Так вспомни же, вспомни тот день в ноябре, Предательство, порох и смерть!

В 1605 году известный предатель Гай Фокс и группа отъявленных головорезов подготовили заговор с целью поджечь здание Парламента в Лондоне. Фокс был всего лишь посредственным наемником, простофилей, которому хорошо заплатили богатые католики, затаившие обиду на короля. Однако его имя вошло в историю, а люди сохранили его образ. Установив взрывчатку под Палатой общин, заговорщики бежали на юго-восток Хампстед-Хит, чтобы оттуда наблюдать фейерверк. Эта возвышенность, кстати, примечательна жертвами чумы, которых там хоронили в братских могилах.

Стоя на земле, скрывающей миллионы ядовитых костей, негодяи смотрели, как разрушается их мечта. Самого Фокса поймали в подвале перед кучей пороха с ярко пылающим факелом в руке. Его пытали в лондонском Тауэре, судили в Вестминстер-Холле, затем вытащили во двор Старого дворца около здания Парламента, четвертовали и повесили. Фундамент, который Фокс планировал взорвать и сжечь, пропитался кровью из его внутренностей, и будущие поколения английских детей получили повод для вымогательства и пиромании.

Жаль. А представьте все эти острые пики и шпили, все высоченные стены с окнами, похожими на дыры в заплесневелом сыре, и треклятые часы – и все это великолепие крошится и соскальзывает в Темзу! Конечно, Парламент выглядел иначе в 1605-м. Но он впечатан в память любого лондонца таким, как сейчас: восемь акров припудренных париков, косная плоская резьба, каменные оси, окутанные в серо-сизый туман. В нашем воображении неизменно рождается прекрасный цветок пламени, вырывающийся из темного нутра строения. Остается гадать, перебросился бы он на Вестминстерский мост.

Даже не кивнув в одобрение настоящим зачинщикам заговора, сентиментальные англичане установили праздник в честь Гая Фокса, и его чучело мучают и сжигают из года в год. И при этом католики утверждают, что искоренили язычество!

День Гая Фокса трогает многие чувствительные души, образ преследует людей, которые бросают неловкие взгляды через плечо и остаются на хорошо освещенных улицах. Стаккато фейерверка щекочет нервы, можно задохнуться в воздухе, насыщенном дымом костров. Горожане ворчат при виде шумной толпы разношерстных школьников, говорят, что терпеть не могут издевок типа "Дайте пенни для пугала, мистер! Пенни для пугала!".

Но понаблюдайте за этими чувствительными душами, когда к ним пристают дети, и вы заметите, что они не могут смотреть – точней, не могут не смотреть именно на чучело. Соломенный человек в старом пальто, штанах, бесформенной шляпе, распростертый на кровати из медных монет, на грубой повозке... беспомощное, невинное пугало устрашает их. Вчера он рожден из кучи лохмотьев, сегодня умрет на костре. Но им не нравится видеть его нелепо разрисованное лицо.

Мне кажется, они ощущают, что в этом создании обрел телесную форму гнев – неверие души, которую заставляют гореть бессчетное количество раз за преступление, которое она не совершала. Я надеюсь на то, чего боятся встревоженные люди: что однажды поруганные восстанут и покончат с этим парламентом.

Когда я вернулся к жизни, был день Гая Фокса. Я слишком долго пролежал на повозке в качестве пугала, полагая, что радостно сгорю до рассвета, а к утру останусь лишь в памяти тех, кто насмехался надо мной, стану пеплом, разлетевшимся по ветру.

Приехав в Лондон, я оставил "ягуар" на тихой жилой улице рядом с метро "Куинсбери". Затем спустился в скрипящие, пыльные кишки подземки. Это была старая станция без автоматов по продаже билетов. Если заговорить с человеком в окошке, он может запомнить меня. На мне все еще были зеленые штаны Уорнинга с пятнами крови и белый лабораторный халат, а марлевую повязку я снял. В конце концов я поднял воротник, прикрыв подбородок, подошел к окошку и купил билет на Пиккадилли. Кто угодно может ехать на Пиккадилли, абсолютно кто угодно. Продавец даже не взглянул на меня.

Раскатистое эхо на платформе, вкрадчивые надписи на плакатах и торговых автоматах, убаюкивающее движение вагона, гул малочисленной толпы посреди дня, туннели и мелькающие станции – все это чуть не усыпило меня. Но я сопротивлялся Морфею, который был мне преданным любовником последние пять лет. Когда я поднялся наверх, вокруг уже была площадь Пиккадилли, и весь мир словно взорвался в неоновом вихре, в котором кружили сверкающие точки красных двухэтажных автобусов. Здесь сногсшибательный эпицентр Лондона, пересечение дорожного риска и ярмарки с аттракционами и балаганом. С балконов викторианского мюзик-холла, похожего на свадебный торт, смотрят поблекшие восковые рок-звезды; за богато украшенными фасадами хитро скрываются современные торговые центры.

