«4 июня с утра в здешней замковой обсерватории его королевского величества наблюдалось затмение солнца… При наблюдении оном присутствовали его королевское величество с князем Понятовским, главным литовским подскарбием, за день до того из Гродно в столицу прибывшим».

Это краткое сообщение из «Варшавской газеты» от 11 июня 1788 года является первым документом, который мне удалось отыскать о деятельности князя Станислава в чрезвычайно важный период, предваряющий открытие Большого сейма. Сколько в этом сообщении литературной символики! Какое зловещее предсказание событий, которые в ближайшие месяцы повлекут за собой решающий поворот в карьере королевского племянника!

В июне 1788 года в Варшаву прибыл давно уже ожидаемый ответ императрицы на королевское предложение об антитурецком союзе. Ответ этот нанес чувствительный удар по надеждам Понятовских. Из всех королевских пожеланий Екатерина приняла только проект создания польского вспомогательного корпуса. Но в каком карикатурном виде! Король хотел иметь двенадцатитысячный корпус, совершенно самостоятельный, находящийся под его личным командованием. Екатерина соглашалась на двадцатитысячный корпус, состоящий из одной кавалерии и разбитый на три бригады, которые должны были быть рассредоточены по разным русским армиям и подчинены русскому командованию. В качестве командующих двумя бригадами императрица предлагала активных королевских недругов: гетмана Ксаверия Браницкого и генерала от артиллерии Щенского-Потоцкого, третью бригаду, «дабы задобрить короля», великодушно соглашалась отдать князю Станиславу Понятовскому. Правильная в основе своей и выгодная для страны королевская идея оказалась совершенно искаженной. Вместо усиления армии – создание трех кондотьерских легионов на иноземной службе. Вместо укрепления центральной власти – усиление двух самых мятежных магнатов.

Для князя Станислава ответ царицы был равнозначен тяжелейшему личному поражению. Решительное «нет», начертанное собственной рукой Екатерины рядом с пунктом, предлагающим ввести престолонаследие и называющим кандидатуру князя, лишало его всяких видов на трон. Командование кондотьерской бригадой никак не могло возместить этой утраты.

В результате болезненного разочарования дисциплинированный член рода Понятовских отказывается подчиняться клановой солидарности. Недавний страстный приверженец антитурецкого союза становится решительным его противником. Бдительная оппозиция немедленно улавливает эту перемену в поведении одного из Понятовских и направляет к нему своего эмиссара. Князь описывает в «Souvenirs» этот визит довольно подробно. «Как-то утром в моей пригородной резиденции меня посетил подканцлер Гуго Коллонтай. Я видел его редко, но он всегда проявлял ко мне дружелюбие. С полной искренностью обсудил он со мной вопрос о наступательно-оборонительном союзе с Россией, который должен был утвердить нынешний сейм. Он считал, что шляхта никогда на это не согласится, так как союз этот невыгодный и Польша сейчас не в таком положении, чтобы вести войны. А союз втянет ее во все российские войны… Поэтому оппозиция, одним из предводителей которой он был (и которая, как говорили, получила благословение в Киеве), обратилась к Пруссии для более выгодного союза. Дело это уже почти улажено и всячески будет протаскиваться на сейме. Таким-образом, я был точно проинформирован о положении вещей. Мне было трудно говорить об этом с королем, так как я уже высказал ему свое мнение об этом союзе и оно было ему не очень приятно. Но случай предоставил мне возможность для такого разговора. Король взял меня с собой к одной из своих теток, живущих в отдаленности от города. Обратная дорога вела через пески, и лошади едва тащились. Мой отец ехал в карете третьим. Я воспользовался этой оказией, чтобы спросить короля, осведомлен ли он о противодействии, которое вызовет в сейме предложение заключить союз с Россией. Не называя имен, я нарисовал ему картину сильной оппозиции, готовой к борьбе, и грустных последствий, которые это может вызвать. Король слушал внимательно, не произнося ни слова. А мой отец, когда мы потом оказались одни, сказал мне: «От той истории, которую ты рассказывал королю, у меня волосы дыбом встали». Я сказал ему, что представить королю всю правду было моим долгом».

Коллонтаевская оценка положения, столь напугавшая экс-подкомория, точно отвечала настроениям общества. Народ действительно не хотел этого союза. В Польше уже давно выветрились боевые традиции короля Яна Собеского и к Турции относились чуть ли не с симпатией. Кроме того, длившаяся вот уже восемь месяцев турецкая война приносила непрерывные неудачи союзным армиям. Князь Потемкин застрял со своими войсками под Очаковом и никак не мог сломить сопротивления этой крепости. Иосиф II своими позорными поражениями сделал австрийскую армию посмешищем в глазах всего мира. Это также не могло поощрять союз. Народ не хотел новых войн и новых союзов. Он не питал доверия к Екатерине и Иосифу II, не питал доверия к политике своего короля. Пожалуй, никогда еще королевская политика не объединяла против себя столь могущественных сил. Вся магнатско-шляхетская оппозиция – от правых до левых – сплотилась под знаком борьбы с Понятовскими. Гетман Ксаверий Браницкий, который, стремясь опередить короля, самочинно примкнул к союзу как волонтер – командир казацкого полка на русской службе (!), постоянно находился в потемкинском лагере и елико можно интриговал там против короля. Станислав-Август жаловался на это в письмах: «…стол держит хороший, за которым чуть не ежедень едят Потемкин со всем генералитетом, и Потемкин питает к нему слабость, хотя и не очень уважает, и всегда оттуда можно нам ожидать любой пакости».

В другом углу Европы, в немецком модном курорте Пирмонт, члены новой «фамилии» – княгиня Любомирская, Адам Чарторыский и Игнаций Потоцкий проводили какие-то таинственные переговоры с представителями прусской королевской семьи. Оттуда по всей стране расходились подстрекательские известия о том, что «любящий поляков прусский король не допустит заключения антитурецкого союза, что польская шляхта, пользуясь затруднительным положением Австрии, должна силой вернуть Галицию, что прусская армия в этом случае окажет вооруженную поддержку. В Варшаве неистовствовал молодой фантаст, литератор и путешественник Ян Потоцкий. Этого разнообразия ради настропалили в Вене, что Пруссия собирается захватить Великопольшу, и он сеял панику различными воинственными антипрусскими прокламациями, отпечатанными в собственной типографии на Рымарской улице.

Одновременно он резко нападал на русского посланника в Варшаве Штакельберга за то, что тот не очень галантно вел себя на каком-то приеме. Эта политическая деятельность литератора-оригинала, хотя и не направленная непосредственно против короля, страшно изводила Станислава-Августа, так как приносила ему множество неприятностей и от прусского двора, и от оскорбленного Штакельберга.

Что же делает польский король, чтобы обуздать накануне сейма распоясавшихся магнатов-оппозиционеров? Он старается сделать это путем… дипломатических переговоров с правительствами держав, разделивших Польшу. Русского канцлера Безбородко он просит образумить гетмана Браницкого. Князь Потемкин обещает заняться Щенсным-Потоцким. Относительно же Чарторыского, большинство владений которого. находится под властью Австрии, посылают конфиденциальные ноты канцлеру Кауницу в Вену. Разве что с Яном Потоцким король справляется домашними средствами: «Я велел передать его матери в Вену, чтобы она уговорила его покинуть Варшаву, где он может нажить неприятности».

