Темный ангел

Боумен Салли

Часть восьмая

ФРЕНК ДЖЕРАРД

 

 

1

За те десять часов, что я провела с Розой Джерард, мы почти не продвинулись вперед по поводу обстановки ее дома, но достигли значительного прогресса в других областях. Уезжая, я была обладательницей семейной истории Розы, начиная от ее дедушек. Теперь я понимаю, почему Констанца, как всегда, расцвечивая свое повествование, была введена в заблуждение.

Она оказалась права лишь в одном: существовала дюжина детей. Девять были Розы, а трое – отпрысками брата мужа, которых Роза взяла на воспитание после смерти отца. Макс, единственный и неизменный муж, отсутствовал, и Роза дала понять, что это манера его поведения. Похоже, что когда профессор не читал лекции и не преподавал, то считал слишком трудным для себя находиться в доме. Тут он не мог, с нежностью сказала Роза, сосредоточиться на своих книгах. Это можно было понять: безумное количество детей носились по всему дому.

Роза справлялась с ними без усилий. Дети были в возрасте от пяти лет до двадцати с небольшим. Водя меня по дому, Роза то и дело останавливалась на половине предложения: то она уделяла внимание чьей-то царапине на коленке, то улаживала ссору, то показывала десятилетнему мальчишке, как бить по мячу, то успокаивала рассерженного подростка, который никак не мог найти чистую рубашку. Занималась она всем темпераментно и энергично, а затем возвращалась к предмету разговора, не упуская ни слова.

– А как вам этот ковер? Вам нравится этот ковер? Я его терпеть не могу, но Максу нравится, так что он остается, да? И как вы думаете, синее с ним сочетается? Или нет, может, желтое? Или зеленое? А это Даниель. Ему пятнадцать лет. Он пишет стихи. Все время. Кроме того, он теряет рубашки. Хочешь синюю рубашку, Даниель? А белую? О'кей, о'кей, бери синюю. Она в шкафу в твоей комнате. Lieber Gott, да в шкафу же у тебя в комнате! Во втором ящике слева. Пришить тебе пуговицу? Ладно, пришью тебе пуговицу. Может, стоит переместить ковер – разложить его внизу? Не будет ли Макс против, как вы думаете? Порой мне кажется, что он видит только свои книги. Мужчинам это свойственно. Вот сюда, Виктория. Еще одно знакомство. Вы ведете счет? Это Френк.

Френк Джерард, симпатичный молодой мужчина, поднялся, когда мы вошли, по всей видимости, мы оказались в его кабинете. Он читал книгу, которую вежливо отложил в сторону. Мы подали руки друг другу. Роза пустилась в длинное повествование, посвященное сначала успехам Френка, а потом моим достоинствам. Последовал весьма выразительный список моих достижений как декоратора и добросердечное, но путаное объяснение причин, в силу которых Роза почувствовала ко мне симпатию, едва только мы встретились.

Френк Джерард слушал ее молча. Я догадывалась, что он сомневался в точности изложения и считал столь бурную симпатию преждевременной. Он не делал никаких замечаний, а просто стоял, сложив руки на груди, пока Роза не подошла к концу своего панегирика. Ближе к концу, когда Роза стала чувствовать: что-то не так, существует какое-то подводное течение, она – что было для нее явно нехарактерно – запнулась, начала снова, потеряла нить мысли, после чего очень торопливо извлекла меня из комнаты.

Наша встреча носила не совсем тот характер, как я описала его Констанце. Френк был не единственным из сыновей, которые попадались мне на глаза; просто в этой встрече было нечто, что я даже сейчас хотела бы сохранить при себе.

– Он так много работает, – виновато тараторила Роза, – и мы ему помешали. Скоро он заканчивает Колумбийский университет. Он там на самом лучшем счету. – Остановившись, она покачала головой. – Прошлой ночью, например, он даже не ложился. Он и крошки в рот не взял. Лицо у него было бледным. Я сказала ему: Френк, ты себя уморишь работой. В жизни есть и другие вещи. Я попыталась рассказать ему о вас, как вы справляетесь – ну, чтобы он понял. Но нет, он даже не слушал. Мне показалось, что он был бледен, когда мы вошли. Вам так не кажется?

Я согласилась, что он был бледноват, хотя цвет его лица был далеко не главным из того, что мне запомнилось при этой встрече. После длительного повествования Розы о своем сыне, о его полной поглощенности медициной, о наградах, уже полученных им, удалось наконец вернуть Розу к теме дома.

Какое-то время она воодушевленно рассказывала мне о своих проектах переоборудования дома, но долго продолжать тему не удалось. Я думаю, что в определенном смысле Розу дом как таковой и не интересовал. Она мечтала, чтобы вокруг все было в порядке для семьи: комната для каждого ребенка, достаточно места, чтобы огромная семья могла радоваться обществу друг друга и в то же время иметь возможность для уединения, обеды точно вовремя, изысканная обстановка помещений.

Правда, когда речь шла о подборе цветов, Роза была утомительна и невыносима. Когда же разговор заходил о драмах и персонажах ее семьи, она становилась интересна.

Все это было внове для меня, ведь я была единственным ребенком. Я никогда не ходила в школу. У меня почти не было подруг и друзей моего возраста; и в детстве в Англии, и все годы в Нью-Йорке я, как правило, проводила время в обществе людей гораздо старше меня. Я жила вместе с Констанцей в квартире, которая была, можно сказать, антитезисом этому дому, в котором каждая вещь, каждый предмет обстановки, каждая картина должны были занимать неизменное место. Посещение Джерардов означало путешествие в чужую страну. Сидя здесь, слушая Розу, я испытывала невыразимое одиночество, страстное желание, чтобы я тоже росла вместе с братьями и сестрами, в играх и суматохе, в окружении друзей.

Может, Роза почувствовала это. Она была одной из тех женщин, теплота личности которых вызывает к себе доверие. Она обладала прямотой и решительностью, которым не мог противостоять барьер сдержанности. Она считала, что я очень скрытная, а затем, познакомившись с моей подноготной, рассмеялась.

– Ах, значит, вы англичанка, – сказала она. – Англичане все такие. Они сближаются с друзьями по миллиметру, вам не кажется? Чуть-чуть, потом еще немного. Лет через шестьдесят, может быть, вы скажете, что у вас есть друзья. Но не раньше. Ни в коем случае. А вот я – через шестьдесят минут. А иногда и через тридцать секунд. Если мне кто-то нравится, то в самом деле нравится. Я всегда чувствую, сразу же.

Роза была права на этот счет, права и относительно меня. Я была слишком настороженна и сдержанна. Я хотела стать другой. Я мечтала быть столь же бесстрашной, как Констанца, столь же открытой и импульсивной, как Роза. Порой я думала, что теряю время. Когда же она начнется, моя жизнь?

В силу этой причины я и попыталась открыться Розе, в результате чего Роза знала обо мне гораздо больше, чем кто-либо другой, не считая Констанцы, и я была не в состоянии сопротивляться, когда вопросы Розы подвигали меня все ближе и ближе к теме, которая была увлекательнее всего для нее, – романы.

Роза оказалась страстной романтической личностью. Она уже не раз рассказывала мне историю своей встречи с Максом, его ухаживания и их брака. Она также удостоила меня любовными историями своих родителей, своих дедушек и бабушек, дяди с материнской линии, нескольких кузин и женщины, которую она как-то случайно встретила в автобусе.

Роза неподражаемо рассказывала все эти истории. Речь шла о противостоянии родителей, непонимании, надеждах, искушениях. Все эти истории, насколько я припоминаю, имели нечто общее: у них был счастливый конец. Никаких разводов, смертей, никаких ссор и измен; и подобно романам, которые любила моя тетя Мод, когда я была ребенком, все истории Розы кончались обручальным кольцом и объятиями.

Прошло некоторое время, прежде чем я стала понимать: все эти сказки содержали в себе намек. Я осознала, что их истинный смысл заключался в паузах, взглядах и недомолвках. Роза ждала моей истории, моего романа. Но такового не существовало, о чем я могла только горько пожалеть. Когда, поддавшись давлению, я призналась в этом, Роза проявила искреннее сочувствие, сделала вид, что понимает меня до мозга костей. Опять английская сдержанность, предположила она. В свое время, может быть, я и удостою ее доверия. Нет– нет, все в порядке, никаких обид; больше ни слова, она не станет задавать никаких вопросов.

Но, едва переведя дыхание, она тут же задала его:

– С другой стороны, был ли у тебя какой-то особый друг? – Мы сидели в ее гостиной. У ног моих лежали образцы шелковых тканей, а на коленях располагалась тарелочка с куском пирога. Ароматный чай, вкусное пирожное, доверительное общение. – Я как-то не сомневаюсь… – Она задумчиво посмотрела на меня. – У такой симпатичной девушки, как ты, такой молодой, у которой вся жизнь впереди, должен быть кто-то. И ты ждешь, чтобы он позвонил, да? У тебя начинает частить сердце, когда ты слышишь его голос? Наверно, он пишет – как мой Макс писал мне, – и когда ты получаешь его письма…

– Нет, Роза, – с наивозможной твердостью сказала я. – Никаких звонков. Никаких писем. Говорю вам, никаких особых друзей.

Я остановилась. Как раз в эту минуту в комнату вошел Френк Джерард. Он задал матери какой-то вопрос, а затем, даже не взглянув в мою сторону, вышел.

– Какая скромность, – сказала Роза, когда дверь закрылась. Она бросила на меня взгляд, полный безумного самодовольства. – Ты что-то скрываешь. Ну хорошо, придет время, сама все расскажешь.

Роза оказалась права: я действительно сама ей все рассказала. Ко времени моего признания, много месяцев спустя, работа в доме Розы в Вестчестере была давно завершена. Она длилась восемь месяцев и скрепила нашу дружбу, хотя в ней были нередки и ссоры.

Я должна уточнить, что Роза обладала весьма странными вкусами. От своей семьи она унаследовала немалое количество редкой, хотя и несколько тяжеловатой, мебели и несколько прекрасных картин. У нее имелись великолепные гобелены, которые тем не менее в Вестчестере явно не смотрелись. Был старинный немецкий шкаф черного дуба, на котором высились внушающие почтительный страх канделябры. Предполагалось, что я рассыплюсь в витиеватых комплиментах мебели, многие образцы из которых Роза сама приобрела.

Роза обожала позолоту и завитушки. Она преклонялась перед рококо. Она испытывала слабость к Булю. У нее был целый набор, дорогостоящий и, как я подозреваю, фальшивый, кресел эпохи Людовика XIV. Одна комната была отведена под коллекцию штейбнских стеклянных зверюшек и изысканного мейсенского фарфора. Кроме того, сказывалось влияние Макса и многочисленных детей. Повсюду лежали книги, стопки журналов, водопады бумаг, пластинок, музыкальных инструментов, игрушек, спортивного снаряжения, академических атласов. Казалось, в этом доме порядок вел непрестанную борьбу с хаосом и проигрывал ее. Мне нравилось бывать здесь, но работать означало предать забвению все свои принципы.

Время от времени я пыталась объяснять это Констанце, но та только смеялась.

– Ох, да не будь же такой пуристкой, – сказала она. – Кончишь эту работу и забудешь. И никогда о ней и не вспомнишь.

Но я вернусь, это я знала. Роза притягивала меня; ее семья влекла меня; шаг за шагом я входила в круг ее домашних. Меня приглашали на семейные вечерние трапезы. За чаем мы с Розой обсуждали убранство очередных комнат – и я понимала, что работа, которая уже была завершена, шла кувырком. Каждую из законченных комнат Роза за неделю ставила вверх тормашками.

Мог исчезнуть уникальный складчатый абажур для лампы, на месте которого появлялось ужасное изделие литого стекла – Роза любила все, что блестело. Мейсенская статуэтка занимала предназначенное ей место и смотрелась прекрасно, если не считать, что Роза располагала рядом с ней уродливого стеклянного пеликана. Я обводила взглядом некогда прекрасную комнату и видела набор предметов.

– Роза, – как-то сказала я ей, – что я тут делаю? Ради Бога, в чем дело?

У меня был взрывной характер, таким же отличалась и Роза: эти споры вызывали у нее громогласную горячую нескончаемую реакцию. Как минимум, дважды я покидала ее, говоря, что не стану больше с ней работать. Как минимум, дважды Роза, трясясь от возмущения и прижимая к груди обиженных стеклянных пеликанов, или подушки, или абажуры, увольняла меня. Это ничего не меняло. На следующий день она всегда нанимала меня снова; и я всегда возвращалась.

Ближе к концу восьмого месяца, когда дом был уже почти закончен, обе мы начали понимать, что эти размолвки в какой-то мере веселили нас: они не могли предотвратить, правда, очередную ссору, и достаточно серьезную, после которой мы расходились, не в силах перевести дыхание, с раскрасневшимися лицами.

Ссора была настолько выразительной, громогласной и длинной, что привлекла свидетелей, хотя ни Роза, ни я не обратили на них внимания. Лишь позже я выяснила, что кое-кто из младших отпрысков Розы, привлеченные звуками ссоры, подсматривали за нами из безопасного коридора, покатываясь от смеха. Я выяснила, что за этим занятием детишек застал их старший брат Френк и шуганул, в результате чего ему довелось услышать конец ссоры, когда я уже ничего не говорила, предоставив это Розе.

– Я знаю, что ты думаешь! – говорила Роза или, точнее, кричала. – Ты думаешь, что у меня нет вкуса. Нет, еще хуже! Ты считаешь, что у меня есть вкус, но он ужасен! Так вот что я тебе скажу: никому не хочется жить в музее. Ты понимаешь, что в тебе неправильно, в чем ты ошибаешься? У тебя слишком много вкуса. Lieber Gott – да, у тебя отличный глаз – я готова это признать, но нет сердца. А я должна жить в этих комнатах. Мои дети, Макс – они тоже, как ты знаешь, живут здесь. И тут не витрина и не фотография. Это мой дом!

На самой высокой и возмущенной ноте Роза остановилась. И затем совершенно неожиданно расхохоталась.

– Только посмотрите на нас! Восемь месяцев – и все ругаются. Слушай, я все объясню. Когда ты кончила эту комнату, я заглянула в нее – она была такая милая, такая простая, и я подумала: Роза, ты должна измениться. Учись у Виктории. Попробуй. Но, понимаешь, вот я сижу в ней, и она мне кажется такой пустой! Мне не хватает моих безделушек. Мне нравится мой пеликан, которого ты так ненавидишь. Мне его подарил Макс! Мне нравится смотреть на книги Френка, на трубки Макса, на фотографии детей. Вот все эти толстые диванные подушки – их вышивала моя мать. Когда я смотрю на них, то возвращаюсь в прошлое. Поэтому… – она пересекла комнату и взяла мои руки в свои, – мы никогда не найдем общий язык, понимаешь? Мы по-разному смотрим на мир. И если так будет продолжаться, наговорим друг другу слова, о которых потом обе будем сожалеть, и я потеряю добрую подругу. Я не хочу этого. Так что теперь послушай меня, да? У меня есть предложение…

Это предложение – отделить профессиональные отношения от личных, дабы поберечь их, – оказалось отличным, и мы стали вести себя в соответствии с ним. Я больше не стала приводить в порядок комнаты для Розы: мы стали близкими подругами. В тот день Роза кое-чему научила меня. И если в роли декоратора я не проявляю больше диктата, а я надеюсь, что так и есть, то лишь благодаря Розе. Именно она показала мне нечто очень простое и совершенно очевидное, то, чего не хватало в уроках Констанцы: дом – это жилище.

Вскоре после этого я начала осознавать: великолепные комнаты в изысканных квартирах на Пятой авеню еще не дом. Как бы я ни любила Констанцу, подлинного дома, кроме как в Винтеркомбе, у меня не было, а я хотела обладать таковым. Констанца чувствовала, в чем дело, и раздражалась.

– Значит, опять? – могла сказать она, когда я в очередной раз оставляла ее ради Розы. – Что тебя так привлекает в Вестчестер, чего я не знаю? Ты отправляешься туда уже второй раз на неделе. Можно подумать, что Роза удочерила тебя!

Я предполагаю, что в определенном смысле так и было. Констанца часто отсутствовала, и в наборе ее достоинств чувство материнства отсутствовало. А у Розы оно было. Может быть, я посещала ее дом столь часто в надежде, что она может заполнить брешь, существование которой я только-только начала осознавать. Может, я заходила просто ради вечера в ее доме за шумным семейным ужином, в играх, спорах, перемежавшихся взрывами смеха, – это так отличалось от суховатой холодной элегантности, которую я наблюдала в домах друзей Констанцы. Может, я заходила в надежде увидеть Френка Джерарда. Но если даже причина была в этом, я не признавалась себе в ней.

К тому времени Френк завершил изучение медицины в Колумбийском университете и отправился в докторантуру в Йель. В Вестчестере он бывал редко и, как я заметила, никогда, если знал, что и я приглашена. Несколько раз, когда мне доводилось встречать его в доме, он замечал меня, но редко разговаривал. Как-то раз по настоянию Розы мы составили с ним пару при игре в бридж, но играли из рук вон плохо. В другой раз, на вечеринке у одной из его сестер, Френка уговорили – под аккомпанемент многочисленных подтруниваний – потанцевать со мной; в комнате набилось полно народу, висели клубы дыма, и импровизированное пространство было столь невелико, что там можно было лишь переминаться на месте. Он уделил мне, не в силах отвертеться, лишь один танец, уверенно ведя меня и отвернув голову. В третий раз, по предложению отца, он согласился подбросить меня в город; по пути, к моему облегчению, он несколько расслабился. Стояла весна, и был прекрасный вечер, помню, я испытала внезапный прилив радости, желание продолжить вечер в его обществе.

Я стала по его просьбе рассказывать об Англии и о Винтеркомбе. Мы выбрались на Пятую авеню и ехали в южную сторону. Когда мы проезжали мимо того входа в парк, через который я водила Берти на прогулки, поведение Френка изменилось с удивившей меня резкостью. Его лицо стало снова замкнутым, а поведение вежливым и отстраненным. Снова, подумалось мне. Я сказала или сделала нечто, что опять вызвало в нем враждебность. Рядом с домом Констанцы я с ледяной вежливостью попрощалась с ним. Когда я входила в дом, его машина уже миновала полквартала.

Я была заинтригована и вскоре стала пытать Розу: я хотела знать, что я такого сделала, чтобы спровоцировать его неприязнь. Роза отмахивалась. Это, сказала она, не имеет ко мне ровно никакого отношения. Френк вообще труден, сказала она, порой просто несносен. На то скорее всего была причина; сомневаться в ней не приходилось: Френк Джерард был влюблен в одну из своих женщин-коллег по Йелю. Она очень красивая, это Роза видела своими глазами.

Роза многословно описывала эту женщину. Чем больше она перечисляла набор ее достоинств, тем меньше она мне нравилась. Темные волосы, сообщила Роза, темные глаза, блистательное будущее. Я была полна необъяснимого отвращения.

– Да, влюблен, – продолжала Роза задумчиво, – я уверена. Френк проявляет все симптомы.

Конечно, она довольна, но в то же время и обеспокоена. Френк, сказала она, не из тех людей, у которых легко складывается любовь.

– Идеалист, – с легкой грустью продолжила она. – Он не умеет идти на компромиссы. Такой упрямый! Для Френка или все, или ничего.

Это показалось мне достоинством, Роза была меньше в этом уверена. Это может быть, сказала она, опасным. А что, если, предположим, Френк доверится недостойной женщине?

После этих слов наступило молчание, я наклонилась к ней.

– Роза… эти симптомы. Что они собой представляют?

Роза старательно перечислила их. Это было очень похоже на грипп.

– Ты и сама поймешь, когда почувствуешь их, – сказала она.

– Ты уверена, Роза?

– Я женщина! – В ее голосе звучала торжественная нотка. – Конечно же!

И в эту минуту во внезапном приступе откровенности я рассказала Розе о Бобси Ван Дайнеме.

Строго говоря, рассказывать было почти нечего. Боюсь, что это не остановило меня.

Я много лет дружила с семьей Ван Дайнем, из молодых близнецов я всегда больше любила Бобси. В то лето, когда я призналась Розе, Констанца была в Италии. Оглядываясь назад, я подозреваю, что с ней был Бик Ван Дайнем, который к тому времени основательно пил. Во всяком случае, Бика не было на Лонг-Айленде, и родители лишь смутно предполагали причину его отсутствия.

Без брата-близнеца Бобси Ван Дайнем явно тосковал. Он пребывал в подавленном состоянии духа; его любовь к проказам сошла на нет. Он явно уставал от внимания девушек, от партий в теннис, от игр и развлечений, которыми в то лето занималось семейство Ван Дайнем.

Похоже, он был склонен к разговорам – и хотел разговаривать со мной. Как-то на уик-энде я была приглашена в их дом, пришла я и на следующий. Бобси нравилось прогуливаться со мной по пляжу, где он сбрасывал привычную личину и молча смотрел в океан. Он любил гонять по ночам в новой машине «Феррари», но не в той, в которой он потом разбился. Порой он устраивался на балконе вместе со мной, и мы сидели там, слушая танцевальную музыку, которую доносили до нас порывы ветра, случалось, он говорил о Бике или о его дружбе с Констанцей, нередко каким-то окольным уклончивым образом, словно в ней была какая-то тайна, не дававшая ему покоя.

В один из таких вечеров на балконе он после долгого молчания поцеловал меня. Это был грустный, вежливый и полный сочувствия поцелуй, но тогда я этого не знала, у меня не было опыта в поцелуях.

Я должна была бы забыть этот инцидент – я не сомневалась, что Бобси так и поступил, – не будь моего посещения Розы, не будь этого долгого дурацкого подстрекательского разговора. Эти беседы вызывали у меня желание испытать, что такое любовь: расстаться с предположениями, испытать наконец опыт этих тонких странных чувств, о которых я читала в романах; оттуда был всего лишь шаг до убежденности, что я влюблена, особенно когда рядом находилась Роза, дававшая советы и ободрявшая меня.

Фантазии – и те, о которых я узнала из книг, и те, что являлись из рассказов Розы, – обуревали меня. Снова получив приглашение к Ван Дайнемам, вскоре после этого первого разговора с Розой, я вцепилась в Бобси Ван Дайнема так, что мне и сейчас стыдно вспоминать. Мои усилия скорее всего были глупы; они были полны смущения и отчаяния, и они увенчались успехом.

Бобси, который при своей легкомысленности был не очень принципиален и – теперь-то я это понимаю – глубоко несчастен, подчинился. Я флиртовала с ним, в ответ он флиртовал со мной. Мы то и дело выбирались на пляж, часто устраивались на балконе. Здесь, в виду океана, несколько недель спустя Бобси опять поцеловал меня. Он сказал усталым голосом:

– В самом деле, почему бы и нет?

В виду океана, на его фоне началось и так же кончилось мое первое любовное приключение.

Оно было кратким. Если я отчаянно старалась убедить себя, что влюблена, Бобси изменить было невозможно. Я была неуклюжа; Бобси был достаточно юн, никто из нас в то время не понимал, что такое процесс саморазрушения. Бобси продолжал на полной скорости гонять свою стремительную машину, он старался казаться прожигателем жизни и проявлять галантность. Я же отчаянно пыталась не обращать внимания на ширящуюся пропасть между реальностью и ожиданиями.

Несколько недель мы играли полагающиеся нам роли. Мы могли танцевать щека к щеке под пластинки Френка Синатры. Мы отправлялись на долгие ночные прогулки. При лунном свете мы гуляли по пляжу. Мы отчаянно старались подчиняться всем обязательствам, и в конце лета, когда мы оба поняли, что ничего не получается, наш роман завершился.

Мне повезло, ибо я могла испытать куда большее разочарование, попадись мне кто-то менее достойный. Бобси начал роман мило и непринужденно, расстался он со мной не менее изящно. Мы остались друзьями до самой его смерти, что наступила через несколько лет, и вспоминала я все годы нашей дружбы, а не краткий период нашего романа. Вот тогда я и стала понимать очевидное. Бобси не случайно пошел мне навстречу: я была своеобразным заменителем; тем летом я позволяла ему чувствовать близость Констанцы.

