, оба мы были исключительно осмотрительны: даже живя в одном городе, старались не допустить случайной встречи. Я сожалела об этом. Сколько раз за эти восемь лет я мечтала, чтобы вмешалась какая-нибудь сила и… подтолкнула нас друг к другу.

С другой стороны, случись нечто подобное, я была бы до упрямства слепа. Именно так; я была слепа, когда мы встретились в первый раз. Я встретила Френка в связи с моей работой и в связи с моей дружбой с его матерью, той невозможной Розой. В первый раз, когда я увидела его в доме Розы, он сказал мне лишь два слова: «Здравствуйте» и «До свидания». В промежутке между приветствием и прощанием, мне казалось, я чувствовала с его стороны равнодушие и даже неприязнь, для которой вроде не имелось причин. Пяти минут в моем обществе – а наша первая встреча длилась не дольше – оказалось достаточным, чтобы он отверг меня. Это уязвило и обидело. Я решила проигнорировать и его реакцию, и его самого. Поскольку он продолжал демонстрировать свою неприязнь, каждая наша встреча давалась мне нелегко.

В первый раз мне не удалось не обратить на него внимание в 1956 году. Стояла ранняя весна. Мы с Констанцей были в Венеции. Да, в тот раз, когда Конрад Виккерс – один из сопровождения Констанцы – сделал тот снимок у придела церкви Санта-Мария-делла-Салюте.

Френк Джерард оказался в Венеции, исполняя поручение благотворительного характера. Его отец Макс Джерард, профессор лингвистики в Колумбийском университете, умер несколько месяцев тому назад. Визит в Венецию был спланирован Френком и одним из его братьев – у Джерардов была огромная семья – в попытке помочь их матери оправиться от потрясения. Роза, изображая благодарность и отвагу, хотя актрисой она была плохой, насколько я понимаю, делала вид, что этот замысел увенчался успехом.

Роза, преодолевая сокрушение своей обычной энергией, но совершенно растерянная, была одета в красное. Не выпуская из рук путеводителя, она доводила своих близких до изнеможения, таская их из одной церкви в другую, из крепости в крепость.

Констанца, Виккерс и я вместе с другими оруженосцами Констанцы позволяли себе более свободное времяпрепровождение. Оруженосцы включали в себя Бобси и Бика Ван Дайнемов, которым было слегка за тридцать и которые в силу своего преуспевания и внешности заслужили прозвище Небесных Близнецов в колонках светских сплетен.

Две компании, одна легкомысленная, а другая утомленная, встретились друг с другом в прекрасный солнечный день в Венеции. Констанца, которую еще издали заприметила Роза, сказала: «О, нет!» Но удирать было уже поздно. Роза, которая не знала, что мы в Венеции, издала восторженный вскрик. Она заключила меня в объятия, тепло приветствовала Констанцу. Отойдя, я уставилась на воду. На ее поверхности колебалось отражение прекрасного города; повсюду был разлит золотой свет, как у Веронезе.

– Здравствуйте, – минут через пять сказал мне Френк Джерард, когда Конрад Виккерс стал выстраивать нас для своей импровизированной фотографии.

Моя подруга Роза – полная счастья, что ее спасли от изучения культуры, – болтала с Констанцей, которую знала много лет, ибо фирма Констанцы декорировала все многочисленные дома Розы. Виккерс суетился, то и дело перестраивая группу; близнецы Ван Дайнем грубовато дурачились, перекидываясь панамой. Бик надел ее мне на голову, растрепав волосы – это я помню. Я сняла ее и резко сказала: «Не делай так». Констанца, которая любила относиться к Бобси Ван Дайнему как к моему поклоннику, сделала многозначительное лицо. Конрад продолжал суетливо переставлять нас с места на место. Сначала он разместил меня с краю, в тени церкви, затем снова вытащил на свет. Рядом со мной оказался молчаливый Френк Джерард. Я уставилась на церковь. Затвор щелкнул.

Я предполагала, что Френк Джерард тут же скажет: «Всего хорошего», но, к моему удивлению, он этого не сделал. Он бросил на близнецов Ван Дайнем неодобрительный взгляд, но дал понять, что уходить не торопится. Он отвлек меня в сторону от остальной группы.

Мы коротко поведали друг другу, чем каждый из нас занимался в Венеции. Вырвавшись из бесконечного круга коктейлей и приемов Констанцы, я вчера успела посетить академию, Френк Джерард тоже там побывал. Мы, должно быть, разминулись на несколько минут.

Это совпадение – не столь уж значительное само по себе, – похоже, заставило его задуматься. Он уставился на течение Большого канала. От воды отражалось сплетение света и теней, которое скользило по его лицу. Казалось, он чем-то обеспокоен. Я позволила себе несколько сбивчивых соболезнований. Он суховато принял их. Я рискнула выдавить еще несколько слов, в те дни я была до болезненности застенчива. Они не вызвали никакой реакции. Я смотрела на Френка Джерарда и говорила себе, что он труден в общении, мрачен, невежлив и – я уже заметила в нем эту особенность – рассеян.

Роза тем временем уже обсуждала с Констанцей обстановку домов. Забыла ли она, что Роза только недавно овдовела? Вполне возможно: Констанца могла быть совершенно равнодушна к подробностям чужой жизни.

– Итак, Роза, – говорила она, – и когда ты в очередной раз переезжаешь? Знаешь, порой мне кажется, что ты меняешь дома с такой же легкостью, как другие складывают чемоданы.

– О, нет, – тихо ответила Роза. – Я больше не буду переезжать. Не теперь. Ты же знаешь… из-за Макса.

С этими словами она отвернулась. За ее спиной Констанца поймала взгляд Виккерса и сделала нетерпеливое лицо. Когда Роза оправилась и снова подала голос, Констанца торопливо прервала ее.

– Да, да, – сказала она. – Но давай не будем тут больше болтать. Бик просто умрет, если ему не дадут выпить. Мы отправляемся в бар «Гарри». Пошли с нами, Роза. Мы возьмем…

Доброе лицо Розы сразу же просияло. Она всегда любила Констанцу и, наверное, искренне поверила в великодушие предложения. Она с готовностью приняла его. Я испытала жалость к ней и злость на Констанцу. В светском смысле слова моя крестная мать была безжалостна: я знала, что в баре «Гарри» Констанца найдет какой-нибудь предлог, и Розу безжалостно оставят за кормой.

Френк Джерард тоже заметил этот обмен взглядами между Констанцей и Виккерсом. Я увидела, как он подошел к своей матери и тихо заговорил с ней.

– Нет-нет, – зачастила Роза. – Я прекрасно себя чувствую и совсем не устала. Бар «Гарри»! Я там никогда не была. Спасибо, Констанца.

Френк Джерард коротко переговорил со своим братом, отведя его в сторону. Брат взял Розу под руку. Группа снялась с места. Только мы с Джерардом остались около церкви; разрыв между нами и контингентом любителей итальянской кухни расширялся.

Френк Джерард, нахмурившись, посмотрел им вслед и, похоже, был готов незамедлительно принять решение. К моему удивлению, едва я было двинулась за ними, он перехватил меня за руку. Он сказал:

– Нам не стоит присоединяться к ним.

– Я просто подумала…

– Я знаю, что вы подумали. С Розой все будет в порядке. Даниель присмотрит за ней. Не хотите ли выпить? Тут есть поблизости неплохое местечко.

Вряд ли он ждал от меня ответа. По-прежнему держа меня за руку, он устремился по узкой улочке. Мы быстро миновали лабиринт проходов и тупиков, повернув под арку, мы пересекли мост. Никто из нас не обронил ни слова. Наконец мы добрались до маленького кафе в каком-то дворе. Оно было затенено кроной магнолии, из пасти каменного льва текла струйка воды, брызгами разбиваясь в каменной чаше. Мы оказались тут единственными.

– Я нашел это место в первый же раз, как оказался в Венеции. Вам нравится?

Он был до странности обеспокоен тем, что я скажу.

– Очень нравится. Тут просто прекрасно.

Он улыбнулся, когда я это сказала, и его лицо преобразилось, озарившись заразительным озорным весельем.

– Значит, бар «Гарри» вам не нравится? – сказала я, когда он пододвинул мне стул.

– Нет. Я не люблю бар «Гарри», – ответил он. – Это единственное место в Венеции, в котором я стараюсь не бывать ни при каких условиях.

Моя попытка завязать разговор скорее всего оказалась не самой удачной. Френк Джерард отвечал механически, и у меня создалось впечатление, что его не интересуют ни мои вопросы, ни его ответы. Похоже, он присматривался ко мне, я чувствовала, что он не сводит глаз с моего лица. Кроме того, им владело какое-то странное напряжение. Время от времени, когда он отводил глаза, я украдкой бросала на него взгляд.

Когда принесли кампари, ободки стаканов были покрыты сахарной пудрой: это я запомнила. Напиток имел цвет жидкого рубина. На внешней стенке стаканов блестели капельки влаги, и я не отрывала от них глаз, пока мы разговаривали. Я была застенчива – результат того, что Констанца старалась господствовать в любой ситуации. Я не умела вести разговор, чувствовала себя неловко. Я никогда раньше не оставалась наедине с Френком Джерардом и поймала себя на том, что побаиваюсь его.

Мне было тогда двадцать пять лет. Френку Джерарду – двадцать семь или восемь. Он был очень высок и при таком росте худ. У него было узкое, сосредоточенное лицо, очень черные волосы, пряди которых падали ему на лоб, и глаза такого темно-карего цвета, что тоже казались черными. Как и положено ученым, у него была привычка за всем наблюдать; таков же он, подумала я, и по складу характера. Его взгляд сначала был полон внимания, а потом нетерпения, и он почти ничего не упускал из поля зрения. Я знала, что он очень умен, и раньше считала его высокомерным.

В тот день я усомнилась в вердикте. Хотя он столь стремительно увлек меня за собой, он казался столь же неуверенным, как и я. Наш разговор напоминал матч между двумя спотыкающимися игроками: серия подач то и дело утыкалась в невидимую сетку. Мои ответы с каждой секундой становились все глупее. Ненавидя себя и страстно желая обладать даром Констанцы взрываться градом фейерверков умных словес, я чувствовала, что беспомощно тону в односложных ответах. И в эту минуту, глянув в сторону, он повернулся ко мне. Он сделал это так стремительно, что я не успела отвести взгляда. Наши глаза встретились.

