Мыслимо ли такое отстранение, если вы живете под одной крышей с собакой?

Мне 47 лет, и я уже ни в чем не могу быть уверен. Из десяти фантомов, буравящих мой мозг, с пятью я готов раскланяться — они проходят у меня по ведомству живых. Мне так же легко произнести да, как сказать нет. «Заискивать» и «возроптать» — для меня одно и то же. Протагониста из «Постороннего» Альбера Камю я вполне могу счесть своим кузеном, и подобной родни у меня наберется на целую кунсткамеру. Добавлю, что приступы равнодушия ко всему, что меня окружает, мне самому то и дело кажутся патологическими — стоит им лишь на миг угаснуть. В период таких «ремиссий» я думаю о себе как о крепости, которую никто не осаждает, но которая на всякий случай полна стражников, затаившихся у бойниц — с луками, стрелами, копьями, боевыми топорами и ушатами кипящей смолы. Вот он, пожалуй, эскиз на тему «я и мир». Однако мои суждения о собаке (стоящей как бы особняком от всей прочей Вселенной) — это уже нечто иное. Это точка незамерзания. Это душа нараспашку. Это путешественник, все время видящий берег и все время к нему стремящийся. Уже пять лет длится это загадочное каботажное плавание, где расстояния измеряются поводком, протянутой рукой и влажным розовым языком, всегда готовым лизнуть. Пять лет — с тех пор, как жена принесла и положила под новогоднюю елку черного ушастого щенка, — я пытаюсь с посильной степенью объективности ответить на вопросы: не страдает ли человек каким-нибудь тяжким психическим недугом, если обходится без собаки? И не может ли случиться, что однажды такой человек возьмет и проломит соседу по лестничной клетке череп? Или снимет с него скальп? Или распилит его пополам?

Да, я понимаю: вопросы — идиотские. Но ведь и любовь — это отчасти сумасшествие. А собак я люблю. Не без исключений, но — люблю.

«Первенца» — того самого, черного, новогоднего — мы нарекли Терькой. Или Тери. Или, если блюсти помпезность — Теруэлем. В честь небольшого — сопоставимого по населению с Рубежным, где я живу, — городка на Пиренеях (Испания, Арагонская автономия, 181 км от Сарагосы, где Яну Потоцкому угодно было «найти» знаменитую рукопись, и 300 км от Мадрида). Мысль наша бежала извилистым путем, компас же указывал на то, что в понятийной матрице «английский кокер-спаниель» ключевое слово все-таки «спаниель» — то есть испанец.

Ну да, безусловно, чуть погодя мы обнаружили дюжину отличий нашего милого пса от классического английского кокер-спаниеля, но поначалу он казался нам типичным идальго, ведущим свой род чуть ли не от Сервантеса. Есть версия, по которой само название породы произошло от карфагенского слова «спан», что означает — кролик, но мы с ней не желали считаться. Равно как не хотели рыться в английских корнях «spy» (выслеживать) и «nail» (схватить, поймать), чтобы затем сшивать их воедино. Несмотря даже на то, что «британский след» заслуживает известного респекта: в 1576 году придворный лекарь Елизаветы Английской — Джон Кайес — составил первую классификацию породистых собак; из десяти групп он выделил пять групп спаниелей, а их прародиной определил именно Испанию.

Короче, щенок мог быть только доном и грандом, и никем больше. Хотя бы его родословная терялась в пойме священного Нила.

Какое-то время спустя мы купили полезную книгу из серии «Семейные любимцы», с забавной вислоухой мордой на обложке. Там действительно говорилось о том, что собаки, похожие на спаниелей, встречаются уже на фресках Древнего Египта. Имелась ссылка на Геродота, описывавшего, каким почетом и уважением пользовались четвероногие друзья у соотечественников Клеопатры (причем задолго до рождения знаменитой царицы). В честь них был даже построен Кинополис — город собак. По умершому псу устраивали траур, тело бальзамировали и хоронили с почестями на специальном кладбище.

Если верить книге, то триумфальное шествие лопоухих носителей «интеллекта, доброты и хитрости» (триада кинолога Вилара) продолжилось в других столетиях и в других странах.