Роза, думаю, так и не поняла по-настоящему, что случилось. Я знала, что она не одобрит мои действия, поэтому я трусливо не посвящала ее в подробности. Роза, добродушная и в определенном смысле невинная душа, считала, что у меня роман, который только-только начался. Я не рассказала ей, когда он кончился. Он превратился в достаточно длинный роман, намекала она порой. Пару раз, уже после окончания интрижки, когда я видела в Бобси только приятеля, Роза намекнула мне, что я тяну, что пришло время наследнику Ван Дайнемов браться за ум. Она имела в виду свадьбу. К тому времени было бесполезно спорить и доказывать, что о любви нет и речи, что мы просто хорошие друзья. Роза, выслушав эти протесты, только улыбнулась бы и не поверила.

Я стала одной из ее историй, персонажем репертуара ее фантазий. Роза – потом я выяснила у Френка – доверяла семье свои надежды на меня. Блистательная пара! Она могла бесконечно разглагольствовать на эту тему, спрашивать совета у мужа и детей, как бы ей получше реализовать свои замыслы.

В результате, когда Бобси Ван Дайнем составил мне компанию в доме Розы, что мы позволяли себе и в то первое лето, и потом, наше посещение было встречено градом улыбок, понимающих взглядов и многозначительным молчанием. Бобси счел это забавным, я же – нет. И в двух случаях, когда присутствовал Френк Джерард, он откровенно дал понять, что Бобси Ван Дайнем ему не нравится.

Бедный очаровательный близнец! Мы сидели за шумным вечерним столом Розы в окружении ее толкового потомства, и Бобси с самоуверенностью, свойственной его классу, излагал свои унаследованные идеи, свои плохо осознаваемые политические мнения. Часто он терял нить в середине предложения. Хотя ему было свойственно обаяние, он не отличался ни особым умом, ни аналитическими способностями. Я понимала, что кое-кто из детей Розы сочли Бобси придурковатым. По крайней мере, они оказались достаточно вежливыми, чтобы скрыть свое мнение, чего нельзя было сказать о Френке Джерарде.

Сидя напротив Бобси, он, хмурясь, внимательно присматривался к нему. Пару раз, когда Бобси позволил себе особенно глупые реплики, он реагировал на них точно и остроумно, что подчеркивало несостоятельность Бобси.

В силу воспитания Бобси обладал толстокожестью. Я думаю, он вряд ли замечал такие эпизоды. Да и в противном случае они вряд ли обеспокоили бы его, поскольку Бобси было свойственно прирожденное добродушие, вытекавшее из его происхождения. Это меня беспокоило. Это вынудило меня выступить на его защиту. Я знала недостатки Бобси, но знала также и его положительные качества: он был глуповат и ленив, но способен к доброте и сочувствию. Я также начала понимать, насколько глубоко он несчастлив. Обаятельный Адонис из братства клуба «Брукс», который потерял смысл жизни. Я ненавидела Френка Джерарда за его саркастические замечания. Я сочла, что он вел себя грубо и высокомерно.

Бобси любил, как он выражался, «общаться с людьми». Один или два раза он сделал попытку преодолеть холодную сдержанность Френка Джерарда, втянуть его в разговор. Мне запала в память последняя попытка Бобси, когда в завершение вечера мы рука об руку с ним направились к дверям. Уже на пороге он спросил Френка о Йеле – отец Бобси тоже был его выпускником. Я стояла рядом с ним. Я смотрела на них двоих, одного – высокого и симпатичного и второго – столь же высокого и сумрачного. Но непринужденное очарование Бобси не встретило ответа: Френк Джерард смотрел на него так, словно был готов отпустить ему оплеуху.

– Ужасно неприятная личность! – таков был вердикт Бобси. Однако Бобси вообще считал, что люди, читающие книги, являются странными типами. По его мнению, эксцентричность включала в себя и отсутствие интереса к теннису. – Ужасно неприятный. Что я такого сказал? Что я такого сделал? Я спросил его о Йеле, а он – ты заметила? – посмотрел на меня так, словно был готов убить меня.

* * *

Прошло не так много времени после этого обеда, и глава семьи – Макс Джерард – заболел. Недомогание было внезапным и коротким: той же зимой он скончался. Я видела Френка Джерарда на похоронах и встретилась с ним снова следующей весной у церкви в Венеции.

После той стычки я вряд ли могла предполагать, что он будет искать меня, и я не удивлялась, что прошло столько времени до нашей следующей встречи. Я слышала о нем только из вторых рук, от его братьев и сестер или от Розы. Вскоре после нашей встречи в Венеции он принял предложение из Оксфорда прочитать в одном из колледжей курс лекций. Решение отправляться в Англию было принято внезапно, рассказала Роза, и оставалось непонятным, сколько времени он там проведет.

Мотивы, по которым он принял предложение, намекнула Роза, носили не только профессиональный характер. Конечно, ему была оказана честь, что не помешало бы ему отказаться. Он уехал, дала она понять, в надежде все забыть: образец совершенства в виде женщины-ученого, похоже, исчез со сцены; Роза больше не упоминала о ней.

Я не предполагала, что встречу Френка Джерарда. Я думала, что время и перемены уводят его все дальше и дальше от того круга, в котором я вращалась, и что мне доведется услышать о нем, как сейчас, только от других: случайные упоминания о жизни чужого человека. Он был в этой стране; он побывал в другой; он успешно делает карьеру; он женился. Как ни странно, я почувствовала острое сожаление, чувство незавершенности. Но я не стала копаться в этих эмоциях, я скрыла их под вереницей других дел и изменений, которые имели место в то время: я пыталась как-то вписаться в жизнь, не в силах отделаться от основного ощущения, что она идет под уклон.

Двадцать пять, двадцать шесть, вот уже почти двадцать семь: я видела, что жизнь проходит мимо, часы бегут. Я стала пользоваться успехом, но работа не могла заполнить каждую минуту каждого дня, как бы я к этому ни стремилась. Порой меня охватывало огромное и не совсем понятное нетерпение, стремление куда-то бежать, с которым я еле справлялась. Встречи и дела шли чередом; я могла презирать себя за желание обрести нечто расплывчатое и туманное.

Тогда я этого еще не знала, но, чтобы моя жизнь обрела равновесие, в ней не хватало решительного поступка. Мне довелось снова встретить Френка Джерарда, и эта странная встреча, к которой я пришла окольным путем, уже ждала меня. Она состоялась в самом конце 1975 года в Нью-Хейвене.

* * *

Что привело меня к этой встрече? Масса событий, но одним из них был скандал.

Скандал касался моего дяди Стини. Он, которому к тому времени было пятьдесят семь лет, жил в Винтеркомбе. Финансы его были далеко не в лучшем состоянии, но образ жизни оставался столь же пышным.

С прошествием времени Стини стал неразборчив в связях. Тот молодой человек, который в свое время в чайной говорил о вечной любви к Векстону, стал испытывать пристрастие к коротким необременительным связям. Более точно, у него появился вкус к солдатам. Особенно к охранникам. У Стини вошло в привычку знакомиться с ними в Гайд-парке, а потом приглашать этих здоровых ребят в свою лондонскую квартиру. В ходе одной из таких встреч в начале года он встретил солдата, который, уже будучи знакомым с подобными предложениями, решил, что будет и быстрее и практичнее, если они скроются в кустах.

Этого Стини никогда раньше не делал. Он убедил себя – а он постоянно испытывал необходимость все себе объяснять, – что скрытность особенно притягательна, и он с солдатом нырнул за живую изгородь. Когда парочка уже обо всем договорилась, из-за соседних кустов показались двое полицейских в штатском.

– Я заспорил с ними! – кричал Стини. – И я был предельно убедителен!

Убедительности, по всей видимости, не хватило, и он подпал под действие британских законов. Того солдатика уволили из армии, а мой дядя Стини отправился на шесть месяцев в тюрьму. Когда он вышел, друзья дали понять, что не хотят с ним знаться. Конрад Виккерс сообщил, что его вилла на Капри все лето будет забита гостями. Стини никогда не скрывал своей сексуальной ориентации, но теперь он совершил непростительный грех: он был публично уличен.

Констанца сразу же пригласила его в Нью-Йорк. Она не только приняла Стини к себе, но и стала его вытаскивать в свет. Она водила его на общественные сборища, на концерты, в картинные галереи, рестораны, на приемы и вечеринки. Те из ее друзей, которые брезговали встречей с такого рода тюремной пташкой, получили отставку. Мне приятно вспоминать эти дни: Констанца могла хранить верность, мужества ей было не занимать.

Стини, нашедший убежище в роскоши квартиры Констанцы, старался делать хорошую мину; тем не менее он страдал. То и дело он переходил от непринужденной веселой раскованности к мрачному унынию. Он был склонен вдруг то разразиться рыданиями, то в самые неподходящие моменты начать разглагольствовать о смысле жизни. Его склонность то и дело пропускать по рюмочке все возрастала. Его поведение, пришлось признать даже Констанце, вызывало тревогу.

В конце декабря, когда пришло известие, что Векстон будет читать мемориальную лекцию в Йеле и что Стини и я приглашены, Стини был вне себя от радости. Он сказал, что прошли годы, когда он в последний раз видел Векстона. Беседа с Векстоном – это как раз то, что ему нужно, только Векстон сможет наставить его на путь истинный.

В этом я сомневалась. Констанца, которая не получила приглашения, была полна презрения и насмешливости. Стини молил и в конце концов добился согласия: мы едем. Прежде чем мы пустились в дорогу, я решила, что присутствия серебряной фляжки не допущу. Контролировать Стини было непросто, но я понимала, что у нас могут быть неприятности.

За два дня до того, как мы были готовы отправиться в путь, мои опасения усилились. Я навестила Розу в Вестчестере, как я делала каждую неделю в течение этого года. После потери мужа Роза сильно изменилась. Я привыкла видеть ее грустной, погруженной в размышления, но в этот день, встречая меня, она сияла.

– Какие новости! – сказала она, хватая меня за руку. – Френк дома!

– Дома? Вы хотите сказать, что он здесь?

– Прилетел вчера. Сейчас он вышел. Ты увидишь его до того, как он отправится в Нью-Хейвен. Он спрашивал о тебе. Как и всегда, конечно. Когда пишет из Англии, никогда не забывает вспомнить тебя. Он вечно говорит: «Как там Виктория?» Я рассказала ему и о лекции, и о твоем крестном отце. Он такой великий человек! Френк тоже будет на лекции и…

– Френк там будет?

– Конечно. Ему нравится творчество твоего крестного отца. Он его не в состоянии забыть. Он надеется, что ты сможешь присоединиться к нему после лекции. После обеда? Выпить у него в квартире… Это же твое первое посещение Йеля – я знаю, он хочет встретить тебя.

– Роза, я не уверена, получится ли это. Понимаешь, я буду с дядей и…

– Да и с твоим дядей – все вы должны зайти. Френк просто настаивает.

Роза продолжала говорить. Я сидела в молчании, слушая ее вполуха. Появление Френка Джерарда возбудило меня, а неожиданное приглашение заставило нервничать. Я попыталась представить себе всю сложность встречи между неразговорчивым доктором Джерардом и моим дядей Стини с его крашеными волосами, его косметикой и галстуком цвета лаванды.

Моя реакция может обидеть Розу, лучше скрыть ее. Она никогда не встречалась со Стини, она просто не поймет, как это я отправлюсь в Нью-Хейвен на встречу с великим человеком, своим крестным отцом, и не познакомлю его с другим великим человеком, ее сыном. Нет, я не могу позволить, чтобы Роза увидела мою реакцию, и поэтому я сидела молча, пока она продолжала говорить о своем выдающемся сыне.

Дав выход своему первоначальному возбуждению в потоке новостей, она несколько стихла, замедлив поток речи. Она задумчиво рассматривала меня.

– Порой мне хотелось, чтобы Френк… – начала она.

– Чего бы вам хотелось, Роза?

– О, глупости. Чистые глупости. Я явно старею. После смерти Макса… он оберегал меня, теперь я это понимаю. Когда меня раньше что-то беспокоило, я могла поговорить с Максом. Мой Макс был мудрым человеком. А теперь…

– Вы можете поговорить со мной, Роза.

– Конечно. Конечно. Но не обо всем. Ты слишком молода и… а, забудь. Включи свет. Как темно на улице! Терпеть не могу эти длинные зимние вечера. – Она помолчала, пока я задергивала портьеры и включала лампу. Тихо, задумчиво, словно бы про себя, она проговорила: – Макс всегда говорил, что я слишком опекаю детей. Матерям это свойственно, отвечала я ему. Ничем не могу помочь. Я хочу, чтобы они были счастливы. Я хочу видеть их… устроенными.

– Роза…

– И тебя тоже, Виктория. – Поднявшись, она взяла мои руки и поцеловала меня. Она внимательно присматривалась ко мне, и лицо ее было задумчивым. – Да и ты изменилась, тебе это известно?

– Я тоже стала старше, Роза.

– Я знаю. Знаю. – Она помолчала. – Я хочу тебя кое о чем спросить. Бобси Ван Дайнем – с ним все кончено, не так ли? Я предполагаю, что так и есть.

– Все кончено, Роза. И уже очень давно. Мы с Бобси всего лишь друзья, вот и все.

– И больше никого нет? Мне пару раз показалось…

– Мне тоже так казалось. Пару раз… – Мы улыбнулись друг другу. – Ничего не может быть, Роза.

При этих словах Роза взвилась. Едва только я замолчала, она прочитала мне одну из своих лекций. Она сказала, что я не имею права рассуждать подобно пожилой женщине и не имею права так считать: это полная чепуха.

Я была тронута ее словами. Я оставила ее в заставленной, но уютной гостиной, и вышла в холл. Нигде не было и следа присутствия Френка Джерарда; голоса детей слышались где-то внизу.

Шел дождь. Я стояла на ступеньках дома, глядя на струи дождя и низкое небо. Почти стемнело; меня ждало долгое медленное возвращение в Манхэттен. Вытаскивая ключи от машины, я уронила их. Но едва только я нагнулась к кругу света, в котором они лежали, как поняла, что не одна. Послышались шаги, затем кто-то нагнулся к ключам, и мужская рука накрыла их.

Думаю, я должна была вздрогнуть и отпрянуть, ибо, когда Френк Джерард протянул их мне, он взял меня за руку. Он сказал:

– Не уезжайте. Подождите. Я вам хочу кое-что сказать…

Я повернулась взглянуть на него, обеспокоенная тоном его голоса. Я увидела его в первый раз после того, как он шагнул на корму речного такси в Венеции, но говорил он так, словно мы расстались только вчера.

Лицо его было бледным, пальто промокло, а по лицу текли струйки дождя. Он выглядел усталым, напряженным, куда старше, чем я его запомнила. Чувствовалось, что он пережил какие-то борения. В первый раз я увидела и поняла, насколько он горд и что именно гордость мешает ему говорить.

– Я хотел поблагодарить вас, – продолжил он. – За то, что вы находите время приезжать сюда. Общаться с Розой. Ей очень трудно…

– Роза моя приятельница. Конечно, я приезжаю к ней. Вы не должны благодарить меня, Френк.

– Я… я недооценивал вас. – Он внезапно гневно взмахнул рукой. – Когда я в последний раз видел вас… в Венеции. Да и в другие времена, я неправильно оценивал вас. Слишком торопливо. Я был высокомерен. Это моя ошибка.

Признание в своих слабостях, чувствовалось, далось ему нелегко. Сердясь на самого себя, он неожиданно замолчал и смущенно отвел глаза.

– У вас нет необходимости объяснять. Все это не важно. Это было так давно.

– Я знаю. Вы думаете, что я не догадываюсь? Я могу точно сказать, как давно это было. Сколько прошло месяцев, дней, часов…

– Френк… Относительно Венеции… Вы не должны ни в чем извиняться. В вашем положении я бы поступила точно так же. У вас были основания. Конрад Виккерс. Констанца. Как они вели себя по отношению к Розе.

– Дело было не только в них.

Я смущенно взглянула на него. Внезапно в его голосе появилась четкость и твердость. Он сосредоточился и посмотрел мне прямо в глаза.

– Не в них?

– Нет. Дело было не в них.

Наступило молчание. Мы смотрели друг на друга. Он поднял руку и легким беглым движением коснулся моего лица. Я ощутила тепло его ладони, влагу дождевых капель на ней. Предполагаю, именно тогда я и поняла: пусть даже до того, как мы простились, почти ничего не было сказано, я согласна встретиться в Нью-Хейвене.

* * *

Лекция Векстона прошла отлично. Он стоял на кафедре, ссутулясь над микрофоном, как большой орел. Он щурился на свет софитов, и казалось, что он одновременно и близорук, и дальнозорок. Он говорил о времени и о тех изменениях, что оно несет. В заключение он стал читать стихи, включив несколько и своих. Он закончил одним из сонетов из цикла «Снаряды», написанного во время первой мировой войны, посвященного тому юноше, которым когда-то был Стини.

Доктор Джерард сидел за несколько рядов перед нами. Стини расположился рядом со мной. Он беззвучно заливался слезами. Когда лекция кончилась и раздались аплодисменты, он взял меня за руку.

– Я был другим, ты же знаешь, – зашептал он. – Я в самом деле был не таким.

– Я знаю, Стини.

– Я не всегда был старым распутником. В свое время я что-то собой представлял. У меня была масса энергии. Огромное количество. Затем она ушла. Я распылил ее. Векстон мог бы остановить меня, если бы я ему позволил. Но я этого не дал ему сделать. И теперь, конечно, слишком поздно.

– Стини, это не так. Ты изменился один раз; ты можешь снова измениться.

– Нет, не смогу. Со мной покончено. Лишь бы с тобой этого не случилось, Викки. Это ужасно. – Стини шумно высморкался в шелковый носовой платок. Он вытер глаза. – Это была ошибка Виккерса.

Стини вроде оправился. Встав, он стал подчеркнуто громко хлопать в ладоши и кричать «браво».

После этого состоялся прием и обед, на котором Стини тихо напился.

– Надрался, – объявил он, когда мы наконец покинули обед. – Надрался вдребезги.

Его покачивало из стороны в сторону. Перед нами прихрамывал Векстон рядом с Френком Джерардом, нашим хозяином на остаток вечера, который шел упругим решительным шагом. Мы миновали здание колледжа серого камня, со стенами, увитыми плющом. Стини, на которого не произвело впечатление сходство с Оксфордом или Кембриджем, сказал, что это неестественно.

– Как декорации. И слишком доподлинные.

В комнате Френка Джерарда, выходившей на двор колледжа, царил беспорядок. Она была полна книг. На стуле стоял микроскоп. Векстон, которому обстановка напоминала его собственную комнату, с удовольствием озирался. Я с испугом посмотрела на Стини: его лицо обрело зеленоватый оттенок.

Я не осмеливалась взглянуть на Френка Джерарда, который, решившись пригласить нас, может, уже сожалел о своем поступке. Когда я утихомирила Стини, бесцеремонно пихнув его в кресло, то рискнула бросить на него взгляд. Френк Джерард переводил глаза с лица на лицо: досточтимый поэт, пожилой повеса, который не держит алкоголь, и я. Лицо его не отражало никаких эмоций, хотя мне показалось, что я уловила веселую искорку в глазах, когда Стини попытался затянуть песню и мне пришлось снова его утихомиривать.

Была сделана попытка завязать какой-то разговор, но в этот момент Стини погрузился в сон, о чем дал знать храпом. Может, чувствуя подспудное напряжение в помещении, может, посочувствовав Френку Джерарду, которому нелегко было говорить на бессвязные темы, Векстон, заметив шахматную доску с расставленными фигурами, предложил Френку сгонять партию.

Похоже, в первый раз Френк не услышал сделанного ему предложения. До него дошло лишь во второй. Он спросил, не против ли я. Когда я сказала «нет, не против», он стал носиться по комнате, вспомнив, что никому не предложил выпить, и исправляя свою ошибку. Видно было, что он растерян. Векстон потом сказал, что он налил чистый джин. Мне досталось виски с тоником.

Партия началась. Я сидела и наблюдала за ними. Воцарилось молчание; я была рада ему. Но события этого вечера не оставляли меня в покое. Я ждала, что ко мне придет спокойствие, кроме того, я предполагала, что Векстон быстро выиграет.

Я не очень разбиралась в шахматах и не могла уверенно судить, как идет игра. И тогда, поскольку на меня никто не обращал внимания, я стала рассматривать Френка Джерарда.

Я остановила взгляд на его лице. То ли раньше я была слепа, то ли ничего не могла прочесть. Если раньше я считала его мрачным и замкнутым, теперь я увидела человека, чье лицо говорило о силе и мягкости характера. И если раньше я отмечала его недостатки, то теперь увидела достоинства: ум, верность, юмор, решительность.

Минуты шли одна за другой, я слышала тиканье часов, стоящих на каминной доске. Медленно прошло полчаса, и мне нравилось неторопливое течение времени. Я сидела, испытывая странное ощущение, когда время продолжало идти и как бы остановилось. Воздух был полон оживления; молекулы его носились взад и вперед. Они кружили нас. У меня все плыло перед глазами.

Похоже, Френк Джерард тоже чувствовал нечто подобное. Но как бы там ни было, это не сказывалось на его шахматном таланте; он продолжал делать ходы быстро и решительно. Тем не менее он был возбужден, как и я. Я понимала это кончиками нервов, а потом из-за некоего его странного поступка.

Он не поднимал глаз от доски – шла игра, и был его ход. Он играл белыми. Я подумала, что он пойдет ладьей или конем. Какой бы ход он ни сделал, позиция Векстона была под угрозой. Не поворачивая головы и, во всяком случае, сбросив напряжение, он протянул мне руку. Встав, я приняла ее. Он сжал пальцы. Я опустила глаза на его кисть. Я вспоминала прошедшие годы: прошлые встречи, сказанные слова и предложения, все «здравствуйте» и «до свидания»: предложения были бесплотными.

Френк Джерард продолжал держать меня за руку. Я не отпускала его. Прошло еще пять минут, и Векстону пришлось признать свое поражение. Игра была закончена.

Я подумала, что Векстон, поднявшись из-за стола, пойдет будить Стини. Припоминаю, что он куда-то исчез. Припоминаю, Стини стал протестовать, что так быстро приходится возвращаться в отель, и вроде бы Векстону пришлось настоять, потому что оба они покинули нас, и, поднимаясь, Стини уронил микроскоп со стула.

Предполагаю, что, должно быть, мне что-то говорили. Наверно, они договаривались, что я вернусь позже: я смутно припоминаю слова Френка Джерарда, что он, конечно же, проводит меня. Все разворачивалось очень быстро. Мой дядя Стини был слишком пьян, чтобы разбираться в происходящем; если Векстон сказал, у него хватило ума не прекословить.

Помню, как закрылась дверь. Вспоминаю, как Стини, пошатываясь, перебирался через двор. Но все это я воспринимала каким-то боковым зрением. Я продолжала держать за руку Френка Джерарда, я продолжала смотреть на него.

Он встал, думаю, когда уже никого не осталось. Несмотря на мой рост, он был заметно выше меня. Я смотрела на него снизу вверх; он опустил глаза ко мне. Он как-то странно присматривался к моему лицу, словно оценивая его подробности, скажем, форму носа или расстояние между глазами. Я ничего не видела. Меня захлестнуло счастье: его лицо мерцало передо мной как бы в тумане. Помню, я попыталась понять, откуда оно, это счастье, взялось, и решила, что причиной тому его рука, лежащая в моей.

Я продолжала смотреть на него. Все так же тикали часы. Лицезрение доставляло мне наслаждение. Он нахмурился. Я решила, что морщинки – это просто великолепно. Я была готова вечно смотреть на них.

– Семьдесят две, – сказал Френк Джерард.