Вот тогда, наверно, я в первый раз и увидела его по-настоящему. И глаз отвести я уж больше не могла – похоже, как и он. Вроде он произнес мое имя и прервался. Его рука, которая лежала на столе рядом с моей, непроизвольно дернулась и застыла на месте. На лице его не было ни следа скуки или поглощенности другими заботами, равнодушия или враждебности: это смутило меня. Выражение его сначала было полно напряженности, потом неожиданной радости, а потом он посерьезнел. Кажется, он ждал, чтобы я заговорила; когда я продолжала молчать, то увидела, что его лицо изменилось.

Есть такое выражение: «читать по лицу». Загадочный процесс. Когда мы читаем таким образом, какой грамматикой пользуемся, какие предложения складываем? Черты его лица не изменились, он больше не говорил и не шевелился; и, тем не менее я видела, как изменилось его лицо. Какая-то печаль во взгляде; переход от собранности к грусти, а затем попытка скрыть ее напускным оживлением. Все это мне стало ясно за одну-две секунды; после этого он заговорил.

Я чувствовала, что он был готов заговорить об одном, но передумал и перешел к другой теме. Не помню сейчас, чему она была посвящена. Это неважно. Он говорил, чтобы говорить, чтобы поставить барьер из слов между мной и своими мыслями. Когда он заговорил, я стала слушать – не то, что он говорил, а его голос.

Сначала его голос очень напоминал манеру Розы. Его мать по рождению была католичкой, но ее семья принадлежала к боковой ветви незначительного аристократического рода из южной Германии. Ее отец, потеряв деньги и свои владения, в конце первой мировой войны эмигрировал в Америку и перевез туда свою семью. Здесь к нему пришла удача, и он смог скопить состояние. Роза, его единственная обожаемая дочь, получила строгое образование в закрытой католической школе для девочек, и, едва только ей минуло восемнадцать, вышла замуж за Макса Джерарда, тоже в свое время покинувшего Германию, уроженца Лейпцига и – к ужасу ее родителей – еврея.

Роза, со свойственной ей неукротимой решимостью, перешла в религию своего мужа, стала увлекаться политикой и унаследовала кучу денег. Дома она говорила по-немецки; этим же языком она пользовалась и в роли жены. Определить в точности, что она собой представляет, было невозможно. Она не имела определяющих признаков национальности, класса, расы или религии. Она была, как она сама с юмором говорила, гибридом – и это смешение самых разных влияний чувствовалось и в ее голосе.

Это было заметно и в ее сыне. Слушая его в тот день в Венеции, я различала интонации и Европы, и Америки, и довоенные голоса, и современные – две культуры и две эры, следы которых слышались в его тембре.

Мне это нравилось. Я была готова полюбить их. Думая об этом, я пытаюсь вспомнить: Френк Джерард кого-то мне напоминал, но я не могла точно вспомнить и понять, кого именно. Тут я только осознала, что он задает мне вопрос – вопрос, которого я не расслышала. Локти он поставил на стол и настойчиво смотрел на меня.

– Прошу прощения?

– Война. Я спрашивал вас о войне. Вы были тогда в Англии?

– А… нет, не была. Я покинула ее в 1938 году после гибели моих родителей. И тогда я переехала жить к Констанце.

– Вы возвращались?

– Не к себе домой. Порой мы бывали в Лондоне. Не очень часто. Констанца предпочитает Италию и Францию.

– А вы, что вы предпочитаете?

– Толком и не знаю. Мне нравится Венеция. Люблю Францию. Обычно мы едем в Ниццу или Монте-Карло. Было местечко, в котором как-то мы останавливались, очень маленькое, рыбачья деревушка под Тулоном. У Констанцы есть там дом. Вот там мне нравится больше всего. Я привыкла гулять по рынку на открытом воздухе. Бродить по пляжу. Смотреть на рыбаков. Там можно оставаться в одиночестве. Я…

– Да?

– О, это не очень интересно. Обыкновенное место. Долго мы там не оставались. Констанца считала, что там скучно, так что…

– Вы тоже так считали?

– Нет, я так не считала. – Я отвела взгляд. – Но как бы там ни было… Мы уезжали. Мы… ехали в Германию. Я хотела побывать там, и Констанца знала это…

– В Германию? – Это, похоже, заинтересовало его. – Почему вы хотели там оказаться?

– Ну… Смерть моих родителей. Несчастный случай. Я не сомневаюсь, Роза должна была вам рассказывать о нем.

– Да. – Он помедлил. – Не сомневаюсь, что она рассказывала.

– Он так и остался необъяснимым, понимаете? Я хотела надеяться, что в Берлине сохранились какие-то записи об этой истории…

– И у вас не получилось?

Мягкость его голоса удивила меня. Я никогда раньше не говорила об этом мрачном путешествии и теперь пожалела о своей откровенности. Его сочувствие могло скорее, чем равнодушие, вызвать у меня слезы. Я быстро отвела глаза.

– Нет. Не получилось, – продолжила я сухим голосом. – Записи исчезли – если они вообще имелись. Получилась дурость. Констанца предупреждала меня, и я должна была бы послушать ее. Отчеты совершенно не важны… – Я остановилась. И сказала четким вежливым голосом: – А вы когда-нибудь были там? Вы посещали Германию?

Наступило молчание. Его лицо окаменело.

– Посещал ли я Германию? Нет. – Он отпрянул от меня при этих словах. Голос его прервался. Секунду назад его рука лежала на столе очень близко к моей. Нас разделяло всего несколько дюймов. Он резко отдернул руку. Он начал озираться в поисках официанта. Видно было, что я его как-то оскорбила. Как ни глупо, я попыталась получить прощение.

– Я просто подумала… может, вы проезжали. После войны. С Розой или с вашим отцом. Я знаю, Роза однажды говорила…

– Трудно представить. Вы же знаете, что мой отец был евреем. И если вы задумаетесь над этим, не сомневаюсь, сможете понять: увеселительная прогулка по послевоенной Германии не была в списке его предпочтений.

Я густо покраснела. Френк Джерард встал и уплатил по счету. В нем не было ни следа, что он сожалеет об этом выговоре или о тоне, с каким он был сделан. Более того, казалось, что он старается как можно быстрее избавиться от моего общества. Выйдя из ресторанчика, мы двинулись быстрым шагом. Я поспешила сказать, что должна присоединиться к компании Констанцы; он же ответил, что ему необходимо вернуться в свою гостиницу.

Рядом с баром «Гарри» был причал для речных такси. Френк взялся меня проводить. Униженная и смущенная, я не нашла в себе сил возразить. Мы шли в молчании. В конце улицы, которая вела к бару, он остановился.

На расстоянии я видела фигуры Констанцы и ее спутников, стоявших спиной к нам. Конрад Виккерс о чем-то разглагольствовал и жестикулировал; Констанца смеялась; близнецы Дайнем с ленивой живописностью прислонились к стене. Розы с ними не было. Пока мы стояли здесь, до нас донеслись обрывки слов Конрада Виккерса.

Меня сразу же охватило ужасное ощущение, что он обсуждал Розу.

– Тринадцатый дом, – услышали мы. – Скажи мне, дорогая, как ты можешь все это выносить? А это платье! Словно большой красный почтовый ящик. Передвижной. Ходячий. Ужасно! Похоже, ты сказала, что она вдова? Она не может быть вдовой. Она веселая вдова – вот кто она такая.

Я попыталась отойти, чтобы мы оба оказались вне пределов его голоса, но не подлежало сомнению, что Френк Джерард услышал оценку своей матери. Он сделал несколько шагов и резко повернулся с жестким, напряженным лицом.

– Сказать вам, почему она носит такое платье? Это красное платье? – У него был сдавленный от гнева голос. – Сегодня годовщина ее свадьбы. Красный был любимым цветом Макса. Поэтому сегодня она и надела красное платье…

– Я понимаю. Прошу вас…

– Понимаете?

– Конечно.

– Вы уверены? – сарказм был безошибочен. – Кроме того, этот человек ведь ваш приятель, не так ли? Конрад Виккерс. И близнецы Ван Дайнем. Ваши обычные спутники в поездках. Ваши близкие друзья…

– Порой я в самом деле путешествую с ними, но на деле они друзья Констанцы. То есть…

– Бобси Ван Дайнем – приятель вашей крестной матери? – Слово «приятель» звучало оскорбительно. Я не знаю, имел ли он в виду отношения Бобси с моей крестной матерью или со мной?

– Нет, не совсем. Он и мой приятель. И я знаю Конрада с детских лет. Он порой позволяет себе преувеличения, но…

– Преувеличения? Ах, да. И к тому же злобные.

– Он прекрасный фотограф, Френк…

Я остановилась. Я призналась себе – в первый раз! – что Виккерс, мастерство которого Констанца постоянно воспевала, был человеком, который мне решительно не нравился. Я могла это сказать, но сдержалась. Я испытывала искушение отделить себя от Виккерса, но это было бы дешевкой. Кроме того, я понимала, что это бессмысленно, ибо по выражению лица Френка Джерарда было видно, что, по его мнению, мы с Виккерсом одним миром мазаны.

Он смотрел в пространство улицы, сжав руки в кулаки, и скулы его были покрыты гневным густым румянцем. На мгновение я испугалась, что он сейчас двинется по улице, столкнется с Виккерсом и даже, возможно, ударит его. Но с выражением омерзения он лишь гневно пожал плечами.

Теперь-то я знала, что его реакция была гораздо более сложной, чем мне тогда показалось, что тут было место и ревности и что его гнев был направлен не только против Виккерса. Тогда я этого не понимала. Смущенная и растерянная, чувствуя, как я теряю что-то важное, чего я еще не могла определить, я сделала шаг вперед. Я назвала его по имени. Кажется, я отдернула руку. Речное такси приближалось. Френк Джерард повернулся ко мне.

– Сколько вам лет? – спросил он.

Когда я ответила, что двадцать пять, он промолчал. Я и так знала, что он подумал. В двадцать пять лет я должна быть достаточно взрослой, чтобы самой выносить суждения.

«Вырастайте», – он мог сказать это слово. Вместо того он вежливо, но холодно проронил: «Прощайте». Я могла бы сказать ему тогда и через несколько лет решилась: я стараюсь. Но трудно становиться взрослой, тяжело высвобождаться. Констанца любила меня как ребенка, Констанце хотелось, чтобы я оставалась ребенком.