Можно оглохнуть от гула машин, с ума сойти от запахов: бензин, выхлопные газы, пикантная смесь из ресторанов. Я купил навынос сувлаки и проглотил его за три укуса. Это было самое вкусное, что мне когда-либо доводилось пробовать: мягкий душистый хлеб, нежное мясо с соусом и приправой, словно кто-то позаботился о высочайшем качестве, изысканное подсоленное масло, капающие на язык соки, запачкавшие уголки рта. И аромат от людей: чистой кожи, духов, дорогого мыла и шампуней, пота, в котором нет привкуса отчаяния!

Поддавшись порыву, я остановился у газетной лавки просмотреть объявления в "Лондон гей таймс". Помню времена, когда эту газету старались незаметно поместить среди журналов с глянцевыми цветными фотографиями, на которых пестрели смазанные жиром зады и набухшие обрезанные члены. И то далеко не в каждом магазинчике. А теперь стоит себе на виду посреди других городских газет.

Помимо горячих линий по вопросам СПИДа и центров консультации по ВИЧ, которых развелось как грибов после дождя, открылось еще и много пабов и танцевальных клубов, которые возвещали эру разврата один громче другого. Мне не подходили эти шумные заведения, сверкающие дворцы плоти. Там ты на глазах у кучи людей, всем хочется поболтать, их мозги взвинчены стимуляторами или притуплены выпивкой. Я положил газету обратно на полку и направился вверх по Ковентри-стрит к Лестер-сквер, в Чайна-таун, к мерцающему Сохо. Моя старая охотничья зона.

В 1988-м я знал магазин поношенной одежды, в котором можно было купить пальто, джемпер и старые брюки за три фунта стерлингов. Теперь эти же затхлые вещички обошлись мне чуть ли не в десятку. – Считайте, что вам очень повезло: штаны так хорошо сидят, – сказал продавец, когда я поднял бровь, удивленный ценой. – У нас почти ничего не осталось. День Гая Фокса, знаете ли, дети покупают.

Я обменял уродливые туфли Уорнинга с резиновой подошвой на блестящие остроносые башмаки, которые прекрасно подошли мне, и старик подбросил пару носков. (Носки Уорнинга, к сожалению, были так изношены, что уже давно просились в мусорный бак.) Скальпель остался привязанным к ноге, я его не тронул.

Я оделся в основном в черное – удобный цвет для пятен крови и легко слиться с толпой. Не слишком изысканный, чтобы тебя заметили в модных барах Сохо, но и не стыдно показаться. С новой стрижкой и в очках с золотой оправой я казался себе вполне стильным.

Никто не догадается, что за сегодняшний день я уже убил двух человек и намереваюсь найти третьего. В этом и состоит основная задача, верно?

Снаружи магазина ко мне подошла свора мальчишек, за ними катилась повозка с бесформенной грудой барыша.

– Пенни для пугала! Пенни для пугала!

Я высыпал в их грязные тонкокостные ручки все свои монеты. Ничего не мог с собой поделать. В свежем воздухе чувствовался ноябрь, стоял запах фейерверка и костра, глаза ребят сверкали, щеки походили на спелые яблоки, запыленные тонкими золотистыми волосками, заляпанные золой.

На Лестер-сквер сидели детки иного толка, курили сигареты. Все накрашенные, вероятно, по субботам они прогуливаются по Кингз-роуд и пялятся сквозь витрины на виниловые плащи в полоску, как на зебре, на ботинки "Доктор Мартене", покрытые малиновым блеском, на кружевные чулки для любого пола – и на самые яркие симпатичные... свои же отражения в стекле.

Ниже шеи на них были черные, серые и белые одежды из разных тканей и материалов, скрепленных кусочками металла. Выше шеи они походили на абстрактные картины, выполненные неистовыми цветами радуги. Техноколорный фонтан замученных волос, большие пятна лазури или шартреза вокруг глаз, алый мазок по нежному юному рту, и готово.

Бывало, я завидовал этим подросткам, их свободе, даже если они жили на шее у родителей или на подачки. Они могут позволить себе походить на помесь райской птицы и ходячего трупа. Могут плевать на тротуар, нагло торчать, где их не хотят видеть, хамить туристам, которые пялятся на них. Они могут быть у всех на виду, бросаться в глаза. Им нет нужды сливаться с толпой, нет и желания.

Именно из-за таких отпрысков, хотя и не напрямую, я бросил последнюю работу на государственной службе за три месяца до ареста. Я сидел за столом в городском департаменте водоснабжения. Гражданская служба в Англии позволяет человеку подняться на самый высокий уровень некомпетентности. Меня уже уволили с трех-четырех подобных должностей, но с радостью нанимали снова и снова, чтобы посмотреть, сколько я продержусь на этот раз. Они смутно знали, что я образован и умею печатать. Согласно истории моей трудовой деятельности, я могу безупречно выполнять работу до того момента, когда посылаю к черту какого-нибудь мелкого начальника.