Например, при дворе Филиппа II Македонского, отца Великого Александра, в IV-м веке до Р.Х., чеканились золотые монеты с изображением собак, весьма напоминающих спаниелей. А французский Король-Солнце Людовик XIV (это уже в XVII-м веке) любил этих очаровательных сорванцов столь рьяно, что каждому из них ежедневно даровал монаршей десницей по семь сухариков, специально выпекаемых королевским пекарем…

Обо всем этом мы узнали позже. А в то 31 декабря все семейство было занято другим: скрупулезным разглядыванием карты Испании.

Нам пришлось отмести массу вполне пристойных топонимических кличек: Сифуэнтес, Понтеведра, Эль-Ферроль, Пособланко (вообразите, орать с утра на востоке Украины: «Понтеведра! Ко мне! Куда ты погнал эту драную кошку, черт бы тебя побрал?!»). Время шло. Близилась полночь. Мы начинали нервничать. Еще бы: уже приобресть в качестве визитной карточки две желтоватые лужицы — и все еще не иметь в арсенале звучного имени!

Наконец я ткнул пальцем: Теруэль. Все, банзай! Прижилось. Приклеилось. Совпало.

Терька рос резвым парнем. Сказать правду, он был не самого храброго десятка. Нашкодив и боясь наказания, мог оскалиться и укусить. После чего забивался под диван и угрожающе рычал до наступления перемирия (парламентером выступал, естественно, я). Иногда он сбегал от меня на прогулке, в окрестных рощицах. А когда возвращался, вся спина была испачкана жидким зеленоватым дерьмом. От него разило, как из выгребной ямы. Меня в ту пору не покидало ощущение, что подобные «художества» — его подленькая месть мне, непонятно на чем зиждущаяся. Я ругался, суля ему кары небесные. Жена выливала на это вонючее чудовище пригоршни шампуня. Бывало и так, что он вообще убегал. Распсиховавшись, я возвращался домой один, с поводком в руках. Клялся, что наступит срок — отведу его подальше в лес и оставлю там насовсем: пусть живет как хочет. В таких случаях сын брал поводок, как эстафету, и в молчаливом осуждении моего поступка (точно это я кинулся во все тяжкие, а не Терька) шел его разыскивать.

Однажды я наказал пса тем, что, «заарканив» его после очередной самоволки, протащил за собой на поводке бегом 23 километра. Полдистанции он уже еле плелся за мной, а дома свалился возле двери и проспал несколько часов кряду. Я ликовал: «Мне отмщение, и аз воздам!..»

Пару раз в период «перетягивания каната» и выяснения, кто в доме хозяин, я его сильно побил. Потом, когда мы уже помирились, и он — покорный, сдавшийся — вылизал мне ладони, я долго стыдился смотреть ему в глаза. Знаете, эти собачьи глаза… Будь я театральным режиссером и доведись мне ставить спектакль, где бы центральным эпизодом была встреча двух бывших друзей — предавшего и преданного, — я бы очень просто все объяснил актеру, играющему роль последнего: твой взгляд должен быть как у несправедливо наказанного пса. Пса, чью экзекуцию хладнокровно провела рука, к которой он всегда ласкался и которую искренне и беззаветно любил. И которую продолжает любить и после расправы. Вопреки всему…

Конечно, я пытался сделать себе инъекцию оправдания. Я убеждал себя, что повышенный градус злобы и ненависти, существующий в обществе, передался и мне — как вирус, как бацилла. Отсюда мой пароксизм. Я говорил: мир затачивает нас под себя. Самый главный закон социума — это закон «соленого огурца»: один рассол — один вкус. И я еще, черт возьми, не самый «соленый»!.. Это было слабым утешением, ибо в душе я всегда сознавал, сколь призрачна и эфемерна моя действительная связь с обществом. Нет-нет. В том-то и дело, что злоба, которую я себе не мог простить, было исключительно моей. Моей и только (так, по крайней мере, я думал некоторое время, не подозревая, что матрешка рациональных объяснений таит в себе все новые и новые смыслы). Как бабочка из куколки, рассуждал я, она, злоба, появилась из моей лени. Я бил пса, потому что ленился его дрессировать. В каком-то смысле я поступил с ним так, как привык поступать с собой: ленясь обуздать свои порывы, я совершал дурацкие, а подчас — подлые поступки, за которые жизнь меня нещадно наказывала, протаскивала сквозь строй, обрушивала на согбенную (выражаясь высокопарно) спину десятки, сотни, тысячи шпицрутенов. Не видимых никому и не ощутимых никем, кроме меня.