* * *

– Перестань расти, – могла она сказать мне, когда я вытянулась до пяти футов и десяти дюймов, после чего, слава Богу, расти перестала.

– Не расти так быстро, – полунасмешливо, полусерьезно могла она кричать мне, а я, отчаянно стараясь ублажить ее, была готова это сделать, если бы могла.

– Ох, ты делаешь меня прямо лилипуткой, – могла пожаловаться она. – Это ужасно!

– Ты довольно высока для своих лет. – Это было едва ли не первое, что она сказала мне в тот день, когда я впервые оказалась в Нью-Йорке.

Мы стояли в том зеркальном холле, глядя на наши отражения, пока Дженна молча ждала рядом. Несколько дней я провела на океанском лайнере. В первый раз в жизни я оказалась в лифте. Я все еще чувствовала, как все вокруг меня движется, ковер под ногами ходил волнами.

– Сколько Викторий ты видишь? – сказала моя новообретенная крестная мать. Она улыбнулась. – И сколько Констанций?

Я сосчитала шесть. Пересчитала и обнаружила уже восемь. Констанца покачала головой. Она сказала, что их количество бесконечно. «Ты довольно высока для своих лет», – сказала она. Я посмотрела на наши отражения. В свои восемь лет я уже достигала до плеча своей крестной матери. Она была тоненькая и превосходно сложена. Я еще подумала, почему рост может быть причиной для огорчения. Но в ее голосе были нотки сожаления. Она взяла меня за руку и из холла провела в огромную гостиную. Из ее окон я видела верхушки крон. Я подумала: мы как в гнезде на верхушке дерева. Гнездо покачивалось под ногами.

– Ты должна познакомиться с Мэтти, – сказала Констанца, и Мэтти в белом платье и белых туфлях вышла вперед. Она была первой черной женщиной, которую я увидела. Я не могла оторвать глаз от кожи Мэтти. В ее черноте был красноватый оттенок, как на кожице винограда из теплицы. У нее были такие круглые и блестящие щеки, что казались отполированными; она была ужасно толстой. Когда она улыбалась, зубы у нее были белее белого. Комната поплыла у меня перед глазами.

– Как две горошины из одного стручка, – произнесла Мэтти загадочную фразу. – Точно, как вы и говорили.

Она размахивала руками, когда говорила. На столике рядом с ней стояла фотография моего отца. Я знала ее: точно такая же стояла на ночном столике моей матери. На ней был изображен мой отец в давние времена, беззаботно взмахнувший крокетным молотком. Я уставилась на снимок. Я подумала о моем отце и моей матери, которых оставила далеко в Винтеркомбе. Они были мертвы.

В комнату вошел огромный черный медведь, он лизнул мне руку. Он оказался последним псом Констанцы, удивительно добрым ньюфаундлендом: его звали Берти.

Три тысячи миль. Я по-прежнему была в дороге. Я чувствовала, как воздух поднимает меня и кидает куда-то вперед, но я должна пересечь океан, и там все будет ясно. Вот так я и очутилась тут, высокая и тощая девочка, с выпирающими косточками ключиц. У меня была высокая переносица и тонкий нос. Глаза мои были мутновато-зеленого цвета, и один из них был более зеленый, чем другой. Три тысячи миль – и вот я видела перед собой новую Викторию, девочку, которая пугается обманчивой неизвестности, девочку, как две капли воды похожую на своего отца.

Я не могла удержаться от слез. Я обещала себе, что этого не будет, но, начав, не могла остановиться. Я хотела, чтобы вернулся мой отец, хотела увидеть маму, хотела, чтобы стояло лето в Винтеркомбе и рядом был мой друг Франц Якоб. Я так и сказала. Едва начав говорить, я не могла остановиться. Так долго сдерживаемая волна грусти вырвалась наружу: смерть моих родителей, моя ужасная вина в том; хвастовство Шарлотте, утренние и вечерние молитвы, обилие дешевых, за пенни, свечек, что я зажигала каждое воскресенье при своих гнусных обращениях к небесам. Все были добры ко мне, но моя странная крестная мать была добрее всех. Она уложила меня в кровать в комнате, такой роскошной, что я опять стала плакать, вспоминая простоту Винтеркомба. Констанца села рядом. Она взяла меня за руку и стала утешать меня, ее стараниями слезы скоро прекратились.

– Я тоже сирота, – сказала она. – Как и ты, Виктория. Мне было десять лет, когда умер мой отец. В результате несчастного случая, очень неожиданного – и я проклинала себя, как и ты сейчас. Люди всегда так делают, когда кто-нибудь умирает – ты это поймешь, когда станешь старше. Мы всегда думаем: ведь я мог что-то сделать, что-то сказать. И ты всегда будешь это чувствовать, пусть даже все забудешь и никогда больше не станешь молиться. – Она помолчала. – Ты веришь в Бога, Виктория? Я – нет, а ты?

Я замялась. Никто раньше не задавал мне таких вопросов.

– Думаю, что да, – наконец осторожно сказала я.

– Ну и хорошо. – У Констанцы опечалилось лицо, и я подумала, что она несчастлива в своем атеизме. – Если ты веришь в Бога, и Он – добрый Бог, ты же не можешь считать, что Он делает с тобой такие фокусы, не так ли?

– Даже если Он хотел наказать меня… за то, что я врала Шарлотте? – Я обеспокоенно посмотрела на нее.

– Естественно, нет. Он же наказал бы только тебя…

– Наверно, так.

– Я знаю, что Он мог бы. – Она опустила глаза, разминая пальцами простыню, и снова подняла на меня взгляд. – Это было очень маленькое преступление, Виктория, заверяю тебя. Ну такое крохотное – даже не разглядеть! Ему приходится беспокоиться о гораздо более крупных. Представь себе: ему приходится думать об убийствах, о кражах, о войнах и ненависти. Это действительно большие проступки. Чудовищные! Ты же из-за большой любви позволила себе маленькую ложь. Он никогда не стал бы тебя наказывать за нее.

– Вы уверены?

– Даю слово. – Она улыбнулась. Наклонившись, она поцеловала меня. Она погладила меня по лбу маленькой ручкой с красивыми кольцами на пальцах.

Я поверила ей. Я ощутила внезапную уверенность, что она знает, о чем думает Бог – эта моя странная крестная мать. Если она так считает, если она дала мне слово, значит, так и есть. Облегчение было огромным: чувство потери не покинуло меня, но вина стала сходить на нет.

Констанца, похоже, понимала это – может, она могла читать мои мысли, – потому что снова улыбнулась и протянула мне руку ладонью кверху.

– Вот так. Ушла вина? Разве остался хоть кусочек? Ну, так дай его мне. Вот так, положи его мне на ладонь – все сразу, вот так! Хорошо. Видишь, как она тут устроилось – я чувствую. Щекочет ладошку. Ползет вверх по руке. Сливается с другими винами – их там целая куча, понимаешь? Вот так. – Она дернулась. – Теперь она в моем сердце. Там вина любит жить. Она там прекрасно устраивается. И тебе больше не стоит переживать. Она больше никогда не придет к тебе.

– Вина живет в сердце?

– Именно там. Порой она там шевелится, и люди думают: «О, как у меня бьется сердце!» Но на самом деле, конечно, не так. Это просто вины копошатся.

– А их у вас уже много?

– Кучи и кучи. Я же большая.

– У меня они тоже будут… когда я вырасту?

– Может, кое-какие. И еще угрызения совести – эти точно появятся. Мы с тобой заключим соглашение, ладно? Если ты чувствуешь, что они хотят вылезти наружу, неси их ко мне. В самом деле. Я с ними справлюсь. Я к ним привыкла.

– Теперь я могу заснуть… Могу ли я звать вас «тетя»? Мне бы хотелось.

– Тетя? – Констанца скорчила забавную физиономию. Она наморщила нос. – Нет, не думаю, что мне это понравится. «Тетя» звучит, как будто я старенькая. Пахнет нафталином. Кроме того, я же не твоя тетя, а крестная мать. Уж очень неуклюже. А что, если ты будешь меня звать Констанцей?

– Просто так?

– Просто так. Попробуй. Скажи: «Спокойной ночи, Констанца», и посмотри, как получится. На самом деле уже утро, но мы не будем обращать на это внимания.

– Спокойной ночи… Констанца, – сказала я.

Констанца еще раз поцеловала меня. Я закрыла глаза и почувствовала, как ее губы скользнули по моему лбу. Она встала. Казалось, ей неохота оставлять меня. Я снова открыла глаза. Она выглядела одновременно и грустной, и счастливой.

– Я так рада, что ты здесь. – Она помолчала. – Прости, если мы расстроили тебя. Эта фотография… я совершенно не подумала. Ты не замечала, как ты похожа на своего отца?

– Нет. Никогда.

– Знаешь, когда я впервые встретила его, ему было двенадцать лет, почти тринадцать. И он выглядел точно, как ты сейчас. Точно так же.

– Правда?

– Ну, конечно, у него не было косичек… – Она улыбнулась.

– Ненавижу косички. И никогда не любила их.

– Тогда мы избавимся от них, – к несказанному моему удивлению, сказала она, – расплетай их. Обрежем и сделаем как тебе нравится.

– А можно?

– Конечно. Завтра и займемся, если хочешь. Тебе решать. Это же твои косички. А теперь ты должна спать. Когда ты проснешься, Мэтти сделает тебе блинчики. Ты любишь оладьи?

– Очень.

– Отлично. Я скажу, чтобы она напекла целую кучу. И смотри: пока ты спишь, Берти будет охранять тебя. Видишь, вот он. Он будет лежать, как большой ковер, у ног твоей кровати и будет храпеть. Ты не против?

– Нет. Думаю, мне это понравится.

– Он спит, понимаешь. Когда он похрапывает и скребет лапами, значит, ему снится любимый сон. Ему снится Ньюфаундленд и как он там плавает в море. Он любит плавать. У него лапы с перепонками. Во сне он плавает и думает – о, как чудесно. Ледяные горы с пещерами, белые медведи, котики и еще кашалоты. А айсберги зеленые и огромные, как Эверест. И еще морские птицы – он их тоже видит во сне…

Я не помню ни когда она ушла, ни когда перестала разговаривать. Слова перешли в похрапывание Берти, а его храп – в крики чаек. Комната заполнилась водой, и когда я плавала в ней, то думала, какая у меня удивительная крестная мать. Она, ни секунды не раздумывая, решила разделаться с косичками. Она живет на самой высокой вершине. Она вернула мне отца: он был в моих волосах, в моей коже и в моих глазах; и если он рядом, то и мама должна быть здесь, то ли за его спиной, то сбоку – там, где начинается море, в лифте.