Но, помимо магнатской оппозиции, есть еще шляхетская орава, буйствующая на воеводских сеймах, и есть варшавская улица. Сеймовой оппозиции впервые удалось установить контакт с широкими кругами общества. Агитаторами ее становятся политические писатели из обедневшей шляхты и такого же бедного духовенства. Доверенные Коллонтая и Игнация Потоцкого тайно совещаются с деятелями просвещенного мещанства и проникают в среду ремесленников. Похоже на то, что политика перестает быть исключительно магнатской игрой. В нее входят новые люди, взгляды и стремления которых не зависят от факта обладания земельными угодьями под властью той или иной соседней державы. Варшава чутко ловит все отголоски крымских сражений и вдохновляется велеречивыми обещаниями берлинского двора. Она настороже, она взбудоражена и как никогда интересуется происходящими событиями.

Станислав-Август знает обо всем этом, но он не может, подобно князю-подскарбию, обидеться на Екатерину и порвать с традиционной политикой своего правления. Король стал невольником им же предложенного союза и, несмотря на ухудшившиеся условия, вынужден был по-прежнему восхвалять его перед народом.

Пропаганда непопулярного пакта началась гораздо раньше. Первым фактом, широко использованным для пропагандистской акции, стало постигшее королевскую семью несчастье. В битве под Сабачем был тяжело ранен двадцатипятилетний полковник австрийской армии князь Юзеф Понятовский, младший племянник короля. Королевская партия принялась славословить небывалое геройство молодого князя, а общественное мнение восприняло это без издевки. В Польше всегда питали чрезмерное уважение к воинской доблести, обагренной кровью. Кроме того, это был единственный Понятовский, пока еще не замешанный ни в одной из семейных афер. Но воевать с турками все равно никто не был расположен.

По мере приближения сейма королевские призывы «возродить традиции Собеских» принимались обществом все прохладнее. А основной пропагандистский акт, имевший место в Варшаве 14 сентября, был воспринят уже только как веселое развлечение. В этот день в Лазейках был открыт памятник Яну III Собескому, а также продемонстрирована довольно дорого обошедшаяся «карусель», в которой четыре рыцарские дружины расправлялись с куклами, представлявшими турок. Единственным результатом этой антитурецкой демонстрации были язвительные насмешки над королевской партией. Невольным виновником этого стал организатор представления надворный маршал Александрович, который из чрезмерного рвения сделал билеты на «карусель» доступными только королевским сторонникам. Оппозиция немедленно откликнулась на это целым рядом более или менее удачных сатирических произведений, в которых сторонники короля были названы «прихлебателями». Кличка эта так и прилипла к королевской партии и была в ходу все время, пока длился сейм. На другой день после «карусели» на постаменте только что открытого памятника Яну Собескому появилась анонимное двустишие:

Обошлось это дело в сотню, а я заплатил бы двести, Если бы Ясь воскрес, а Стась на его был бы месте.

Двустишие немедленно обошло всю Варшаву, вызывая всеобщий восторг. Столь резко и прямо по адресу короля еще никогда не проезжались. Придворные поэты пытались отпарировать столь чувствительный удар. Дружественный королю аноним (скорее всего, епископ Нарушевич) предпринял попытку травестировать двустишие:

Обошлось это дело в сотню, а я бы и жизни лишился, Если был бы в нас Стася дух, так в Стасе бы Ясь возродился.

Вряд ли эта вымученная защита порадовала Станислава-Августа. Организатору «четверговых обедов» можно было поставить в вину многое, но в стихах-то уж он разбирался.

Спустя две недели после «карусели» выяснилось, что все это пропагандистское «гала-представление» вообще было ни к чему. Вопрос об антитурецком пакте разрешился помимо короля и народа. Берлин официально уведомил Петербург, что заключение оборонительно-наступательного союза между Россией и Польшей будет расценено как casus belli по отношению к Пруссии. Екатерина была слишком занята крымскими неудачами Потемкина, чтобы рисковать новой войной с Пруссией. Поэтому она, даже не поставив в известность Станислава-Августа, отказалась от намерения заключить новый союз с Польшей.

Могло показаться, что этот неожиданный политический поворот сослужит королю службу. Но это была лишь видимость, от всего этого выиграла оппозиция. Имея за собой реальную поддержку Пруссии, она почувствовала себя действительно сильной. Открытый конфликт между державами-гарантами создавал условия для совершенно свободного столкновения между политическими группировками в стране. Оппозиция поняла, что после вынужденной под давлением Пруссии уступки со стороны России она может помериться с королем силами как абсолютно равноправный партнер.

В последних числах сентября разыгралась борьба изза власти в сейме. После отпадения вопроса об антитурецком союзе на повестке дня сейма остались два важных пункта, выдвинутые воеводскими сеймиками, – увеличение армии и некоторые изменения внутреннего характера. Как обычно в важнейших случаях, сейм должен был заседать, объединенный в конфедерацию, чтобы обойти принцип единогласия и связанную с ним опасность того, что все может быть сорвано чьим-нибудь вздорно-строптивым голосом. Следовало установить момент, когда эта конфедерация может быть сколочена. Если до сейма, в лоне правительства, то есть Постоянного совета, то инициатива останется за королем и его сторонниками. Если же после открытия сейма, то перейдет в руки простого сеймового большинства.

С неделю идут лихородочные совещания обеих группировок. Предводители королевской партии совещаются в присутствии русского посланника Штакельберга, оппозиция консультируется с прусским посланником Бухгольцем. Князь Станислав в этот период верно поддерживает дядю-короля и дядю-примаса. Сейчас уже не до личных претензий и обид. Борьба идет за слишком важную ставку – «быть или не быть» всей семье Понятовских. И вот королевская партия проигрывает. Король вынужден уступить под натиском прусских угроз и взбудораженного оппозицией общественного мнения. Конфедерация будет создана только на сейме. Оппозиция торжествует. Это первое большое поражение Понятовских.

Сейм возвышается над королем. Теперь все зависит от, того, кто окажет решающее влияние на большинство сейма. Сейм собирается 6 октября 1788 года. На следующий день устанавливается ядро конфедерации. Маршалами выбраны: от короны – умеренный политик Станислав Малаховский, человек в основе своей порядочный и повсеместно уважаемый, от Литвы – недруг Понятовских, крикун и позер Казимеж Нестор Сапега, племянник Ксаверия Браницкого.

После избрания маршалов князь Станислав выступает еще раз как посредник между оппозицией и королем. Мы узнаем об этом из его воспоминаний. «Маршалом сейма общее мнение выдвинуло Малаховского, единственного из трех братьев, к которому король был настроен неприязненно, как к человеку, склоняющемуся к оппозиции, сухому и упрямому. Когда стало ясно, что он будет выбран, я решил сблизить его лично с королем, потому что в конце концов человек он был очень порядочный, и я уважал его за характер».