В один прекрасный день, почти такой, как сегодня, когда город подернула осень и небо было ясно-голубым, я взглянул на стопку бессмысленных бумаг на своем столе и скомканную обертку жирной курицы навынос, которую я съел час назад, во время обеда, хоть и проголодался, как обычно, задолго до него. Я слушал разговоры, разворачивающиеся вокруг, и услышал цитату прямо из пьесы Джо Ортона: "Как смеешь ты втягивать меня в ситуацию, для которой не написано докладной записки". Я подумал о мальчике, которого видел предыдущим вечером на Кингз-роуд, его черные дразнящие волосы, улыбка, открытая и свободная. Вероятно, у него в кармане не хватит денег на обед, но ему никто не приказывает, когда поесть, когда нет. Во мне что-то переломалось и восстало – тихо, но твердо.

Я встал. Выбросил жирную обертку в мусорное ведро; я никогда не думал даже о том, что за мной кто-то должен убирать. И навсегда покинул офис. Никто не заговорил со мной, никто не заметил, как я выходил. Остаток дня я провел в Челси, выпивал в пабах. Наблюдал, как гарцуют друг перед другом подростки, окидывают взглядом себе подобных (и чаще всего недовольно отводят глаза). Я ни с кем не заговаривал, никого не повел с собой, когда, шатаясь, отправился домой. У меня уже накопилось двое, от которых следовало избавиться: один, запихнутый в шкаф, уже начинал вонять, другой достаточно свеженький, чтобы разделить со мной ложе.

Передо мной не было никаких жизненных перспектив, только небольшая сумма на счету и неутолимый аппетит убивать юношей. Оказалось, мне этого вполне достаточно, чтобы прожить оставшиеся месяцы. Однако теперь мне не подойдут одичавшие ребята с Лестер-сквер. Нужен некто незаметный, анонимный, иными словами – похожий на меня. Но больше всего я жаждал выпить. Я скользнул в поток людей на Чаринг-Кроссроуд, поддался непреодолимому порыву и заглянул в книжный просмотреть новинки отдела криминалистики. Я красовался на трех ярких обложках: цвета свежей крови и мимолетной любви, на заляпанных фотографиях в центре: моя ванная, чулан, мои кухонные ножи, лестница, ведущая к квартире, – все с душещипательными надписями ("Двадцать три человека поднялись по этим ступеням, не подозревая, что это их последний путь!"). Я вышел из магазина с чувством удовлетворенности, повернул на Лайл-стрит и пошел по Чайна-тауну, дивясь странному сочетанию запахов, экзотическим буквам, светящимся на вывесках лавок, живым азиатским лицам мальчишек. Затем пересек широкую шумную Шафтсбери-авеню и очутился в той части Сохо, которую помнил лучше всего.

Голубой Лондон несет печать усердной чистоплотности, некоей отполированной гигиены. Даже в секс-шопах и видеомагазинах работают деловые молодые люди, которые с вежливым добродушием отвечают на любой ваш вопрос, будь он о том, как пройти к ближайшей кофейне или как правильно вставить анальный вибратор. Я направился в небольшое мрачное заведение, куда захаживал нечасто. Темные дерево и арматура из тусклой меди придают ему атмосферу подлинного британского паба, поэтому там всегда много американских туристов.

Я положил на стойку бара пятифунтовую банкноту, получил вдвое меньше сдачи, чем ожидал, и пинту моей первой и истинной любви – холодного светлого пива. Я никогда не был любителем традиционного английского пива, темного и теплого, со вкусом, более походящим для пойла скота.

Я отнес свой стакан на угловой стол, сел, обозревая его: пышная шапка пены, мелкие пузырьки поднимаются сквозь чистое золото, капельки собираются на стенках, затем стекают поверху вниз, образуя мокрый круг на подставке. Люди губят репутацию, крушат браки, жертвуют трудом жизни ради красоты такого зрелища. В Лондоне семь тысяч пабов.

Наконец я поднял стакан и очень медленно выпил полпинты, не останавливаясь. Горло ощутило себя кактусом под проливным дождем в пустыне. Язык задрожал в подобии оргазма. Вкус казался жидким бархатом, пивоваренной радостью.

Высшая мера наказания никогда не останавливала убийцу. Большинство из нас готовы принять смерть. Но попробуйте сказать человеку, что он больше никогда не насладится холодным светлым пивом! Я поклялся, что скорей умру и останусь мертвым, чем вернусь в заключение.

Сегодня я должен сдержаться. Когда я уже наверняка проскользну меж железных пальцев Ее Величества, у меня будет куча возможностей напиться так, чтобы все поплыло перед глазами. А пока надо присматриваться к туристам, которые начинают валом валить. От них зависит следующая часть моего плана или от одного из них. Все же после пяти лет воздержания любого слегка развезет. Я только начал третью пинту и дивился приятной слабости в ногах, когда в паб вошел Сэм.

Тогда я, конечно, еще не знал, что его зовут Сэм. Я лишь видел, что он мужчина примерно моего роста, комплекции, возраста и расы и что он смотрит на представителей сильного пола пристальней, чем на разбросанных по залу женщин. Лицом мы мало походили друг на друга, ну да сойдет. Если он местный или приезжий из Европы, то я забуду его, даже не запомнив имени. Но если он американец, то ему предстоит стать на этот вечер моим собеседником.