Спала я все утро и день. Проснувшись, я съела пять блинчиков; Мэтти полила их кленовым сиропом. Я сидела на кухне за столиком, и Мэтти рассказывала мне историю своей жизни. Она убежала из дому, когда ей было двенадцать лет, и с тех пор у нее было много приключений. Мэтти когда-то пела в оркестре на танцах, стирала простыни в китайской прачечной, умела лазать по карманам и драила полы в Чикаго.

– А ты до сих пор умеешь лазать по карманам?

– Еще бы. Ничего тут нет сложного, – сказала Мэтти и продемонстрировала.

На следующий день моя крестная мать сдержала обещание. Косички были решительно срезаны. Это была большая церемония. Я стояла, закутанная в простыню, посреди гостиной. Мэтти подбадривала меня. Дженна наблюдала.

Щелк, щелк, щелк: Констанца сама отрезала мне косички, вооружившись серебряными ножницами.

– Вот так! Посмотри, какая ты стала хорошенькая! – вскричала Констанца, когда все завершилось. Я уставилась в зеркало. Не хорошенькая – мне никогда не стать такой, – но я заметно изменилась к лучшему; даже Дженна признала это. Затем Дженна нахмурилась, и я подумала, что, может, она расстроилась из-за того, что мне слишком рано меняться. Я нерешительно оглянулась на Констанцу. Она ведь тоже была сиротой, как и я. Когда вина села ей на ладошку, она щекоталась. У нее была собака с перепончатыми лапами, которой снились айсберги. Она была маленькой и очень хорошенькой.

Я не переживала, что все это так быстро случилось. Мне надо было кого-то любить, и я от всей души полюбила Констанцу. Я полюбила ее, как это свойственно только сиротам, и она могла понять мою безоглядность. Думаю, что Констанца все понимала. Она не сказала ни слова. Она протянула ко мне руки. Я кинулась к ней, и она прижала меня к себе. Когда я посмотрела ей в лицо, то увидела, что оно сияет, как и мое. Я подумала тогда, что она выглядит такой счастливой, потому что тоже любит меня. Я по-прежнему считаю, даже сейчас, что это могло быть истиной. С другой стороны – не охотно, с точки зрения взрослого человека, – я вижу кое-что еще. Констанце нравились завоевания. Может, я была предметом ее любви, а может, добычей.

* * *

Каждый день в течение всех военных лет я писала письма.

Я часто оставалась одна на попечении Мэтти или других слуг. Констанца занималась делами или наносила один из своих коротких импровизированных визитов кому-нибудь из приятелей за пределами страны: мне же приходилось оставаться в этих вознесенных в небо апартаментах. Порой я делала уроки, а чаще читала или писала письма.

Я составляла длинные, испятнанные кляксами послания: я писала своей внучатой тете Мод, моим дядьям, крестному отцу Векстону, Дженне; дважды в неделю, без пропусков, я писала своему другу Францу Якобу.

Моя семья отличалась великодушием: я регулярно получала толстые конверты с ответами. Каждое утро Констанца приносила приходящие мне письма и, как подарок, клала за завтраком рядом с тарелкой. Каждый день, отправляясь прогуливать Берти, мы опускали мои письма в аккуратный медный ящик в холле.

Тетя Мод, все еще слишком больная, чтобы писать самой, диктовала письма новой секретарше, рассказывая мне об отчаянных схватках в небе над Лондоном, о заградительных аэростатах в Гайд-парке и – в очень грубых выражениях – то, что она могла бы сказать фон Риббентропу, представься ей такая возможность. Стини писал о новой вилле Конрада Виккерса на Капри, потом из Швейцарии, где он предпочел остаться – «веселый трус», называл он себя, – во время войны. Дядя Фредди рассказывал мне о дежурствах в пожарной команде и как во время налетов он пишет свои детективные романы. Векстон, чьи дела носили более секретный характер – что-то связанное с кодами и расшифровкой, как я думаю, – сообщал о карточной системе.

– Он точно шпион, – сказала Констанца, читая одно из таких писем: я бы сказала, что даже тогда она недолюбливала Векстона.

Дженна, которой мои родители оставили немного денег, нанялась экономкой и домоправительницей к ушедшему на покой церковнику на севере Англии. Ее муж не поехал с ней, что меня не удивило. Даже в Винтеркомбе они никогда не разговаривали, я как-то даже забыла, что они женаты.

Констанца, когда я упомянула об этом, была резка и отрывиста.

– Хеннеси? – сказала она. – Этот ужасный тип? Слава Богу, что она от него избавилась. Он был туп и безбожно пил. Ты знаешь, он бил ее, часто и жестоко! Она ходила с синяками. Ты как раз родилась – и тогда Дженна вернулась к вам в дом. – Она нахмурилась. – Твоя мать держала и Хеннеси. Я никак не могла понять почему. Я предполагаю, что она испытывала к нему что-то вроде жалости.

Я писала ответ Дженне, когда она мне рассказала об этом. Я уронила ручку от удивления. Прошло добрых десять минут, прежде чем я собралась и снова стала писать. Хеннеси, который растапливал котел, был туп. Он пил. У моей Дженны был подбит глаз. Мужчина может ударить женщину. Весь мир встал дыбом у меня перед глазами. В первом же письме к тете Мод я сообщила об этом потрясающем открытии относительно Дженны и ее мужа. Она мне немедленно ответила.

«Нет, я не знала относительно Дженны, – написала Мод. – И даже знай, не стала бы обсуждать. Я презираю сплетни! Такие вещи, Виктория, за пределами понимания. О них не упоминают в нормальном разговоре. И поскольку источником этих сведений является твоя крестная мать, их надо воспринимать с большой долей сомнения! Твоя крестная мать всегда была очень изобретательна в своих россказнях».

Хотя я обожала тетю Мод, я ей не поверила. Она любила посплетничать, так что эта часть ее письма была неправдой. Отбросила я и остальное. Мне нравились рассказы Констанцы, и я им верила.

К тому времени Констанца стала моей союзницей. Она пыталась вести себя так, словно мы с ней однолетки, две девчонки, у которых есть свои тайны, скрываемые от этого занудного мира взрослых. «А теперь, – могла сказать она, – я собираюсь оставить тебя в офисе с Пруди. Она только рычит, но не кусается – и не позволяй, чтобы она тобой командовала». Или, по возвращении в квартиру, она становилась свидетельницей, как одна из несчастных, быстро менявшихся гувернанток пытается заниматься со мной. «На сегодня с уроками все», – объявляла Констанца и тащила меня на ленч в шикарный ресторан или увозила куда-то на природу в загородный дом, который сейчас декорировала. Она была решительно настроена против школы, не обращала внимания на уроки и лишь щелкала пальцами, когда заходила речь об обязательствах дисциплины и порядка. Одну из моих лучших гувернанток, строгую даму из Бостона, которая вызывала у меня дрожь, она уволила из-за большой бородавки на подбородке. Другой преподаватель, на этот раз мужчина, молодой и симпатичный, который, казалось, пользовался ее благоволением и должен был выдержать, тоже был изгнан в свое время, хотя мне он нравился.

Его увольнение было связано с бурной сценой. С другого конца квартиры я слышала гневные голоса, а потом грохот захлопнувшейся двери. Констанца отмахивалась от всех попыток выяснить причину его увольнения. Она сказала, что ей не понравились его галстуки, и назвала его занудой.

Мы с Констанцей выступали воедино против диктата всего мира, взрослого, взывающего к ответственности скучного мира: неужели хоть какой-то ребенок может выбрать зубрежку латинских глаголов, когда его соблазняют блинами с икрой в «Русской чайной»? Какой смысл сражаться с неподдающейся алгеброй, когда я могу вместе с Констанцей пойти в пещеру Аладдина на Пятьдесят седьмой улице? Констанца неудержимо влекла меня к себе склонностью к анархии.

Но она была близка мне и в другом смысле, что еще больше усиливало мою очарованность ею. Хотя Констанца часто вела себя, как моя ровесница, и мы обе превращались в детей, порой она давала понять, что мне столько же лет, сколько и ей, и обе мы взрослые. В первый же раз, когда я увидела ее за работой, она стала консультироваться со мной – и, похоже, прислушалась к моему мнению. «Как ты думаешь, какой оттенок желтого лучше? – могла она сказать, держа два куска ткани. Я инстинктивно выбирала один из них, и Констанца одобрительно кивала: – Глаз у тебя есть. Отлично».

Раньше за мной не признавалось никаких талантов, и я была польщена. Мне также льстило внимание Констанцы, когда я что-то доверительно рассказывала ей. Если я задавала вопрос, она давала прямой ответ, словно я была не ребенком, а взрослой женщиной.

Моя тетя Мод не любит ее? Это можно легко понять: в свое время тетя Мод была влюблена в человека, который стал мужем Констанцы. Как его звали? Ах да, Монтегю Штерн. Где он сейчас? Он живет один где-то в Коннектикуте. Почему расстались? Потому что он хотел детей, а Констанца не могла их иметь. Молилась ли она, чтобы у нее был ребенок? Да, молилась, но по-своему: она вымолила себе ребенка – и вот он сейчас с ней, со своей крестной матерью.

В то время до меня плохо доходили ее объяснения. Тем не менее я принимала их. Они убеждали меня. Они говорили мне то, что я хотела услышать.

Поскольку Констанца была так откровенна со мной, я отвечала ей взаимностью. Я открывала ей свое сердце. Спустя короткое время после моего прибытия в Нью-Йорк я поведала ей едва ли не самое важное. Я рассказала ей о моем большом друге Франце Якобе, и Констанца стала мне помогать в розысках Франца.

Франц Якоб никогда мне не писал. Сначала я ругала почту. Я писала в приют, которому помогала моя мать: я начала догадываться, что дело не в медлительности почты, а, должно быть, у меня оказался неправильным адрес. Но если даже мои письма и не доходили до Франца Якоба, это не объясняло его молчания. Как он мог сначала обещать мне, а потом не писать?