В один из таких внутренних монологов я вновь вспомнил мсье Мерсо из «Постороннего». Он равнодушно похоронил мать, отданную в богодельню. Курил над гробом, который не пожелал открыть, дабы бросить последний взгляд на умершую, проститься с ней. Он выпустил пять пуль в араба, до которого ему, в общем-то, не было никакого дела. И лишь в тюрьме, после суда с суровым вердиктом, на пороге небытия, «первый раз открыл свою душу ласковому равнодушию мира»: «Я постиг, как он подобен мне, братски подобен, понял, что я был счастлив и все еще могу назвать себя счастливым. Для полного завершения моей судьбы, для того, чтобы я почувствовал себя менее одиноким, мне остается пожелать только одного: пусть в день моей казни соберется много зрителей и пусть они встретят меня криками ненависти».

Это были последние слова Мерсо. И романа.

Похоже, я слишком поздно докопался до главной причины моего лютого рукоприкладства: я боялся за Терьку. Вот что! Боялся, как бы его, непослушного, отбившегося от рук, не искусали бешеные бездомные собаки. Как бы не обидели лихие люди. Как бы не сбила какая-нибудь залетная зловещая машина…

«М-да, — мычу я теперь с интонациями лицедеев старой школы. — М-да: кто чего боится, то с тем и случится…»

Терьке было четыре года, когда он погиб. Четыре года и два месяца. Три с половиной из них, после тех глупых стычек, мы жили с ним душа в душу.

Вначале мы (все семейство) надеялись, что у него, как положено, отрастет шерсть, и он наконец станет похожим на настоящего кокера. Но шерсть не росла. Зато рос он сам. Обычные кокеры могли, чуть пригнувшись, пробегать у него под брюхом. Мы принялись «примерять» на него другие породы. «Скорее всего, филд-спаниель», — деловито предполагал сын, разглядывая книжные иллюстрации. Я кивал: рисунок и впрямь обнаруживал сходство с нашим питомцем — так сомнительная гипотеза стала семейным мифом. Тайной рождения «принца-консорта». Выверенно, в унисон отвечали мы тем, кто на улице интересовался: да, знаете ли, филд-спаниель. Именно! Единственный на все Рубежное. Очень редкая ныне порода. Выведена доктором Болтоном из Бевирли, английским заводчиком, на основе старинных черных спаниелей. Многие спрашивали, будем ли мы «этого красавца» вязать. Мы обещали подумать: мол, сами понимаете, нужно же еще пару подыскать, это ж вам не фунт изюма…

Пока мы «думали», Терька приударял за юными пекинесками, ротвейлершами на пенсии, верткими таксами и беременными лохматыми дамами «бальзаковского возраста», трудно вообразимых кровей и неустоявшихся фасонов. Голуби и вороны шарахались от него с какими-то смешанными чувствами. Один из моих приятелей, с чьей ногой Терька настойчиво пытался совершить прелюбодеяние, удивлялся прочности его «борцовского захвата». Второй за недвусмысленность телодвижений и искренность греховных намерений (также в отношении ноги гостя) окрестил пса «дитем порока». Ну да, правды не скрыть: Терькино фото, в белой бабочке и белом колпаке не то астролога, не то Пьеро, облагородившее накануне Года Собаки первую полосу газетного номера, пышет томной красотой и неуемным темпераментом — скорее уж андалузским, чем арагонским…

Я, впрочем, убеждал себя, что собачья кличка, выбранная по мановению моей руки, — из разряда случайных неслучайностей. «Теруэль — земля быков и любви», — в этом журналистском штампе из Интернета определенно что-то было.