Первая неделя исторического сейма прошла очень интересно. Выступают преимущественно ораторы от провинциальных сеймиков. Долгие, скучнейшие речи на банальнейшие темы. Вежливый маршал Малаховский не может одернуть присяжных болтунов. На троне больной дремлющий король. Атмосфера безграничной скуки. В среде зевающих депутатов и в летучих сатирических изданиях мелькает первое определение этого сейма: «разболтавшийся сейм». А в кругах дипломатического корпуса называют его «танцевальным сеймом», так как в смысле светских увеселений сейм просто небывалый. Вся палата депутатов была заранее приглашена «чохом» на весь цикл приемов, устраиваемых регулярно в каждый очередной день недели, кроме суббот, а именно: в воскресенье – большой ужин у князя-примаса Михала Понятовского, в понедельник – прием у великого коронного маршала Михала Мнишека, во вторник – у маршала Малаховского, в среду – у князя Адама Чарторыского, в четверг – у Щенсного-Потоцкого, в пятницу – у Игнация Потоцкого. На этих блистательных «ассамблеях» и в тиши кабинетов иностранных послов, а не в палате депутатов намечается будущий ход событий.

Первый удар грома разражается 13 октября. На рассмотрение маршала сейма поступает давно ожидаемая нота прусского правительства, в которой посол Бухгольц выражает официальный протест против нового союза с Россией. То, о чем до сих пор говорили только на тайных совещаниях, высказано вслух для всеобщего сведения. Впечатление колоссальное. Теперь уже никто не сомневается, что столкновение между державами обеспечивает безопасное прикрытие для сейма. Впервые за сто лет сейм Речи Посполитой будет заседать как независимый сейм. Вспыхивает всеобщий энтузиазм. Первым проявлением его является почти без дискуссий принятое решение о создании стотысячной армии.

Вот отрывок из письма Станислава-Августа относительно этого: «…Народный энтузиазм, возросший до такой степени, что я подобного и не видал, единодушно постановил, что армия Речи Посполитой должна быть увеличена до ста тысяч человек. Восторженность, несомненно, весьма похвальная в основе своей, и в первые минуты ее невозможно было сдержать никакими резонами. Она сама стремилась назначить себе какую-то цель, к коей и я постоянно стремлюсь, но только мысля это постепенно. Оппозиция на голове ходит, чтобы вывести командование армией из подчинения Постоянному совету коему вручили этот закон от 1776 года. Вот он, предмет политической борьбы этого сейма».

Этот краткий отрывок великолепно передает весь механизм политической ситуации. Патриотическое решение об увеличении армии – несмотря на всю нереальность этой цифры, трудно согласуемой с финансовыми возможностями тогдашней Польши, – должно было при сохранении существующей системы управления сыграть на руку королю. Этого оппозиция допустить не могла, и она предприняла концентрированную атаку на ненавистное ей учреждение – на военный департамент Постоянного совета.

Учреждение это сочетало в себе компетенцию военного министерства, главного вербовочного управления и исполнительного органа по политическим, уголовным и финансовым делам. Ни одна из этих компетенций не могла обеспечить ему расположения граждан. В глазах общества военный департамент был главным орудием диктатуры непопулярного короля и наиболее ненавистным символом уклада, навязанного державами-гарантами. Это было первой, основной стороной проблемы. Но существовала и другая. Военный департамент благодаря энергичному руководству умного и образованного Комажевского стал в последние годы единственной конкретной силой, обеспечивающей порядок, сдерживающий рассыпающуюся Речь Посполитую. Департамент последовательно направлял свои усилия на то, чтобы возродить и придать современный характер разваленной гетманами армии, и уже добился в этой области серьезных результатов. Ликвидация этого учреждения не могла пройти без борьбы.

Борьба из-за военного департамента была первой драматической кампанией Четырехлетнего сейма. Финал ее разыгрался в исторический день 3 ноября 1788 года. При первом открытом голосовании большинство сейма высказалось за сохранение департамента. Тогда потребовали тайного голосования. При тайном голосовании 50 депутатов решились переметнуться к оппозиции. Военный департамент был упразднен большинством в 18 голосов. Сейм неистовствовал. Радость выплеснулась на улицы города. Послушаем, как выглядело это по свидетельству современника: «Нельзя передать, какая радость проявилась после этой победы. По всему городу забегали гонцы с этой поразительной вестью. Во всех домах, а особливо там, где ежедневно бывали приемы, не спали, ожидая решения сессии. Повсюду радовались одному и тому же, люди обнимались, женщины плакали от счастья, дети прыгали, хлопали в ладоши. Впервые за много лет представительный орган поляков поставил на своем. Хорошо или плохо, не в этом дело, а по своей собственной воле и разумению».

Борьба в польском сейме происходит на фоне все обостряющейся международной ситуации. Берлинское правительство после первой дипломатической победы, отменившей антитурецкий союз, начинает вести себя смелее. К концу октября прусский посланник вручает Штакельбергу официальную ноту, требуя вывода русских войск из Украины. Дипломатическая переписка между королем Фридрихом-Вильгельмом II и Бухгольцем раскрывает с циничной откровенностью подлинные мотивы и цели прусской политики. «Толстый Гу» последовательно, хотя и другими методами, продолжает политическую линию своего предшественника Фридриха II. С первой же минуты он стремился к новому разделу Польши, на основании которого к Пруссии отошли бы Торунь и Гданьск. Для осуществления этого необходимо уничтожить в Польше русское влияние и заменить его влиянием прусским. Но внешне все это выглядит совсем иначе. Внешне «добродушный» прусский, монарх выступает как искренний друг поляков, поддерживает их патриотически-освободительные стремления, защищает их от России и абсолютизма их собственного короля. Магнатская оппозиция верит в благие намерения прусского двора, потому что хочет в них верить. Усомниться в искренности этих намерений равнозначно отсутствию патриотизма. Варшаву обходит двустишие:

Слух о счастье великом мчит от дома до дома. Еретик, кто не верует слуху такому.

После упразднения военного департамента петербургский двор предпринимает ответную акцию. 5 ноября Штакельберг вручает маршалу сейма ноту, гласящую, что в результате нарушения Речью Посполитой форм правления, гарантированных тремя державами в 1775 году, «императрица будет вынуждена считать себя свободной от всяких дружественных обязательств по отношению к Польше». Одновременно на секретном совещании с предводителями королевской партии русский посланник требует от короля, чтобы тот со своими сторонниками откололся от сеймовой конфедерации и образовал самостоятельную конфедерацию.

Начинается особенно напряженный период. Несколько дней страна на грани гражданской войны. Но время Тарговицой конфедерации еще не наступило, та будет только через четыре года. Королевская партия еще не считает проигранной свою борьбу за большинство в сейме. Король хочет быть с народом, вернее – хочет иметь народ на своей стороне. Кроме того, международная обстановка никак не благоприятствует созданию антисеймовой конфедерации. Россия увязла в турецкой кампании и в новой войне со Швецией. А у западных границ Речи Посполитой стоит сильная и свежая прусская армия. Требование Штакельберга натыкается на такое решительное сопротивление всей королевской партии, что посланник вынужден отказаться от своего проекта.

Тем временем Пруссия энергично берется за дело. Неповоротливый Бухгольц уже не выдерживает ускоренного темпа дипломатической игры. Тогда ему присылают из Берлина помощника, изворотливого маркиза Луккезини, виртуоза политической интриги. Хитрейший из итальянцев, находящихся на прусской службе, становится главным вдохновителем польского патриотического движения. Он участвует во всех совещаниях глав оппозиции, устанавливает самые широкие светские связи, вербует для Пруссии целую рать платных агентов, председательствует на приемах у Чарторыских, Потоцких, Радзивиллов и Огиньских, собирает силы для решительного удара по королевскому лагерю. Огромное влияние Луккезини на современную политическую жизнь находит отражение в популярных стихах Красицкого:

Хочешь знать, что такое единенье сословий? Это выразить можно в одном только слове: Как орган – это дело. Каждый клавиш – особенно. Органист – Луккезини. И премного способный.