Расстояние – это не преграда для сердец: я вспоминала и корабль, и пристань, и золотую коробочку с венскими шоколадками. Я по-прежнему хранила ее! Я начала опасаться. Я думала: Франц Якоб заболел.

Констанца очень внимательно относилась к моим заботам. Я уже много раз рассказывала ей историю о Франце Якобе. Она никогда не выражала нетерпения, когда я излагала ее в очередной раз. Я рассказывала о его математических способностях, о его грустных глазах европейца, о его семье. Я рассказала ей о том странном и страшном дне, когда Франц Якоб с помощью своей волшебной силы почувствовал в лесу запах крови и войны.

Я описывала, как он стоял, бледный и дрожащий, на полянке, слушая лай гончих, ломившихся сквозь кустарник. При этих словах Констанца заметно побледнела.

– То самое место, – сказала она, когда я в первый раз рассказывала ей эту историю. Она обняла меня. – Ох, Виктория, мы должны найти его.

Это стало нашей общей задачей. Я заставила принять в ней участие дядю Фредди и тетю Мод, и они запросили сиротский приют. Когда их усилия ничего не дали, Констанца сама позвонила руководству приюта. Это был бурный разговор, после чего мисс Марпрудер отправила из офиса столь же темпераментное послание. Констанца и Пруди так тщательно обсудили требовательную интонацию каждой строки, вежливо-оскорбительные выражения, полные намеков на бюрократическое равнодушие, что в конце концов они принесли результаты.

Нас переадресовали в другую организацию в Лондоне, которая занималась эвакуированными. Несколько недель мы успокаивали себя уверенностью, что Франца Якоба переправили, как и многих других детей, в сельскую местность, подальше от бомбежек. Затем пришло известие: Франца Якоба не оказалось среди эвакуированных. За два месяца до объявления войны он, по просьбе своих родителей, вернулся в Германию.

Я помню, какое лицо было у Констанцы, когда она вручила мне это письмо, как тихо и мягко она разговаривала со мной. Мне тогда минуло девять лет: я понимала лишь, что, если Франц Якоб вернулся домой, он оказался в серьезной опасности – я понимала это по печали в глазах Констанцы и по ее отказу в первый раз быть со мной откровенной. Я знала, что значит у взрослых это выражение: мне доводилось видеть его и раньше. Оно означало, что меня надо уберечь от чего-то ужасного. И тут я в первый раз по-настоящему испугалась.

Констанца оберегала меня, но она не могла вечно прикрывать меня. От некоторых фактов никуда не деться. Мне было девять, когда война началась, и встретила я ее окончание в пятнадцатилетнем возрасте. Франц Якоб был евреем. И тогда я поняла, почему он никогда мне не писал. Я знала, что сделали с евреями на их родине.

Я отправила ему последнее письмо в день победы. Все годы войны я продолжала писать, адресуясь в пустоту, и Констанца, которая, без сомнения, догадывалась, что эти письма никогда не будут прочитаны, понимала и уважала мое стремление писать. Когда в почтовый ящик было опущено последнее письмо, глаза ее наполнились слезами.

Это я утешала ее. Я сказала: «Все в порядке, Констанца. Это было последним. Теперь я все понимаю. Я знаю, что он погиб».

Глупая английская девчонка: ein dummes englische Mädchen.

Шесть лет я искала его, шесть лет я не могла понять, что в тот жаркий довоенный день в Винтеркомбе Франц Якоб увидел и почувствовал свою смерть. Лишь через шесть лет я поняла это зашифрованное послание: в последний раз передо мной мелькнула вспышка сигналов Морзе.

Это понимание ознаменовало нашу последнюю встречу. Над пропастью, поверх потерь и смертей, мы сплели руки с Францем Якобом. Даже расстояние между жизнью и смертью не могло помешать нашим сердцам. «Дорогой Франц, – торжественно написала я в том последнем письме, – я всегда буду помнить тебя. Всю оставшуюся жизнь я буду вспоминать тебя каждый день».

И вот что странно – пятнадцатилетняя девочка могла быть совершенно искренней, но и куда более серьезные обещания забываются в коловращении жизни – я сдержала слово, данное Францу Якобу. Я никогда не забывала ни его, ни обещания, данного пропавшему мальчику. Но это было обещание, которое я дала сама себе. Я не рассказывала о нем Констанце – ни тогда, ни потом. Я держала его при себе.

Именно из-за Франца, думаю, я впервые почувствовала интерес к Розе Джерард, которая тоже была родом из Германии, и после смены религии ее можно было считать еврейкой. Таким образом, наверное, мертвые продолжают влиять на жизни тех, кому посчастливилось пережить их.

Впервые я услышала о Розе, когда мне было лет двенадцать или тринадцать и война еще продолжалась. В тот день Констанца заставила меня расстаться с человеком, который, как выяснилось, оказался последним из моих преподавателей. Меланхоличный и мрачный русский белоэмигрант, которому явно не везло в Нью-Йорке, был одним из многочисленных прирученных приятелей Констанцы. Констанца испытывала пристрастие к приметам старины, и на ее еженедельных приемах неизменно присутствовали величественные обнищавшие аристократы, влияние которых давно сошло на нет: сербские великие князья, ныне исполнявшие обязанности дворецких; обедневшие маркизы; графиня фон такая-то; герцогиня де такая-то; на приемы Констанцы являлась живая история – было слышно, как она гудела в прихожей.

Русского, который взялся обучать меня, звали Игорь. По натуре он был ленивым и вялым, поведение его определялось принципом «хватай и беги». В припадке энтузиазма первой недели он поведал мне много полезного: как отличать севрюгу от белуги, как приседать в реверансе, когда встречаешь русскую великую княгиню. Я узнала имена метрдотелей в лучших довоенных ресторанах Москвы – ресторанах, которые перестали существовать тридцать лет тому назад. Я поняла, что Игорь ненавидит большевиков.

Это было результатом первой вспышки; на вторую неделю я увидела, что Игорь уже потерял интерес ко мне. Порой, пробуждаясь от владевшей им меланхолии, он читал мне по-русски. Когда он понял, что я не понимаю ни слова, то смертельно оскорбился. Он счел это результатом плохого воспитания, как я думаю. Он перешел на французский, моргал, слушая мои запинающиеся ответы, и, снова впав в меланхолию, лишь махнул рукой, давая понять, что я могу просто читать.

Что я и сделала, погрузившись в чтение: таким образом проходили наши уроки. Я, которая вообще любила читать, сидела с Берти в углу; Игорь, предпочитавший подремывать, размещался в другом углу, попивая водку. Это устраивало нас обоих. Существовала единственная проблема: в апартаментах Констанцы, столь богатых во всех смыслах, почти не было книг.

– Ты точно как твой отец, – как-то сказала Констанца. – Окленд вечно читал. Виктория, что случилось со всеми его книгами? Теперь они твои. Вспомни библиотеку в Винтеркомбе.

– Их все упаковали и сложили на чердаке, – сказала я.

– Я пошлю за ними! – завелась Констанца. – Пруди напишет твоим слабоумным опекунам. Я добьюсь!..

Потребовалось несколько месяцев, чтобы морем прибыли книги, и за это время Констанца сделала для них святилище. Квартира у нее была огромная, и одну комнату превратили в библиотеку. Констанца сама декорировала ее, вдаваясь в мельчайшие детали. Мне даже не было позволено заглядывать в нее.

Настал день, когда можно было снять завесу тайны. Игоря, Берти и меня гордо допустили до блистательной комнаты. Все четыре стены от пола до потолка были заставлены книгами.

Я была очень тронута, что Констанца отдала ей столько времени, пошла на такие расходы. Даже Игорь не мог скрыть, насколько он поражен. Мы шли от полки к полке. Игорь гладил переплеты Шекспира. Я не могла оторваться от длинного ряда романов сэра Вальтера Скотта. Затем постепенно я стала осознавать что-то странное. Тут был полный набор названий, но в их расположении было что-то незнакомое. Все книги моей матери располагались в левой стороне комнаты, а отца – в правой. Одни и те же авторы были разделены: тут имел место настоящий литературный апартеид.

Я никак не отреагировала. Я не хотела обижать Констанцу. Игорь, у которого было сильно развито чувство самосохранения, тоже ничего не сказал. Констанца оставила нас. Книги справа от меня, книги слева: я получила урок.

В этой любопытной комнате я и работала каждый день, если чтение романов можно считать работой, и из этой же комнаты Констанца извлекла меня в тот день, когда я впервые услышала о Розе Джерард.

В тот день я читала «Убеждение»; я предпочла бы читать его и дальше, но требованиям Констанцы, пусть даже и продиктованным капризом, всегда приходилось подчиняться. Меня доставили в мастерскую Констанцы на Пятьдесят седьмой стрит. Со мной проконсультировались относительно расцветки куска шелка, а потом я была забыта. Такое случалось. Только мисс Марпрудер поглядывала на меня. Она перебирала свои бумаги, подмигивала мне и даже махала рукой. Телефоны звенели, носилась Констанца. Мне нравилось бывать здесь, когда я могла смотреть, слушать и учиться.

На звонок Розы Джерард ответила ассистентка, элегантная выразительная женщина.

– О, – сказала она, – миссис Джерард! – Наступило молчание.

Все обменялись взглядами. Ассистентка, я заметила, держала трубку в трех дюймах от уха. Она практически не участвовала в разговоре. Из наушника доносились вопли и крики. Когда трубка наконец легла на рычаг, Констанца громко сосчитала вслух до десяти.

– Только не говорите мне, – сказала она. – Желтая спальня?

– Нет, мисс Шоукросс. Хуже. Она переезжает. Она купила другой дом.

При этих словах ассистентка вставила сигарету в мундштук. Руки ее дрожали. Роза Джерард, поняла я, действовала на людей подобным сокрушительным образом.

– В седьмой раз?

– Нет, мисс Шоукросс. В восьмой. – Она передернулась. – Я могу попытаться отделаться от нее.

– Отделаться? У вас это не получится. Роза Джерард – это факт бытия. С таким же успехом вы можете пытаться остановить ураган в Карибском море.

– Связаться с ней, мисс Шоукросс? Она сказала…

– Думаю, скоро вы поймете, что в этом нет необходимости, – натянуто улыбнулась Констанца. – Подождите. Как я прикидываю, секунд двадцать.