Я решил подождать, пока он закажет первую выпивку (он выбрал "Гиннесс", в чем наши вкусы расходились), проследил, как он расплачивается деньгами из коричневого кожаного бумажника, который носит во внутреннем кармане пиджака. Я стал наблюдать, как он потягивает пиво, стоя у бара. Мой избранник окидывал взглядом паб, наши глаза пару раз встретились, но я отводил их первым.

Когда в его кружке остался один глоток отвратительного черного варева, я подошел к бару. Он допил "Гиннесс", махнул бармену таким широким жестом, какой не позволил бы себе ни один англичанин, и произнес с невыносимой гнусавостью, которая не могла родиться нигде, кроме как на американском юге: "Дайте мне еще крепкого, пжалста".

Внутри я возрадовался, но ему лишь сказал:

– На такую шапку можно спичку поставить. Темные глаза засверкали от удовольствия, когда он понял, что я разговариваю с ним. Интересно, был ли хоть кто-то дружелюбен к нему за все путешествие или ему попадались только недоумки, которые сразу же отсылали его как тупого янки. Конечно, лучше бы он связался с одним из таких недоношенных ублюдков, чем со мной. Но пока ему не надо этого знать. Ему вообще не придется это узнать, если я все сделаю правильно.

– А? – выдал он, широко улыбаясь.

Я, кажется, понял, как происходит восприятие у пустоголовых янки. Хотя я как-то работал в туристическом бюро и встречал нескольких американцев. Мне они отнюдь не показались глупыми. Их просто не обучили выражать свои мысли. Или они робели перед нашим произношением, которое звучит для них просто роскошно, и не могли ничего сказать или, наоборот, из кожи лезли вон, повторяя одно и то же пятью-шестью способами. Слишком рьяные – да. Косноязычные – да. Но вовсе не обязательно глупые.

Я оперся о стойку бара, прижав левую руку к груди, рядом с бесконечной болью в ране. Под новым черным джемпером сердце металось как дикий зверь в клетке. Беспокойное, неприятное ощущение.

– Ты можешь поставить спичку на шапку пива, – сказал я. – Она достаточно плотная.

Я взял коробку деревянных спичек, лежавшую поблизости, достал одну и всунул кончиком в бархатную белую пену. Спичка не колыхнулась, встала прямо, как часовой в красном берете.

– Ничего себе, – произнес американец. – Как так получается?

– Полагаю, благодаря пузырькам воздуха.

– Да, но натяжение поверхности каждого пузырька должно быть неимоверно сильным, чтоб произвести подобный связующий эффект... – Он засмеялся. – Извините. Забыл дома учебник по физике, но мозги, кажется, прихватил.

– Вы студент?

– Аспирант, на степень доктора. Теория частиц. Пытаюсь получить грант на изучение кварков.

– Кварков?

– Элементарных частиц, которые имеют особую силу – самую мощную из четырех фундаментальных сил. Они бывают шести "ароматов". Каждый "аромат" встречается трех цветов: красного, зеленого или синего.

– Как мороженые сласти на палочке, – предположил я.

– Что? А, попсикл! Да, что-то вроде того! Попробую дать это сравнение на уроке. Но все же вы ведь знаете, что такое атомы? Ну, атомы состоят из протонов, нейтронов и электронов, и эти, в свою очередь, из кварков.

– Из чего же тогда состоят кварки?

– Из волн.

– Волн? – Я уже закончил третью пинту и начинал выходить из себя. – Но волны неосязаемы. Они есть лишь колебания.

– Правильно, вибрации! Вся планета состоит из вибраций. – Он засветился от радости, не замечая моей растерянности. – Умно, верно? Все же мы так и не познакомились. Я Сэм.

Он протянул руку с длинными пальцами и гладкой ладонью, которая очень походила на мою. Я пожал, подспудно ожидая, что моя плоть пройдет насквозь, как у привидения. В конце концов, мы ведь не что иное, как вибрации. Каменная тюрьма Пейнсвик – одни вибрации. Знай я это раньше, начал бы вибрировать с другой частотой и прошел бы прямо меж решеток.

Я назвался Артуром. Вспомнил свои восемьдесят семь дневников и неожиданно решил представиться писателем.

– О, здорово! И что же вы пишете?

– Трагедии.

– Знаете, – его глаза подернулись печальной дымкой, – я всегда мечтал писать. У меня много хороших задумок. Может, я поделюсь с вами, и вы их как-нибудь используете.

Я ожидал, что Сэм добавит: "А деньги мы разделим", но он этого не сказал. Бедный Сэм, щедрая бескорыстная душа, которая всем желает добра. Скальпель зацарапал мою ногу, словно хотел продолжить кровавое дело. Мы допили пиво и заказали еще по кружке.

Через полчаса мы жались друг к другу у кирпичной стены на узкой улочке, идущей от Дин-стрит. Руки рылись в одежде, языки сплелись. Мое лицо намокло от его поцелуев. Проносился холодный ноябрьский ветер с запахом костра и горелой соломы, он пронизывал меня до костей. Вдалеке взрывался фейерверк, восторженно кричали люди.

Сэм завозился с пуговицей моих штанов.

– Я сделаю все прямо здесь, – невнятно произнес он.

Так не пойдет.

– А у тебя нет комнаты?