После оглашения в сейме ноты Штакельберга, напоминающей о ненавистной гарантии, Варшава переживает горячие дни. Антирусские настроения, умело раздуваемые прусским лагерем, буквально расцветают на глазах. В сейме под бурные аплодисменты галерки были перечислены все беззакония и злоупотребления царских генералов на Украине. Со всех концов страны собрали целую толпу калек без рук, без ног, без пальцев и подсылали их на все публичные сборища. Там они выстраивались вереницей, прося милостыню и плачась, что они бывшие участники Барской конфедерации, которых так изуродовали царские генералы. Игриво оскорблять посланника Штакельберга стало излюбленным родом патриотических демонстраций. «Если он находился в обществе или на балу, его окружали и – стыдно сказать – по-детски корчили перед ним рожи. Если он хотел пройти из комнаты в комнату, становились в дверях, повернувшись к нему задом».

Одновременно росла ненависть к королевской партии, олицетворяющей политику сотрудничества с Россией. Ярче всего это проявлялось в сейме. Членам палаты депутатов раздавали анонимные листовки, провозглашающие врагом отечества каждого, кто выступает за короля. Распространяли бесчисленные эпиграммы, сатирические произведения и карикатуры, безжалостно высмеивали наиболее видных «прихлебателей». «Оппозиция в сейме небывалая, – писал австрийский посланник в Варшаве, когда кто-нибудь из придворной партии берет голос, его немедленно заглушают, перебивают, издеваются и высмеивают. И не только депутаты, но и наблюдатели, и женщины, на галерее сидящие».

Женщины играли в этой патриотической пропаганде не последнюю роль, особенно две – княгиня Изабелла Чарторыская, некогда приятельница Репнина, а ныне ближайшая соратница Луккезини, и жена Щенсного-Потоцкого, впоследствии тарговицкого конфедерата. «Эти две дамы, – жаловался в письмах король, – и многие связанные с ними женщины, и молодые, и старые, средствами, присущими своему полу, ежедневно перетягивают депутатов на сторону оппозиции». Королевские жалобы дополняет князь Валериан Калинка, добросовестный хронист Четырехлетнего сейма: «…все, чем можно было тронуть сердце, – прелести и шутка, любовь и патриотизм, кокетство и драматизм – все пускалось в ход с преизбытком, дабы лишить короля и Россию сторонников. Даже девиц незрелых учили детскими ласками склонять еще колеблющихся депутатов отдать голос за патриотический лагерь». «Недюжинную надо было иметь смелость, чтобы в таких условиях публично высказать противоположное мнение». «Если кто-то только пытался сдержать страсти в сейме, склонял к здравомыслию или защищал людей непопулярных, оппозиция немедленно распускала о нем слух, будто он продался за рубли, и это же повторяли пасквили в стихах и прозе, в Варшаве и по всей стране расходящиеся». Настроения, царящие в сейме, распространились на весь город. Политическая борьба выплеснулась на улицы и проникла в варшавские дома. То, что в палате депутатов и на ее аристократической галерее проистекало зачастую вследствие исключительно личных антипатий, сложной игры частных интересов, стремления замазать давние грешки, в городе превращалось в свидетельство истинного патриотизма, искреннего негодования и презрения к «изменникам родины». Натиск на сторонников короля принял форму общественного террора, и под воздействием этого террора королевская партия распадалась на глазах. Последний и решающий удар нанес ей прусский ответ на ноту Штакельберга относительно гарантий.

Прусская бомба взорвалась 19 ноября, в день именин самой воинственной деятельницы антирусского движения княгини Изабеллы Чарторыской. Луккезини, тщательно заботящийся о благосклонности своих сторонников, прислал княгине в подарок фарфоровую чашку с портретом прусского короля, а в ней свернутый в трубку дипломатический документ. Княгиня прочитала его под всеобщие радостные крики. Это была давно ожидаемая оппозицией берлинская нота по вопросу о гарантиях. Прусский король уведомлял польский народ о том, что великодушно отказывается от своих прав гаранта, что не будет вмешиваться во внутренние дела Польши, что в случае покушения на ее свободу извне окажет ей военную помощь.

Содержание прусской ноты разошлось по городу молниеносно, вызывая повсюду безумную радость. Из-за дипломатических схваток между тремя державами, из-за самолюбивого соперничества магнатов проступает картина независимой Речи Посполитой, по которой тоскует весь народ. Никого не интересуют истинные мотивы прусского короля. Никто не думает о предстоящем возмездии со стороны Екатерины. Варшава в упоении повторяет двустишие:

Слух о счастье великом мчит от дома до дома. Еретик, кто не верует слуху такому!

Победа оппозиции над королем полная. Отлив из королевской партии становится массовым. Самые подобострастные царедворцы в течение дня превращаются в самых рьяных борцов нового политического направления. В сейме все смелее и сильнее нападают на «клику Понятовских». Больше всего достается королю. Больше всего ненавидят князя-примаса. Но в результате случайного стечения обстоятельств первой настоящей жертвой этой антикоролевской кампании становится «единственный порядочный человек из рода Понятовских» – князь Станислав.

Крушение князя-подскарбия началось с характерной сценки, столь микроскопической и мало заметной, что она в общем водовороте сеймовых страстей, несомненно, прошла бы незамеченной, если бы тут не был замешан один из Понятовских.

Сознательным вдохновителем и режиссером этого эпизода был известный «горлопан» Четырехлетнего сейма, известный владелец варшавских публичных домов возле моста, демагог и реакционер луковский кастелян Яцек Езерский.

Случилось так, что кастелян Езерский в запале одной из своих балаганных речей, которыми он срывал дешевые аплодисменты галерки, повернулся спиной к трону. «Князь Станислав прервал его, чтобы сделать замечание и указать на неприличность поведения. Кастелян ответил, что замечаний этих не принимает, поелику князь не имеет права их делать и тем нарушает равноправие. Затем приблизился к королю и, преклонив колено, попросил прощения за проступок, в котором его только что обвинили».

Резкая отповедь князю с одновременным театральным выражением покорности королю для всех зрителей была ясна и недвузначна. Это был первый отклик на принятое двадцать лет назад ненавистное шляхте решение о признании Понятовских принцами крови. Перед тобой, король, я могу преклонить колено, ибо ты мой конституционный монарх. Но ты, щенок, кичащийся узурпированным венцом, не смеешь делать замечания свободному шляхтичу!

Шляхта поняла это и наградила смельчака бурными аплодисментами. Езерский, относительно моральных качеств которого никто не питал никаких иллюзий, стал героем дня. Наконец-то щелкнули по носу этого умничающего постника! Хотя бы за то, что он недавно выступал в защиту военного департамента. В этом сейме нет места для Понятовских, «умеренных», «порядочных», «моральных». Для этого сейма существуют только «клика Понятовских», которую следует истребить.