Мы застыли в ожидании. Прошло двадцать секунд; секретарша издала нервный смешок. Прошло тридцать секунд, и телефон залился трелью. Констанца сняла трубку. Она держала ее на расстоянии вытянутой руки. Оттуда раздавались вопли.

– Ах, Роза… – по прошествии минуты сказала Констанца. – Это вы? Как приятно наконец вас услышать…

* * *

Роза Джерард была как День Благодарения: она являлась лишь раз в год. Роза была преисполнена поисками самого лучшего дома: каждый год она находила его. Таким образом, дом за домом, я могла бы отмечать годы своего детства: 1942, 1943, 1944-й. Роза в восьмой, девятый и десятый раз добивалась совершенства. В десятый раз, я помню, мы открыли шампанское.

Я думала, что миссис Джерард являет собой тайну. Я предполагала, что в жизни Констанцы было немало тайн и – не в пример миссис Джерард – далеко не все из них имели отношение к ее профессии. Если Роза Джерард столь невыносима, почему Констанца просто не откажется работать с ней? Почему бы не отправить ее к другому декоратору – к известным сестрам Парриш, например? Как-то я поделилась этой мыслью с мисс Марпрудер, когда она пригласила меня к себе домой. Я ждала в надежде, что в один прекрасный день Пруди мне все объяснит. Я уже предвкушала эти визиты в дом Пруди, как годы тому назад ждала посещений Винтеркомба моим дядей Стини. Вот еще минута, думала я, и все станет понятно.

Пруди издала вздох. Она поправила телефон. Разгладила плетеную салфетку под ним.

– Она забавляет твою крестную мать, дорогая. Думаю, что так и есть.

– Но миссис Джерард сводит ее с ума, Пруди. И каждый раз, когда она злится, то говорит, что никогда больше не будет с ней разговаривать. А потом снова говорит.

– Значит, она так считает, дорогая.

Пруди вечно это говорила. «Так она считает» Констанцы служили исчерпывающим объяснением. Они объясняли перепады ее настроения, которые было невозможно предсказать, и ее внезапные исчезновения. Я считала, что это неправильно.

– Пруди, – осторожно спросила я, – ты слышала о Небесных Близнецах?

Я не сомневалась, что все слышали о Небесных Близнецах. Их похождения были темой ежедневных колонок светских сплетен. Подлинные их имена были Роберт и Ричард Ван Дайнемы, но они всегда откликались на Бобси и Бик. Они были наследниками несчетного состояния, но пользовались известностью главным образом из-за своей внешности, а не из-за богатства. Обоих постиг печальный конец: Бобси разбился в спортивной машине, а Бик вскоре допился до смерти.

Но в 1944 году Бобси и Бику было по двадцать лет, они выглядели как два светловолосых молодых бога в полном расцвете золотой юности. Может, они и не отличались особым интеллектом, но обладали исключительно хорошими характерами. Они всегда были очень добры ко мне, как и их отец, и дядя, тоже близнецы, неизменные участники приемов у Констанцы.

– Конечно, я о них слышала, – ответила Пруди, продолжая разглаживать вязаную салфеточку.

– А Констанца когда-нибудь остается с Бобси и Биком? – спросила я. – Она и сейчас с ними, Пруди?

Этот вопрос привел Пруди в замешательство. Она всегда знала, как можно связаться с Констанцей, и знала, что мне это тоже известно.

– Ты хочешь сказать… в их доме на Лонг-Айленде? – Пруди пожала плечами. – Чего ради? Она у себя.

– Да, но Констанцы там нет, Пруди. Она сказала, что будет, но ее нет. Я пыталась прошлым вечером дозвониться до нее.

– Ты не должна была этого делать! – Пруди побагровела. – Она этого не любит. И ты это знаешь. – Она помолчала. Переложила с места на место диванные подушечки. – Должно быть, она куда-то вышла, – продолжала она. – Например, пообедать. И почему с Бобси и Биком? – неожиданно возмутилась Пруди. – Есть еще сотня мест, где она могла быть!

– Я слышала, как Бобси однажды договаривался с Констанцей о встрече, а на следующий день Констанца даже не упоминала о нем. Она сказала, что пойдет куда-то в другое место.

– Значит, у нее изменились планы! – завелась Пруди. – И вообще, это не твое дело, маленькая мисс Проныра.

– Я знаю, Пруди. И вообще я не собиралась ничего узнавать. Но мне хочется знать… иногда…

Лицо Пруди смягчилось.

– Слушай, – сказала она, – твоя крестная мать любит бывать в разных местах. И ты это знаешь. Ей нравится… встречаться с людьми, хорошо проводить время.

– Пруди, – внезапно решившись, спросила я, – а ты когда-нибудь видела ее мужа? Ты знала Монтегю Штерна?

– Нет, – хрипло ответила Пруди.

– Ты думаешь, она любила его? А он ее любил?

– Кто знает? – Пруди отвернулась. – Но одно я знаю точно: это не мое дело. И не твое.

 

3

Думаю, Пруди многое знала о Монтегю Штерне, а также о Бобси и Бике, просто она не собиралась мне ничего объяснять. Не сомневаюсь, она могла растолковать и все остальное: цветы, которые доставляли Констанце в ее апартаменты, к которым не была приложена карточка; телефонные звонки, при которых меня выставляли из комнаты; манера общения – это было заметно на приемах, – при помощи которой Констанца быстро устанавливала дружеские связи с кем-то из известных людей. Пруди могла объяснить, почему у Констанцы менялось лицо, когда она заговаривала о своем отдалившемся муже. Пруди могла также объяснить, почему книги моего отца оказались по одну сторону в библиотеке, а матери – по другую. Я понимала, что ко всем этим делам и событиям имела отношение любовь, присутствие которой смутно чувствовалось. Я улавливала ее следы и приметы, я была знакома с нею по романам.

Но Пруди ничего не объясняла, так же, как я начинала убеждаться, и Констанца.

– Любовь? – Констанца вскидывала голову. – Я не верю в любовь, во всяком случае, между мужчиной и женщиной. Просто аттракцион, ну, и в какой-то мере эгоизм и самолюбование. – Потом она могла отпустить мне поцелуй или обнять меня. – Конечно, я люблю тебя, но это совсем другое.

Я была слишком юной, чтобы мне рассказывали о любви. Я читала и представляла ее себе и мечтала, чем постоянно занималась, но не задавала вопросов. Вопросы о ее прошлом браке, об отлучках, о любви – все это могло привести Констанцу в раздражение, поэтому я, как послушная девочка, останавливалась, но продолжала спрашивать о некоторых из самых интересных клиентах Констанцы, в число которых входила и Роза Джерард.

– Какая она на самом деле? – как-то спросила я.

Констанца улыбнулась.

– Господи, я и забыла. Ты знаешь, как она собирает дома. Вот так она коллекционирует и мужей, и детей.

– Мужей? – Я остановилась. Тогда у меня и мысли не было, что меня заводят в тупик. – Ты хочешь сказать, что она разводилась?

– Господи, да нет же. Я бы сказала, что они умирали, то есть один за другим уходили в мир иной. Роза их очень любила, но доводила до такого состояния. Ты знаешь, как дребезжит машина, которая отмахала восемьдесят тысяч миль? Вот так и выглядели мужья Розы. Рекордсменом оказался мистер Джерард, как я предполагаю. Он вроде продержался целое десятилетие. Должно быть, он выдающаяся личность.

– А дети?

– Ах, дети. Знаешь, честно говоря, сомневаюсь, что встречалась с кем-то из них. Они предпочитают держаться в стороне, но их целая куча. Девять, десять, может, двенадцать? Дай-ка вспомнить: среди них есть кинорежиссер, сенатор, мэр Нью-Йорка, адвокат – он быстро растет. Есть и дочка, которая успела получить Пулитцеровскую премию. Ох, я и забыла: один сын получил Нобелевскую премию.

– Мэр? Нобелевский лауреат? – Я растерялась.

– Роза – профессиональная мать. Кроме того, она – самая убежденная оптимистка, которую я встречала.

– Она тебе нравится, Констанца? – спросила я как-то, когда мы следовали по ступенькам за Берти.

Констанца остановилась.

– Как ни смешно, да. Хотя не знаю почему. Роза уникальная личность, которая может менять свое мнение о материале тридцать раз в течение тридцати секунд. Даже мне это не под силу. Тем не менее я все же люблю ее. Она личность. Кроме того, в ней полностью отсутствует злость, а это, Виктория, исключительная редкость.

Мы пошли дальше. Мы остановились около озера. Я забыла о Розе Джерард – в последующие пять лет я практически не виделась с ней, разве что случайно на каком-то вечере. В тот день на уме у меня было кое-что еще, нечто куда более насущное, чем миссис Джерард.

Я смотрела на Берти. Теперь он двигался медленнее, чем раньше. Пускаясь бежать, он задыхался. Интересно, обращала ли на это внимание Констанца? Я думала, что да, потому что, когда мы вернулись, она была на удивление молчалива.

Она села рядом с Берти на коврик. У нее был испуганный взгляд. Она стала говорить ему, как любит его. Затем, поглаживая собаку, она стала рассказывать Берти истории, которые, как она считала, ему нравятся. Она шептала ему на ухо об айсбергах, котиках, белых чайках и холодных морях Ньюфаундленда.

* * *

Лето следующего года, когда мне исполнилось пятнадцать, было и хлопотливым, и грустным. Оба этих факта имели отношение друг к другу. Я грустила, потому что стала понимать истину о Франце Якобе и потому, что сердцем и умом пыталась найти подсказки на вопросы о жизни и любви, на которые никто не мог ответить. И обе мы с Констанцей грустили из-за Берти: мы видели, хотя не признавались друг другу, что он слабеет.

– Работать! – говорила Констанца. – Мы должны работать вдвое больше, Виктория.

Таким образом Констанца пыталась бороться с любого вида неприятностями. Работа, учила она меня, это лучшая терапия.

В это лето страстный любитель водки Игорь получил отказ от дома, и всем попыткам дать мне образование был положен конец.

Европа по-прежнему оставалась недоступна.

– Тебе придется подождать, – сказала Констанца. – После войны мы туда съездим.

Констанца пребывала в состоянии лихорадочного возбуждения, даже присутствие рядом Бобси и Бика не могло успокоить ее. «Работать!» – восклицала она, видя, как Берти тяжело дышит, устроившись в тени, и мы занимались делами. В то лето Констанца от всей души стала посвящать меня в тайны своего искусства.