Я настолько была поглощена рассматриванием его морщинок, что не ожидала услышать голос. Я так и подпрыгнула.

– Семьдесят две, – снова серьезным тоном сказал он. Морщинки углубились. – У вас было семьдесят две. А теперь их семьдесят пять. Появились три новые, на одной стороне, как раз под левым глазом. То есть веснушки.

Наверно, я должна была что-то сказать, наверно, я должна была издать удивленный звук. Что бы я ни сделала, он развеселился и стал проявлять нетерпение. Знакомое выражение вернулось на его лицо.

– Все предельно просто, – продолжал он, и я видела, каких ему стоило усилий говорить столь рассудительно. – У вас было семьдесят две веснушки. А теперь их семьдесят пять. Я не обращал на них внимания ни тогда, ни теперь. – Он помолчал, снова хмурясь. – Нет, не так. Истина в том, что я их очень люблю. Ваши веснушки, ваши волосы, вашу кожу и ваши глаза. Особенно ваши глаза.

Он остановился. Мой голос предательски задрожал:

– Франц Якоб…

– Понимаешь, когда я смотрю в твои глаза… – Он помолчал, борясь с собой. – …Когда я смотрел в твои глаза – как это было трудно, как трудно не сказать тебе. Ничего не говорить и ничего не делать, когда хотелось так многого. Я… что ты сказала?

– Я сказала: «Расстояние – не препятствие для сердец».

Наступило молчание. Краска залила его лицо и отхлынула. Рука поднялась и упала. Он сказал:

– Это было важно для тебя? Ты помнила?

Я начала рассказывать ему, как это было для меня важно и как много я помню. Столь странный перечень: гончие и алгебра, азбука Морзе и вальсы, Винтеркомб и Вестчестер, дети, которыми мы были, и взрослые, которыми мы стали.

Я не успела изложить весь перечень. Когда я дошла до гончих или, кажется, алгебры, Френк сказал:

– Думаю, я должен поцеловать тебя. Да, просто обязан – и сразу же, тут же.

– И никакой алгебры?

– Ни алгебры, ни геометрии, ни тригонометрии, ни дробей. Может быть, в другой раз.

– В другой раз?

– Возможно. – Во взгляде его появилась решимость, которая смягчалась юмором. Он обнял меня. Я поняла, что список так и не кончу.

Он помолчал в последний раз перед тем, как поцеловать меня. Он смотрел мне в глаза, он касался моего лица. Когда он заговорил, голос у него был мягким и нежным.

– Verstehst du, Виктория?

– Ich verstehe, Франц, – сказала я.

* * *

Френк рассказал:

– Двое из детей Розы – приемные. Даниель прибыл из Польши, я – из Германии. Мы никогда не говорили об этом. Это обидело бы Розу, если бы мы стали вспоминать. Роза никогда ни с кем не говорила на эту тему – мы все были ее детьми. Я должен был решить… – Его лицо стало замкнутым. – То ли я останусь Францем Якобом и без семьи, то ли стану Френком Джерардом. Я решил стать Френком Джерардом. Я обожал Макса. Я любил их обоих. Таким образом я мог отблагодарить их за все, что они для меня сделали.

– И кто же ты теперь? Франц Якоб или Френк Джерард?

– Конечно, я и тот и другой. Я никогда не говорил Розе об этом.

– И как же мне тебя называть?

– Как хочешь. Понимаешь, это неважно. Когда ты здесь, ничего не важно. – При этих словах он отвернулся от меня. Снова повернувшись, он взял меня за руки и крепко сжал их. – Ты знаешь, сколько писем я отправил тебе? Я писал по одному в неделю, каждую неделю, в течение трех лет. Сначала они были короткими, очень сухими, полными цифр, мне было нелегко выразить то, что я думаю. Да и сейчас я не могу с этим справиться. Я испытываю огромное желание говорить от всего сердца – и все же не могу. Не получается. – Он сердито пожал плечами. – Слов не хватает. Во всяком случае, английских. – Он помолчал. – Доведись нам быть в Германии, я оказался бы куда более красноречив.

– Я считаю тебя очень красноречивым. Слова в самом деле ничего не значат, когда я смотрю на тебя. – Я остановилась. – Френк… расскажи мне о твоих письмах.

– Очень хорошо. Они были… сначала типичными мальчишескими письмами. Что произошло, когда я вернулся в Германию, описывать я не мог, так что писал совсем о другом. Мне исполнилось тогда двенадцать лет. Я представляю, если бы тебе в руки попались эти письма, ты сочла бы их очень скучными. Ты могла бы сказать: это словно учебник… Во всяком случае, первые письма. Не те, что писались потом.

– Они отличались?

– И очень сильно. В них было много… много отчаяния. Мне уже исполнилось четырнадцать, а потом пятнадцать. Все мое сердце было переполнено тобой. Никогда раньше со мной такого не случалось. Да и потом я не испытывал ничего подобного. Я говорил… впрочем, теперь не важно, что я тогда говорил.

– Это важно для меня. И всегда будет важно.

– Это было очень давно. Я был тогда мальчишкой…

– Я хочу знать, Френк.

– Ну, хорошо. – Встав, он отошел от меня. – Я говорил, что люблю тебя. Как друг – но и не только как друг. Так я говорил.

Это признание, которое было сделано с заметным напряжением, принесло ему огромное облегчение.

– Похоже, ты стесняешься, – мягко сказала я. – Почему этого надо стыдиться? Разве ты сказал что-то ужасное?

– Я не стесняюсь, – с силой ответил он. – Я бы не хотел, чтобы ты так думала. Это просто…

– Знаешь, ведь и я бы сказала те же слова. Я предполагаю, если бы я сейчас прочитала то, что я тогда писала, я была бы смущена. Но важно ли это? Я говорила, что хотела.

– Ты так говорила? – Он уставился на меня.

– Конечно. И ужасным языком. Слишком много прилагательных. Повсюду наречия.

Френк начал расплываться в улыбке. Он подошел ко мне. И сказал:

– Приведи мне какие-нибудь из этих прилагательных. И еще эти наречия…

Кое-какие я припомнила. Как и предыдущий список, их перечень тоже оказался краток. Я смогла выложить «дорогой» или, может быть, «страстно», или, может быть, – я опасалась – «вечно», прежде чем замолчала.

Френк взял меня за руку. У меня так кружилась голова от счастья, что я мало что соображала, но тем не менее видела, что он чем-то обеспокоен.

– Я все же не понимаю. Все эти письма – твои, мои. Куда они могли подеваться?

Я думала об этом, и с самого начала мне бы хотелось избежать этого вопроса. Я сказала, что письма пропадали; я сказала, что теперь это несущественно.

– Но это так важно. Ты писала всю войну. Сколько было писем?

– Не знаю.

– А я знаю. Раз в неделю, каждую неделю в течение трех лет. Сосчитай! Сто пятьдесят шесть писем. По правильному адресу. В ходе войны письмо может быть потеряно – ну, пять, ну, десять – но сто пятьдесят шесть? Это против всех законов вероятности.

– Теперь мы знаем то, что было в них сказано…

– Да не в этом дело! Разве ты не видишь последствий? Ты могла считать, что твои письма пропадают, но что относительно моих? Что ты могла думать обо мне, когда я обещал писать тебе и ни разу не написал.

– Я думала, что ты погиб.

– О, моя дорогая, прошу тебя, не плачь. Пожалуйста, послушай меня. Посмотри на меня. Попробуй представить. Ты считала, что я мертв. А что я думал, зная, что ты жива и здорова? Я-то знал, что ты жива. Я знал, где ты живешь. Послушай… – Голос его обрел мягкость. – Ты не задала мне один-единственный вопрос. Ты не спросила меня, почему я перестал писать.

– Я боялась.

– Не бойся. Опасаться тут нечего. – Он помолчал, осматривая комнату. – Это было во время войны, в самом конце 1941 года. Я уже оказался в Нью-Йорке. Уже несколько недель я жил у Розы и Макса. И как-то днем я пересек весь город. Я знал, где ты жила – такой известный адрес! Я стоял здесь, на другой стороне улицы, а ты вышла вместе со своей крестной. Вы шли рука об руку. Твои прекрасные волосы были подрезаны. С вами была собака – огромный пес, как черный медведь…

– Берти, – сказала я. – Так его звали. Теперь он умер. Ты был там? Ты не мог там быть…

– Я смотрел, как вы шли по Пятой авеню. Вы смеялись и разговаривали. Я видел, как вы зашли в парк. Я проследовал за вами до самого зоосада. Стоял прекрасный день, и вокруг было много народу. Вы ни разу не оглянулись. Мне было нетрудно идти за вами.

– И потом?

– Ничего. Это был конец. Я постоял в парке и принял решение. И больше никогда не писал тебе.

– Значит, ты принял решение, что-то вроде этого? А я бы вот так не могла. Будь я на твоем месте, я бы кинулась к тебе, схватила бы за руку и…

– Так ли? – Повернувшись, Френк поглядел на меня. – Ты уверена? А я подумал… ты можешь себе представить, что я думал?

– Расскажи мне.

– Я подумал, что, по всей видимости, ты забыла меня. – Лицо его напряглось. – Я подумал, что ты и не вспоминаешь больше нашу дружбу. Что наши обещания больше ничего не значат для тебя. Что они спокойно умерли в твоем сердце. – Он пожал плечами. – Тогда я не лучшим образом думал о тебе. Сто пятьдесят шесть писем – более чем достаточно. Я вернулся домой. Закрылся в своей комнате. И стал работать. Когда я в печали, то всегда так себя веду.

– Ты работал? Ох, Френк…

– Вроде я стал заниматься математикой. Цифра за цифрой. Это очень помогает. Даже сейчас это для меня эффективное средство.

Я отвела глаза. Я представила себе мальчика, который потерял всю семью, а теперь и друга. Теперь я могла понять, как этот мальчик вырос в того мужчину, который сейчас сидит рядом со мной, в мужчину, которому трудно доверять кому бы то ни было и который не мог самому себе признаться в силе чувств, причинявших ему такую боль. Все эти походы из нашего недавнего прошлого наконец обрели свое место, одно печальное событие за другим. Я взяла его за руку.

– Френк, если бы я увидела тебя и в первый же день прибежала к твоему дому, все было бы по-другому?

– Да, у меня все сложилось бы по-другому. Надеюсь, куда лучше – и тогда, и потом.

– И тогда, в Венеции, ты был готов мне все сказать? И ты остановился?

– Я хотел это сделать… очень сильно.

– Ты ревновал?

– О, да. – Веселая искорка мелькнула у него в глазах. – Я могу быть жутко ревнивым. Это еще один мой порок.

– Я не об этом. Совсем не об этом.

– Не так легко сидеть напротив женщины, которую ты любишь, и видеть, что она тебя не узнает, и думать, что теперь уж все равно. Особенно нелегко, если ты знаешь о себе, каким ты можешь быть высокомерным, замкнутым и жутко упрямым…

– Ты мог бы…

– О, я отлично понимаю, что бы я мог. Учитывая все возможности и варианты, делал я совсем противоположное. Словом, я уехал. Я поступил в Оксфорд. Я думал, что смогу заставить забыть…

– И ты не смог?

– Нет. Этого урока я не смог усвоить. – Он привычно пожал плечами. – К лучшему или к худшему, но таким человеком я оказался.

Я промолчала. Я смотрела в окно, видя, как за ним начинается утро. Я сказала:

– Но ты уже умеешь менять свою точку зрения. И ты изменил ее. Почему? Когда?

– Когда я уехал. Когда я попросил тебя прибыть сюда. Думаю, сегодня вечером. Да, когда я играл в шахматы с твоим крестным отцом.

– Почему

– Я всегда предпочитаю играть открытый гамбит. Я увидел, какой должен быть следующий ход. Может, он был и рискован…

– Ты считал, что тут есть риск?

– О, да. И очень большой. Пока я не взял тебя за руку.

– И тогда?

– Я понял, – ответил он. – Это был не просто правильный ход – это был единственный ход. И тогда я его увидел.

* * *

Векстон, Стини и я возвращались из Нью-Хейвена на поезде. В пути я не переставала болтать. Я приставала к Векстону, который, пытаясь читать, только время от времени улыбался. Я что-то бормотала, обращаясь к поездным окнам, к воздуху, к бумажным стаканчикам с водянистым кофе. Я болтала со Стини, который мучился похмельем. Он морщился. Он стонал.

– Любовь? Викки, дорогая, молю тебя. У меня голова раскалывается. У меня какие-то мохнатые чертенята пляшут перед глазами. У меня вроде левую ногу парализовало. Сомневаюсь, что могу что-то слушать о любви. Кроме того, ты явно повторяешься. Влюбленные не только эгоистичны, они ужасно надоедливы.

– Неважно. Я не собираюсь останавливаться. И тебе придется слушать. Я люблю его. Кстати, я всегда любила его. Стини, ну, пожалуйста, послушай. Он не Френк Джерард, то есть это он, но и в то же время Франц Якоб. Ты должен помнить Франца Якоба.

– Я ничего не помню. Я сомневаюсь, помню ли я собственное имя. Что мы пили прошлым вечером? Портвейн? Или бренди?

– Не думай об этом. Он тебе нравится? – Я дернула Стини за руку. – Стини, он тебе нравится? Что ты о нем думаешь?

– Я воспринимаю его как очень взвинченного молодого человека. – Стини издал вздох. – У него диковатый взгляд. Кроме того, он очень быстро ходит. За ним просто не угнаться.

– Но он тебе понравился?

– Не припоминаю, чтобы он мне успел понравиться. Я пошел спать. На стуле у него стоял микроскоп, это я помню.

– Не будь ты так пьян, ты бы обратил внимание, какой он чудесный человек. Векстон, вы обратили внимание?

Векстон признал, что я права.

– Он великолепно играет в шахматы.

– И? И?

– Он мог держать тебя за руку и поставить мне мат в три хода – я думаю, это достаточно впечатляюще.

– Векстон, вы издеваетесь надо мной.

– Отнюдь. И не собирался.

– Вот и да. Вы оба. Вы и Стини. Вы забыли, как это бывает…

– Отрицаю, – с силой сказал Стини. – Решительно отрицаю. Я-то точно помню, как это бывает. А ты, Векстон?

Они обменялись выразительными, слегка настороженными взглядами.

– Конечно, – ответил Векстон. – Как всегда.

– Хотя в целом… – Стини порылся в карманах. Он извлек очередную серебряную фляжку, как две капли походившую на ту, что я конфисковала у него день назад, и с облегчением сделал глоток. – А в целом я предпочитаю не помнить. Это слишком утомительно. Быть в состоянии влюбленности великолепно в твоем возрасте, Викки, радость моя, но это требует такого расхода энергии. Стоит посмотреть на тебя, в каком ты возбуждении. Это просто очаровательно, моя дорогая. Это так подходит тебе, но меня ввергает в уныние. И я бы посоветовал тебе, Викки, спустить пары, когда ты будешь рассказывать Констанце.

– Констанце? А почему бы и нет?

– Не знаю. Просто есть такое ощущение. – Стини сделал еще один глоток.

Векстон закрыл книгу, снова открыл ее и затем отложил в сторону.

– Констанца будет только рада, – сказала я в наступившем молчании. Я наклонилась. – Стини… что будет думать Констанца? Почему Констанца должна быть против?

– Я не сказал, что она будет против, – промолвил Стини. – Я просто посоветовал не быть такой возбужденной. Попытайся сделать вид, что счастье из тебя не бьет ключом. В присутствии других счастливых людей Констанца выходит из себя, ее это раздражает. У нее просто аллергия. У нее возникает зуд, ей захочется чесаться.

Я подумала, что это неблагородно, учитывая недавнюю доброту, проявленную Констанцей по отношению к Стини, и решила, что это недостойно, о чем и сообщила. Стини только вздохнул.

– Викки, дорогая, ты прямо вспыхнула. Успокойся. Это всего лишь ремарка. Может, ты права. Я думаю о Констанце, какой она была много лет назад, и принимаю ее, когда она была еще ребенком.

– Стини, в любом случае это нечестно. Констанце столько же лет, сколько и тебе. Прошлым вечером ты сказал, что изменился. Ну, так и Констанца могла измениться тоже.

– Не сомневаюсь, что так и есть. Не сомневаюсь. – Стини издал умиротворенный звук. Он закурил сигарету, вставив ее в длинный мундштук. И с задумчивым видом выпустил клуб дыма.

– Сто пятьдесят шесть писем, – наконец сказал он, когда мы стали втягиваться в убогие пригороды Нью-Йорка. – Сто пятьдесят шесть. Солидное количество. И чтобы все исчезли? Странно, ты так не считаешь, Векстон? – Они снова обменялись взглядами. Векстон встревоженно посмотрел на меня.

– Мда, – наконец вымолвил он. – Я бы сказал, что это… в самом деле странно.

Констанца сказала:

– Расскажи мне все. С самого начала и до конца. Я хочу все услышать. Жизнь такая странная штука! Мне нравится, когда она откалывает такие номера. Расскажи мне. Расскажи.

Чтобы выслушать мое повествование, Констанца отвела меня в библиотеку, некогда созданную для книг моего отца. Книги справа, книги слева. Я ей все рассказала. Я старалась не исходить паром.

– Но я не понимаю, – Констанца покачала головой. – Он писал… и по правильному адресу? Ты уверена, что он в самом деле писал?

– Да, Констанца.

– Каждую неделю, как и обещал?

– Да, Констанца.

Она слегка нахмурилась.

– Но как это могло случиться? Твои письма к нему, я еще могу допустить, что они пропали. Но его к тебе? Это невозможно. Расскажи мне снова, куда он делся.

Я еще раз изложила ей историю, которую мне поведал Френк.

– О Боже… – Встав, Констанца принялась ходить по комнате. – А его семья? Что стало с его семьей?

– До конца войны ему так и не удалось узнать ничего определенного. Они все погибли. В разных лагерях.

Я остановилась. У Констанцы было белое лицо. Она продолжала безостановочно ходить по комнате. Я сказала:

– Констанца. Так получилось. Такая судьба досталась сотням детей. Френк был одним из тех, кому повезло, и он это понимает.

– Повезло? Как ты можешь так говорить? Повезло остаться сиротой таким ужасным образом – оказаться в лагере с номерком на шее?

– Констанца… он же остался в живых.

– Ох, если бы только мы знали! Я была уверена, что он должен был погибнуть! И мне было так больно видеть, как ты пишешь и пишешь ему, и все надеешься… – Она резко остановилась. – Хотя подожди… Чего-то я так и не понимаю. Когда он оказался тут, в Нью-Йорке, он же знал, где ты живешь. Почему он тогда с тобой не связался?

Я дала уклончивый ответ. Я не хотела рассказывать Констанце историю о том дне, когда Франц Якоб шел за нами до парка: это касалось только нас с ним. Я думаю, Констанца заметила мое замешательство, и обиделась, потому что коротко прервала мои объяснения.

– Ну-ну, – сказала она. – Теперь это уже неважно, как я предполагаю, так как ты его нашла снова. – Она помолчала. – Как странно пропал и нашелся Франц Якоб. Точно как твой отец. – Лицо ее стало задумчивым. – Так что… значит, ты его любишь?

– Да, Констанца. Люблю.

– О, дорогая, я так рада! Не могу дождаться встречи с ним. Как странно: в тот раз в Венеции я обратила на него внимание. Такой красивый молодой человек! Но мне бы никогда и в голову не пришло… Ну-ну, все наконец устроилось. Предполагаю, мне придется потерять тебя – ты оставишь меня, оставишь дом. О, только не смотри так. Это случится. Я-то знаю. – Она помедлила. – Он не упоминал… вы не говорили о дальнейших планах?

– Нет, Констанца.

– Ну ладно, все в свое время. Я не сомневаюсь, что он заведет разговор. – Она снова помолчала. – Он именно такой тип мужчины?

– Что за тип?

– Решительный, конечно, ты же понимаешь, что я имею в виду. Некоторым мужчинам это не свойственно. Они мнутся в нерешительности, не зная, в какую сторону прыгнуть. Терпеть не могу таких мужиков.

При этих словах она нахмурилась, разглядывая книги, стоящие со стороны, отведенной моему отцу. Когда я ответила, что да, Френк достаточно решителен, она уже не слушала меня. Она снова стала мерить шагами комнату.

– Он должен сразу же явиться сюда! – вскричала она. – Как можно скорее. Он должен приехать из Йеля – и я устрою прием в его честь. Могу я его устроить?

– Нет, Констанца, он их не любит, как и я. Только никаких приемов.

– Ну, небольшой ленч, чтобы мы с ним могли поговорить. Я хотела бы узнать его. О, мне кажется, я почти знаю его по твоим рассказам. Я вижу его в Винтеркомбе, занятого своими вычислениями, как он прогуливается с собаками… В тот день, когда вы вместе оказались в лесу. Такой странный маленький мальчик с даром ясновидения! А теперь он мужчина, и ты его любишь…

Прервавшись, она повернулась взглянуть на меня.

– Кстати, ты ему призналась?

– Констанца, это касается только меня.

– О, хорошо, хорошо! – Она рассмеялась. – Не стоит так ощетиниваться. Храни свои тайны. Только…

– Что, Констанца?

– Да ничего. Но ты могла бы быть и более откровенной… со мной. Когда любишь, то открываешь избраннику сердце. Это просто очаровательно, и я восхищаюсь, но ты должна помнить, что по отношению к мужчинам это не всегда приносит хорошие результаты. Они любят испытывать возбуждение погони. Они любят преследовать женщину. Не позволяй, чтобы твой мужчина слишком быстро обрел уверенность в тебе…

– А я бы хотела, чтобы он во мне не сомневался.

– Отлично, отлично. Но ты сделаешь ошибку, если решишь выйти за него замуж.

Я покраснела. Констанца сразу же раскаялась. Она поцеловала меня и обняла.

– Викки, дорогая, прости меня. Я не должна была говорить такие вещи. Я вечно гоню волну и бываю грубовата. А теперь больше ни слова – я буду готовить этот ленч. Идем – давай посоветуемся со Стини и Векстоном.

* * *

– Френк!

Высокая тонкая фигура, как бы застывшая на полушаге стремительного бега – на другом конце огромной роскошной гостиной. Цветы на каждом столе, потоки света, отраженные зеркалами; маленькие туфельки на высоких каблучках попирают цветочные гирлянды обюссонского ковра. Пьянящий запах папоротника сочетается с платьем Констанцы цвета первой зелени, глаза сверкают, руки жестикулируют.

Первая встреча. Она стиснула его руки, рассмеялась, глядя на него снизу вверх. Прижала его к сердцу. Она испытующе посмотрела ему в лицо, а затем усадила его, чтобы расцеловать сначала в левую щеку, а потом в правую.

– Френк, – снова сказала она, – как я рада наконец встретиться с вами. Я уж начала думать, что это не удастся, но вот вы здесь. Дайте мне посмотреть на вас. Знаете, я думаю, что мы уже стали друзьями! Виктория рассказала мне все. Ох, мне кажется, что мы знаем друг друга много лет. Только я так и не поняла: называть ли вас Френк или Франц Якоб?

Спокойствие Френка, с которым он воспринял нападение Констанцы, удивило меня. Когда Констанца пускала в ход свой плащ матадора, она то кружила головы мужчинам, то вгоняла их в смущение. Френк тем не менее не подал и признака, что его нечто смутило или взволновало. Он и глазом не моргнул, когда она одарила его объятием, и спокойно ответил на ее последний вопрос.

– Большинство, – с изысканной вежливостью сказал он, – зовут меня Френком.

– А не Френсисом? – Констанца по-прежнему висела у него на руке, глядя снизу вверх.

– Нет, насколько мне помнится, Френсисом я никогда не был.

– О, какая жалость! А мне так нравится это имя. Одного из дядей Виктории звали Френсисом, вы знаете. Прозвище у него было Мальчик, и он его терпеть не мог. Поэтому я всегда называла его настоящим именем. Мы были большими друзьями, тот Френсис и я. Теперь он, конечно, мертв. – Констанца не успевала даже переводить дыхание. – А теперь, – продолжила она, увлекая Френка за собой, – я думаю, вам надо со всеми познакомиться. Не так ли? Итак, это Конрад Виккерс…

– Ах, да. Мы как-то коротко встретились в Венеции.