До сих пор достоинства князя Станислава прославляли первые поэты страны. Теперь за него взялся анонимный шляхетский поэт. В тот же день Варшаву облетел ехидный стишок:

Хоть на вид учтивец, сам гордыней пышет, Дядина корона свет ему затмила, Хоть он и ученый, да умом не вышел, Все брюзжит на что-то, все ему немило. Вынести такого было бы не просто, Не случись в Варшаве кастеляна с моста.

Легко представить, каким ударом было это несуразное происшествие для болезненно самолюбивого королевского племянника. «Самый гордый из Понятовских», несостоявшийся король Польши в течении одного дня стал несерьезной фигурой, излюбленной мишенью развязных памфлетов.

Но это была только легкая прелюдия к настоящему скандалу. В декабре из потемкинского лагеря под Очаковом приехал на сейм великий гетман Ксаверий Браницкий. Нам немало известно о фанабериях, продажности и своеволии польских магнатов той поры, но Браницкий побил все прежние рекорды. Великий коронный гетман, выслуживавшийся в качестве добровольного предводителя казацкого полка, генералиссимус, играющий в независимого лихого наездника в чужих сражениях, – этого история Речи Посполитой еще не знала. За последний поступок Браницкого ненавидели во всей стране, он стал ярчайшим символом национальной измены, о нем писали сотни ядовитейших пасквилей, даже потемкинские офицеры относились к нему с нескрываемым пренебрежением. Королевская партия все время использовала этот козырь в борьбе с оппозицией. Князь-примас в убийственных выступлениях не оставил живого места на ренегатствующем гетмане. Предполагалось, что после возвращения на родину Браницкий предстанет перед судом сейма.

Но политика – это политика. Потемкинские сторонники, то есть пророссийская группировка магнатской оппозиции, главой которой был Браницкий, в первой фазе Четырехлетнего сейма боролась против короля плечом к плечу с прусской партией. Поэтому в защиту своевольного изменника еще до его прибытия на сейм выступили наиболее видные патриотические деятели – Адам Чарторыский и Игнаций Потоцкий.

Потом появился сам гетман. В польском облачении, полный гонора, с обычной патриотической фразой на устах. За это ему сразу же простили часть прегрешений. Полагали, что он нападет на примаса за его резкие выступления, но получилось наоборот. «Речь (Браницкого) была умеренной и приличной, он ограничился заявлением, ч го поскольку Речь Посполитая увеличивает свою армию, то он считает необходимым воспользоваться „возможностью приобрести новые познания в военном искусстве“. Затем гетман принял введенную недавно присягу в том, что он „не получал никогда, не получает и никогда получать не будет жалованья ни от какой чужой державы под какой бы то ни было видимостью“. И… вся история оказалась улаженной.

На некоторое время Браницкий притаился, дав время успокоиться общественному мнению. Но потом сразу же со всей энергией включился в сеймовую политическую игру. Вскоре после своего возвращения «очаковский партизан» провел несколько совещаний с маркизом Луккезини, которые устроила у себя дома княгиня Чарторыская. Луккезини в секретном донесении прусскому королю набросал убедительный портрет гетмана с его идеей спасения отчизны: «… он не побоялся при княгине изложить мне свой план, к осуществлению коего хотел бы склонить своих соотечественников и какое-нибудь иностранное государство, которое бы искренне тронулось Польшей и связало бы себя с ней союзом для удовлетворения взаимных стремлений. План его основывается на том, чтобы с наступлением весны в каждом воеводстве возникли бы конфедерации, все они соединились бы с варшавской и, получив от вашего королевского величества армейский корпус, нашли в нем поддержку. С недостатком последовательности, присущим всей его жизни, великий гетман неоднократно повторил мне при княгине, что если бы этот план был принят вашим королевским величеством, то он сам бы немедля прибыл в Берлин, чтобы договориться о военных действиях. Мысль его направлена в сторону Галиции, где он хотел бы поднять восстание. Намерение его – базируясь на Каменец, бросить польскую кавалерию в партизанские действия, для коих она только и годится. Столь своеобразные высказывания в устах человека, так близко связанного с князем Потемкиным, осыпанного милостями императрицы, только что прибывшего из-под Очакова, вынуждали меня соблюдать большую осторожность в разговоре… Тем временем княгиня Чарторыская делает все что может, дабы ее друзья уверовали в патриотические чувства Браницкого, только не знают, сумеет ли она изгладить в их памяти воспоминания о былом».

Основой «патриотического» плана гетмана являлась старая децентралистская концепция магнатской оппозиции, которую Екатерина отвергла в Киеве: противопоставление провинции Варшаве, возвращение гетману власти над армией и полной воинской самостоятельности, по существу, возвышение над королем и сеймом. Ожесточенная ненависть Браницкого к Понятовским еще больше усилилась из-за оскорбительных выступлений примаса. Гетман ждал только случая отомстить королевской семье и одновременно вернуть утраченную популярность у шляхты. Случай вскоре представился.

В первых месяцах 1789 года сейм приступил к подробному обсуждению состава, характера и организации будущей стотысячной армии. Предметом горячих дискуссий стал трудный и необычайно щекотливый вопрос о народной кавалерии.

Этот род войск являлся самым причудливым анахронизмом в польской армии того времени. Тип его не менялся на протяжении веков. По сути дела, это было шляхетское ополчение, необузданное и дикое. В тот же период, когда армии держав, разделивших Польшу, уже имели абсолютно современную структуру и вооружение, польская народная кавалерия практически ничем не отличалась от конницы Яна Скшетуского или Михала Володыевского из трилогии Сенкевича. Вооружение, организация и традиционный «рыцарский» характер ее восходили ко временам царя Гороха. Как в старину, собирали ее при помощи письменных «оповещаний». Как в старину, она делилась на хоругви, состоящие из дворян – «товарищей» и мужиков – «рядовых». Как в старину, «товарищи» получали скудное «жалованье», кое тут же проматывали, добывая остальное обычным грабежом. Насилия и самовольные реквизиции, чинимые народной кавалерией, были предметом постоянных интерпелляций в сейме. И все же эта устарелая народная кавалерия пользовалась необычайной популярностью у шляхты. Служба в ней являлась блестящим случаем сделать карьеру для бедной дворянской молодежи. Воинский наряд был красив, эффектен и обеспечивал успех у женщин. Словом, это был истинно шляхетский род войск. Не очень боеспособный? А вот уже это, с точки зрения рядового шляхтича той поры, не имело никакого значения.

Гетман Браницкий великолепно разбирался в настроениях мелкой шляхты и вопрос о народной кавалерии решил использовать в своих интересах.

В последние дни января ближайший единомышленник гетмана серадзский воевода Михал Валевский внес на рассмотрение разработанный Браницким проект увеличения народной кавалерии с четырех тысяч до неоправданно высокого числа в восемнадцать тысяч седел.

Все понимающие люди в сейме сознавали чисто демагогический характер этого предложения, не имеющего ничего общего с действительными нуждами страны. Народная кавалерия была самым консервативным и дорогим видом войск. Браницкий ошеломил не только короля, но и главарей оппозиции. Маршал сейма Малаховский якобы умолял Станислава-Августа, чтобы тот не доводил до обсуждения это предложение. Шептались, что истинный вдохновитель проекта – князь Потемкин, которому польская кавалерия нужна для партизанских действий против турок. Знающие о переговорах с Луккезини понимали, что гетман готовит силы для государственного переворота.