Кое в чем я уже разбиралась. Я слушала разговоры Констанцы. Я жалась по уголкам выставочных залов. Я доставляла послания и выполняла мелкие поручения. Она советовалась со мной по поводу расцветки отрезов шелка. Теперь мне было позволено готовить образцы. Я уже умела – и Констанца говорила, что у меня верный глаз – одним взглядом оценить размеры комнаты и начала кое-что понимать в пропорциях, но пока я оставалась только послушницей, и лишь в это лето, последнее лето войны, Констанца допустила меня к обрядам в своем храме.

В начале этого года ей поручили сделать интерьер огромного и очень красивого дома со своим частным пляжем. При жесткой конкуренции Констанца выиграла этот заказ. Одержав победу, она перестала испытывать к нему интерес, как нередко случалось. Теперь его пришлось оживить. «Дом надежды», – говорила Констанца; она сказала, что, если мы будем работать тут не покладая рук, у нас не останется времени для печали.

Мы приезжали туда каждый день только вдвоем. У Констанцы был тогда «Мерседес», который она гоняла на большой скорости, вызывая у меня опасения. Каждый день Берти залезал на огромное заднее сиденье и располагался на нем. Констанца надевала темные очки. Ее взъерошенные волосы, которые, как мне казалось, должны были носить египтянки, развевались на ветру; у Берти трепетали уши. Когда мы приезжали, Берти находил себе прибежище в большом прохладном, с каменными плитами холле, а мы с Констанцей принимались за работу. Объемы, свет, цвета, пропорции, формы: Констанца уверенно вводила меня в курс дела. Я считала, что гостиная получилась великолепно. «Присмотрись к ней еще раз», – настаивала Констанца, и я начинала убеждаться, что размеры оценены не лучшим образом.

– Эти двери – слишком высокие и плохо смотрятся, – говорила Констанца. – А окна выполнены не в том стиле, который соответствует времени. Видишь?

Да, я начинала видеть. А через несколько недель, когда явились рабочие, я видела еще больше. Наконец я поняла, что хочу стать декоратором. И пришло это ко мне в «доме надежды».

Я присматривалась к грудам вельвета, к текучести шелков, цвета которых мне демонстрировала Констанца. Она учила меня, что эти цвета, подобно правде, не являются истиной в конечной инстанции, а лишь переливами цвета и света. Цвета менялись в зависимости от освещения, текстуры, расположения.

– Вот возьми этот кусок ткани. Ты говоришь, что он зеленый? Чистый ярко-зеленый, как изумруд? Приложи его к белому, может, он таким и останется, но попробуй его в сочетании с черным, сливовым, или с кобальтом, или с абрикосовым. Видишь, как он меняет оттенки? Хочешь желтый? Какой именно желтый? Лимонный? Охряный? Шафрановый? Зеленовато-желтый? Какой захочешь, такой я тебе и дам, но он будет переливаться, меняться в потоке света. Не доверяй только глазу, не поддавайся фокусам своего зрения!

Констанца показывала мне, что такое объемы и пропорции: оценивая их, она искала в них новое измерение. Нам все было подвластно: большая холодная комната становилась теплой и уютной, закрытое пространство распахивалось. Пусть даже помещение плохо спланировано, но его можно поднять, опустить, разделить, перегородить – любое пространство может быть преобразовано усилиями декоратора. Декоратор подчиняет себе пространство. «Посмотри, – говорила она, – какие безобразные углы в этой комнате. Дайте мне свет, дайте цвета, дайте деньги – и я сделаю тут царство симметрии. Из угловатой непропорциональности я вытащу вам палаццо, я вдвое увеличу кубатуру!»

То было лето, когда я постигала тайны волшебства, я училась обманывать: Констанца, эта изобретательная рассказчица, была прирожденным декоратором, и она терпеливо и старательно учила меня.

Все лето мы провели в «доме надежды». И именно там, на длинной веранде, выходящей на море, в доме, где я никогда больше не бывала, Констанца наконец изложила мне свою версию того, что произошло на моих крестинах.

Она стала рассказывать сама, я ее не побуждала. Вопросов я не задавала. Повествование ее родилось из теплой тишины летнего дня, из солоноватого ветерка с океана и, может, из-за браслета, который я нацепила на руку в тот день. Браслет-змейка, подарок к моим крестинам. Он прибыл в Нью-Йорк вместе с книгами моих родителей. Констанце нравилось, когда я носила его даже днем.

– Ах, Винтеркомб, – сказала она. Она повернулась ко мне и коснулась моей кисти. С грустным сожалением она посмотрела на меня. – Какая ты сегодня хорошенькая. Ты растешь. Скоро ты станешь женщиной и обгонишь меня. И я тебе уже больше не буду нужна, твоя маленькая крестная мать.

И затем, не убирая своих тонких пальцев и не отводя глаз от водной глади, она объяснила, как и почему ее изгнали из Винтеркомба.

Я была разочарована. Без сомнения, я ожидала драматического повествования: какое-то древнее соперничество, ошибочное признание, незаконнорожденный ребенок, скрываемая любовная история. Выяснилось, что ничего подобного не существовало. Все дело было в деньгах.

– Деньги, – вздохнула Констанца. – Так часто бывает. Ты уже достаточно взрослая, чтобы знать это. Я забыла детали, но твои родители взяли в долг, боюсь, что одалживали они у моего мужа. Во многих смыслах, Виктория, он был прекрасным человеком, но вряд ли стоило быть у него в долгу. Произошла ссора. Разрыв. С обеих сторон были сказаны непростительные слова. Я же принадлежала и к тому, и к другому лагерю. Оглядываясь назад, я вижу, как это было грустно. Твой отец был мне братом. Я очень любила его. По-своему я любила и Монтегю. Впрочем, ладно, это случилось давным-давно. Хотя даже сейчас я скучаю по Винтеркомбу… Впрочем, темнеет. Берти устал. Поехали? На обратном пути можем позвонить Ван Дайнемам.

Через несколько дней мы с Констанцей вернулись в Нью-Йорк. Стоял конец сентября: война кончилась. Я написала последнее письмо Францу Якобу. Я думала о любви и как ее узнать, когда она приходит. Я размышляла, какая она бывает и как по-разному любишь друга, брата и мужа.

Думала я и о смерти. За месяц до конца войны я окончательно потеряла Франца Якоба, а также потеряла свою тетю Мод. Ее настиг последний удар, когда она сидела в кресле в своей некогда знаменитой гостиной. Я так и не увидела ее больше. Похоже, мы с Мод сказали друг другу последнее «прости» семь лет назад. Вот и все – и не надо больше писем.

«Печали могут идти на тебя батальонами» – это было одно из любимых выражений Констанцы. Берти тоже уходил от нас. Его состояние ухудшалось с каждым днем, он отказывал, как старые часы. С каждым днем он двигался все медленнее, все меньше. Он кашлял, когда двигался, покачивался на ходу, и в глазах его застыла печаль: думаю, он сам понимал, что с ним делается.

Мы не могли заставить его приободриться. Констанца кормила его цыплятами и кусочками его любимой рыбы. Она пыталась кормить его с рук, но Берти смотрел на нее с немой укоризной, а потом отворачивал тяжелую голову. Я думаю, он понимал, что умирает – это бывает у животных, – и хотел вести себя с достоинством, чтобы никто при сем не присутствовал. Дикие животные, понимая, что приходит смерть, находят укромное место, нору, яму в зарослях. Берти жил в нью-йоркской квартире. Он начал искать себе убежище в ее отдаленных углах, он тяжело, с хрипом дышал, и мы видели, как бьется у него сердце.

Констанца не находила себе места. Она вызывала одного ветеринара за другим. Она отменила все встречи. Она не давала приемов. Когда стало ясно, что Берти теряет сознание, она не отходила от него.

В среду Берти поднялся со своего места в углу. Он потянулся, поднял огромную голову и понюхал воздух. Затем он заковылял к дверям.

– Он хочет выйти! Виктория, смотри! Он просится наружу! О, должно быть, ему стало лучше, ты не думаешь?

Мы вывели его. Стоял теплый осенний вечер. Мы пошли по Пятой авеню, в парк, путь прокладывал Берти. Он рассматривал водопад, присматривался к его уступам, не отрывал взгляд от своих любимых вертикальных струй.

Понюхав воздух, он повернул к дому. Уверяю вас, во всем его облике чувствовалось неподдельное благородство, как и говорила Констанца. Берти прощался с запахами Центрального парка. Ему их больше не обонять.

Когда мы вернулись в квартиру, он нашел себе новое место, под диваном за ширмой, откуда ему было видно кресло. Прекрасное уединенное место: Берти лег. Он погрузился в сон. Он начал похрапывать. Лапы его дергались и поскребывали по полу.

Едва только проснувшись на следующее утро, я поняла, что он мертв. Было очень рано, и до меня доносились рыдания Констанцы.

Когда я вошла, Берти лежал, положив голову на лапы. Бока у него не вздымались и не опадали. Его огромный хвост, который одним движением мог смахнуть весь фарфор с чайного столика, был поджат. Констанца лежала на полу рядом с ним. Она не спала ночью и была в одежде. Она обнимала Берти за шею. Ее маленькие, унизанные драгоценностями пальцы тонули в его шерсти. Она больше не плакала и не шевелилась. Она оставалась в таком положении, и если бы Констанца оставила по себе только одно воспоминание, то вот это: как моя крестная мать прощалась со своей последней и самой лучшей собакой.

Те, кто обвинял ее, были не правы. Винни была не права; Мод была не права; да и я не всегда оказывалась права. Может, ей была свойственна неверность и, конечно, несправедливость. Те, кто не любил Констанцу, замечали только часть ее личности, но они не оценивали ее целиком. Скажем так: они не разбирались в собаках.

Берти устроили торжественные похороны. Он был погребен на кладбище домашних животных. Надгробие было заказано оранжерейному молодому человеку, который обрел себе имя оформлением балетных постановок. Оранжерейный молодой человек принял предложение с воодушевлением, но затем полностью погрузился в свою постановку. Констанца вышла из себя: она сказала, что эта глыба плохо обработанного камня – оскорбление памяти Берти. Скульптор, содрогаясь, ответил, что она не доросла до его замысла.