– Конечно же, вы виделись! А вон там Стини, уже сторожит бутылку бренди. С Бобси Ван Дайнемом вы, не сомневаюсь, встречались. Я думаю, что это Бобси: с другой стороны, это может быть и Бик. Ну, кто еще…

В тот день были и другие гости. Констанца, как и собиралась, притащила некоторых своих друзей и знакомых, с которыми, как она утверждала, было бы интересно встретиться Френку. Там была, мне помнится, древняя графиня фон что-то там, одна из престарелых аристократок Констанцы, приятная женщина, которая была совершено глуха и которую посадили за столом рядом с Френком. Были и другие гости, но они не представляли большого интереса: роли звезд отводились Виккерсу и близнецам Ван Дайнемам, троим из окружения Констанцы, присутствие которых гарантировало, что Френка не оставят в покое.

К сожалению, я представления не имела, кто будет среди приглашенных. Констанца, готовя этот ленч, который был сначала отложен, а потом снова отложен – Френк без большой охоты согласился прибыть, – вела себя так, как и все годы, встречая всех словами: «О, какой сюрприз!»

Словом, когда я вошла и увидела, кто присутствует, я испытала разочарование, но не больше. Я ничего не сказала Констанце о неприязни Френка: она представления не имела о его реакции в Венеции на Виккерса или Ван Дайнемов – по крайнем мере, тогда в это верилось. И когда началась эта ужасная первая встреча и продолжалась в том же самом отвратном духе, этот до смущения хвастливый ленч, в ходе которого все – от убранства стола до подаваемых блюд – было вызывающе вульгарно, я поняла, что моя крестная мать в страстном стремлении произвести хорошее впечатление сделала убийственный, достойный сожаления faux pas.

Чувствовала я себя ужасно, меня можно было только пожалеть. Когда шампанское было разлито и Констанца во всеуслышание похвасталась годом разлива, когда подали икру в серебряной чаше размером с ведро и когда за икрой последовал страсбургский паштет из гусиной печенки, Констанца позволила себе глупейшую реплику о Страсбурге:

– О, но, конечно же, вы там были во время войны, Френк, не так ли? И вы видели этих знаменитых гусей? Бедные маленькие гусики!

Когда она стала выступать таким образом, я была готова провалиться сквозь землю от стыда и унижения, но пожалела ее.

В первый раз, насколько я могу припомнить, стал виден ее возраст. Она сделала слишком обильный макияж: пурпурная помада так и бросалась в глаза. Ее платье было из разряда «высокой моды», но оно было слишком изысканным для ленча: Констанца сделала ошибку, надев платье, которое уже не льстило ей, с кричащими украшениями, как бы стараясь выделиться. Да, я жалела ее за все это. Я жалела ее за эту ужасную подчеркнутую искусственность, с которой она говорила, за безвкусицу ее реплик, за банальность тем, к которым она прибегала. В тот день не было и следа острого ума Констанцы; стареющая женщина, некогда красивая, она властвовала за столом бестактно и бессмысленно, прерывая разговоры вокруг, вмешиваясь в них и не слушая ответов – ох, как мне было стыдно, и все же я жалела ее.

– О Господи, о Господи, – сказала мне Констанца позже в тот же день. – Какой провал! Понимаешь, я так нервничала, я так старалась понравиться ему. И чем больше старалась, тем хуже выходило. Ох, Виктория, он не возненавидит меня, как ты думаешь?

– Конечно, нет, Констанца, – сказала я со всей доступной мне убедительностью. – Френк тоже нервничал…

– Он – нет! Он был совершенно спокоен. Он восхитителен, Виктория, – и он может быть очарователен. Я никогда этого не могла даже предполагать! Порой тебе удавалось его расшевелить… Не знаю, он был сдержан и не очень разговорчив, но так мил с той ужасной старой графиней. Глуха как пень! Понимаешь, я думала, что они смогут поговорить о Германии. Откуда я могла знать, что она явится без своего слухового аппарата?

– Констанца, у нее никогда не было слухового аппарата.

– Чушь. Я уверена, что он у нее есть. Большой, из пластика, ярко-розовый – я его четко помню. Во всяком случае, это не важно, потому что твой Френк справлялся с ней блистательно. Она просто обожает его! Помог ей надеть пальто, проводил до машины, выслушивал все ее неразборчивые и жутко утомительные истории…

– Все в порядке, Констанца. Она понравилась Френку. По крайней мере, он не считал ее скучной.

– Но другие! – застонала Констанца. – Я не сомневаюсь, он проклинал их. Виккерс рассыпал свои ужасные «до'огой», как конфетти. Бобси отпускал свои идиотские замечания о венграх и русских – ты понимаешь, что он не имеет ни малейшего представления, где эта Венгрия находится? А потом Бик – о Господи, ради всех святых, как мне взбрело в голову пригласить Бика? Как я могла сделать такую глупость? У меня вылетело из головы, как он ужасен, когда пьян. Ты помнишь?.. – На лице ее появилось смущенное выражение. – Тот ужасный момент после ленча, когда он хотел сесть и промахнулся мимо дивана? Похоже, он вообще не стоит больше на ногах – и я не могла удержаться от смеха. Глаза у него были круглые, как у совы. Это было смешно, но в то же время ужасно неприятно…

– Констанца, честное слово, тебе не из-за чего беспокоиться. Френк и раньше видел пьяных. Как и все мы.

– В общем-то так и есть. Бик никогда больше и ногой сюда не ступит, как и Бобси. Их обоих с меня более чем хватит. В сущности, после сегодняшнего я хочу резко сократить наше общение с ними. Ты можешь сказать Френку: я обожаю его, но никогда больше не осмелюсь снова пригласить его на ленч. Он может прийти к чаю – только мы втроем, Виктория, и я попытаюсь вымолить у него прощение.

– Констанца, тебе не стоит переживать. Ты ему понравилась. Я не сомневаюсь, что он оценил тебя…

– Он так сказал? – с заметной торопливостью поинтересовалась Констанца.

Я попыталась припомнить, что было после того, как мы вышли. В холле я сказала:

– Френк, можешь ли ты забыть этот ленч? До последней его ужасной минуты? Констанца так старалась произвести на тебя впечатление, поэтому все пошло наперекосяк. Понимаешь, она хотела тебе понравиться.

– В самом деле? А я было подумал, что наоборот. Мне казалось, она из кожи вон лезла, чтобы не понравиться мне. – Это было сказано достаточно сухо; при тех обстоятельствах я сочла это за шутку. Тем не менее это была не шутка, но я тактично не передала ее Констанце.

– Он сказал мне, что ты более чем соответствуешь своей репутации…

– В самом деле? – стихая и погружаясь в задумчивость, произнесла Констанца. – Ну, мне он тоже понравился. Теперь я вижу – он очень умный человек, твой Френк Джерард.

* * *

– Скажи мне, Френк, – сказала я после того, как мы удрали с этого ленча. – Пожалуйста, скажи мне, что ты о ней думаешь?

– Она более чем соответствует своей репутации, – ответил он, ускоряя походку, так что мне приходилось чуть ли не бежать, примеряясь к его длинным и, как выразился Стини, чрезмерным шагам. Мы гуляли по городу, забираясь в самые отдаленные его уголки.

Стоял ясный холодный весенний день. Френк поднял воротник пальто, он шел лицом к ветру, который ерошил его черные волосы, и они ореолом вздымались вокруг головы. Он крепко держал меня под руку.

Теперь, когда мы выбрались из апартаментов, детали этого ужасного застолья стали казаться нам малозначительными. Даже за столом Френк терпимо относился ко всему окружающему, и изысканность его поведения удивила меня, хотя глаза его были полны суховатой насмешливости. Светские неприятности такого рода можно было пережить, учитывая, что потом мы вместе посмеемся над ними.

Мы добрались до дальнего конца парка и повернули к северу. Когда мы проходили мимо здания «Дакоты» и я восхищалась готическими башенками, вырисовывавшимися на фоне чистого голубого неба, Френк отрывисто бросил:

– Я знаю ее мужа. Я не говорил об этом.

Я изумленно остановилась.

– Мужа Констанцы? Ты знаешь Монтегю Штерна?

– Да. И довольно давно.

– Не может быть! Почему ты ничего не сказал? Френк, что он собой представляет?

– Во-первых, не вижу, почему бы мне и не знать его. Во-вторых, я не настолько хорошо его знаю. В-третьих, относительно того, что он собой представляет. Я не уверен… Он… значительная личность. – Френк помолчал. – Ты знаешь, как мне нравится, когда ты задаешь по три вопроса. Все разом, одним выстрелом. И что из этого? Логика встает вверх тормашками. Понимаешь, что ты делаешь? Одерживаешь верх над самым рассудительным человеком.

– Не пытайся уйти от темы, – сказала я, когда мы снова двинулись в путь. – Как ты с ним познакомился? Когда вы с ним встретились?

– В первый раз я увидел его года четыре назад. Штерн был одним из попечителей нашего проекта и основным жертводателем. За моей головой шла охота. Вот тогда я его и встретил.

– И после этого вы еще виделись?

– Да, несколько раз. Я подозреваю, что он стоял за моим приглашением в институт.

– Ты хочешь сказать, что исследовательский отдел, который тебе предложили, за этим стоит он?

– Он был одним из членов совета директоров, которые опрашивали меня. Я ожидал от них, что они выберут более опытного человека. Штерн заинтересовался моими работами. – Френк пожал плечами. – Должно быть, он смог их уговорить.

– Они все хотели тебя. Конечно же, это так. Решение было единодушным – ничего иного и быть не могло.

– Дорогая, ты очень веришь в меня, но дела так не делаются. Во всяком случае, точно я ничего не знаю, а Штерн, конечно, не скажет. Он сам себе советчик. Он мне нравится – и очень.

– А ты виделся с ним, кроме работы?

– Время от времени. Не часто. Иногда мы вместе обедаем.

– Где он живет? Естественно, не в Нью-Йорке?

– Нет, где-то за городом.

– В Коннектикуте? Констанца говорит, что где-то там.

– Нет, не в Коннектикуте, по крайней мере, мне так не кажется. Думаю, что ближе к городу. Когда он здесь, то обычно останавливается у «Пьера». Он держит там номер. Если мы обедаем, то там же, у него. Нас исключительно корректно обслуживает его собственный камердинер. Что весьма странно: он очень нетороплив, держится с большим достоинством, и я себя чувствую, словно в мужском клубе. Словно часы остановились в 1930 году.

– Именно в тридцатом? – Я замолчала. – А он… когда-нибудь говорит о Констанце?

Ветер усилился. Френк приостановился. Он привлек меня поближе к себе и ускорил шаги.

– Господи, до чего холодно. Давай поторопимся. Теперь уже недалеко. О Констанце? Нет, никогда – насколько мне помнится.

Мне показалось, что он не может быть со мной совершенно искренним, Френк что-то утаивает от меня, но в следующую минуту я обо всем забыла. Френк остановился перед запущенным многоквартирным домом между Амстердам-стрит и Колумбус.

– Во всяком случае, – сказал он, – ты сама когда-нибудь сможешь встретиться с ним, если захочешь. Я это организую. Но сейчас забудь. Можешь подняться по ступенькам. Здесь есть лифт, но он обычно не работает.

* * *

Это была его квартира. Спальня, гостиная, маленькая ванная и кухонька. Всюду было чисто и пусто. Из окна день и ночь открывался вид на Манхэттен.

Когда мы вошли, я увидела, что Френк, который влек меня сюда быстрым шагом, напрягся. На лице его появилось знакомое мне выражение замкнутости. Он стал относиться ко мне с явной предупредительностью.

– Тебе нравится?

– Да, Френк, нравится. – Я помолчала, заинтригованная. – Мне нравится… этот вид. Просто чудесный.

– Здесь очень тесно. Я это понимаю.

– Комната не так уж и мала. А кухня просто отличная.

– Порой и лифт работает. На прошлой неделе был на ходу, – сказал он с некоторой долей мрачности. Наступившее молчание громко и неожиданно прорезали чистые серебряные звуки трубы. Я так и подпрыгнула.

– Это в квартире внизу, – настороженно сказал Френк. – Там живет человек по имени Луиджи. Он играет на трубе. На танцах. У него пятеро детей. Он… очень симпатичный.

– Не сомневаюсь, что так и есть, Френк. – Я повернулась, начав подозревать истину, и обняла его за талию. – Чья это квартира?

– Моя. Я снял ее на прошлой неделе. Когда я начну работать в институте, то буду жить здесь. Стану ходить на работу пешком. Это довольно далеко, но…

– Френк, тут около сорока кварталов.

– Я подумал, что это пойдет мне только на пользу. – На его лице застыло упрямое выражение. – Пройдусь. Потом я возвращаюсь сюда и…

Я видела, что он путается в словах. С печалью и разочарованием я поняла, почему он привел меня сюда. За прошедшие месяцы, когда он кончал свою работу в Йеле и я посещала его там или он приезжал в Нью-Йорк, он никогда не заводил разговор, как заметила Констанца, о будущем. Теперь, по крайней мере, с будущим стало все ясно. Он будет жить здесь. Один. Я приложила все усилия, чтобы голос у меня звучал спокойно и непринужденно:

– О, ты тут отлично устроишься, Френк. Смотри, тут есть и полка для твоих книг, и когда ты поставишь тут…

– Мебель. Я еще не думал о мебели.

– Она тебе понадобится. Даже тебе. Не можешь же ты спать на полу. Тебе будет нужен стол, кресло и…

Продолжить я не смогла. Я разозлилась сама на себя. Я понимала, что надеяться мне не на что, и говорила себе, что, покинув Йель, Френк мог спросить меня… О чем спросить? Не выйду ли я за него замуж, как, похоже, предполагала Констанца? Жить с ним? Просто быть с ним? Ну хоть что-то. Я никогда не позволяла себе думать об этом, но, полная надежд, предполагала, что такой момент может наступить.

– Ох, ну и дурак же я. Все сделал не так. Всегда, всегда я так поступаю! – Френк развернул меня, чтобы я увидела его лицо перед собой. – Ты плачешь.

– Я не… Мне… что-то попало в глаз. Все в порядке.

– Я люблю тебя. Ты хочешь послушать меня? – Он замолчал, и опять я увидела на лице его мучительное борение. – Мне стоило бы тебе все объяснить. О нехватке денег. Я… я далеко не богат, Виктория.

– Я знаю. Ты думаешь, это имеет для меня значение?

– Нет, не думаю. Конечно, не думаю. Я знаю, что ты воспринимаешь мир не так. Но факт остается… – Его лицо напряглось. – Когда я прибыл в эту страну, у меня ничего не было. Лишь то, что на мне – не так ли принято говорить? Макс и Роза приняли меня. Они платили за мое содержание, за мою учебу, а учился я долго и старательно. Пока Макс не умер… – Он помолчал. – Роза далеко не так здорова, как она предпочитает думать. Макс оставил совсем немного. Ей свойственна экстравагантность или была свойственна в прошлом. У нее есть дети помладше, которым надо кончать школу. Так что, понимаешь, прежде чем думать о себе, я должен отдать Розе свои долги.

– Отдать свои долги?

– Дорогая, университетское обучение не дается даром. Исследователям платят не очень обильно. Часть денег я уже возвратил, но осталось куда больше. Когда я перейду в институт, станет легче, если я буду вести скромный образ жизни, подобный этому. Пусть и недолго, но мне придется стать ученым-монахом…

– Надеюсь, ты не во всем останешься монахом.

– Скорее всего не в полном смысле. – Он улыбнулся. – И наконец, когда все наладится, когда я буду в положении и смогу… мы сможем… я надеюсь на это… мне ничего больше не надо, как только…

Он остановился. Он перешел на немецкий, на язык, на котором он мог говорить свободнее. Френк Джерард был не тем человеком, который позволяет себе на любом языке давать клятвы. Я начала улыбаться; я воспряла духом, ощутив прилив счастья. Френк, запнувшись в своих заверениях, встретил эту улыбку с подозрением.

– Ты считаешь, что это смешно? Могу заверить тебя, что мне не до смеха.

– Френк, почему бы тебе не закончить фразу?

– Я не в том положении. Я пытался объяснить, но теперь вижу, насколько глупо было даже начинать. Я хочу дать тебе знать, что в один прекрасный день – он скоро наступит… я смогу попросить тебя о чем-то таком, о чем сейчас не могу и заикнуться. Потому что сейчас это может быть…

– Чем может быть, Френк?

– Ошибкой.

– Ошибкой?

– Обманом. И бесчестным.

Наступило молчание.

– Френк, какой ныне год?

– 1958-й.

– И в какой мы стране?

– Мы в Америке. Вне всяких сомнений.

– В таком случае не кажется ли тебе, что, поскольку мы не в Англии или Германии и сейчас не… я не уверена, то ли 1930-й, то ли 1830-й год, тебе не стоит так волноваться? Ты, случайно, не выпал из времени?

– Я знаю, что несовременен, но мне так хочется. Потому что я уважаю тебя. Кроме того… – Он замялся. – Сегодня я увидел, какой образ жизни ты ведешь, к какому привыкла. Огромная квартира. Слуги. Икра на ленч…

– Френк, не могу ли я жить с тобой здесь, в этой квартире? Ты знаешь, что мне тут будет хорошо. И мне этого страшно хочется.

– Хочется? – Это, похоже, изумило его. Лицо его просветлело.

– Да. Хочется. Пусть тебя это и удивляет, но думаю, что могу быть счастлива и без анфилады комнат, и без прислуги. И уж конечно, проживу и без икры. Френк, подумай. – Я приблизилась к нему. – Ты же помнишь Винтеркомб, какой он был запущенный. Не хватало денег. Ковры были в сплошных дырах.

– Зато был дворецкий, – с укоризной сказал он.

– Вильям, который был очень стар. Повар, который собирался уходить каждую неделю. И Дженна. В 1938 году в этом не было ничего особенного.

– Это был большой дом.

– Френк, можешь ли ты прекратить? Ты самый упрямый, тупой и негибкий человек, которого я когда-либо встречала. Почему мне не быть здесь, если я люблю тебя и хочу тут быть? Или ты сам не хочешь видеть меня рядом? Так?

– Ты же знаешь, что это неправда! – взорвался он. – Я хочу, чтобы ты всегда была со мной. Я хочу жить с тобой, думать с тобой, говорить с тобой, спать и просыпаться с тобой. Когда тебя нет рядом, все, как в песне, я медленно умираю. И все же… – Он резко замолчал. – Ты не можешь жить здесь. Это будет неправильно. Когда я смогу обеспечивать тебя, когда я получу такую возможность, я…

– Френк. Я работаю. Я сама могу содержать себя.

– Пусть даже так, – упрямо сказал он. – Я должен обрести такое положение, чтобы дать тебе возможность не работать. Я не так уж старомоден, как ты думаешь. Но… – Он замялся. – Порой женщина не должна все время работать. Если у нее ребенок. Если она хочет ребенка… – Он снова запнулся и обнял меня. – Я совершенно запутался, – просто сказал он. – Боюсь, что так. Но, понимаешь, это продлится недолго, и я очень люблю тебя. Когда я говорю эти слова, то хочу, чтобы они шли от чистого сердца и в ясном понимании – я хотел, чтобы в первый раз они были сказаны именно так. Это очень важно. Я хочу, чтобы они были такими… Чтобы мы всегда помнили их и… – Он помолчал. – И тогда я скажу то, что надо. И так, как надо. По-английски. Я произнесу перед тобой речь, которую ты заслуживаешь. Я учу ее – по ночам.

– Ты учишь ее? Ох, Френк…

– У меня уже есть третий вариант. – Искорка юмора опять появилась в его глазах.

– Третий.

– Natürlich. Я предполагаю, что будет пять или шесть вариантов. Тогда я отшлифую лучший.

– Ты успеешь все забыть.

– Кое-что – да, но не все.

– Ты меня дразнишь…

– Почему бы и нет? Ты тоже меня поддразниваешь.

– Ты очень странная личность, и я очень люблю тебя. Хотя есть кое-что…

– Да?

– Позволяют ли твои столь странные и неуклонные правила мне посещать тебя здесь? Сможешь ли ты поберечь мою репутацию, если мы будем вести себя очень скрытно? Как ты думаешь, удастся ли мне тайно проскальзывать к тебе и выбираться обратно?

– Я бы умер, если бы ты не смогла, – сказал Френк.

 

2

– За 1959-й! За очень особый год! – сказала Роза и, храня верность себе, кинулась целовать всех членов своей семьи: Френка, меня, беспрерывно продолжая разговаривать, после чего, остановившись, расплакалась.

Говоря об особом годе, она смотрела на Френка и на меня, а затем – поскольку Роза не умела намекать легко и изящно, а предпочитала увесистые намеки, – она увлекла меня в сторону и сказала:

– Посмотри на Френка.

В эту минуту Френк был занят своими племянниками и племянницами, поскольку Роза уже успела к тому времени несколько раз стать бабушкой, и новому поколению Джерардов было позволено остаться у бабушки и вместе встречать Новый год. В центре заставленной вещами комнаты Розы они были заняты возведением башни из кубиков – нет, не просто башни, а Тадж-Махала. Френк, помогая строительству, стоял на коленях, демонстрируя знание законов физики, поскольку возводил мостик. Он вел себя с тактом и пониманием по отношению к малышам, поскольку клал кубики не сам, а позволял хвататься за них маленьким ручонкам. Время от времени он делал тактичные, но толковые указания, как положить очередной кубик, чтобы не свалить всю конструкцию; случалось, он ошибался и покорно принимал всеобщее осуждение. Четырехлетки и пятилетки терпеливо объясняли ему, почему сюда нельзя класть очередной кубик: Френк покорно принимал их указания.

Роза сказала:

– Ты видишь, как он хорошо играет с ними! – На этом Роза, конечно, не остановилась. Она поведала мне во всех подробностях, каким хорошим отцом должен стать Френк.

Я понимала, что она права. Я тоже так считала, хотя Роза до конца так и не понимала своего приемного сына. Роза, пусть даже и овдовев, старалась не сталкиваться с темными сторонами бытия. Она в самом деле не видела всех сторон личности Френка. Он много страдал и многое потерял. Эти потери, его личные призраки, присутствовали при нем, даже когда он был счастлив. Они определяли его моральный кодекс, его воля всегда была на пределе напряжения. Изменения в общественных обычаях и привычках были несущественны для Френка; моральные обязательства, вытекающие из его собственных установок, и приверженность им – вот что оставалось главным и неизменным.

Понятно, что Констанца была вылеплена из другого теста.

У Френка Джерарда были простые и ясные убеждения, в которые он страстно верил. Он верил в искренность, в напряженный труд, брак, верность, в детей и важность семейной жизни. Констанца же олицетворяла все, что было противоположно его убеждениям, хотя он никогда этого не говорил. К тому времени, когда мы оказались на Новый год у Розы, он провел все лето в своей маленькой милой квартирке в Нью-Йорке. Я приходила к нему туда – и порой, несмотря на его старомодные взгляды, эти визиты затягивались. Так длилось без малого полгода. Все это время – это важно ввиду того, что случилось потом, – он ни разу не критиковал мою крестную мать. Правда, он никогда не восхвалял ее, поскольку ему было невыносимо врать, но никогда не сказал и слова против нее. Констанца порой намекала мне, как он должен, по ее мнению, относиться к ней. «О, он меня не любит», – могла стонать она, или: «Он осуждает меня, этот твой парень. Я-то знаю! Так и есть!» Но что бы она ни говорила или ни делала, я разуверяла ее, но все чаще, по мере того как шло время, меня охватывало чувство неловкости.