Но демагогическое предложение было выдвинуто в слишком подходящий момент, и авторы его именно на это и рассчитывали. «Любовь к отчизне дошла у нас до крайности, особенно у женщин», – писала одна из сеймовых наблюдательниц. Офранцузившиеся магнаты, которые еще вчера каждого одетого по-польски шляхтича презрительно называли «ох уж этот поляк!», теперь под литавры и трубы состригали себе французские фризуры и меняли фрак на кунтуш. Известные своей продажностью сенаторы старались превзойти друг друга в клятвах, что ни от кого не брали денег. Варшавские красавицы отказались от драгоценностей и дорогих нарядов, жертвуя их на армию. Зрители в сейме оглушительными возгласами встречали каждое предположение об увеличении армии, отнюдь не вдаваясь в оценку его обоснованности и результатов. А если кто пытался указать на ошибочность такого предложения, его тут же клеймили как предателя.

Натиск разбушевавшегося общественного мнения достигал такой силы, что хотя большинство мыслящих людей в сейме было решительно против увеличения народной кавалерии, почти никто не осмелился выступить открыто. Молчал устрашенный король. Молчали заинтересованные в поддержке шляхты руководители оппозиции. Молчал, несмотря на свою прежнюю позицию, маршал сейма Малаховский.

Против предложения Валевского и Браницкого со всей энергией и решительностью выступил один только князь Станислав Понятовский. Этот самый необычный из Понятовских отличался одним выдающимся качеством: он имел гражданское мужество и – невзирая на последствия – всегда прямо говорил то, что думал.

Старший племянник короля не был военным по призванию, но длительная практика и широкий круг интересов способствовали тому, что в военных делах он разбирался столь же хорошо, как и в экономических. В частности, занимала его проблема усовершенствования польской армии. Во время своего путешествия по Германии он сделал в связи с этим много наблюдений и, возможно, внес немалый вклад в разработанный два года спустя новый воинский устав. Каково было отношение князя Станислава к решению сейма создать стотысячную армию, этого мы не знаем. С одной стороны, имеются доказательства того, что к увеличению армии он стремился уже давно, с другой – он слишком хорошо знал экономику страны, чтобы мог поверить в полную реализацию этого патриотического замысла. Во всяком случае, против решения он не высказывался и лояльно подчинился ему. Среди первых лиц, жертвующих на армию, названных в «Варшавской газете» от 10 ноября 1788 года, значилось и имя князя и сумма – 54 000 злотых. Правда, впоследствии мы узнаем, что сумма эта была внесена в государственную казну несколько окольным путем, но это уже вопрос совсем иной. Декларации всегда и везде опережают действия.

Во мнении сейма, а в особенности сеймовой галерки, князю Станиславу чрезвычайно повредило его выступление в защиту военного департамента. Но и за это его, по моему мнению, трудно особенно винить. Князь, как командующий пешей гвардией, имел много дела с департаментом и наряду с его недостатками видел там и многие достоинства. Сотрудничая с генералом Комажевским, он отлично знал, сколько души и труда вложил этот скромный энергичный генерал в налаживание польской армии, насколько он больше стоил магнатских вояк типа Браницкого, которые стремились отнять у него власть.

По вопросу о народной кавалерии князь Станислав выступал своим обычным образом: рассудительно, не слишком эффектно, но деловито, оперируя трудно опровержимыми аргументами.

Князь доказывал, что восемнадцать тысяч в кавалерии в одной только коронной армии – решительно чрезмерное число. «Какие же у нас останутся средства на пехоту? – говорил он. – Одна конница еще войска не делает, но и с большой и отличной конницей победы не одержишь. Она от пехоты и артиллерии зависит, и, только когда те свое действие окажут, кавалерия учинит остальное. Если наша страна, решившись на непомерное умножение конного воинства, о пехоте меньше будет заботиться, то никогда и не добьется такой армии, которая бы с соседними равняться могла. И посему недостаточный для защиты страны и сугубо дорогой оный род войск через резкое увеличение свое, как предлагается, может стать много пагубным. Ведь мы же беспременно будем требовать от офицеров, дабы те дисциплину в этом войске блюли и никоих провинностей не дозволяли, а как же они за сим уследят, когда, увеличивая эскадрон с тридцати до ста пятидесяти седел, мы никакого офицера не добавляем? Какой большой беспорядок может в стране учиниться при столь большом и резком наборе, когда среди пополнения будет не одно товарищество, но и рядовые, и много другого люда, что за войском для услуги товариществу следует. Никак нельзя поручиться, что столь многочисленная свора не будет творить разные бесчинства, коих слишком малое число офицеров предотвратить не сможет… Объявить набор в несколько тысяч дворян столь быстрым образом – сие то же, что объявить всеобщее ополчение. Но всеобщее ополчение никогда армией не называлось, и на таких основах армии создать нельзя».

Речь князя-подскарбия была смелой, прогрессивной и глубоко справедливой. Опровергнуть его аргументы по существу вопроса было не так-то легко. Но в этом отменном выступлении князь совершил одну непростительную ошибку. Говоря о народной кавалерии, он употребил по отношению к ней оскорбительное слово «свора». Клика Браницкого великолепно использовала эту промашку.

Защитники проекта не полемизировали с князем по существу дела, а уцепились за эту неудачную «свору». Слово это проходило во всех последующих выступлениях и перекатывалось по галереям сейма. «Князь-подскарбий оскорбляет мелкую шляхту!» – с возмущением восклицали с депутатских скамей, а галерея вторила речам депутатов аплодисментами, свистом и оглушительным гамом.

Деловую защиту проекта взял на себя сам автор. Но что значило скромное, деловитое выступление князя Станислава по сравнению с великолепным театральным представлением, которое устроил перед палатой и галереей Браницкий! К братьям шляхтичам обращался простак-магнат, режущий правду-матку, равный говорил с равными. В польском костюме, левая рука на эфесе сабли, лихо подбоченившись правой, гетман метал громы, взывая к братьям шляхтичам. «Я взываю к польскому духу. Эта кавалерия из нас самих состоять будет. Как одни из нас не пожалеют денег на войско, так и другие не пожалеют крови своей… По опыту своему знаю, понеже бывал в воинских кампаниях: одно дело, когда у тебя солдат, по тактике выученный, хоть и бывалый он на войне человек, а половина боевого духа в нем уже побита, и только палкой можно гнать его вперед. А в народной кавалерии довольно, чтобы брат брату крикнул: „Давай, пан Павел! Навались, пан Михал!“ – и все разом в огонь пойдут!»

Против подобных аргументов шляхетская палата была бессильна. Речь князя-подскарбия была справедливой и прогрессивной, но верх взял демагог и реакционер Браницкий. Князь проиграл по всем статьям. Пострадал не только вопрос о народной кавалерии, но и он сам лично. Смертельный враг Понятовских постарался, чтобы шляхта вспомнила о нанесенной ей обиде. Гордого претендента на корону вынудили к постыдной самокритике. Перед сеймом и галеркой он вынужден был объяснить, что, произнося «свора», имел в виду «не шляхту», которую уважает, а «прислужников низкого сословия». Но и это не помогло. Роковая «свора» прилипла к князю надолго. До сих пор шляхта его просто не любила. Теперь за одно это слово его повсеместно возненавидели. Больше, чем короля, который довел страну до раздела, больше, чем примаса, которого считали символом всяческих несправедливостей.