* * *

Констанца осталась верна своему обещанию. Она так и не завела другой собаки. Смерть Берти ввергла ее в состояние черной депрессии: она не покидала дома, не работала, почти не ела. Как-то, вернувшись из мастерской, я нашла ее безутешно плачущей.

Она сказала, что в комнату залетела птичка. Сквозь рыдания она сказала, что слышала биение ее крыльев. Птичка попалась в ловушку. От этого у нее разболелась голова.

Чтобы успокоить ее, я осмотрела всю комнату. Мне пришлось отодвигать ширмы, заглядывать под столы и кресла, передвигать вазы с цветами, перемещать каждый из сотни предметов. Тут, конечно, не оказалось никакой птички, но в итоге, чтобы умиротворить ее, пришлось сделать вид, что птичка найдена. Я сложила ладони ковшиком, открыла окно и сказала Констанце, что птичка улетела. Похоже, это помогло ей прийти в себя.

Примерно дня через три произошло нечто экстраординарное.

Я была в мастерской Констанцы, по-прежнему пытаясь возместить ее отсутствие. На меня обрушивались заказы и указания. Необходимо было принимать решения, а взять их на себя могла только Констанца. Одно из них имело отношение к Розе Джерард, которая после краткого затишья снова прорезалась: она настоятельно требовала для себя синюю спальню. Затем она передумала: нет, розовая или голубоватая будет лучше. Подобные же перемены было предложено произвести и во всех остальных комнатах огромного дома, в комнатах, для которых уже была тщательно выверена и составлена цветовая гамма.

В тот день Роза Джерард уцепилась за идею о синей раскраске для основной спальни, но никак не могла решить, какой из двух отрезов ткани лучше всего подойдет для портьер. Понимая, что, если откладывать решение и дальше, эти два куска превратятся в пятьдесят, я решила поговорить с ней; я сказала, что узнаю мнение Констанцы у нее дома.

Я добралась до верхней части Манхэттена, держа под мышкой два рулона ткани. Я влетела в холл. Торопливо поднялась на лифте. Я ворвалась в зеркальную прихожую и остановилась.

Здесь, по всей видимости, только что попрощавшись с сияющей Констанцей, стоял высокий пожилой джентльмен. Судя по его одежде и осанке, я подумала, что это один из бывших аристократов, которых привечала Констанца. Очередной румын или русский. Он явно выглядел иностранцем: покрой его костюма был моден лет тридцать назад.

Он был высок и держался подчеркнуто прямо; у него были резкие черты лица и тонкие каштановые волосы. На нем был черный пиджак и черное пальто с каракулевым воротником. В одной руке он держал фетровую шляпу, а в другой – тросточку с серебряным набалдашником.

Я остановилась. Он тоже остановился. Мы уставились друг на друга. Я заметила среди наших бесчисленных отражений, что Констанца двинулась к нам. Она ничего не сказала, только сделала легкий стремительный жест.

– Это, должно быть, Виктория?

У этого человека был низкий голос с акцентом, происхождение которого я не поняла. Откуда-то, подумала я, из Центральной Европы. Он отдал мне легкий вежливый поклон, слегка склонив голову.

– Очаровательна, – сказал он по-французски.

Он вышел за порог. Створки лифта открылись и сомкнулись.

– Это был мой муж, – сказала Констанца.

Штерн приходил, рассказала она, чтобы выразить сочувствие по поводу смерти Берти. Похоже, Констанца не видела ничего необычного в том, что муж, с которым она не встречалась лет пятнадцать, явился выразить соболезнование по поводу потери собаки.

– Штерн такой, – сказала она. – Он может себе такое позволить. Ты его не знаешь. Он всегда был щепетилен.

Тем не менее я не понимала, каким образом Штерн узнал о кончине Берти. Констанца была способна оповестить о ней и через «Нью-Йорк таймс», но она этого не сделала. Констанца же не стала давать никаких объяснений.

– О, он все знает, – беззаботно сказала она. – Монтегю всегда все слышит.

С этого дня Констанца стала поправляться. Следы печали еще оставались, но она вышла из состояния меланхолии. Она вернулась к делам и несколько месяцев трудилась с неослабевающей энергией.

Втайне я надеялась, что эта встреча ознаменует сближение между Констанцей и ее мужем. Я оказалась разочарована. В дальнейшем Штерн не наносил визитов. Констанца, казалось, забыла его. Жизнь ее продолжала носить лихорадочно-активный характер.

Конец войны означал, что она получила свободу путешествовать. Настали годы, связанные с самолетами, поездами, пароходами, годы, преисполненные стремительных посещений послевоенной Европы, коротких переездов из Венеции в Париж, из Парижа – в Экс, из Экса – в Монте-Карло, а оттуда – в Лондон.

С течением времени эти посещения стали носить случайный характер. В полночь Констанца могла решить, что утром пора покидать Европу. Работу она забросила – клиенты могут подождать! Сначала я путешествовала с ней, но по мере того, как шло время, Констанца давала понять, что предпочитает путешествовать в одиночку. Меня оставляли, как выражалась Констанца, хозяйничать в лавочке. «Будь добра, Виктория, – могла сказать она. – У тебя так отлично все получается».

Я с опозданием поняла, что была и другая очевидная причина, по которой Констанца предпочитала оставлять меня. Мне было шестнадцать, когда я поняла, что путешествует она не одна, она ездила к любовникам или встречалась с ними. Даже тогда я старалась не видеть очевидного. Я не называла их любовниками, тех мужчин, которые со скоростью света пролетали через жизнь Констанцы, то появляясь, то через неделю получая отставку. Обожатели, говорила я себе в шестнадцать лет. Мне было восемнадцать, когда пришлось признать, что не все из них столь мимолетны и что имеется постоянный набор, который включает в себя тех близнецов, что были лет на двадцать моложе Констанцы, – Бобси и Бика.

Темперамент Констанцы, которому вообще были свойственны вспышки, по мере того как шло время, обрел еще более взрывной характер. Она могла быть властной и раздражительной; она приходила в ярость, если ей казалось, что ее излишне донимают расспросами или наблюдают за ней.

Я росла, и мне казалось, что Констанца теперь испытывает ко мне меньше любви. Возвращаясь из своих путешествий, она одаривала меня насмешливой ухмылкой; она могла сказать тоном обвинителя: «Ты подросла еще на дюйм». В другие времена она обрушивала на меня водопады обаяния, засыпала меня градом подарков. Когда мне минет двадцать один год, как-то сказала Констанца, она сделает меня своим партнером. А тем временем поступил заказ – ужасно симпатичный домик, не могу ли я заняться им? Я могу сразу же приступить к делу: она будет звонить мне, проверять детали из ее убежищ в Венеции, Париже или Эксе.

Таким образом, в конце 1950 года, незадолго до моего двадцатилетия, мне пришлось провести день в округе Вестчестер. Роза Джерард ждала меня в своем двенадцатом доме. Констанца сказала, что наконец решила бросить меня в клетку со львами, ибо на другой день она собралась в Европу. Вся эта ситуация казалась ей просто восхитительной.

Так же считали и мисс Марпрудер, и ассистентки, и секретарши, и вообще весь штат. Они устроили в мою честь небольшую вечеринку, дабы ознаменовать начало моего пути. В качестве подарка на счастье мне вручили пару затычек для ушей.

– Чтобы ты была на триста процентов тверда с ней, – сказала Констанца, провожая меня.

Секретарши стонали от смеха.

– Не забудь спросить ее о детях! – крикнула одна такая умница.

Я одарила их холодным взглядом. Я сказала себе, что они ведут себя как дети. Поскольку мне было почти двадцать лет, я была исполнена оптимизмом неопытности и убедила себя, что справлюсь. Да, с Розой Джерард нелегко, но мне удастся управиться с ней. С любым клиентом можно договориться. Просто я должна правильно вести себя.

Я вернулась домой через десять часов. Я была разбита и уничтожена.

– Констанца, пожалуйста, – сказала я. – Прошу тебя. Не заставляй меня. Она мне нравится, но работать с ней я не могу. Не уезжай в Европу. Останься. Или еще лучше, дай ей кого-нибудь другого.

– Она тебя полюбила, – ответила Констанца. – Как ты уехала, она уже три раза звонила. Она считает, что ты просто восхитительна. Симпатичная. Интеллигентная. Красивая. Оригинальная. Она без ума от тебя. – Констанца улыбнулась. Ей эта ситуация откровенно нравилась.

– Меня нет, – сказала я. – Что бы там Роза Джерард ни думала, я мертва. Я отмахала восемьдесят тысяч миль. Как и ее мужья, я скончалась. От меня ничего не осталось. – Я остановилась. – И, кстати, ты была не права на этот счет. О мужьях, я имею в виду. У нее был только один. И есть только он один. Выживший Макс.

– Неужто я ошиблась? – Констанца бросила на меня невинный взгляд. – Во всяком случае, получилась хорошая история. Но остается главное: если ты сработаешься с ней, то сработаешься с кем угодно. Миссис Джерард твоя. Как и ее мужья – прошу прощения, муж. И дети. Расскажи мне, ты встречалась с кем-нибудь из них?

– Да. С одним. – Я помедлила. – И только накоротке. Когда приехала и когда уезжала.

– Я тебе говорила. Они все разлетелись. Редкие птички. Но ты все же видела хоть одного. Потрясающе! Которого?

– Одного из сыновей.

– И? И? – Констанца наклонилась ко мне. – И как он выглядит? Я хочу узнать все подробности. Ты что-то не очень общительна…

– Это он был необщителен, так что никаких подробностей не существует. Он сказал лишь «здравствуйте» и «до свидания». Вот и все.

– Не могу поверить. Ты что-то скрываешь. Я вижу.

– Ничего подобного. Говорю тебе: нас представили друг другу, мы обменялись рукопожатием…

– Он тебе понравился?

– У меня не было времени разбираться, понравился или нет. Хотя, похоже, я у него симпатии не вызвала…

– Не может быть!

– Очень может быть. Может, у него аллергия на декораторов. И в тех обстоятельствах я могу его понять.

– Мда… В самом деле. Могу себе представить. – Констанца слегка нахмурилась. – И кто из них это был?

– Думаю, что второй сын. Френк Джерард.

– Симпатичный?

– Запоминается. Скорее всего, судя по тому, что рассказывала Роза… – Я отвернулась. – Это не важно, но, думаю, он получит Нобелевскую премию.