Френк в самом деле не любил ее – я улавливала это в его упрямом нежелании признать очевидность этого факта. Боюсь, что его подлинное отношение к ней носило более глубокий характер, чем простая неприязнь. Порой, когда мы бывали в обществе Констанцы, я с удивлением ловила на его лице выражение неприкрытой враждебности. Несколько раз я замечала, что, когда заходит речь о Констанце, его лицо обретает замкнутое выражение, и не раз у меня возникало подозрение, что он знает о ней гораздо больше, чем говорит. Пару раз мне показалось, что этим источником информации служит сэр Монтегю Штерн, хотя, судя по тому, что Френк рассказывал о нем, это казалось сомнительным. Я также отметила, что пока мне так и не удалось встретиться со Штерном, который, по всей видимости, не выказывал такого желания; несколько встреч намечались, но потом откладывались.

В другой раз мне думалось, что его реакция на мою крестную мать объясняется до смешного примитивной причиной: он старался держаться подальше от Констанцы, словно в ней было нечто, к чему он не мог заставить себя прикоснуться.

* * *

Тем вечером мы ехали от Розы на прием, который устраивала по случаю Нового года Констанца. Френк не отрывал глаз от дороги: он вел машину быстро, но аккуратно, хотя и на грани опасности. Мы заметно, что было странно для него, превысили лимит скорости.

Было уже почти два часа. У меня слипались глаза. Я смотрела на струи дождя, заливавшие ветровое стекло; гудение двигателя и шуршание дворников укачивали меня. У меня не было никакого желания идти на этот прием, но Констанца ревновала меня к Розе: было важно отдать каждой из них свою долю внимания. За прошедшие несколько месяцев Констанца не раз сетовала на мои отлучки.

Френк не хотел давать Констанце повода для этих жалоб. Если бы я предложила ему удрать с вечеринки, он бы сказал: «Нет, ты обещала там быть».

– Получила ли объяснение история, – сказал он, нарушив уютное молчание, – почему твои родители поссорились с Констанцей, почему она больше никогда не бывала в Винтеркомбе? Помнишь, когда мы были детьми, ты любила говорить об этом?

– О, да. – Я зевнула и вытянулась на сиденье. – Извечная причина. Ничего особо драматического. Деньги. Мои родители заняли у Монтегю Штерна. Может, они не успели уложиться с выплатой в срок или был очень высок уровень процентных выплат, я точно не знаю. Но произошла ссора. Констанца говорила, что не стоило быть у него в долгу.

– Могу себе представить… Чертов дождь.

Френк сбросил скорость, но потом снова прибавил ее.

– Хотя не кажется ли тебе странным – порвать все связи по такому поводу? Ведь она знала твоего отца с детства. Она выросла там. Имеет смысл подумать…

– Ох, да не знаю. Люди, случается, ссорятся из-за денег. Любовь и деньги – это две решающие силы. Так говорит Констанца.

– Ты знаешь, что часто цитируешь ее? – бросил он на меня взгляд.

– Правда? Порой ее стоит цитировать… Но я не соглашаюсь с ней по тысяче поводов. Она делает то, чего бы мне не хотелось, то, что я ненавижу…

– Например?

– Ох, Господи, взять хотя бы… – Я помедлила. – Бобси и Бика, например. Они мне нравятся, и я хотела бы, чтобы она оставила их в покое. Она говорит, что так и сделает, а все остается по-старому. И тот и другой совершенно безнадежны. Они ссорятся с ней, но все равно возвращаются. Они как-то зависят от нее.

Наступило молчание. Френк явно медлил.

– Они больше чем на двадцать лет моложе ее, – сказал он наконец. – Кроме того, они близнецы. Кроме того, они ее любовники. Так что…

– Что ты сказал?

– Я думал, что ты слушаешь меня.

– Это неправда! Они влюблены в нее – я сразу это заметила, но они не ее любовники. Это смешно. Люди сплетничают, я знаю, о Констанце вечно плетут сплетни. Стоит ей пойти в театр с мужчиной, сразу же начинают шептаться. И большинство слухов – вранье. Я же живу рядом. И я знаю.

– Значит, они не любовники? – Френк нахмурился. – Тогда… что же? Платоническая дружба?

– Нет. Не совсем. Флирт. Я знаю, я не слепая. Констанца флиртует со всеми мужчинами. Но это ровно ничего не значит.

– Значит, у нее нет любовников? – тихим голосом спросил он.

Я отвела глаза.

– Есть. Я знаю, что есть. Время от времени. Но и близко нет к тому количеству, которое ей приписывают. Она любит одерживать победы, я думаю. Ей свойственно чрезмерное тщеславие – и в той же мере одиночество. Это никому не мешает…

– Да? И чужим женам тоже? А детям? Или она уделяет внимание только холостым мужчинам?

Я удивилась, что он говорит таким образом. Это обидело меня и от осознания его правоты разозлило.

– Почему ты так говоришь? Ты никогда не обсуждал Констанцу и вдруг выдаешь такое. Ты не должен так говорить: я ей всем обязана, и я люблю ее.

– Дорогая, мне это известно.

– Когда я впервые оказалась в Нью-Йорке, видел бы ты, как она тогда встретила меня, какой доброй была, как она смешила меня. О, да миллион других мелочей…

– Расскажи мне о них. – Он не смотрел на меня. – Я хочу понять. Расскажи.

– Ну, – начала я, – она может… потрясающе увлекаться, просто так. В ее присутствии способен засиять самый скучный день. Когда она тебе что-то рассказывает, она может все вывернуть шиворот-навыворот – она как жонглер, как фокусник. Она непредсказуема и… удивительна. Она не позволяет тебе почивать в покое. Она может перетряхнуть все, что угодно, рядом с ней нельзя быть скучным, или рассудительным, или жалким. Да, и она меняется – вот она счастливая, веселая, хохочущая, а потом внезапно печальная. Грусть поднимается у нее откуда-то изнутри – ты узнаешь это по ее глазам. Ты видишь и понимаешь… – Я запнулась. – Ты никогда не видел ее с Берти. Ты же не разбираешься в собаках.

– Расскажи мне о Берти.

И пока мы ехали, я рассказывала ему эту историю и еще другие. Я не так часто говорила с ним о моем детстве в Нью-Йорке, и, когда я заговорила, эпизод за эпизодом стали всплывать у меня в памяти. Его сосредоточенное молчаливое внимание, шипение шин, ощущение замкнутости и отъединенности от мира в коконе машины, летящей сквозь не пространство, а время, – все это влекло меня.

Поскольку я старалась убедить его, привлечь к Констанце, я в первый раз рассказала ему, как она принимала участие в моих поисках его, как она по моей просьбе звонила и писала.

– Она ждала твоих писем почти столь же страстно, как и я, Френк. Каждое утро, когда приходила почта, она клала мне письма на столик, где мы завтракали. Все были очень добры ко мне и много писали: Мод, Стини, Векстон, Фредди – все слали мне письма. Констанца, конечно же, знала их по почерку. Так что она знала, когда твои письма не приходили. Она была так мягка и добра ко мне. Она клала пачку их рядом с моей тарелкой. Порой она целовала меня или гладила по голове… Френк, что ты делаешь?

– Ничего, прости меня. Встречные фары ослепили меня. Я сброшу скорость. Продолжай.

– Больше ничего особенного. Просто… о, как мне хотелось бы, чтобы ты увидел ее. Какой она могла быть настоящей!

– Я предпочитаю видеться с ней сейчас.

– В самом деле? Я хочу, чтобы ты полюбил ее, Френк.

– Рассказывай дальше. Чем еще вы занимались?

– Ну, мы прогуливали Берти – каждый день, ты знаешь. Разве что, конечно, Констанца находилась в отлучке. Она возвращалась после дел, тормошила меня, и мы выбирались гулять. Да, мы останавливались по пути и опускали мои письма в почтовый ящик в холле. Затем мы шли в парк и…

– Как все обычно! – Он улыбнулся. Наступила секундная пауза. – И ее часто не бывало дома? Кто тогда приносил письма? Кто отправлял их? Что ты чувствовала при отсутствии всех этих ритуалов?

– Не могу припомнить. – Я зевнула. Меня снова клонило в сон. – Почту приносила горничная Мэтти, которая знала, как шарить по карманам. Я любила ее. Она ушла от нас в конце войны. Что же до Берти, мне не позволялось гулять с ним в одиночку, так что со мной выходила одна из гувернанток. И все было так же: мы опускали письма в холле и шли в парк. Без Констанцы было скучно.

– Вероятно, тебе было одиноко. Такая огромная квартира. Горничные, гувернантки, которые приходят и уходят…

– Я не чувствовала одиночества. Я очень много читала. Френк, уже поздно. Где мы?

– Почти на месте. – Он притормозил машину. И нахмурившись, не сводил глаз с дороги впереди. – Когда мы будем на месте, – как-то странно сказал он, – покажи мне почту… тот почтовый ящик в холле, ладно? Я хочу увидеть… откуда ты посылала мне письма. Представить тебя там. – Он сделал паузу. – Да, и ты покажешь мне ту библиотеку, хорошо? Это мне тоже интересно. Я хочу сам все увидеть.

Я показала ему почтовый ящик в холле, но библиотеку показывать не стала, по крайней мере, в эту ночь. Я сказала, когда мы вышли из лифта и оказались у дверей квартиры:

– Что-то очень тихо, слишком тихо для вечеринки. Тебе не кажется, что мы запоздали?

Тишина стояла потому, что не было никакой вечеринки. Все гости ушли несколько часов назад. Все, кроме одного. Когда мы вошли в гостиную, Констанца сидела в одиночестве в компании Бика Ван Дайнема. Впервые в жизни он рыдал так, что мог разжалобить камень. Он и сказал нам: Бобси погиб.

– Говорят, что он покончил с собой, – ровным, безжизненным голосом наконец сообщил Бик. – Это неправда. Это был несчастный случай. Он вечером был здесь. Я говорил с ним. Он не мог покончить с собой. Он мой близнец. Я-то знал бы!

Если это не было самоубийством, то довольно странным несчастным случаем. Бобси побыл на вечеринке у Констанцы, ушел около десяти и на скорости больше ста миль погнал по скоростной трассе Лонг-Айленда. Он обошел три патрульные машины, проскочил ту стоянку, где обычно останавливался, и машина на полной скорости вылетела в океан. Он не застегнул ремни безопасности. Дверцы машины были заперты, а окна открыты. Когда его нашли, в крови не обнаружили следов алкоголя. Он не захлебнулся, а погиб, когда машина врезалась в воду: ему размозжило грудную клетку о рулевую колонку.

Эта история сказалась на семье Ван Дайнем: Бик принялся пить запоями, которые через два года и покончили с ним. Я никогда больше его не видела. Последнее воспоминание о нем осталось связанным с той ночью, когда он стоял в центре гостиной Констанцы, смертельно бледный, не в силах сдвинуться с места, говоря снова и снова, что это не могло быть самоубийством.

Френк смотрел на него с каменным лицом, затем я увидела, что в его чертах мелькнуло сострадание. Он подошел к Бику и мягко обратился к нему.

– Не стоит ли вам побыть с вашими родителями? – тихо сказал он. – Сейчас они нуждаются в вас, Бик. Разве вы не хотите быть с ними?

– У меня нет машины. – Бик повернулся к Френку с детским растерянным выражением лица. Я потрясенно вспомнила, что Френк Джерард, который казался намного старше Бика, на самом деле был на несколько лет младше его. – И понимаете, у меня отняли права, – продолжил Бик. – А они уже уехали на Лонг-Айленд. Я бы поехал, но сомневаюсь, что найду такси. Ведь канун Нового года.

Я не отрывала глаз от пола. Машина Констанцы, как я знала, стояла внизу в гараже.

– Когда это произошло, Бик? – спросила я.

– Точно не знаю. Думаю, около полуночи. Или в час? – Он откашлялся. На его красивом аристократическом лице отражалась растерянность, он постоянно оглядывался, будто искал что-то. – Честно говоря, я не знаю, что мне делать. Я бы хотел остаться здесь. Мне нужна машина. Я толком не помню… когда ее у меня забрали.

– Все будет в порядке, – сказал Френк. – Я отвезу вас.

– До самого Лонг-Айленда? – резко вмешалась Констанца, в первый раз подав голос. Она встала. Она тоже была бледна. Она с силой сплела тонкие пальцы. – В это время, ночью? Бик в шоке. Он должен остаться.

С другой стороны комнаты я чувствовала остроту столкновения, в котором сошлись две воли. Я думаю, Констанца была готова и дальше сопротивляться, но выражение лица Френка остановило ее, и она сменила тон.

На мгновение неподдельная обеспокоенность на лице Констанцы сменилась растерянностью. Я поняла, что она не хотела отпускать потрясенного Бика Ван Дайнема в долгий путь до Лонг-Айленда с Френком Джерардом.

– Виктория останется с вами, – сказал Френк, увлекая Бика к дверям. – Виктория, было бы неплохо позвонить врачу.

– Мне не нужен врач, – подала голос Констанца. – Я не больна. Я себя отлично чувствую. Бик…

Тот уже был у дверей. Когда Констанца позвала его, он остановился.

– Может, мне не стоит ехать? – Бик умоляюще взглянул на Френка. – Мои родители… может, они хотят побыть одни. Я не могу оставлять Констанцу. Она так расстроена.

И тогда произошло нечто неожиданное: мелочь, еле заметная, но я никогда не забуду ее. Френк и Бик Ван Дайнем были около дверей, в дальнем конце помещения недвижимо застыла Констанца. Она смотрела на Френка с нескрываемой ненавистью. Пока я потрясенно глядела на нее, она перевела взгляд на Бика. Она склонила голову, легким кивком дав ему разрешение. Бик сразу же выскочил из комнаты.

Больше не было произнесено ни слова: разрешение было пронизано едва ли не презрением к одному из близнецов.

Я поежилась. Предполагаю, что именно тогда, в ту долю секунды, я наконец стала разбираться в Констанце.

Констанца должна была это почувствовать – ведь мы были очень близки. Чувствовала она скорее всего и то, что я нечто скрываю от нее. Когда я на следующий день увидела Френка, он почти ничего мне не рассказывал, ни как прошла поездка, ни что ему по пути говорил Бик. Это стало известно позднее. Но я видела, как он сосредоточен и обеспокоен. Он сказал только:

– Понимаешь ли ты, что нам придется поговорить о твоей крестной матери? И поговорить по-настоящему? Дальше это ждать не может.

Но тогда нам так и не удалось завести этот разговор: он понимал, что смерть Бобси Ван Дайнема глубоко потрясла меня. И на то могли быть свои причины. Вместо этого, взяв меня за руку, он сказал:

– Я должен устроить тебе встречу с Монтегю Штерном. Теперь ему лучше. Ты должна с ним поговорить. Хотя… – Он помолчал. – Думаю, Штерн предпочел бы, чтобы ты ничего не говорила своей крестной.

Я и не сказала: Констанца скорее всего чувствовала мою уклончивость, как и то, что я стала отдаляться от нее. Она перешла в нападение: она ясно давала мне понять, что после смерти Бобси Ван Дайнема она решительно настроена против Френка Джерарда.

Теперь я понимаю, что все последовавшее было продуманной кампанией, которую она старательно вела несколько месяцев. Она началась с тонких намеков, предположений, постепенно она набирала обороты. «Видишь ли, – могла сказать Констанца, – я не так уверена в твоем избраннике, как прежде, Виктория. Не собирается ли он изменить свои намерения? Кроме того, прошел целый год – и я совершенно не представляю, как будут развиваться события. Я не знаю, что происходит. Ты живешь с ним? Нет, не в полном смысле слова, но порой ты исчезаешь на целые дни. Я предполагаю, что он тебе так и не сделал предложения. Дорогая, ты должна быть очень осмотрительной! Я не могу и представить, что ты станешь страдать…»

Это был ее любимый подход, были и другие, более тонкие. «Я все думаю, – хмурясь, говорила она. – И меня беспокоит эта связь с твоим детством. Кого ты любишь: Френка Джерарда или память о Франце Якобе? Вы оба влюблены в прошлое, а не друг в друга».

Когда это не срабатывало, она использовала другой подход. Она начинала убеждать, что Френк не понимает меня.

– Ты же видишь, дорогая, насколько вы разные, сколько вас разделяет! Только подумай. Сколько он зарабатывает? Много ли имеет даже самый умный ученый? Куда меньше того, что заслуживает! В то время как нам с тобой явно переплачивают. Боюсь, это ему не нравится. В некоторых смыслах он безумно старомоден – я вижу, как он хмурится! Когда ты уехала, чтобы работать у Джианелли, он явно был недоволен, признай это…

– Констанца, порой приходится менять намеченные планы, вот и все. Ты сказала, что сама возьмешься за виллу Джианелли…

– Ну, не могу же я все брать на себя! Неужели он не понимает? Это же не та работа, которую можно сделать, сидя в кабинете.

– Констанца, он все понимает и не собирается возражать.

– Хочу надеяться, что ты права. Но не могу не сказать, что, похоже, он не понимает сути нашей работы. С одной стороны, в визуальном смысле, он просто слеп. Он не от мира сего! Он не видит разницы между обюссонским ковром и бухарским…

– Констанца, да прекратишь ли ты? Я вот не понимаю его работу…

– Это совсем другое! – вскричала Констанца. – Очень важно, чтобы мужчина и женщина имели нечто общее. И, может быть, дело не в любви, а в браке, это жизненно важно! Как у твоих родителей, например. Подумай. Они любили одну и ту же музыку, те же самые книги. Мы с Монтегю…

– Так что же у тебя было общего с Монтегю, Констанца?

– Мы одинаково думали!

– Может, мы с Френком тоже одинаково думаем. Это тебе приходит в голову?

– Конечно… и сначала я так и считала. Теперь я далеко не так уверена. Он полностью поглощен своей работой, и он очень умен. Но и ты ведь умна по-своему, пусть даже и не каждому это заметно, но я-то знаю! Но это совсем иное. Он аналитик, ты руководствуешься интуицией. Может быть, ему нужен тот, кто будет понимать его работу, кто трудится в той же области, имеет ту же подготовку. Вот так! И я в этом не сомневаюсь! Ведь эти мысли посещали и тебя, не так ли? Я вижу это по твоему лицу. Ох, дорогая, не будь грустной – я начинаю злиться! Я же знаю, как ты талантлива, и если он этого не понимает…

Так и шло, день за днем, месяц за месяцем. Когда я больше не могла выносить пребывание в этой квартире, я исчезла почти на неделю. Когда я вернулась, Констанца плакала. Она сказала, что знала: этим кончится. Френк Джерард ненавидит ее, он хочет поссорить нас.

– Это неправда, Констанца, – сказала я. – Он и слова против тебя не сказал. Ты становишься глупа, тобой овладевает паранойя. Я ушла, потому что меня стало мутить от всех разговоров. Я не хочу больше ничего слышать. Или ты будешь заниматься своими делами и перестанешь упоминать Френка, или я вообще съеду отсюда.

– Нет-нет, ты не должна так поступать. Он будет думать, что ты давишь на него, вынуждаешь его жениться на тебе…

– Констанца, я тебя предупредила. Отныне мы о нем больше не говорим. О чем угодно, но только не о Френке. Это унижает меня, унижает тебя, и необходимо положить этому конец. Я люблю его. Больше ни слова. И запомни это, Констанца.

– Очень хорошо. Больше я о нем и не заикнусь. – Констанца собралась. – Но скажу тебе последнее. Я люблю тебя, как свою дочь. Я любила и твоего отца, и очень сильно, и я пыталась, да, пыталась, занять его место. Я все время спрашиваю себя: что бы сделал Окленд, будь он здесь? Я понимаю, что ты не хочешь ничего слышать. Я знаю, что они могут тебя настроить против меня. И даже в этом случае я скажу все, что необходимо, потому что твои интересы принимаю близко к сердцу. И потому, что знаю: будь Окленд сейчас здесь, он бы сказал то же самое. Совершенно то же самое. И я хочу, чтобы ты это помнила, Виктория.

Это был самый большой дар Констанцы – инстинктивное ощущение ахиллесовой пяты другого. Удалось ли мне отделаться от ее слов? Кое от чего – да, но не от всего. Ее слова заползли мне в память. Я возмущалась тем, что они сказываются в моих мыслях.

* * *

Этой весной я наконец встретилась с Монтегю Штерном. Так получилось, что Френк не мог присутствовать при этом разговоре – у него возникли серьезные проблемы на работе.

Я заметила, что он несколько смущен и полон напряжения. Я должна была бы основательнее обеспокоиться этим, не будь я сама полна тревог. В течение прошедшего месяца Констанца продуманно нагружала меня работой сверх всякой меры. Сегодня столь же холодно и спокойно она объявила о новом заказе, который мы надеялись получить вот уже несколько месяцев – реставрация большого шато на Луаре, принадлежавшего семье, в распоряжении которой находилось едва ли не самое прекрасное собрание мебели в Европе.

– Милая, – сказала она, целуя меня, – это наше. Мы его получили. Точнее, заказ твой. И я хочу, чтобы ты его выполнила, Виктория, ты это заслужила. Сделай его и можешь считать, что ты состоялась. О, я так рада, дорогая.

Я же не испытывала радости. Заказ был в самом деле соблазнителен, но он также требовал трех месяцев пребывания во Франции.

– Френк, – начала я, когда мы вышли из машины, – ты не будешь против, если я попрошу тебя кое о чем? Это касается моей работы.

– Спрашивай, дорогая, но поторопимся. Черт бы побрал эти такси – мы опаздываем.

– Тебе моя работа кажется очень глупой? Порой мне думается, что так и должно быть. Ведь ты изучаешь болезни, пытаешься найти лекарства от них, а что я делаю? Смешиваю оттенки красок. Выбираю ткани. Вожусь с раскраской.

– Возишься? – Он нахмурился. – Вовсе ты не возишься. Это очень интересно, то, чем ты занимаешься. Может, я не так уж и хорошо разбираюсь, но пытаюсь понять. Ты помнишь, как мы сидели в мастерской, а ты смешивала глазурь, занималась лессировкой, экспериментируя с цветами? Это было очень занятно.

Я вспомнила тот случай: передо мной стояла задача сделать для клиента комнату в красной гамме – не того цвета, который Констанца часто пускала в ход, называя этрусским, а другого. Этого можно было добиться путем подбора правильной основы, которую придется покрыть несколькими прозрачными слоями лака. Каждый слой глазури, прозрачный и выразительный, менял цвет подложки: от киновари к кармину, розовый – на фуксин; пошел венецианский красный; затем последний мазок грубой умброй, чтобы подчеркнуть основной цвет и придать ему оттенок старины. Работа шла медленно, но восхищала меня, когда я экспериментировала с глазурью: способность цветов преображаться казалась мне колдовством.

– Как правда, понимаешь? – сказала я, поднимая глаза на Френка, когда положила последний мазок. – Так говорит Констанца. Всегда можно положить еще один слой. Каждый раз, когда ты добавляешь его, меняется окраска и восприятие слоя внизу.

– Как правда? – нахмурился Френк. – Я не согласен. Правда не может меняться. Она одна и неделима, разве не так? Я всегда считал, что правда очень проста. – Он сказал это с явным нетерпением, и на лицо его легло выражение замкнутости. Поняв, что снова цитировать Констанцу было ошибкой, я замолчала: мне хотелось бы считать, что он прав, но я не могла согласиться с ним.

И теперь, двигаясь в южную сторону и по-прежнему не видя ни одного такси, я взяла его за руку. Я думала об этом заказе во Франции, о его работе в лаборатории.

– Порой мне кажется, – продолжила я, – что между нами столько различий. Твоя работа жизненно необходима, а моя – дань роскоши. Это я знаю. Я занимаюсь ею потому, что она мне нравится, и потому, что она – единственная, с чем я хорошо справляюсь. Но, должно быть, она кажется тебе скучной и банальной. И порой… порой я думаю…

Френк остановился. Он развернул меня к себе и сжал мне лицо ладонями. Он заставил меня посмотреть ему в глаза.

– Это серьезно? Дорогая, скажи мне, о чем ты порой думаешь.