– Конечно, есть. – Рот сомкнулся вокруг мочки моего уха, слово нежный влажный цветок. – Но она в Максвелл-Хилл... я не хочу откладывать...

– А что, все американские студенты имеют обыкновение заниматься сексом на улице?

– Нет! – уверил он меня. – Редко кто так делает. Но ты самый жаркий парень, что мне доводилось встречать...

Он набросился на меня языком, дав поразмыслить о тонком устройстве нарциссизма. Сэм привлекал меня не настолько сильно, как я его, но я знал, что он станет намного соблазнительней, как только окажется мертвым.

Однако его комната находилась в северном районе, вдалеке от аэропорта Хитроу. И хотя мне меньше всего хотелось привлекать к себе внимание, его эта мысль возбуждала. Секс на улочках, в парке – словно возвращение в Лондон конца шестидесятых – начала семидесятых, – тайная грязная сторона города, с которой я едва знаком. Тут у меня появилась идея.

Я нежно оттолкнул Сэма, вывел его из улочки и зашагал дальше. Он следовал, не сопротивляясь.

– Через несколько кварталов есть парк, – сообщил я. – На улице небезопасно, а вот в кабинке нормально.

– В кабинке?

– В общественном клозете.

– В туалете?

– Мужчины, у которых нет жилья, иногда трахаются в общественных клозетах, – объяснил я. – И мужчины, у которых есть жилье, но которым нравится иногда грубо позабавиться. Нас могут посадить за неосторожность, поэтому необходимо уединение.

Я всегда помнил о законопослушности своих жертв и использовал ее против них же, когда приходилось.

Туалет располагался на краю окаймленного деревьями сквера, по другую сторону от Тоттнем-Кортроуд, скрытый в листве, окутанный туманом, углубленный в землю, куда вела бетонная лестница. Я спустился первым, чтобы убедиться, что там никого нет, затем приоткрыл дверцу и поманил Сэма.

Шаги звенели по грязному каменному полу и эхом отдавали от кафельных стен. Писсуары походили на ряды пустых ртов с вывернутой нижней губой. Фарфор отливал блеклым призрачным блеском, скрываемым налетом высохшей мочи и грязи. Сэм огляделся вокруг, улыбнулся мне в полном восторге и в благодарности, словно маленький мальчик в рождественское утро, и потащил меня в одну из кабинок.

Я отпихнул его на холодную стену и накрыл его губы ртом. На вкус он был горьким, как выпитый "Гиннесс", но с пикантным ароматом похоти. Я поставил ногу на сиденье унитаза. Левой рукой обхватил шею сзади, где росли коротко подстриженные, мягкие волосы. Правую опустил вниз и медленно-медленно подтянул штанину.

Скальпель туго сидел за бинтом. Я попытался вытащить его, шевеля только кистью, высвободить потихонечку. И вскоре понял, что я пьяней, чем думал. Для человека, который не пил пять лет, четыре кружки пива слишком много, если он хочет не терять ловкость.

Сэм застонал и прильнул ко мне бедрами. В воздухе стоял запах хлорки, человеческого дерьма, едва уловимой затхлой спермы, душок дешевого одеколона. Скальпель не хотел сдвигаться с места. Сэм кусал мне губы, скользил руками по телу. Он коснулся правой руки и слегка отпрянул.

– Артур? – прошептал он мне на ухо. – Что ты делаешь?

Я сильно дернул, и скальпель высвободился. Он прорезал сдерживающий бинт, прошел через толстые штаны Сэма и, движимый инерцией, глубоко впился в его ногу.

Сэм окаменел. Он схватил меня за джемпер обеими руками и закричал нечто бессвязное. По груди прокатила острая сильная боль: надрез Драммона снова открылся. Я резнул Сэма по пальцам, лезвие царапнуло кость. Он выдал ужаснейший звук, что-то между всхлипом и визгом. Я представил, как сквозь алкогольное опьянение он старается понять, что происходит. Я проклинал себя за то, что выпил слишком много и теперь так неуклюж. Я хотел вырубить его быстро и чисто. Я ведь не мясник.

Схватив Сэма за воротник пальто, я подтянул его к себе, словно для поцелуя, а затем изо всей силы ударил о стену. Голова стукнулась, как спелая дыня по мрамору, и оставила за собой темный след на кафеле. Изо рта запузырилась тонкая струя рвоты с примесью пива.

Продолжая смотреть ему в глаза, я повторил удар, стараясь не кривить лицо, чтобы не выглядеть злым или жестоким. Скорей всего Сэм уже ничего не понимал. Однако если он до сих пор видит меня, то пусть знает, что мною руководит не ненависть. Как раз наоборот. Раньше он был для меня всего лишь инструментом удовлетворения желаний. А теперь, в последние секунды его жизни, я любил его.

Я так и сказал ему, когда вставил скальпель в податливое место прямо под левым ухом. Глаза загорелись от боли и страха – двух эмоций, которые я с жалостью лицезрел в такие интимные моменты, – но они уже начали затуманиваться. По пальцам потекло тепло, защекотало запястье, скопилось внутри согнутого локтя.