Ничем уже не сдерживаемая шляхетская ненависть вылилась в площадной сатире:

Пусть хоть черти с… в кашу — Не позорь ты шляхту нашу, Преть Телок и важен с виду — Не дадим себя в обиду.

Кастелян Езерский только осмеял князя Станислава. Браницкий был человеком того же склада, что Езерский, но куда сильнее. Его удар навсегда выбивал из игры.

После скандала в сейме князь от нервного возбуждения заболел горячкой – трясовицей. Лежал он два месяца под заботливым надзором врача-секретаря Люстра, потом уехал на поправку в имение. В сейм он вернулся только осенью. Встретили его ироничные взгляды и еле скрываемые усмешки. За спиной его слышались слова:

Пусть Телок и важен с виду — Не дадим себя в обиду.

Как сеймовый деятель князь Станислав скончался. Но «молодой Телок» – человек твердый и упрямый. Несмотря на непрестанное улюлюканье, несмотря на невыносимую атмосферу, окружающую каждое его выступление, он остается в сейме еще всю осень и зиму 1789 года. И этот последний период наилучшим образом характеризует смелость, последовательность и ум князя. Все его выступления этого периода можно назвать мудрыми, дальновидными и продиктованными истинными интересами государства. Один только у них недостаток: они противостоят мнению взбудораженного демагогами большинства сейма.

26 октября 1789 года, когда сейм лихорадочно отыскивает новые источники средств на содержание армии, ктото сгоряча вносит проект особого гербового налога с каждой бычьей и коровьей шкуры. Князь выступает против проекта и указывает на его недостатки: «Нам придется входить в подробности, поднимать протоколы, учет импортации и экспортации, пошлинные книги, вникать в ведение фабрик и т. д. Чтобы селянин с плохой шкурой принужден был ездить в податное ведомство…» Но предостережения «умничающего постника» глохнут в оглушительных воплях, и проект принимается. Спустя месяц после введения нового налога вся Варшава завалена грудами зловонных шкур. Торговля мясом застопорилась. Городу грозит зараза. А армии от этого ни малейшей пользы.

30 ноября 1789 года сейм рассматривает проект воинского набора. Князь Станислав вносит дополнение, «чтобы блюлись меры, дабы отданный в армию рекрут надлежащим образом сохранялся в целости и после конца службы вновь владельцам оного возвращался». Князь считает это дополнение необходимым «как для соблюдения человечности, так и для убережения армии от работ и прочих услуг, коими отягощают солдат офицеры армии его величества».

1 декабря 1789 года князь-подскарбий вносит предложение о введении одинаковых налогов как в Литве, так и в Короне.

3 декабря 1789 года он вновь возвращается к вопросу о регламентированном обращении с солдатом и детально обосновывает свою точку зрения: «Армией управляют две пружины – дисциплина и любовь к подчиненным своим. Образованные офицеры умеют разумно и мягко с солдатами обращаться. Необразованные поступают сурово, жестоко и даже обременяют солдат непомерными работами. Надлежит гражданским законодательством запретить это, дабы не терять рекрута; надлежит учесть и то, что когда через шесть лет рекрут вернется в деревню покалеченный либо надорвавшийся, это явную боязнь к армейской службе среди селян вызовет, ввиду чего придется к одному средству прибегнуть: освободить эту деревню от сдачи рекрута на шесть лет».

Наступают памятные дни «мещанского бунта». Польские мещане, возбужденные известиями о победах французской революции, требуют от сейма признания за ними полных гражданских прав. По улицам Варшавы под колокольный звон тянется «черная процессия» делегатов из городов всей Польши. Президент Варшавы Декерт, банкир Барс, купец Паскалис и адвокат Менджецкий вручают королю разработанный Гуго Коллонтаем мемориал, начинающийся словами: «Настало время, когда сознание справедливости и истины вынуждает нас говорить со всей откровенностью…» Гул рушащейся Бастилии эхом отдается в Варшаве. Жена Декерта, оскорбленная в театре князем Казимежем Нестором Сапегой, резко осаживает его: «Вы бы, князь, вспомнили, что творится в Париже…» Шляхетских крикунов охватывает страх. Маршалы сейма совещаются, не следует ли вызвать народную кавалерию «для усмирения бунта». Гетман Браницкий не выходит из дому и держит наготове заряженные пистолеты. Луковский кастелян Езерский в сейме возмущается неслыханной наглостью «мещанских бунтовщиков». Добродушный Фридрих-Вильгельм II пишет Луккезини: «Ты хорошо делаешь, что незаметно и скрытно этому препятствуешь. Потому что если бы польским городам удалось обрести былые привилегии, то фабриканты из моих городов начали бы переселяться в Польшу». Большинство сейма только за признание привилегий для города Кракова, который вел себя «лояльно» и не принял участия в варшавской демонстрации.

17 декабря 1789 года во время страстных дебатов по этому поводу в сейме князь Станислав встал на сторону мещан. «Он почитал, что даровать привилегии одному Кракову – все равно как желать видеть все города несчастными и отказать им даже в том, чтобы выслушать их просьбу, – писал сеймовый обозреватель того времени. – А посему он посоветовал, чтобы для большинства городов были дарованы свободы, кои могли бы обеспечить имущество людей этого класса. К законодательству он не советовал мещан допускать, но предлагал правительству учинить то, что религия и человечность диктуют, присовокупив, что истинным материалом каждой страны есть население, на богатстве, силе и счастии коего основы государства оного зиждутся. Под конец потребовал огласить в палате мемориалы городов, каковые потом на рассмотрение правительственной депутации могли бы быть переданы».

Речь по поводу городов была последним выступлением в сейме князя Станислава. Шляхта уже по горло была сыта ненавистным «умником», цепляющимся за каждое слово и вызывающим обструкцию. Об обстоятельствах, связанных с его уходом из сейма, мы узнаем из его воспоминаний. «Поскольку было сочтено во многих случаях, что я служу препятствием палате в делах, вызывающих наибольший энтузиазм и которые вроде как бы уже предрешены, сочли необходимым выставить меня из сейма, в связи с чем мне было предписано постоянно находиться в Гродно, возглавляя там скарбовую комиссию. Я на несколько дней выехал в одно из моих имений, туда мне прислали резолюцию сейма, после которой я решил проститься с общественной жизнью. Я написал королю, что подаю в отставку, отказываюсь от всех моих цивильных и воинских должностей, так как не чувствую себя в состоянии оставаться в стране в столь важный период, не будучи депутатом сейма. Король написал мне в ответ длинное сердечное письмо, но не смог меня переубедить».

В январе 1790 года князь Станислав официально передал командование пешей гвардией своему младшему кузену, князю Юзефу Понятовскому. Молодой герой, прославившийся под Сабачем, только что был принят в польскую армию в чине генерал-майора, и сейм выказал ему демонстративное расположение явно на зло князю Станиславу. Желание шляхты столкнуть младшего королевского племянника со старшим с большей очевидностью стало выявляться позднее, осенью 1790 года, когда сейм в последний раз обсуждал возможность наследования трона Понятовскими. Король писал об этом польскому послу в Лондоне Букатому: «Я сам прекратил печатные сплетни, которые сулят трон князю Юзефу. А когда на этом настаивают, я всегда подчеркивал, что достоинства князя Станислава делают его более подходящим для трона, и достоинства эти за ним признают, но отказывают теперь в популярности по разным причинам, а именно в его отказе от звания литовского подскарбия некую странную гордость усматривают, тогда как он единственно оттого отказался, чтобы не ездить в Литву, которой уже прискучил…»

Надо думать, это оправдание князя Станислава было написано дядей исключительно для внешнего употребления и сам Станислав-Август не очень-то в это верил. Ведь совершенно ясно, что князь-подскарбий отказался от общественной деятельности не потому, что «прискучил Литвой», а именно «от гордости», смертельно обидевшись на сейм. И следует признать, что на сей раз он имел для этого гораздо больше оснований, чем во всех предыдущих случаях, когда он изволил обижаться.