– Ну, иногда мне кажется, что тебе хочется: пусть рядом с тобой будет кто-то, понимающий твои труды и заботы куда лучше, чем я. Кто-то, с кем ты можешь разговаривать и спорить. Посмотри на меня. Я никогда не ходила в школу. Что касается науки, я ни в чем не разбираюсь. Я не умею играть в шахматы и вечно проигрываю в бридж. Я даже плохо готовлю: что я могу приготовить, кроме спагетти? Что я вообще умею? Обставить комнату. Не очень много, не так ли?

– Что еще… чего еще ты не умеешь делать? – Он с мягким юмором смотрел на меня.

– Дай мне время. Не сомневаюсь, припомню что-то еще.

– Нет, не дам. Вместо этого я напомню тебе то, что у тебя отлично получается. Ты можешь быть доброй и внимательной – так. Ты отлично все понимаешь – так. Ты можешь рассуждать и думать – так. Та трогательная – так. И ты умеешь любить. – Он поцеловал меня в лоб. – Не так много людей обладают подобными дарованиями, особенно последним. Ты это понимаешь?

– Френк, ты в самом деле так думаешь? Ты уверен?

– Уверен в чем?

– Во мне. Я хочу сказать, что смогу все понять, во всем разобраться. Со временем, если ты решишь, что тебе необходима… ну, какая-то другая женщина. Скажем, ученая, кто-то вроде…

– А, значит, вот что ты хочешь понять, да?

– Нет, но я смогу понять. Мне будет жутко тяжело, но…

– Вот это уже лучше. А теперь бери меня под руку, и по пути я расскажу о своем идеале женщины, ладно? – Он повернулся. – Дай-ка прикинуть. Итак, я думаю, она ядерный физик. Пока она жарит мне яичницу на завтрак, она объясняет, в чем ошибся Эйнштейн. Яйца, надо признать, ее коронный номер – жарит их она отменно, да и вообще она повар высшего класса – она брала уроки, когда заодно изучала русский язык…

– Русский?

– Ну, конечно. И еще китайский, как я думаю. Вот такая женщина! Бобби Фишер учился у нее играть в шахматы. И, кроме того, она очень красива…

– Да?

– Она выглядит, как… дай мне подумать. Так как же она выглядит? Как одна из тех странных женщин, которых ты видишь на обложках журналов. Кожа у нее словно китайский фарфор, а на лице вечно изумленное выражение. В постели она сущая тигрица и развратница…

– Ты заткнешься наконец?

– …ее обаяние известно на всех пяти континентах. По сути, у нее неправильно лишь одно, у этой смешной женщины… – Остановившись, он еще раз развернул меня к себе. Мы стояли у отеля «Пьер». Френк вел себя совершенно серьезно. – Она не ты – понимаешь? А люблю я только тебя. И никогда больше не говори мне такие вещи – никогда, слышала? Я знаю, кто вдалбливает тебе в голову эти мысли. Я знаю, кто пытается заставить тебя считать, что мы не пара. Этому надо положить конец. И вот тут, перед отелем, мы обрываем эту тему. А теперь заходим. Пора тебе встретиться с мужем твоей крестной матери.

Номер Штерна оказался больше, чем Френк описывал. Стены комнат были обшиты деревянными панелями, в них стоял легкий сумрак и царила тишина, как в аристократическом клубе. Рассматривая потертое кожаное кресло, глянец подлокотников, великолепные ковры, строгий мужской порядок, который поддерживался пожилым камердинером, я поняла, что Френк был неточен только в одном. Да, время остановило тут свой бег, но задолго до 1930 года. Меня словно перенесли во времена моего дедушки: и комната, в которой я очутилась, и человек, который вежливо поднялся, встречая меня, явился из эдвардианских времен.

Штерн слегка сутулился. Двигался он медленно. Констанца в свое время упоминала о его пристрастии к кричащим ярким жилетам, но сейчас на нем не было ничего подобного: его одежда, включавшая в себя черный бархатный смокинг, была изысканна, но отнюдь не вульгарна. Встретив меня, он склонился к моей руке. Когда он заговорил, я услышала запомнившийся мне акцент: английский, но с налетом Центральной Европы.

– Я искренне рад, что вы нашли возможность посетить меня. Я ждал встречи с вами. Должен принести свои извинения и сожаления за предыдущие отмены встречи. В моем возрасте, боюсь, жизнь диктует свои требования. Я не могу постоянно загадывать наперед, к чему я привык. – Это было сказано легко и небрежно, словно мысль веселила его.

Он вежливо взял на себя руководство ситуацией; похоже, он уверенно играл роль опытного хозяина, которому предстояло сопровождать двоих молодых людей в путешествие в давно прошедшие времена. Наш разговор обрел неторопливый вдумчивый характер, и им вежливо руководил Штерн, стараясь, чтобы у каждого гостя была возможность и слушать, и говорить. Правда, в разговоре чувствовалась одна странность: он был полностью обезличен.

Ни до обеда, ни во время его ни разу не упоминалось имя моей крестной матери. Едва только разговор мог повернуть в эту сторону: когда заходила речь о друзьях, нашедших друг друга, о моей работе декоратора, Штерн, заметила я, мягко приглушал эти темы, меняя предмет разговора. Он продолжал держать вожжи общения в своих руках.

Френк не пытался возражать этим вежливым уверткам: по сути, порой мне казалось, что он поддерживает их. Меня это удивило. Я ожидала, что Штерн начнет говорить о Констанце, по крайней мере, спросит о ней. Я даже считала, что именно моя связь с ней послужила причиной того, что он хотел меня увидеть.

Ближе к одиннадцати, когда с обедом было покончено, Френк собрался уходить. Он уже раньше объяснил суть проблемы, которая требует его присутствия в институте, и Штерн не выказал признаков разочарования, что обед заканчивается подобным образом. Предположив, что он, должно быть, устал, я сказала, что и мне, наверно, тоже пора уходить, но Штерн настоял, чтобы я осталась еще немного.

– Прошу вас, моя дорогая. Я терпеть не могу пить кофе в одиночестве. А кофе у меня в самом деле превосходный. Не составите ли вы мне компанию? И более того, я даже позволяю себе сигару после обеда. Вы не против? Мои врачи, боюсь, будут возражать, но таковы уж их обязанности, вы не находите? Искать причины уже после того, как это стало бессмысленно.

Мне стало ясно, что приглашение, преподнесенное с неподражаемым шармом, нельзя отвергнуть: я едва ли не физически, сидя по другую сторону стола, чувствовала напор воли Штерна.

Мы остались сидеть, когда камердинер принес нам кофе. Штерн закурил сигару и с нескрываемым удовольствием расслабился.

– Какая жалость, – сказал он, – что Френку пришлось нас оставить. Мне бы хотелось, чтобы вы знали об этом. Было время, когда… – он помолчал, – …мне хотелось иметь сына. К сожалению, этого так и не случилось. Но будь он у меня, я бы желал, чтобы он походил на Френка Джерарда. – Наступило молчание. – Тем не менее, – спокойно продолжил он, – не сомневаюсь, что у меня нет необходимости перечислять вам его достоинства. Я знаю, что вы давно знакомы с ними. Я очень рад, дорогая, искренне рад, что он нашел вас. В свое время я опасался, что он так и не обретет счастье. Но все в прошлом. Вы должны рассказать мне о себе. Так что же случилось с Винтеркомбом? У меня остались о нем самые счастливые воспоминания.

Я рассказала ему все, связанное с этим домом; я упомянула о моих дядях – Стини и Фредди. По мере того как я говорила, я видела, как заметная сдержанность Штерна сходит на нет. Он рассказывал историю за историей, анекдот за анекдотом; он расслабился, и, я думаю, ему доставляло удовольствие говорить о далеком прошлом. Он побуждал меня рассказывать о моем детстве и о своих родителях.

– Так что видите, – сказала я, – порой мне казалось, что я была почти знакома с вами. Тетя Мод часто рассказывала о вас и, конечно…

Я успела вовремя остановиться. Я была готова добавить, что и Констанца столь же часто говорила о нем. Это упоминание, не сомневалась я, может мягко положить конец нашему вечеру.

– Да? – сказал Штерн. – Продолжайте же.

– Да… ничего. Я просто хотела сказать, как забавно, когда вы знаете кого-то, так сказать, из вторых рук, через других. Ведь все может оказаться совершенно по-иному. Не будь вашей ссоры с моими родителями, я могла бы встретить вас давным-давно, в Винтеркомбе, и…

Я снова остановилась. Штерн не сводил глаз с моего лица, он наблюдал за мной с пристальным вниманием.

– Ссора? О какой ссоре идет речь?

Я залилась краской. Попав в эту яму, я не видела, как мне выбраться. Я посмотрела на часы.

– Уже поздно. Я как раз подумала, что, может быть, мне пора.

– Моя дорогая, ничего подобного вы и не думали. Так что за ссора? – Сказано это было спокойно и вежливо, но снова я почувствовала неодолимую силу его воли.

– Вы правы. Прошу прощения. Просто я позволила себе не самое тактичное упоминание – теперь я это вижу.

– Не самое тактичное? Почему же?

– Потому, что вы не хотите разговаривать о Констанце, – выпалила я. – Я это вижу и уважаю, и я не собиралась упоминать о ней…

– Вы уже упомянули о ней. Вы заговорили о ссоре.

– Да… ну, что-то я знаю. Была какая-то размолвка из-за денег между вами и моими родителями. Вот почему вы и Констанца никогда больше не показывались в Винтеркомбе. Констанца все это мне объяснила. Я поняла. Я не сомневаюсь, что одалживать деньги друзьям не самая лучшая мысль… она всегда ведет к непониманию и размолвкам…

Я в третий раз запнулась. Пытаясь объяснить эту сложную ситуацию, я запутывалась еще больше. Штерн нахмурился.

– Но вы ошибаетесь, – сказал он холодным голосом. – Я полностью согласен с вами, что одалживать деньги друзьям или брать у них в долг – не самая умная вещь. Тем не менее я никогда не одалживал денег вашим родителям. И тем более не просил их. На деле… – его мрачность усугубилась, – я вообще не помню, чтобы мы с ними ссорились по какому бы то ни было поводу. Просто я их больше не видел, когда мой брак подошел к концу.

Я стояла при этих его словах. Когда он замолчал, я опустилась в кресло и жалобно пролепетала:

– Ох, должно быть, я все перепутала. Прошу прощения.

Штерн продолжал задумчиво смотреть на меня. Он занялся сигарой. Молчание длилось, и наконец, словно неожиданно придя к решению, он наклонился вперед.

– Что-то не так, моя дорогая? Вы выглядите такой опечаленной. Ваши только что сказанные слова вряд ли могут объяснить такое выражение. Скорее всего вас беспокоит нечто гораздо более серьезное, чем случайная обмолвка в разговоре, я думаю. – Он протянул руку и улыбнулся. – Если уж мне придется исполнять роль отца-исповедника – а в моем возрасте я вполне могу себе это позволить, – тогда первым делом я не могу не отдать должное бренди. И вы тоже, моя дорогая. Нет, не спорьте. Вам он понравится. Это очень хороший бренди.

Бренди в самом деле оказался великолепным. Он обжег мне горло и согрел желудок. Я уставилась в рюмку, думая, говорить или нет.

– Если это вам поможет, – тихо начал Штерн, – примите во внимание мой возраст. Учтите мое… положение. Вряд ли вы сможете сообщить мне нечто, что удивит меня. Кроме того… – Он помедлил. – Вы знаете, что Френк говорил со мной. Не буду скрывать, что знаком с его надеждами – и с некоторыми из его тревог.

– Френк вам все рассказал?

– Нет необходимости так вспыхивать, дорогая. Френк Джерард, в чем, я не сомневаюсь, вы уже убедились, и очень откровенен, и – для его возраста – очень скрытен. Ни о вас, ни о ком из ваших близких он не сказал ничего такого, что не мог бы сказать вам в лицо. Тем не менее я позволил себе сделать несколько собственных выводов. Так почему бы вам не поделиться со мной тем, что вас беспокоит? Вам не стоит волноваться: пусть даже вы будете говорить о моей жене, это не причинит мне ни боли, ни тревоги.

Эта последняя ремарка, думаю, не отвечала правде. Я не сомневалась, что Штерн испытывал боль, когда я говорила о Констанце, – я видела тень печали в уголках его глаз. Тем не менее мне пришлось причинить ее, я отчаянно нуждалась в его совете. Теперь я понимаю, что вопрос, который я задала ему, был тем же самым, которым я мучаюсь всю жизнь: Констанца – кто и что она такое?

Я не стала излагать ему историю с близнецами Ван Дайнемами или о моменте в ее гостиной, когда ко мне пришло озарение. Все, что я говорила, касалось лишь способности Констанцы к фантастическому искажению действительности. Я попыталась рассказать, как она вмешивалась в наши с Френком отношения; я пыталась объяснить, с каким мастерством она умеет выворачивать истину наизнанку; я пробовала говорить о самом главном: когда я с Констанцей, то теряю представление о себе самой.

Штерн внимательно выслушал меня до конца.

– Вы видите, – наконец сказала я, – я очень люблю Френка. Но я люблю и Констанцу. И вижу, как она заставляет меня делать выбор между ними. Она будет усиливать противостояние. И я боюсь, я очень боюсь этого.

– Я понимаю, – после долгого молчания сказал Штерн. Он рассеянно обвел взглядом комнату, словно пытаясь что-то решить. Молчание длилось так долго, словно он забыл о моем присутствии. Но когда я была готова сказать, что мне пора идти, он поднялся.

– Выслушайте меня, моя дорогая, – сказал он. – Я расскажу вам одну историю.

* * *

Не сомневаюсь, что Штерн никогда и никому не рассказывал эту историю. Думаю, он поведал ее ради самого себя и ради меня, словно она содержала истину, к которой он хотел в последний раз присмотреться. Этого он не говорил: завершив повествование, он бросил небрежное замечание: он бы не хотел, чтобы эта история повторилась. На минуту мне показалось, что он сожалеет о своей откровенности.

Перегнувшись затем через столик, он взял мои руки в свои. Он держался с тем же неподражаемым достоинством, но спокойствие покинуло его: лицо было искажено едва не страданием, проистекавшим из глубоко скрытых эмоций.

– Вот как и почему кончился мой брак, – сказал он. – Я рассказал вам об этом, потому что искренне восхищаюсь вашим другом, который только что оставил нас, и потому, что, насколько я убежден, вы не должны медлить. И если дошло до выбора, то вы его должны сделать. – Он помолчал. – Рассказал я вам об этом и в силу единственной причины: оба мы столкнулись со сходными трудностями. И какие бы ни были обстоятельства, несмотря ни на что, я всегда любил свою жену.

Позже, тем же самым вечером, я вернулась в квартиру Френка. И рассказала ему историю, что поведал мне Штерн. Он слушал меня в молчании, стоя ко мне спиной у окна, разглядывая ночное небо.

– Я знал, что Штерн любил ее, – сказал он, когда я закончила. – Он редко упоминал ее. Но я все равно знал.

– Она соврала мне, Френк. Теперь я это понимаю. И не по мелочи. А по-крупному. Ложь – это смысл ее существования. Она искажает самую суть того, что ее окружает. Она врала о моих родителях, о Винтеркомбе, о ссоре…

– Штерн объяснил тебе?

– Нет, он не стал. Но она все же врала. Все, что там произошло, не имело никакого отношения к деньгам. Она лгала мне о своем браке, о Штерне. Она врала о себе. У меня ощущение, что я ее совершенно не знаю. Я не понимаю ни как говорить с ней, ни как доверять ей…

– Я думаю, что ты уже и раньше догадывалась об этом. – Он повернулся ко мне. – Не так ли, дорогая?

– Может быть. Точнее, не столько знала, сколько угадывала. Не хотела знать. Отказывалась признавать.

Он сел рядом со мной и обнял меня за плечи.

– Это было необходимо сказать раньше или позже. Я еще на что-то надеялся, но теперь вижу, что этого не избежать.

Наступило молчание.

– Она изымала наши письма, – преодолевая свое нежелание, наконец сказал он. – И ты должна знать об этом, дорогая. Ты должна понять. И когда она врала тебе, это была самая худшая ложь из всех. Ты меня слушаешь? Я знаю, что прав. Она забирала письма.

Я не отрывала глаз от пола. Когда мне впервые пришла в голову такая возможность, когда я впервые догадалась? Я знала ответ на эти вопросы. Это произошло в ночь гибели Ван Дайнема, когда она легким кивком отпустила его брата, и я поняла: Констанце нравится разлучать людей.

– Я думала об этом, – сказала я. – Я даже хотела спросить ее. Но она бы начисто все отрицала, а доказать я ничего не смогла бы.

– Я знал, что она забирала их. – Он помолчал, сведя брови. – Каким-то образом я понял, что всегда это знал, с первой же минуты нашей встречи. Когда она поцеловала меня в тот первый день, помнишь? Все это полностью соответствует ее характеру.

– Не могу поверить. Я все еще не могу поверить. – Я с мольбой повернулась к нему. – Она же в самом деле любит меня, Френк.

– Знаю. И ни на секунду не сомневаюсь в этом. Но она разрушает все, что любит. – Он остановился. – Ты понимаешь – она уничтожит тебя, если ты ей это позволишь! Она оторвет тебя от меня и утащит в сторону – шаг за шагом. И сделает так тонко, так искусно, что ты ничего и не почувствуешь, пока не будет слишком поздно. Вот что может случиться, если ты ей это позволишь.

– Это неправда. – Я встала. – Ты не должен так говорить. Я начинаю чувствовать себя такой слабой.

– Ты не слабая, – решительно сказал он. – Но у нее есть одно большое преимущество. Ты пришла к ней ребенком. Ты знаешь, что говорят иезуиты? «Дайте мне ребенка, и я верну вам человека».

– И все же это неправда. Я не принадлежу ей.

– Нет, ты ее. Хотя бы часть тебя принадлежит ей. Когда ты сомневаешься в себе – это Констанца заставляет тебя сомневаться; когда ты знаешь, где лежит истина, но боишься признаться – это Констанца; когда ты сомневаешься в нас, когда ты сомневаешься во мне – это тоже Констанца.

Я понимала, что в его словах заключена правда, и печаль, с которой он произнес их, резанула меня.

– Разве так плохо сомневаться? – сказала я наконец.

– Иногда очень плохо… – Он остановился. – Но я уверен, что, когда вообще у нас так мало времени, может, мы не должны впустую терять его на сомнения или тратить на затяжки – и тут моя ошибка, я это знаю.

Наступила пауза. Я видела, как Френк бегло оглядел квартиру, после чего повернулся.

– Я считал, что мы должны подождать, пока обстоятельства не будут нас полностью устраивать, пока я не смогу дать тебе то, чего ты заслуживаешь. Теперь я вижу, что ошибался. Я сказал, что произнесу перед тобой речь, но теперь думаю, что могу обойтись и без нее. Я люблю тебя и хочу, чтобы ты вышла за меня замуж.

Через месяц, когда оставалось несколько недель до дня нашей свадьбы, Монтегю Штерн перенес сердечный удар; вскоре он умер. Я узнала эту новость из длинного и эмоционального телефонного разговора с Констанцей. Я была во Франции, и Френк, к раздражению Констанцы, оставался со мной, взяв двухнедельный отпуск в институте. Когда я сообщила ему, было утро пятницы; мы сидели за завтраком на террасе отеля. Стоял великолепный летний день, на небе не было ни облачка, дом, которым я занималась, располагался по ту сторону долины; под нами, извиваясь, миля за милей текла Луара. Движение водных струй было почти незаметным. Когда я сообщила ему известие, Френк встал и отвернулся от меня. Наступило долгое молчание.

– Когда это случилось? – наконец сказал он.

– Ночью. – Я замолчала. – Френк, она ужасно переживает. Она не в состоянии ничего делать. Я должна вернуться.

Френк отвернулся от реки. Он осторожно произнес:

– Она не жила со Штерном, практически не виделась и не говорила с ним лет тридцать. А теперь она так расстроена, что ты должна возвращаться к ней? И после всего, что случилось, ты отмахаешь по воздуху три тысячи миль, прервав работу?

– Она его вдова. Они никогда не разводились. Он даже как-то раз пришел к ней в квартиру, когда умер Берти. Френк, если бы ты видел тогда ее лицо. По-своему она любила его.

– Мы уже говорили, какой результат приносит ее любовь. – Лицо его окаменело. – Штерн заслуживает, чтобы его достойно предали земле, но не в ее компании.

– Я обещала ей, что приеду. Похороны в воскресенье. Они пройдут по ортодоксальному обряду. Она просила меня быть рядом с ней, и я согласилась. Френк, что бы она ни делала, я не могу сейчас бросить ее. Она все потеряла: сначала Штерна, потом меня…

– Неужто? – резко спросил он. – Ты выходишь замуж. Это не означает, что она теряет тебя.

– Она так считает. И в определенном смысле так и есть. Мы уже не так близки, как были когда-то. Френк, прошу тебя, она молит меня о помощи. Она просто хочет, чтобы я побыла с ней какое-то время… ну, неделю…

– Она молит тебя о помощи? – Лицо его потемнело. – Очень хорошо, тогда и я попрошу тебя. Я прошу тебя остаться, прошу тебя не ехать к ней.

– Френк, почему? Кому теперь хуже?

– Я не хочу обсуждать эту тему.

Думаю, никогда я не видела его в таком гневе. Я понимала, что он старается перебороть себя, и его лицо, только что перекошенное от вспышки эмоций, окаменело. Он стоял, глядя на меня; затем холодным голосом, которого я никогда раньше не слышала, сказал:

– Очень хорошо. Ты возвращаешься, и я вернусь вместе с тобой. В любом случае я должен присутствовать на похоронах. Помоги своей крестной матери пережить столь трудный для нее период. Не могу себе представить, чтобы он длился уж очень долго.

Он оказался не прав. Констанца была преисполнена глубокой скорби. И она не покидала ее несколько месяцев.

Когда я появилась, она настояла, что пойдет на похороны Штерна на следующий день без меня.

– Я буду там одна, сама по себе! – гневно кричала она, когда я пыталась переубедить ее. – Он был моим мужем. Что тебе там делать? Ты никогда не знала его!

Поведение ее было властным и взвинченным. Я понимала, что, если я расскажу ей о встрече со Штерном, последует сцена. На следующее утро я попыталась объяснить ей, что Френк знал Штерна и будет на похоронах. Сомневаюсь, чтобы она слушала меня или услышала. Она ходила взад и вперед по комнате, с головы до ног в черном, размахивая письмом, поступившим от адвокатов Штерна. Мне уже довелось прочитать его, там сообщались предварительные детали завещания Штерна. Основная часть его состояния уходила на благотворительные цели, личное его имущество отходило к Констанце.

– Посмотри только на это письмо! Ненавижу его! Ненавижу юристов! Ненавижу слова, которыми они пользуются! Дома – как он осмеливается оставлять мне эти дома! Особенно эти! В Шотландии – дом, в котором мы провели наш медовый месяц, – он мне его оставил. Как он мог пойти на такую жестокость? Я знаю, чего он хотел добиться: чтобы я не забывала, чтобы я помнила. Не получится! Я продам их! Я продам их все до одного!

Я пообещала, что буду ждать в квартире ее возвращения. Оно затягивалось. Похороны, я знала, должны были состояться в полдень: день далеко перевалил на вторую половину, когда Констанца наконец явилась.

Черное одеяние, казалось, полностью обесцветило ее кожу. Лицо у нее было пепельного цвета. Она не могла ни сидеть, ни стоять. Она беспрерывно ходила взад и вперед, начиная предложение и тут же обрывая его.

– Ненавижу время! – наконец отчаянно выкрикнула она. Ее глаза были непроглядно черными, как бывало всегда, когда она гневалась. Ее руки, затянутые в черные перчатки, сотрясала дрожь. – Почему мы не можем остановить время? Почему мы не можем повернуть его вспять? Оно идет мимо нас. Разве ты не слышишь топот его марша? Я слышу. – Она закрыла уши руками. – Там-там-там! Я глохну. У меня начинает болеть сердце. Я хочу остановить его!