Голова Сэма откинулась назад. На шее зевал большой красный рот. Я восторгался чистотой очертания линии среза, совершенством поперечного сечения разных слоев ткани. Затем он изрыгнул поток сгустков крови, который замарал лицо и пальто, растекся по туалету. Я откинул его в сторону и едва увернулся.

Умирающее тело сложилось в угол кабинки, вклинившись между стеной и унитазом. Лицо превратилось в красное пятно, гладкое, слепое. Теперь оно было не чем иным, как частицами, если когда-либо и представляло нечто большее. Я всего лишь изменил скорость, с которой они вибрировали. Во Вселенной ничего не разладилось.

Я расстегнул молнию на штанах и стащил их, убеждая себя, что это не идиотская потеря времени: я всего лишь пытался придать всему вид случайного убийства по сексуальным мотивам. Такое происходит каждый день. Полиция собьется с толку, думал я, взяв пенис Сэма и почувствовав, как он липок. Я посмотрел на переливающуюся белую полоску на ладони, как на след от улитки в саду. Я и не подозревал, что Сэму настолько нравился грубый секс.

Я слизнул с руки соленую липкость. Она была горькой, где-то даже едкой. Мне показалось, я ощутил медный привкус "Гиннесса", но это, видимо, прилипшая к ладони кровь. Ее я тоже слизнул. Когда я поднялся, колени дрожали и голова отяжелела, но я старался не опираться на стену. Пока я не мог ничего касаться.

Я слишком много выпил. Я заставил Сэма мучиться перед смертью. Но с этим уже ничего не поделаешь. Надо отмыться и убираться отсюда. Если кто-нибудь войдет, придется его тоже убить. Сегодня я первый раз в жизни убил двоих со столь коротким промежутком. Мне не хотелось опять пройти через это.

Я пошел к умывальнику, пустил тонкой струйкой холодную ржавую воду, сполоснул руки и оттер кровь бумажными полотенцами. Уже сухими руками вытер краны и надел резиновые перчатки, которые позаимствовал из неотложки. Вернувшись к Сэму, я нашел на полу скальпель, вытер его о край пальто и положил себе в карман. Надо будет избавиться от него и от перчаток до того, как доберусь до аэропорта, но здесь оставлять нельзя. Насколько я знаю, в клинике их помечают.

Я ощупал пиджак Сэма и достал коричневый кожаный бумажник, который видел раньше. В нем были водительские права, студенческий билет, три кредитные карточки, презерватив, пачка свеженьких банкнот по пятьдесят фунтов, завернутая в купюру помельче. В том же кармане находился и паспорт. Он был выдан в 1989 году, и улыбающееся лицо на фотографии было худее, волосы короче, внешний вид неряшливей, чем у ухоженного американского туриста, коим я его встретил сегодня.

Мне показалось, что я запросто сойду за человека на фото. Я теперь Сэмюель Эдвард Тул, уроженец некоего Шарлотсвилля. Я взял весь бумажник. Чем меньше опознавательных данных останется на Сэме, тем больше все будет выглядеть как убийство с целью ограбления. Что, конечно, и есть на самом деле. Поразмыслив, я снял с запястья черные пластмассовые часы и надел их на себя. Возможно, для Сэма время и было относительной категорией, но мне нужно сесть в метро до полуночи, а уже полдесятого.

Я вышел из кабинки, взглянул на свое бледное лицо без очков в грязном зеркале над раковиной, вытер пятно крови с подбородка и откинул назад мокрый от пота локон волос. Что я забыл? Оставил ли я на всем некую печать, свой почерк на бедном поруганном теле Сэма? Ничего такого в голову не приходило.

Что-то теплое протекло мне в носок, просочилось меж пальцев. Я взглянул на ногу и выругался. Из кабинки уже появилась лужица крови, отражая тусклый свет подобно черному лаку. Подошва ботинок давно перепачкалась. Я наследил по всему полу, а в тюрьме знают размер моей обуви. Однако я не мог рисковать, стирая их.

Самая дальняя от двери раковина просела, вероятно, из-за мужчин, которые опирались на нее с расстегнутыми ширинками. Я надавил на нее всем весом, сел на край и попрыгал, она отошла еще дальше и наконец отвалилась. Металл заскрипел, отрываясь от креплений. Древний водопровод скорбно загудел. Раковина свалилась на пол и раскололась надвое. Осиротевшая труба начала изрыгать воду вихревым фонтаном.

Через пару секунд кафельная поверхность покрылась тонкой пленкой грязной жидкости с розоватым оттенком, в которой я потопал, чтобы отмыть ботинки. Бросил последний взгляд на Сэма, молча извиняясь за то, что не могу задержаться, что оставляю его здесь одного. Наши судьбы столкнулись, как два корабля, объяснил я, и ты просто не смог выбраться живым из крушения.

Затем я поспешил вверх по бетонной лестнице и навеки покинул мрачное место. Я вдруг понял, что у меня талант покидать мрачные места.

Хотелось надеяться, что я найду такой уголок, где захочется остаться.