Согласно легенде, пересказывал я домашним, Теруэль был построен на месте, которое указал его будущим жителям дикий бык: преследуемый охотниками, он будто бы внезапно остановился как вкопанный. «Здесь будет город заложен», — сказали люди. И назвали поселение: «tor» — от «toro» (бык), и «uel» — от звезды Actuel, которая осветила дикому животному путь. Получился «Торуэль», а позднее — «Теруэль».

А еще, продолжал я, в Теруэле есть свои Ромео и Джульетта. Их зовут Исабель де Сегура и Хуан Диего де Марсилья, и погребены они в церкви Сан-Педро. Эта леденящая душу история, превращенная жизнелюбивыми теруэльцами в ежегодный праздник с элементами карнавала, случилась в XIII-м веке. По одной из версий, родители Исабель отказались выдать дочь за Диего, со¬чтя его чересчур бедным. Они со¬гласились подождать пять лет, пока Диего разбогатеет; и это ему удалось — через указанный срок юноша вернулся богачом. Однако он опоз¬дал на день: накануне родители выдали Исабель за знатного теруэльца. Она отказалась в после¬дний раз поцеловать Диего, и он упал замертво к ее ногам. В под¬венечном платье шла она за его гробом и умерла на следующий день.

Есть и другая интерпретация сюжета.

Молодые люди очень любили друг друга, но тут грянула война. И в то время как Диего двинул на эту треклятую войну, Исабель была просватана за другого. Вернувшись в город, Диего был сражен известием о свадьбе возлюбленной, не выдержал удара и умер. Убитая горем Исабель на похоронах своего бывшего друга склонилась к его устам для прощального поцелуя и тоже испустила последний вздох. Вот она, милость небес: Вечные Влюбленные воссоединились после смерти, их саркофаги находятся рядом, а скульптурные изображения теперь касаются друг друга руками. Но самое главное — с тех пор каждый год, в последний уик-энд перед днем Святого Валентина, Теруэль переживает заново трагедию Исабель и Диего: от проводов Диего на войну до траурной процессии. Горожане имеют обыкновение наряжаться в средневековом духе — и в течение нескольких дней по улицам развеваются средневековые плащи, а в толпе, утверждают очевидцы, можно ненароком зацепиться за чью-нибудь шпагу…

Ну разве не прелесть!

Я находил, что в этом сказании рыцарства и экспрессии ничуть не меньше, чем в характере моего пса, коему, по всей видимости, начертано было унаследовать от маленького арагонского городка не только имя…

Погиб Терька в последний день января. Утром. Его сбил автобус. На дороге, где в час проезжает от силы десяток-другой машин. Водитель был не виноват — при всем желании он не смог бы затормозить. Я успел рявкнуть: «Сто-о-о-о-ой!..»

Потом я стащил Терьку на обочину. Крови не было. Я присел с ним рядом на корточки. И завыл. Через несколько минут позвонил жене. Потом оттащил тело чуть поглубже в лес. Пощупал, как будто это чему-то могло помочь. У него был сломан позвоночник. Потом пошел навстречу сыну — он должен был принести лопату. Встретил его. Вернулся. Вырыл небольшую могилу. Полиэтиленовый пакет приспособил под саван. Когда мы его уже похоронили, сын сказал: «Я думал, что испугаюсь… мертвая собака… но я, пока ты копал, я трогал его, еще теплого, лапы трогал, нос…»

Потом я полдня глушил на нашей крошечной кухне водку. И плакал. Сын сидел напротив и, как мог, утешал. Потом были разговоры о тех, кто дарит радость. О предчувствии и судьбе. И обещания навещать Терьку. Обещания, которые мы регулярно выполняем и которые выполнять нам совсем нетрудно.

Какое-то время спустя мы стали ходить на могилу вместе со Слаем — нашим вторым псом, на сей раз уже, действительно, чистокровным английским кокер-спаниелем.