Она опустила руки и снова стала метаться из стороны в сторону.

– Ты знаешь, что бы я сделала, будь я Богом? Все было бы не так. Никто бы не старел. Никто бы не умирал. Не было бы ни болезней, ни горя, ни несчастных случаев, ни грязных фокусов. И не было бы воспоминаний. Их бы не существовало. Мы все оставались бы детьми, отныне и навеки. Очень маленькими детьми. Слишком юными, чтобы бояться темноты. Слишком юными, чтобы вспоминать вчерашний день. Вот как было бы, будь я Богом!

– Констанца… – начала я, но усомнилась, слышит ли она меня. Она вряд ли даже замечала мое присутствие.

– О, как мне жаль! Я страдаю, и страдаю вместе с ним. Я хотела бы, чтобы жизнь вернулась. Куда делась моя жизнь? Я хочу, чтобы она вернулась и чтобы она была совсем иной. Я не хочу оставаться одна! Я не могу вынести одиночества. Я хочу Монтегю. Я хочу иметь ребенка, которого я потеряла. Я любила его. Я почти любила его. А он всегда был так холоден. Когда я вспоминаю его, знаешь, каким я его вижу? Как он идет сквозь меня там, в Шотландии, в наш медовый месяц. Туда и обратно, туда и обратно. Он держал меня за руку: «прогулки в тюремном дворе» – так он это называл. «Пройдемся по пустошам?» – говорил он. Вот я и на них. О Боже! Я умираю, стоит только подумать о…

– Констанца, прошу тебя, не надо. Ты ошибаешься, он не был холоден, он любил тебя…

– Что ты вообще знаешь? – повернулась ко мне Констанца. – Что ты знаешь о любви? Ничего. Глупое маленькое создание! Ты говоришь точно как твоя мать, знаешь ли ты это? Ты думаешь, что любовь – это счастье. Любовь не имеет ничего общего со счастьем. Любовь – это мука.

– Констанца, прошу тебя, сядь. Попытайся успокоиться…

– Зачем? Я никогда не успокаиваюсь. Я терпеть не могу быть спокойной. Ты знаешь, кто там был, на тех похоронах? Этот твой мужик. В черном костюме. Черный галстук. Почему он там был? Почему он оказывается всюду, где и я, почему он следит за мной, шпионит?

– Констанца. Он знал Штерна – в связи со своей работой. Я говорила тебе, что он там будет.

– Нет, ты не говорила. Ты ни слова не сказала. Я-то знаю, что вы думаете, вы оба. Вы думали, что я не замечу его, там было много людей – сотни. Ну а я вот заметила. Я посмотрела на него и подумала: я дождусь. Если год придется, год буду ждать, пока я не останусь тут одна. Я жена Монтегю. Это мое право. Вот я и ждала на кладбище. Все лил и лил дождь. Он подошел ко мне, этот твой мужик. Он пытался убедить меня уйти, но я не согласилась. Думаю, я наорала на него. Может быть, гаркнула, во всяком случае, он ушел… В конце концов все они убрались. Я осталась стоять в одиночестве – и это было ужасно, ужасно. Все могилы такие белые. Почему они такие, эти еврейские могилы?

Она закрыла лицо. Она повернулась к окну, а потом изменила положение. Она прекратила ходить и стояла недвижимо, невидящим взором обведя комнату.

– Ты знаешь, я никогда не понимала Монтегю. Сегодня я это выяснила. Я не понимала его картины. Или его музыку. Я пыталась, но у меня ничего не получалось. – Она встряхнула головой. – Похоронная служба шла на иврите. У могилы говорили только на иврите. Я была там чужой. Ох, как это было ужасно. Монтегю сделал это сознательно! Специально для меня – последняя его ирония, последнее маленькое напоминание. Я не могу говорить на его языке – ты понимаешь? Вот и все. Ничего, кроме пустоты.

Прошел уже час. Констанца продолжала говорить. Я ничего не могла сделать, чтобы заставить ее остановиться.

– Мы ничего не приносим в этот мир и ничего не берем из него. Мы с Монтегю собирались завоевать его. Где они теперь, наши победы? У меня нет ничего и никого. Я снова ребенок. Ты видишь – вот мое черное платье, точно то же самое, и черные туфли, и вот мои черные волосы. Все черное. Почему птица в комнате? – закричала она. – Виктория, прогони ее! Поймай ее! Я знаю, ты хочешь оставить меня. Ты хочешь обсуждать меня за моей спиной. Ты не должна так поступать. Первым делом поймай птицу. И быстрее. Выбрось ее за окно.

Она продолжала плакать о птице и через десять минут, когда пришел Френк.

Едва только глянув на нее с порога, он коротко сказал:

– Звони ее врачу. Вызывай его немедленно.

Затем он исчез. Когда я положила трубку и отправилась искать его, он был на кухне. Испуганная горничная собирала все ножи и запирала их в шкафу.

– Френк, что ты делаешь?

– Доктор введет ей успокоительное. Оно скажется. А тем временем ты должна осмотреть и очистить всю квартиру: никаких ножей, никаких барбитуратов, никаких бритвенных лезвий. – Он помолчал. – Она принимает снотворное? Убедись, что ты все спрятала. Обыщи все шкафчики, все ящики. Проверь одежду и все карманы.

– Это необходимо?

– Заверяю тебя, более чем необходимо. Увидишь. Принимайся за дело, а я пока посижу с ней.

Мне потребовалось немало времени, чтобы осмотреть все комнаты, проверить бесчисленные шкафы, ящички и укромные места. Констанца никогда не поощряла посещение своих комнат, считая их своей берлогой, своим царством. И теперь, стоя в ее гардеробе, заставленном шкафами, я убеждалась, насколько Констанца лелеяла прошлое. Платья, которые она не надевала лет двадцать, груды коробок с обувью, перчатки, стопка за стопкой, все тщательно подобранные по цвету. Даже ее свадебное платье было здесь, то легендарное изделие, сохранившее свою вышивку и россыпь бриллиантовых блесток, хотя ткань стала ломкой, как бумага. Оно было в коробке, и, когда я открывала ее, руки у меня подрагивали. Я совершала вторжение и чувствовала себя взломщицей.

Когда я завершила осмотр, врачи уже ушли. Констанцу уложили в постель. Я стояла, глядя на нее. Она лежала неподвижно, как мертвая, с белым, словно наволочка, лицом. На ночной столик я выложила тайные арсеналы Констанцы. Они изымались откуда угодно – точно, как Френк и предполагал, – спрятанные в обуви, завернутые в белье, у задней стенки ящичков, одна смерть за другой. Разные рецепты разных врачей, различные дозировки, разнообразные даты назначений: некоторые из пилюль были выписаны в этом году, другие были более старыми. Самые древние рецепты были выданы в 1930 году.

Нашлось тут и еще кое-что – последнее открытие, тоже маленькое и убийственное. Я нашла его в кармане пальто, давно висящего на плечиках в шкафу. Конверт был надорван; штемпель был американский; содержание было кратким.

«Моя дорогая Виктория, – начиналось оно. – У меня тяжело на сердце. Ты, наверно, забыла своего друга. Знаешь ли ты, как обидно, когда тебе не пишут? Я думаю, что, может быть, я разозлил тебя, когда столько писал о любви, так что сегодня я говорю – я прошу только разрешения остаться твоим другом, как раньше, чтобы мы могли гулять с тобой и разговаривать, как когда-то. Смотри, я посылаю тебе еще одну арифметическую задачку, как и обещал. Она не очень сложная. Если ты не справишься с ней, я помогу – заверяю тебя! Я все пытаюсь шутить, но, знаешь, как тяжело говорить, не получая ответа. Думаю, ты простишь меня, если это будет последнее письмо и последняя задачка, которые я посылаю тебе, Виктория. И если ты не ответишь мне на этот раз, я буду точно знать, что ты забыла меня – твоего друга Франца Якоба».

Я перечитала это письмо, стоя у изножия кровати Констанцы. Я читала и перечитывала его, пока текст не стал неразличим из-за слез. Я по-прежнему стояла на месте, когда в комнату вошел Френк. Я увидела, что взгляд его упал на груду коробок с лекарствами, затем он увидел мои слезы и листик бумаги в руке. Не говоря ни слова, он обнял меня и привлек к себе, пока я плакала над этим свидетельством любви – и предательства.

Френк сказал, что мы должны быть очень внимательны. Он сказал, что круглосуточной сиделки недостаточно; он сказал, что, хотя мы изъяли все эти препараты, всегда могут найтись и другие методы, другое оружие.

– Если она решит умереть, – сказал он, – то всегда найдет способ.

* * *

В этом он оказался прав. За день до нашей свадьбы Констанца разбила стакан и перерезала запястья.

Свадьба была перенесена. В тот день, когда она должна была состояться, я сидела с Френком в его квартире. Он сказал:

– Послушай, Виктория. Если кто-то хочет добиться успеха в своем намерении, он делает это за запертыми дверями. И делает глубокий разрез вдоль артерии, выше ее, а не поперек – и не в своей спальне, зная, что через десять минут появится опытная медсестра. Это не была попытка самоубийства. Это было послание тебе. Это предупреждение.

– Как ты можешь так говорить?!

– Послушай, я не сомневаюсь, что твоя крестная мать в самом деле больна – и в определенном смысле она нездорова вот уже много лет. Но я предполагаю, что она предпочитает всегда быть живой, как бы она ни заигрывала со смертью. Ей это нравится. Она оживает от ощущения битв и сражений. Пока она будет считать, что может увести тебя от меня, она с собой не покончит. Кто угодно, но только не Констанца.

– Но почему, Френк? Почему?

– Представления не имею. Такая уж она есть, – просто ответил он.

Такая она была и такой продолжала оставаться. Шло время, месяц за месяцем. Лето перешло в осень, и состояние Констанцы стало улучшаться.

С помощью транквилизаторов, отдыха и хорошего ухода она явно пошла на поправку. Вот она покинула свою спальню; на другой день она объявила, что чувствует прилив сил, даже может прогуляться. Через день она уже смогла встретиться с друзьями, а еще через день настоятельно потребовала возвращения в мастерскую. К ней вернулся аппетит; она казалась спокойной, здравомыслящей – и полной раскаяния. Она униженно извинялась за все тревоги и беспокойства, которые мне доставляла, за то, что на меня свалилась ее часть работы, за то, что пришлось отложить мою свадьбу.

– Теперь я все понимаю, – тихо сказала она мне однажды. – Я с самого начала была права относительно Френка. Понять не могу, почему я потом так настроилась против него. Он был очень добр ко мне, Виктория.

Я не поверила ей, услышав эти слова, но во мне стала зарождаться надежда. Я позволила себе думать: еще пару недель, самое большое месяц… Но я ошибалась. Столь же внезапно, как наступило улучшение, возникали рецидивы. Порой они приходили постепенно, когда она с ужасающей медлительностью начинала терять энергию, процесс этот я наблюдала с содроганием, а порой рецидив наступал внезапно и без предупреждения.

Эти переходы от здоровья к недомоганию, от надежды к отчаянию предельно измотали меня. Я пыталась разобраться с грудой заказов: некоторые пришлось отложить, как, например, шато во Франции; некоторые отменить, несмотря на возмущение клиентов; часть была в хаотичном состоянии, ибо телефонные звонки Констанцы, с помощью которых она давала противоречивые указания, заставляли ассистентов нервничать.

Я чувствовала, что никуда не могу от нее деться: она постоянно разыскивала меня по телефону, была ли я с клиентом или с Френком. Она могла позвонить в три утра, потом в четыре и потом – в шесть.

– Почему ты здесь? – кричала она. – Неужели и сейчас ты должна быть с ним? Виктория, ты мне нужна.

Сначала с помощью Френка я как-то справлялась: он постоянно был рядом, успокаивая и поддерживая меня. Но по мере того, как шли недели, превращающиеся в месяцы, я видела, что он тоже начинает меняться. Он больше не обсуждал со мной, что здоровье моей крестной матери идет на поправку или еще оставляет желать лучшего. Лицо его застывало в маске нетерпения, когда я заговаривала на эти темы. Мы все чаще разлучались, когда я проводила все больше и больше времени в делах, пытаясь справиться с ними, а Френк пропадал в своей лаборатории. А в тех случаях, когда барьеры между нами были готовы рухнуть, вмешивалась Констанца. Казалось, у нее было интуитивное ощущение подходящего момента. И как-то раз, выслушав десять телефонных трелей, я, сдавшись, подняла трубку, но Френк резко нажал на рычаг.

– Оставь, – гневно сказал он. – Ради Бога, прекрати. Оставь все это.

В ту ночь мы поссорились – то была наша самая худшая и болезненная ссора, полная обвинений и упреков. Утро застало нас в молчании, когда мы сидели напротив друг друга за кухонным столом. Я чувствовала себя отчаявшейся и униженной. Наконец Френк перегнулся через стол и взял меня за руку.

– Ты понимаешь, – сказал он, – что происходит с нами? Мы не можем побыть наедине. И вот что я сделаю – на следующей неделе мы поженимся. И на этот раз я хочу, чтобы ты дала мне слово: что бы ни случилось, мы не будем откладывать. Ты обещаешь?

Я сказала, что да, обещаю.

В тот же день Констанца явилась в мастерскую на Пятьдесят седьмой улице в хорошем деловом настроении. Все утро она с помощниками трудилась в своей привычной манере – изобретательно, с веселой слаженностью. Около двенадцати должны были явиться будущие перспективные клиенты, что заставляло меня несколько нервничать, но при их появлении Констанца была безукоризненна. Мы обсудили внешний облик помещений, цветовую гамму, порядок работ, их расписание. К половине первого мы с Констанцей стали показывать этим клиентам, мужу и жене, убежденным консерваторам, мастерскую. Там стол, сказала Констанца, некий особенный стол, который она хотела бы продемонстрировать, отличная работа некоего ирландца из штата Джорджия. Подойдя к столу, Констанца остановилась.

– Виктория, – тихим голосом сказала она, – кто повесил тут это зеркало? Кажется, я выразилась достаточно ясно. Я сказала: никаких зеркал.

Зеркало французской работы восемнадцатого века в тяжелой позолоченной раме висело на стене. Констанца какое-то время смотрела в него. Рядом с ней стояла огромная и очень ценная китайская ваза. Не говоря ни слова, она схватила ее и запустила прямиком в зеркало. Все разлетелось вдребезги – и ваза, и зеркало. Осколки стекла полетели во все стороны. Кто-то, как я предполагаю, клиент, сказал:

– Что тут, черт побери, делается?

Констанца, расправившись с вазой и зеркалом, принялась за другие предметы. Она расшвыривала их налево и направо, они летели бурным водопадом: коробки, канделябры, лампы. Наткнувшись на антикварный стул, она схватила осколок стекла и стала резать шелк обивки, затем миткалевую подкладку и, наконец, вырывать пряди конского волоса.

Она разломала стул в куски и раскидала их. Клиенты, конечно, сбежали задолго до того, как она расправилась со стулом. Я понимала, что они уже никогда больше не вернутся. Эта история, а они были достаточно известными людьми, к вечеру разойдется по всему Нью-Йорку.

Констанцу доставили домой в ее квартиру и приставили к ней круглосуточную сиделку. Пригласили нового врача. Прошло два дня; миновало три. Наконец мне пришлось признаться Френку, что случилось. Я пыталась объяснить, что вся сцена носила бредовый характер. С мрачным лицом он выслушал меня до конца, а потом взял за руку.

– Надевай пальто, – сказал он. – Я тебе кое-что покажу. Поехали со мной в институт.

– Я хочу показать, что представляет собой твоя крестная мать, – сказал он, вводя меня в лабораторию. – В последний раз я пытаюсь убедить тебя. Смотри. – Он усадил меня на стул. Передо мной на столе были два микроскопа. – Взгляни на эти слайды и скажи, что ты видишь.

«В последний раз» – эти слова перепугали меня. Я видела, с какой силой эмоции владеют им; я чувствовала их, когда он прикасался ко мне. И лаборатория испугала меня своими медицинскими запахами, голубоватым свечением ламп. Плитки пола были белыми, квадратными, каждая сторона по двенадцать дюймов. У каждого предмета здесь было свое предназначение: у всех слайдов, у всех пробирок были этикетки. Вокруг нас располагались высокоточные инструменты. Да, я опасалась лабораторий, в которых не было места никакой неопределенности, если не считать беспорядочного движения клеток в окулярах микроскопа. Здесь не играли полутона и не могло быть различных истолкований фактов: что-то или так – или не так. Я могла понять, почему Френк говорил мне, что правда всегда проста.

Наконец я неохотно приникла к окуляру. Френк стоял за мной. Он сказал:

– И тут и там образцы крови, увеличенные в несколько тысяч раз. На слайде справа – кровь, взятая у здорового человека. Округлые образования, которые ты видишь – это белые кровяные тельца, а те, что напоминают маленькие палочки, – это вирусы. Ты видишь, как действуют белые тельца? Они преследуют вирусы, нападают на них и, если хочешь, обезоруживают их. Даже в здоровом теле идет такая война. Она продолжается беспрерывно. Стоит только попасть в пределы тела вирусу, микробу, как организм сразу же отряжает на защиту белые кровяные тельца. А теперь посмотри в левый микроскоп. Этот образчик крови взят у человека, который умирает от лейкемии. Защита организма, его иммунная система отступает. Больше того, она терпит поражение. Белые кровяные тельца, которые должны служить организму защитой, сами подвергаются нападению. Организм разрушается.

Он остановился. Я выпрямилась. Он мягко сказал:

– Ты понимаешь? Я показал это тебе, потому что только так я могу объяснить: лично для меня второй слайд – это олицетворение Констанцы.

– Ты говоришь чудовищные вещи.

– Знаю. Но я в этом убежден. Я далеко не так жестокосерден, как тебе кажется. Я могу и пожалеть ее, но до определенного предела. Я знаю, что, должно быть, имеются причины, в силу которых она стала такой. – Он напрягся. – Я не верю в представление о чистом зле. Думаю, никогда и не поверю. Тем не менее я воспринимаю ее как зло. Я видел это в Монтегю Штерне. В близнецах Ван Дайнемах. И вижу по нас. И тут я подвожу черту – именно сейчас. – Помолчав, он продолжил: – Если хочешь, можешь осуждать мое мнение, но я считаю большой ошибкой думать, что можно мирно сосуществовать рядом со злом.

Снова наступило молчание. Я слышала в его голосе и мольбу, и гордость, и несгибаемую убежденность идеалиста в то, чему он был глубоко предан. Я подумала: я так и предполагала, мы придем к этому. Я не отводила глаз от белых плиток пола: двенадцать дюймов в одну сторону, двенадцать – в другую.

– Могу я сказать кое-что еще? – Он наклонился ко мне. – Изучая медицину, я сталкивался с людьми, которые, умирая, страстно хотели поправиться и жить дальше. Ребятишки. Мужчины и женщины лет двадцати или тридцати, люди, которые должны были поддерживать и защищать своих близких. Отцы, которые хотели жить ради своих жен и детей. Как страстно они рвались к жизни; мне приходилось проводить с ними время, зная, что они умирают. Вот почему, как видишь, я не реагировал, когда твоя крестная попыталась перерезать себе вены. В физическом смысле она не больна. Все при ней. У нее есть твоя любовь. Все, что необходимо для нормальной жизни. Если она решит умереть, значит, таково будет ее решение. И подведет ее к такому решению врожденная злобность характера.

– Она в самом деле больна, Френк. В твоих словах далеко не вся правда. Больно ее мышление…

– Возможно, – коротко бросил он. – Порой я и сам в это верю. А порой крепко сомневаюсь. Да, ей свойственны некоторые слабости, и у нее высокий уровень притязаний. Я думаю, она сейчас в печали – в искренней печали, но, требуя, чтобы нянчились с ней, лелеяли ее, она хочет довести себя до полного краха. И пока такая политика приносит результаты, она будет ее придерживаться. Мы назначили дату нашей свадьбы – она перерезала себе вены. Она швыряет вазы и раскалывает зеркала. Тебе не кажется, что ей довольно удобно считать себя серьезно больной? Циклы ее припадков без труда можно предсказать. И вечером, когда ты описывала все эти драматические события, они показались мне довольно странными. Все произошло два дня назад? Тем не менее, когда я сегодня сидел с ней за ленчем, она показалась мне в добром здравии и прекрасном состоянии духа.

– Ты сегодня завтракал с Констанцей?

– Да. В ее апартаментах. Она пригласила меня, и я пришел. Она сказала, что ей надо безотлагательно поговорить со мной. И вот в чем оказалось дело. Она хотела вручить мне это.

Он протянул мне полоску бумаги. Я увидела – это был чек; чек на более чем внушительную сумму. Выписан он был на фонд Скриппа – Фостера. Чернила были черные, буквы черные – ровные и выразительные. Я сосчитала нули.

– Без сомнения, это взятка. – Он слегка пожал плечами. – Она намекнула мне, что пришло время понять – я должен дать тебе свободу. Она объяснила, насколько мы не подходим друг другу, что я принесу тебе несчастье, что я мешаю твоей карьере и что ты совершенно не подходишь на роль жены ученого. Она предположила, что тебя не устроит вести скромный образ жизни, что тебе никогда не приходилось экономить и что с моей стороны эгоистично обрекать тебя на нищенское существование. Она сказала, что знает, какую роль в моей жизни играет работа, и посоветовала мне, для моего же собственного блага, заниматься только ею. И этот чек предназначен для того, чтобы помочь мне в этом начинании. Он будет выплачен, когда и если она увидит результаты: видишь, дата на нем будет реальна только через месяц.

– И она пожертвует эту сумму?

– Так она говорит. Она была совершенно искренна и спокойна при этих словах. Теперь, когда ты убедилась, я порву его. Я не хочу иметь с ним дело, с этим чеком: так что, как видишь, мы порвем его мелкими кусочками, на сотню обрывков. Вот так. – Он кинул обрывки под стол. Затем повернулся ко мне. – Теперь я должен попросить тебя еще кое о чем. – Он грустно посмотрел на меня. – Выйдешь ли ты за меня замуж на этой неделе? Или ты собираешься и дальше откладывать? Я уже в начале вечера подумал, что ты хочешь мне это предложить. Я видел по твоему лицу. Нет, – остановил он меня жестом. – Не торопись. Прежде чем ответишь, ты должна знать, что будет одно условие.

– Условие?

– Я больше ни при каких обстоятельствах не встречусь с твоей крестной матерью. Она забирала наши письма. Она выписала этот чек. Она действовала против тебя таким образом, что я никогда не смогу этого забыть. Никогда. Так что я подвожу черту. Вот так.

– И ты никогда больше ее не увидишь? – Я не отрывала глаз от плиток пола.

– Никогда. Я не хочу, чтобы она когда-либо оказалась в нашем доме. Если у нас будут дети, а я от всего сердца надеюсь на это… – У него перехватило дыхание. – Я хочу, чтобы у нас были дети, но не желаю, чтобы они виделись с ней. В таком случае я никогда не буду чувствовать себя спокойно и в безопасности.

– Ты изгоняешь ее, – медленно произнесла я, видя перед собой все те же плитки. Я подняла глаза: – Ты изгоняешь ее, Френк, как и мои родители. Ты это понимаешь?

– Конечно. Когда я пытался решить, как поступать, я вспомнил и об этом, что и придало мне уверенности. Я был прав. Я делаю это ради тебя, как, подозреваю, действовали и они.

– И это условие… – Я помолчала. – Относится ли оно и ко мне тоже? Мне тоже не будет позволено видеться с ней?

– Ты думаешь, я пытаюсь ввести жесткие ограничения? – Он покраснел. – Ты несправедлива ко мне. Ты сама должна решить, хочешь ли ты с ней видеться или нет. Я бы попросил тебя этого не делать.