В Пейнсвике был (и вероятно, находится там и сейчас) мелкий воришка и насильник по имени Мейсен. Я встретил его на Рождество, когда меня выпустили из камеры в зал с телевизором. На одной из праздничных передач объявили, что струнный квартет будет исполнять симфонию Моцарта. Пока никто не успел переключить канал, Мейсен бросился к экрану и до предела врубил звук.

Он был жалким, скользким типом, и вскоре его оттолкнул ворчливый, кровожадный бугай, щелкнув кнопку с повтором футбольного матча. Мейсен весь вечер провел, забившись в угол подле меня, и объяснял свое сходство с Моцартом. Он смотрел фильм "Амадей" семь раз. Считал себя великим талантом, который не обнаружили в детстве и которому пришлось пропасть в зародыше.

– Что же тебе помешало добиться славы и денег? – спросил я.

– Мама с папой не разрешили мне брать уроки фортепиано, – последовал невероятный ответ.

Так и с убийцами, думал я. Среди них есть будущие гении и неудачники и те, кто бездумно, случайно забирает чужую жизнь. Но сколько людей ощутило истинную потребность убить, потребность прочувствовать, высоко оценить чью-либо смерть?

Некоторые считают, что таким, как я, убивать просто, что мы делаем это с той же легкостью и равнодушием, как чистим зубы. Гедонисты видят в нас абсурдных культовых героев, которые калечат жертву ради удовольствия. Моралисты даже за людей нас не держат, называют извергами, уродами. Однако урод – это медицинский термин для мутанта, который так безобразен, что место ему в могиле. Убийцы, которые подлежат любому определению, кормят почву.

Роясь в бумажнике Сэма, уже в вагоне метро, я вдруг ощутил волну тревоги. Я собирался подойти к банкомату в аэропорту, по максимуму снять наличные с трех кредиток и купить билет на первый понравившийся мне рейс. Но, крутя в руках твердый пластиковый прямоугольник, я вспомнил карту "Баркли", которой пользовался в своей прошлой жизни. Автомат выдаст сколько угодно денег, если помнишь свой пин-код из четырех цифр. Именно из-за этого такие, как я, не могли ударить прохожего по голове, позаимствовать карту и снять все, что там имеется.

Не мог же я вернуться и спросить Сэма, какой у него номер. Значит, придется покупать билет, пользуясь одной из карт, но если тело Сэма опознают и поймут, что я причастен к его смерти, то не составит труда узнать, куда я полетел. Конечно, я не останусь там, где сядет самолет. Но у преследователей будет ориентир, откуда начинать поиски. А я им даже этого давать не хотел.

Я гнул в руках карту с надписью "Виза", голограмма с орлом затрепетала и отлетела. Я потер пальцем выпуклые буквы имени Сэма, пытаясь впитать в себя его сущность, его воспоминания. Подумал о его мозге, угаснувшем в туалете: клетки превращаются в тухлую мякоть, клетки, в которых хранится необходимое мне знание. Сегодня утром я тоже был мертв. Если бы существовал некий обмен информацией по ту сторону жизни, призрачный банк данных со списком нужной статистики от ныне ненужных здесь душ... Если таковой и есть, то я недостаточно долго там задержался, чтобы иметь доступ.

Я решил купить по билету на каждую кредитку и в случае необходимости воспользоваться наличными Сэма. Тогда им придется искать меня из четырех разных мест, а не из одного.

Аэропорт Хитроу перед полуночью представляет собой какофонию толкотни, шуршания, спешащих путешественников, обрывочных голосов, стробоскопического света. Там есть закусочные и низкопробные забегаловки, липкие булочки в форме камня в злостном единении с дерьмовым чаем – надругательство над вкусовыми ощущениями и желудком. Книжные ларьки, киоски, где продают икру, тележки с чемоданами, эскалаторы, не облагаемые налогом зоны. И повсюду щиты с текущими вылетами, которые призывают вас отправиться в тысячу сторон прочь отсюда. Хитроу – самый оживленный международный аэропорт в мире. Каждые сорок семь секунд в воздух поднимается самолет. Никто не может обозреть их все сразу.

Бангкок. Заир. Токио. Солт-Лейк-Сити. Имена кружились вихрем и щелкали в моей голове, искушая, путая, соблазняя. В Танжере, насколько мне известно, полно милых мальчиков, валяющихся без дела на теплых песках, молящих, чтобы к ним пристали. Сингапур – столица гурманов, но там жестокие полицейские. Кто угодно может затеряться в лабиринте задворков зловонной Калькутты. И это всего один конечный пункт.

В итоге я купил билеты в Амстердам, Гонконг, Кан-кун и Атланту. Все четыре самолета вылетали в течение часа. Первые попавшиеся ворота решат все за меня. Купив билеты, я пошел в мужской туалет и зарыл кредитки Сэма глубоко в мусорное ведро. Больше они мне не нужны. Затем вынул из диктофона кассету Драммона, помочился на нее и смыл в унитаз.

Прошел мимо газетного ларька, глянул на первую страницу "Ивнинг стандарт", и сердце мое заледенело.

Пропажа серийного убийцы-гомосексуалиста!

И под этим, почти таким же крупным шрифтом, мое имя. Точнее, мои имена: данное мне от рождения и обретенное.