Это рыжее чудо появилось в нашей квартире через два месяца после трагедии с Терькой. Почти «столичная штучка» — привезен женой из Луганска. Почти Сильвестр Сталлоне — невозмутим, внешние уголки глаз в минуты задумчивости опущены книзу (отсюда и имечко). Почти послушен (без комментариев). Зато сверх всяких «почти» — избалован. И ненаказуем, как все младшие дети. У него — иммунитет (я другого слова просто не подберу), какой не снился народным депутатом. Ему позволено все. А чего не позволено, тем он и не пользуется. Например, он абсолютно равнодушен к обуви (и этим здорово отличается от Терьки — земля ему пухом, — который в юности с удовольствием «отобедал» итальянскими туфлями жены). Однако все эти повадки шляхтича у нашей огненной «пилюли от стресса» компенсируются необыкновенной, поистине ртутной подвижностью. Так что теперь, когда я хочу подчеркнуть чью-то способность к самозабвенной метушне, я говорю: суетлив, как спаниель. Да, понимаю, не Бог-весть какое сравнение. Но зато продолжение определенной — «спаниельской»! — традиции, введенной еще в XIV-м веке англичанином Чосером. Тот в романе «Дама из Беата» написал о своей героине: «Ее так привлекали мужчины, что она, подобно спаниелю, бросалась к ним и суетилась около, требуя внимания, пока не добивалась своего». (Из чего я делаю вывод, что улучшить породу — можно, преодолеть — нельзя: гены пальцем не раздавишь.)

Вот перечень его дополнительных кличек: Славка, Славентий, Вячеслав и даже — Михей. Причем коннотацию «Михей» нужно произносить чуть в нос, так, будто ты удивлен и отчасти возмущен чем-то в его поведении, и крутишь в кармане солидную фигу вопроса. Михеем я начал его дразнить уже после того, как отошла в прошлое полоса его страданий. Нелепая история: на прогулке я попал ему палкой в заднюю лапу. Разумеется, случайно. Разумеется, расстроился. Разумеется, палка была трухлявой, да доля — неотвратимой… Слай ходил-перетаскивался на трех конечностях, стонал. Доктор-ветеринар, осмотрев раненого, сказал, что перелома он не видит, но что, однако, травмы опорно-двигательного аппарата у собак лечатся долго. Слаю прописали уколы и витамины. Жена поинтересовалась, не нужно ли чего еще. «Нужно, — ответил доктор. — Купите брому. — Пауза. — Хозяину».

Эпопея продолжалась месяца полтора. «Постельный» режим больного отличался усиленным питанием. Слай научился попрошайничать. Ему постоянно что-то перепадало со стола. В обмен на деликатесы он готов был даже заговорить. Лучше всего ему, как и Терьке, давались имена «Ир-ра» и «Юр-ра». Не знаю, как жена, но лично я был польщен. И отчасти — вдохновлен. Скепсис сына, чье имя «Даня» Слай артикулировал не вполне членораздельно, был за пределами моего понимания. Я полагал, что в собачьем обучении уже пора переходить к более объемным речевым конструкциям. Например, мне очень нравился обрывок фразы о Вощеве, которую Андрей Платонов поместил в самое начало своего «Котлована»: «…он устраняется с производства вследствие роста слабосильности в нем и задумчивости среди общего темпа труда». И я не видел причин, по которым бы мы не могли приступать к углубленному изучению русского языка, «танцуя» именно от этих строк. Причем «танцуя» немедленно, «сей момент». Увы, мой энтузиазм в этом вопросе Слаю не передался. Он упорно отказывался ласкать наши уши литературной классикой. Возможно, в нем вдруг заговорила скромность: к чему, мол, бахвалиться своим интеллектом на фоне среднестатистического двуногого обитателя здешних краев? Это ведь неприлично для породистой собаки — изъясняться так, чтобы тебя (не дай Бог, ты еще нацепишь очки!) путали с городским головой…

Теперь, признаться, я нахожусь в раздумье: продолжать ли мне упражнения со Слаем или же приобрести для своих экспериментов попугая — желательно, жако?..

Я склоняюсь ко второму. Еще и потому, что рисую в мыслях картину: я — за компьютером. У моих ног — рыжий спаниель. А рядом, на столе, — клетка с радужным пернатым бандитом, срывателем «всех и всяческих масок». Я пишу какой-то обалденный текст. Скажем, «Мадам Бовари XXI-го века».

Пора, пора наконец вернуться к «Попугаю Флобера» Джулиана Барнса…