– Попросил бы? Ах, да, понимаю. Значит, у меня есть какой-то выбор? – Я встала. – Это очень любезно с твоей стороны, Френк, – предоставить мне свободу выбора, когда речь идет о женщине, которую я воспринимаю как свою мать. О женщине, которая воспитала меня…

– Она не твоя мать. И то, как ты ее воспринимаешь, – это часть той самой проблемы. – Он гневно повернулся ко мне и схватил за руку. – И она вела себя по отношению к тебе, как истая мать, не так ли? Какая мать позволит себе прятать письма, которые двое ребятишек пишут друг другу? Какая мать позволит себе подкупить ее будущего мужа? Что еще она должна сделать, прежде чем ты наберешься мужества порвать с ней? Когда ты смотришь на нее, ты слепа, ты хоть понимаешь это?

– Ты ошибаешься. Я не слепа. – Я высвободила руку. – И тут не стоит вопроса о мужестве. Мне не надо читать нотации…

– Читать нотации? Для тебя это нотации?

– Ты притащил меня сюда, как ребенка, усадил за микроскоп и заставил смотреть в него. Говоришь, что женишься на мне, но ставишь условия. Условия – когда речь идет о браке? Я ненавижу это. И презираю.

– Виктория, подожди. Ты не поняла. Слушай…

– Нет. Это ты послушай. Констанца права в одном смысле. Мы действительно разные люди. Мы и не думаем одинаково, и мы не чувствуем одинаково. Для тебя все четко, ясно и понятно, как в твоих делах. Черное и белое. Правые и виноватые. А для меня это все не так. В конечном счете, мне не важно, понимаешь ли ты, плохая или хорошая Констанца. Какая бы она ни была – а она и та, и другая, ей все свойственно, – я люблю ее. Я не могу прекратить ее любить потому, что я ее не оправдываю. Это не срабатывает. И мораль тут ни при чем. Что бы она ни делала, какой бы она ни была, я люблю ее – без всяких условий, как дети любят родителей или родители детей. И я не могу положить этому конец лишь потому, что ты мне это сказал. И я никогда не выйду замуж ни за кого, кто будет меня принуждать к этому.

Я остановилась. У Френка было бледное окаменевшее лицо.

– Ein dummes englishche Mädchen, – уже потише и спокойнее продолжила я. – Ох, Френк, неужели ты не видишь? Когда-то ты мне сказал эти слова, и теперь какая-то часть тебя продолжает так же относиться ко мне. Ты думаешь, я осталась медлительной, глупой, отказываюсь видеть очевидное, но ты ошибаешься. Я знаю, что не умна так, как ты, но порой я понимаю то, что тебе недоступно. Я не всегда бываю слепа. Порой я отлично вижу.

– А я нет? Ты это хочешь сказать?

– Я думаю, что ты склонен все упрощать. Ты пытаешься заставить людей соглашаться со своей точкой зрения. Ты стараешься классифицировать их: этот отвечает твоим идеалам и принципам, а этот – нет.

– Я люблю тебя, – сказал он, и я увидела, что с его лица сошла завеса замкнутости. – Я люблю тебя – без всяких условий. И я думал, что ты это понимаешь.

– Но ты не изменишь свою точку зрения? Относительно Констанцы?

Он продолжал стоять спиной ко мне. Наступило молчание, полное борений и нерешительности. Наконец он сказал:

– Нет. Я хочу, чтобы наш брак оставался нерушимым. И не могу изменить свою точку зрения.

– Ты считаешь, что Констанца угрожает нашему браку?

– Я не сомневаюсь, что она это будет делать.

Наступила последняя пауза. Мы понимали, что оказались в безвыходном положении. Я, хотя и находилась в тупике, осознавала, что, если вот сейчас Френк повернется ко мне или заговорит, или коснется меня, я ослабну и сдамся. Лишь чтобы остаться с ним, я буду готова согласиться с чем угодно. Я не сомневалась, что и он это понимал. И поэтому с неуклонностью, которая также составляла часть его личности, он не повернулся, не заговорил, не прикоснулся ко мне. Решение предстояло принимать мне; и Френк, которой учитывал этику, когда высчитывал тактику любви, позволил мне принять его, как подобает взрослому человеку – он принял мои условия в молчании. Наконец я сказала:

– Очень хорошо. Быть по сему. Я ухожу. Так будет лучше.

– Уходишь? – Он повернулся.

Я не могла взглянуть ему в лицо.

– Уезжаю во Францию завершать тот самый заказ. Какое-то время буду заниматься работой только в Европе. Справлюсь.

– Работой. Я предполагаю, она всегда при тебе. – Он поднял было один из микроскопов и с безнадежным видом поставил его обратно. – Наверно, и я уйду в работу. – Он помолчал. – Я готов отдать почти все, что у меня есть, лишь бы этого не произошло, знаешь ты это?

– Почти все? Только не свои принципы, Френк?

Как только эти слова были произнесены, я пожалела о них. Он отвернулся.

– Да, мои принципы жесткие и негибкие – ты мне это уже говорила. Я не хочу расставаться с тобой в спорах…

– Тогда я ухожу, – сказала я.

Я подождала еще несколько секунд. Я возилась с глупыми, но полезными женскими безделушками: перчатки, сумочка. Френк стоял, глядя в окно. Он не оборачивался. Несколько погодя, когда молчание продолжало длиться и расстояние, разделявшее нас, невозможно стало преодолеть, я направилась к дверям.

Последнее, что он мне сказал, когда я выходила в коридор, было то ли требованием, то ли мольбой.

– Не пиши мне, – сказал он. – Я не хочу больше надеяться. Не пиши.

* * *

Из лаборатории я направилась прямиком в квартиру Констанцы. Думаю, она ждала меня. Я почти физически ощущала, как напряжение этого ожидания потрескивает в воздухе электрическими искрами. Обедала она в одиночестве. Одета она была с изысканной элегантностью, с умело наложенным гримом. Не было и следа ее болезни; ела она, как привыкла, небольшими кусочками – ломтик тоста, дольку сыра, половину бисквита, несколько пурпурных виноградинок. Сегодня должна была состояться наша последняя встреча – я уже решила, – и она была краткой. Я сидела в этой переполненной воспоминаниями, лакированной, как китайская шкатулка, комнате, пока Констанца непринужденно болтала о том и о сем, перескакивая с темы на тему. Я не слышала ни слова из того, что она говорила. Я думала о ней и о Френке, о двух людях, которых я любила больше всех на свете; оба старались разными путями и руководствуясь разными мотивами заставить меня сделать выбор. Не склонившись ни на чью сторону, я не чувствовала, что чего-то добилась, во мне не было уверенности. У меня не было слов и не осталось сил.

– Констанца, – прервала я ее, когда больше не могла выносить ее болтовню. – Почему ты забирала наши письма?

Легкая краска появилась у нее на щеках. Я могла предполагать, что она будет спорить и все отрицать, но мне стоило бы знать, что Констанца справлялась и не с такими ситуациями.

– Ты нашла одно? Я знаю, что ты рылась в моих вещах. – Она помолчала. – Я должна сказать – вскрыла я только одно. Последнее. Остальные я выбрасывала не читая.

– Констанца, это ничего не меняет. То, что ты делала, было гнусно и жестоко.

– Знаю.

– Тогда почему ты это делала? – Я прервалась. – Я ухожу, Констанца. Я ухожу и от тебя, и от Френка. И я никогда больше не вернусь сюда и не увижусь с тобой. Но, прежде чем уходить, я хотела бы знать: почему ты делала такие вещи?

– Я не уверена… – Похоже, она взвешивала ситуацию. – Мне всегда было трудно искать объяснение своим поступкам. Другим это удавалось куда легче. Они поступают так потому-то и потому-то. Я же всегда видела перед собой многообразные причины – и они могли меняться день ото дня…

– Констанца, все это я слышала и раньше. Почему ты так поступала?

– Ну, думаю, только ради тебя. И ради себя тоже – не могу это отрицать. Может, я ревновала. Но главным образом ради тебя. Понимаешь ли, я заглядывала вперед, в будущее. Ты возлагала такие надежды на эту дружбу, что я сказала себе: «Этот ее друг может предать ее. Ему надоест эта переписка, или он забудет ее, или он вообще погибнет. И со временем, пусть даже она расстанется с иллюзиями, у нее останется разочарование, как женщины всегда испытывают разочарование в мужчинах». Я хотела уберечь тебя от всего этого. И ты видишь…

Она начала жестикулировать руками, поблескивающими кольцами. Она пришла в возбуждение.

– Ты полностью доверилась ему, я это видела. А это всегда является ошибкой. Никогда не позволяй себе подобной доверчивости, Виктория. Ты словно сама себя заключаешь в тюрьму и выбрасываешь ключ от камеры. Чем больше ты привязываешься к кому-то, тем большее тебя постигает разочарование. Мужчины разбираются в этом куда лучше женщин. Они кое-что держат при себе. В то время как мы всецело отдаемся любви. И мы же терпим самые большие поражения.

– Констанца, я была ребенком, которая писала своему товарищу, и шла война…

– Да, но друг-то не совсем обычный. Друг с неординарными способностями. Мальчик, который мог ощутить запах крови и войны… в лесу. Может быть, поэтому я и была настроена против него.

– С чего это? Тебе нравилась эта история. Ты сама мне говорила.

– В том месте погиб мой отец. – Она отвернулась, спрятав лицо. – И мне никогда не нравилась эта история.

Я понимала, что нет смысла в дальнейших расспросах. В ответ я получила бы еще более изощренные объяснения, которые уводили бы меня все дальше и дальше от предмета разговора. Я встала. Констанца сразу же насторожилась.

– Что ты собираешься делать?

– Я уже сказала тебе, Констанца. Я ухожу.

– Ты не можешь уйти. Нам нужно поговорить.

– Нет. Ты и так говорила слишком много. Как всегда. И я больше не хочу тебя слушать.

– Ты не можешь уйти. Я еще больна. Я себя по-прежнему плохо чувствую.

– Тебе придется поправляться без моей помощи, Констанца. Не сомневаюсь, это у тебя получится. Да, тебе стоит узнать! Френк порвал тот чек.

– До чего благородно с его стороны! Он всегда был благороден, что и продемонстрировал, поэтому ты и решила не выходить за него замуж?

– Нет. Я восхищаюсь им и люблю его, Констанца. И его поступок не имеет отношения к моему решению. А сейчас я ухожу…

Она тревожно дернулась и встала.

– Но ты не совсем уходишь? Ты вернешься?

– Нет. Я не вернусь.

Когда я направилась к дверям, она кинулась за мной. Я увидела ее глазами Френка: маленькое, изящное, декоративное, возбужденное и опасное создание, которое старается всех подчинить разрушительному влиянию своего силового поля. На мгновение мне показалось, что она в самом деле перепугана. Она жестикулировала в воздухе тонкими ручками. Кольца рассыпали искры. Она рванулась ко мне движением ребенка, всем своим видом демонстрируя требовательность и обиду, моя крестная мать, которая так и не выросла. Она положила руку мне на предплечье. Я подумала, что она попытается поцеловать меня. Пряди ее волос щекотали мне щеку. Я ощутила привычный ее аромат: папоротника и свежей земли. Поцелуя не последовало. Я переступила порог. Констанца схватила меня за руку.

– Подожди… прошу тебя, остановись. Ты уходишь из добрых чувств – теперь я понимаю. Ведь так, да? Я вижу это по твоему лицу. О, пожалуйста, не уходи! Побудь еще немного. Ты не можешь бросить меня в одиночестве. У меня совершенно нет сил. Останься со мной. Посмотри, Виктория, ты только посмотри на эти комнаты, полные воспоминаний. Вот тут ты стояла, именно тут, в середине ковра, когда я подрезала тебе волосы. Ты помнишь косички – как ты терпеть их не могла? И Берти – вспомни Берти. Когда он стал старым и больным, он тут лежал – вон в том углу. Тогда ты любила меня. А книги, разве ты не помнишь все эти книги своего отца? Прошу тебя, остановись. Вот прямо здесь. Посмотри на этот холл. Разве ты не помнишь тот день, когда ты приехала и вошла сюда? Какая ты была серьезная торжественная малышка! Ты стала считать отражения: шесть Викторий, потом семь, а потом восемь. Посмотри еще раз. Смотри же. Сосчитай снова. Ты видишь, какой высокой и строгой ты стала? А я такая маленькая и грустная, видишь? Посмотри – ты видишь слезы? У меня болит сердце. Констанца и Виктория. Мать и дитя. Скольких из нас ты видишь? Девять? Десять? Их гораздо больше. Молю тебя, Виктория, не оставляй меня, я не хочу оставаться одна…

Я оставила ее, оставила Констанцу в холле, со всеми ее отражениями, которые теперь и будут составлять ее общество. До того момента, пока не захлопнулась дверь, она была уверена: она уговорит меня вернуться, ибо убеждать она умела, стоило только вспомнить всех, кто любил ее.

В течение нескольких недель Констанца продолжала преследовать меня по телефону. До того, как я уехала во Францию завершать работу, я несколько раз виделась с Френком. Вспыхивали споры, звучали мольбы, сменившиеся грустным молчанием, когда были собраны вещи; торопливые встречи, когда обоим нам было трудно смотреть в глаза друг другу.

Он настоял, чтобы проводить меня в аэропорт. Никто из нас не знал, что говорить, думаю, мы сожалели о его решении проводить меня. Я прошла паспортный контроль, и, обернувшись, бросила на него еще один, последний, взгляд. Френк выглядел потерянным. Он напомнил мне беженцев с фотографии, у которых не было ничего ни впереди, ни позади.

Я испытала желание вернуться, но мои вещи уже уплыли и пора было подниматься по трапу. Я подвела черту, как это делал он.

Спустя какое-то время, думаю, что, должно быть, прошло года три, я столкнулась с ним, но на расстоянии.

«Таймс» посвятила редакционную статью новому поколению американских ученых: на обложке журнала были помещены фотографии тех десяти из них, которые, по мнению «Таймс», занимают ведущее положение в своих областях знания. Астрофизик, ядерный физик, биохимик. Биохимиком был доктор Джерард. Тогда я и написала ему, поздравляя с достижениями в своем деле. Полученный мною ответ был очень похож на мое собственное письмо – осторожное, сдержанное, общие слова.

Спустя примерно два года, когда я работала над заказом в Калифорнии, я снова увидела его – и снова в отдалении. Как-то вечером, сидя в одиноком гостиничном номере, я включила телевизор, и он появился на экране. Показывали документальную серию, цель которой заключалась в том, чтобы медицинские исследования стали понятны законодателям. Френк занимал центральное место в этой программе. С задачей он справлялся отлично: и научные исследования, и отчаянная борьба с болезнями были изложены трогательно и понятно.

Мне показалось, что он не изменился. Эта серия, и те, что последовали за ними, сделали Френка знаменитостью. Он обрел редкий имидж: ученый, который может и умеет общаться с обществом. Я была готова написать ему, но его новая роль пугала меня. Я не написала, хотя однажды, когда шла его программа, я ослабела и прикоснулась к экрану. Я касалась его волос, его лица, его глаз, его губ. Электроника пульсировала под моими пальцами, и стекло кинескопа было теплым. Боже, как мне его не хватало!

Он тоже написал мне. Это было примерно за полгода до того, как заболел мой дядя Стини, до того, как я отправилась в Индию. Похоже, он также издали увидел меня. В одном из американских журналов он прочел статью о моей работе: там же были фотографии дома шестнадцатого столетия, теперь музея, который я помогала реставрировать в Северной Англии.

Он вежливо поздравил меня с этой работой. Письмо было коротким, и я бессчетное количество раз перечитывала его. Я повсюду таскала его с собой. Оно было подписано так, как он привык подписывать свои детские письма: «Твой друг – Френк».

Когда ты кого-то любишь, то постоянно преследует искушение увидеть в любом слове тайное послание, расшифровать его: читая между строк, видишь то, что хочешь увидеть, – это-то я знала. Я понимала, что любовь имеет что-то общее со шпионажем.

Я раздумывала над словом «друг». С одной стороны, оно властно напоминало о прошлом. С другой стороны, услышать «друг» от любовника, от человека, которого я в свое время считала уже своим мужем, это был всего лишь вежливый, ни к чему не обязывающий жест. Если бы Френк подал мне еще хотя бы один знак, маленький, еле заметный намек, я бы ответила ему. А так я колебалась; я откладывала; я тянула день ото дня. Дяде Стини становилось все хуже. Я так и не ответила на письмо, которое, как я надеялась, может стать началом: я слишком боялась ошибиться. Вместо этого я позволила, чтобы время одержало верх надо мной и утащило куда-то в сторону. Я вернулась в Винтеркомб, чтобы помочь Стини умереть так, как ему хотелось. Я слышала голос Френка, когда Стини читал мне письма Векстона, я различала зов любви и здравомыслия. Может, там и начались перемены во мне.

* * *

Вот чем были отмечены перемены: я организовала похороны; я поехала в Индию; я вернулась в Америку; я стала искать свою крестную мать; я вернулась в Винтеркомб; я читала. Я искала, что представляет собой Констанца – и в процессе поисков я снова нашла Френка Джерарда, нашла я и себя.

И тем октябрьским вечером я поехала из Винтеркомба на лекцию в Лондон. Аудитория была огромной, и она вся была забита слушателями. Я села в заднем ряду, рядом со студентом, джинсовая куртка которого вся была обвешана значками. Они оповещали о лозунгах нового поколения: «Занимайтесь любовью, а не войной!»

Я помню, что лекция носила сугубо технический характер и сопровождалась демонстрацией слайдов – клетки с картинами мира, о существовании которого мы не подозревали. Я не помню, о чем шла речь, я не слышала ничего, кроме звуков его голоса.

В какой-то момент мне показалось, что он увидел меня. Взгляд его был устремлен как раз на задние ряды, он запнулся на середине предложения и снова продолжил. Говорил он без записей, и лишь в этот момент запнулся.

Когда лекция завершилась, последовали поздравления, затем доктор Джерард оставил аудиторию. Я знала, что должен состояться прием, я видела, как собирались на него студенты в аудитории и как профессура пыталась избавиться от них.

Я поступила так, как и собиралась: оставила портье предварительно написанное послание доктору Джерарду. Пробило десять, когда я добралась до Винтеркомба. Векстон ушел спать. Он оставил мне записку. В ней говорилось: «Звонила твоя крестная. Номера она не оставила. Послания тоже. Сказала, что перезвонит».

Какое-то время я смотрела на эту записку. Огонь в камине затухал. Я подбросила еще несколько поленьев и не сводила с них глаз, пока пламя не охватило их. До сегодняшнего дня Констанца была далека от моих мыслей, и не ее звонка я ждала этим вечером.

Я устроилась у огня, поставив телефон рядом на столик. Я почти забыла о Констанце. Я молила телефон, чтобы он наконец зазвонил. Я пыталась прикинуть, сколько может длиться прием, в какое время Френк Джерард получит мою записку. В десять? Одиннадцать? И, получив ее, позвонит ли сразу, или на следующий день, или вообще не позвонит? Прошел час. Каждой из этих молчаливых минут я искала и находила объяснения и оправдания: прием продолжается, портье забыл передать, записка передана, но пока осталась непрочитанной.

В половине двенадцатого пришли другие причины для объяснения молчания – и не столь уж невинные. В это время особенно разыгрывается воображение. Я поняла, насколько глупо по прошествии такого времени предполагать, что Френк думал обо мне так же, как я думала о нем.

И, наконец, в одну минуту после полуночи телефон зазвонил. У меня замерло сердце. Сорвав трубку, несколько секунд я слышала только молчание. Когда наконец прорезался голос, он был искажен расстоянием: сначала он звучал четко и ясно, а потом стал уплывать.

– Виктория, – сказала Констанца.

Разочарование мое было предельно острым: я не могла вымолвить ни слова. Снова наступило молчание, перемежаемое вздохами на другой стороне, и снова она заговорила:

– Ты прочитала то, что я тебе подарила?

– Кое-что. Не все. Констанца, где ты?

– Я звоню… с вокзала.

– Констанца…

– Ты начала с самого начала? И еще не добралась до конца?

– Нет…

– Я знала, что у тебя не получится. Как тебе понравились цветы, что я оставила у Берти?

– Констанца…

– До чего все грустно! Они уж никогда не вернутся, ты понимаешь? Они остались лишь пятнышком на картине жизни. То ли фокус был неправильно взят, может, кто-то дернулся в неподходящий момент, и все расплывается. Ты разрешила загадку убийства? Ты поняла, кто был жертвой и кто убил? Я должна бежать…

– Подожди…

– Не могу, дорогая. Со мной тут кое-кто. Он уже зовет меня. Боюсь, он теряет терпение. Ты же знаешь, каковы эти мужчины! Лучше не заставлять их ждать. Просто я хотела убедиться, что мой подарок попал по назначению. Прощай, дорогая. Люблю и благословляю.

Она повесила трубку. Теперь я слышала только гул на линии. Во мне еще звучал голос Констанцы: даже через временной провал в восемь лет он сохранял свое влияние на меня.

Я до сих пор не уверена, только ли Констанца заставила меня в последний раз вернуться в прошлое. Думаю, что частично она, частично человек, которого я любила, частью то, что сидеть и ждать становилось невыносимо.

Я хотела действовать, вместо этого я принялась читать. Я открыла ящик стола и снова вытащила дневники Констанцы. Я положила их на письменный стол моей матери. Какое-то время я просто смотрела на них. Я боялась этих невозмутимых черных обложек.

Я обманула Констанцу. Я вытащила самый последний блокнот из их стопки. У меня не было желания читать о предполагаемом убийстве или углубляться в давнюю семейную историю. Я хотела забежать вперед. Я хотела понять загадку пропавших писем, точку зрения Констанцы на те мои возможности, которые я упустила. Я открыла нижний блокнот на первой же странице. И прочитала: «Я решила, что этому браку необходимо положить конец».

На мгновение мне показалось, что я с первой же попытки наткнулась на нужное место. Затем я увидела дату: декабрь 1930 года. Почерк был неровным. Я стала лихорадочно перелистывать страницы, пока не дошла до последней даты: январь 1931 года. Дальше шли чистые листы. Я отшвырнула блокнот. Я стала рыться в других – один, второй. Я была вне себя от растерянности. В конце концов, все поняв, я снова сложила их в порядке. Я убедилась, что Констанце и на сей раз удалось меня обмануть: слишком быстро кончилось ее повествование. Едва только я углубилась в него, она бросила писать.

И тут я разозлилась. Если мне не доведется услышать голос Френка Джерарда, я хотела хотя бы видеть его имя. Вместо этого последний блокнот Констанцы имел отношение лишь к моим крестинам.

На мгновение я испытала ненависть к этим дневникам. Мне захотелось швырнуть их, все до одного, в огонь и смотреть, как они горят. Я почти была готова это сделать, но тут остановилась. Последний блокнот я по-прежнему держала в руках. Он был открыт на последних страницах.

И на них я прочитала то, что поразило меня до глубины души.

Я тупо смотрела на последовательность слов. Они сливались в предложения, те выстраивались в абзацы, части текста несли в себе смысл. Здесь, на этих страницах, таилось разрешение загадки и объяснение моего прошлого.

Тогда я прочитала последний кусок дневника, самый короткий. В нем было не так много страниц. Когда я кончила, то поняла, почему Констанца сделала мне такой подарок. Я поняла, почему было вскрыто письмо.

Наконец все части загадки послушно легли на место. Я поняла, что случилось в 1930 году на моих крестинах, поняла, что происходило за двадцать лет до этого, в 1910 году. Смерть и рождение: теперь все нашло свое объяснение. Теперь наконец передо мной было имя жертвы, личность убийцы, сущность преступления.

В ходе предыдущего чтения я не уловила нескольких намеков. В некотором смысле я была введена в заблуждение: в других случаях я добровольно закрывала глаза. Констанца поймала меня на крючок, но, завершая чтение, я понимала: я позволила себе попасться в последний раз.