Эндрю Комптон – лондонский Господин Гостеприимство.

И та же расплывчатая фотография, уже больше чем шестилетней давности: на глаза падает челка, губы такие белые, что почти слились с бледной кожей. Совсем не похож на меня теперешнего, и тем не менее люди опять будут думать обо мне. Гадать, где я появлюсь на этот раз.

Меня станут разыскивать все полицейские Англии, а вдобавок еще и любопытные педики, которые читают газеты. Аэропорт Хитроу наверняка кишит ими.

Мне надо знать все, что известно им. Я купил газету, пытаясь определить реакцию продавца-пакистанца, не глядя ему в глаза. Он чистил ногти деревянной зубной палочкой и не обратил на меня никакого внимания. Я просмотрел статью.

Эндрю Комптон, осужденный в 1989 году за двадцать три убийства в Лондоне...

"...подписал свидетельство о смерти, – заявил доктор Селвин Мастере. – Ошибки быть не может, я уверен". (Я почувствовал некоторую симпатию к некомпетентному старику.)

Полиция отказалась подтвердить наличие доказательств вторжения в морг...

...доктора жестоко убиты...

"Какую больную цель преследовал человек, укравший труп пресловутого..."

ОНИ ВСЕ ЕЩЕ ДУМАЮТ, ЧТО Я МЕРТВ!

Мне захотелось исполнить посреди толпы победный танец. Но я сдержался, слился с народом, читая о знаменитых ограблениях века, но не разбирая ни строчки. Я был в восторге от сумасшедшей удачи, гордился своей имитацией смерти. Я сказал – имитацией? Следует назвать это близким знакомством со смертью, ведь никакая имитация не смогла бы так всех одурачить.

Сотрудничество неизменно предполагает близкое знакомство, если и неудобное. И кто я, как не призрачный паломник смерти?

Впереди появился зал ожидания – длинное, ярко освещенное помещение, удалявшееся до бесконечности, решетка эскалатора пронеслась высоко над головой. Проходя металлический детектор на контроле безопасности, я впал в ужас, что эти обходительные умелые девушки обнаружат кровавый скальпель, прибинтованный к ноге, однако он уже боролся с ржавчиной на дне Темзы, а латексные перчатки скручены в комок в одном из тошнотворных мусорных баков Сохо. У меня не было ничего металлического, даже ключей или кончика стержня шариковой ручки.

Я посмотрел на четыре билета, на номера ворот. Через пять минут в десяти футах от меня взлетает самолет на Атланту.

– Заканчивается посадка, – говорил в микрофон грек-бортпроводник с глазами шлюхи, – заканчивается посадка на рейс Атланта, штат Джорджия.

Я представил, как развалюсь на крыльце старого южного особняка, перестроенного в сельскую гостиницу, сучковатые дубы склоняются над проезжей частью дороги, в руке виски со льдом, сахаром и мятой. День солнечный и теплый, с едва заметным намеком на осень. Я представления не имел, что добавляют в их традиционный напиток, помимо бурбона, который мне не нравится, и не исключено, что даже в Джорджии в ноябре бывает холодно. Но это не важно. Мне сейчас искренне плевать.

Я дал юноше-греку билет. Он коснулся пальцем моей руки, когда отдавал его обратно, и на мгновение мне страшно захотелось, перерезать ему горло, чтобы он остыл и я смог прильнуть своей горящей смердящей плотью к его милой безмятежности. Чувство не проходило, оно лишь затихало до легкого дискомфорта, За сегодняшний день на моем счету три трупа, и ни с одним я не провел ни одной спокойной минуты.

Я шагал к самолету по круглому туннелю. Меня сопроводили к моему месту, уютному, у окна, судя по билету, к месту, за которое Сэму не суждено заплатить, оно припасено для меня, словно я его заслужил. Тяжелые двери герметично закрылись, самолет тронулся, разогнался по взлетной полосе и поднялся в воздух. Подо мной развернулся Лондон – мерцающая паутина огоньков, плывущих по морю темноты. Через минуту мы пробили серый слой туч, которые всегда зависают над столицей, и я навсегда попрощался с городом.

Вскоре мы уже летели в сторону Атлантического океана. Из моего окна казалось, что внизу ничего нет, как и вверху. Убийца, у которого еще не высохла кровь под ногтями, ничего не подозревающие пассажиры прижимают к себе кейсы, младенцев и толстые книги, словно талисманы, гарантирующие успешное приземление, хрупкий металлический салон служит нам колыбельной – а что, если все это недвижно застыло в вязком черном пудинге? Я чувствовал себя уязвимым, но защищенным; съедобным, но наглухо закрытым, как устрица в раковине.

Мне так понравилась эта мысль, что я заказал тарелку устриц, как только ступил на землю Америки. Я слышал, что их там едят сырыми, в особенности на юге. Я не мог представить живую устрицу у себя во рту, как она сочится меж зубов, скользит вниз по горлу. Однако решился попробовать. Я научусь наслаждаться ощущением куска плоти на языке, подобию соленого клея на вкусовых сосочках. Это станет частью моего возрождения.

Устрицы оказались самым малым, что мне предстояло познать.