О жизни князя после отставки мы знаем очень мало. Известно только, что он остался в Варшаве и ежедневно обедал у короля. Из одного королевского письма мы узнаем, что князь сблизился в этот период с Игнацием Потоцким. Несмотря на тяжелые переживания, он все-таки не запускал свои личные дела. Вскоре после скандала в сейме он купил сразу два больших земельных участка в Варшаве на Краковском Предместье – у Сангушко и Соболевских, а 4 июня 1790 года его видели в национальном театре на гастролях композитора Фиалм и виртуоза Гельмингера, которые «выполняли двойной концерт на гобоях». Концерт, вероятно, понравился князю, поскольку он пригласил Гельмингера к себе на службу.

Первое более или менее обстоятельное упоминание в «Souvenirs» относится к 3 мая 1791 года. «Был у короля в день принятия конституции. Царил небывалый энтузиазм. Депутаты, сенаторы, королевские министры были окружены дамами. Присутствующие при виде меня приблизились ко мне и дружным хором твердили. „Ах, как много вы, князь, потеряли, что не были на сессии. Вы бы видели народ на вершине счастья и восторга“. Я на это ответил им: „Мне хотелось бы, чтобы это счастье и восторг были вечными. Разрешите мне, однако, заметить, что если вы были дворянами сегодня утром, то не известно, являетесь ли ими сегодня вечером. Ведь в этой конституции сказано, что каждый, располагающий доходом в несколько дукатов, признается со всей семьей и потомством дворянином. Таким образом, передавая эту сумму из семьи в семью, можно – не потеряв из нее ни гроша, – привести в благородное состояние население всей Польши“. Тогда все стали кричать, что в конституции не может быть чего-либо подобного. А великий коронный маршал Мнишек подошел к королю и позволил себе попросить объяснения по этому случаю. Король с невозмутимо смиренным видом, часто вынужденным в его положении, кивнул головой и подтвердил, что подобное узаконение в конституции было. Когда королевское подтверждение разошлось по салону, я позволил себе высказаться со всей искренностью. Вот кому народ вверил свою судьбу: людям, которые принимают законы величайшего значения, даже нимало их не уразумев. Никто не осмелился ни прервать меня, ни возразить».

Это выступление князя Станислава против дорогой каждому поляку конституции 3 мая требует некоторого комментария. На основании того, что мне известно о князе и что я старался показать в этой книге, осмелюсь утверждать, что старший племянник короля не был – и не мог быть противником основных социальных и политических положений, содержащихся в конституции. Это вполне ясно доказывает его многолетняя сеймовая и общественно-реформаторская деятельность, об этом говорят его смелые высказывания в беседах с Екатериной и Репниным. Позиция его по вопросу о мещанском сословии была почти равнозначна позиции майских реформаторов. Взгляды его по крестьянскому вопросу отличались большей смелостью и большей решимостью, нежели конституционные решения. Путь князя Станислава к конституции 3 мая был более естествен и более последователен, нежели путь, скажем, Изабеллы Чарторыской или Казимежа Нестора Сапеги, не говоря уже о прочих польских магнатах, которые примкнули ко всеобщему народному энтузиазму лишь в последний момент, под давлением общественного мнения.

Но конституция, под которой он в других условиях мог бы подписать обеими руками, была принята без его участия. Она была творением сейма, который его несправедливо отстранил и нанес болезненный удар по его самолюбию. Один из пунктов этой конституции был направлен против него лично. Корона, о которой он мечтал с молодых лет, решением сейма была отдана саксонскому курфюрсту и его дочери. Помимо личной обиды, имели место вещи более общего характера. Князь не верил в возможность осуществления конституционных положений, ибо в результате длительных путешествий и постоянного контакта с иноземными дворами он лучше других разбирался в основах европейской политической игры. Он знал силу и твердый характер Екатерины и ни на минуту не сомневался, что императрица, оправившись от временных затруднений, незамедлительно сокрушит дело рук польского сейма. Пруссии он не доверял, так как слишком хорошо помнил географический атлас с картой Польши в кабинете Фридриха II. По многим причинам князь Станистав не мог разделять восторгов своих родных и близких, которые за несколько дней из ярых противников конституции превратились в ее горячих поборников. Но интересен был и сам способ выступления князя против конституции, необычайно характерный для его образа мышления, свидетельствующий об остроте видения и высоком интеллектуальном уровне. Князь с безошибочной меткостью нащупал самый слабый пункт майского законоположения. Он пригвоздил компромиссность и непоследовательность ее творцов, которые, не решаясь уравнять в правах мещанство с дворянством, избрали абсурдный путь превращения в благородное сословие всей мещанской верхушки.

После этого резкого выступления в Королевском замке князь решил покинуть страну и уехать за границу, чтобы поправить расшатавшиеся нервы. Разумеется, в Италию.

«Я еще несколько месяцев находился в Варшаве, улаживая разные мои дела. Мне страшно хотелось оставить на моем письменном столе письмо, содержащее мое мнение относительно будущего, которое грозит Польше. Но как я могу знать, в чьи руки попадет это письмо в столь смутное время и какими последствиями это для меня обернется. Поэтому я отказался от своего замысла.

В канун моего отъезда в Рим я обедал с несколькими выдающимися личностями, имеющими большое влияние в сейме. Я высказал им беспокойство по поводу опасности, грозящей Польше. Но потом мы перестали говорить о политике, чтобы не портить настроения.

По дороге в Италию я остановился в Вене, где имел длительный разговор с императором Леопольдом (преемником Иосифа II). Он говорил со мной о конституции 3 мая так, что это обличало в нем человека умного и привыкшего глубоко смотреть в суть вещей. Вначале я пытался смягчить его отношение к смыслу конституции. Но потом, видя, что это ни к чему не приводит, избрал единственный остающийся путь. Я сказал: великие державы должны понять, что на этот решительный акт, столь противоречащий укладу и традициям, народ пошел в результате отчаянного сознания, что он покинут всеми державами. И это отчаяние может быть очень опасным, так как не известно, к чему это приведет. Эти слова подействовали на императора. Он спросил меня, что же в таком случае можно сделать. Я ответил, что в первую очередь необходимо, чтобы саксонский курфюрт согласился принять польскую корону. Император ответил мне: «Для этого я сделаю все». И он тут же отправил в Дрезден посла Ландриани, человека очень способного и подходящего. Но тот ничего не смог добиться, так как курфюрст ответил, что предварительно должен получить согласие царицы».

Что за парадоксальная ситуация: лишенный наследования Понятовский склоняет германского императора, чтобы тот заставил саксонского курфюрста принять польскую корону, которая столько лет была предметом его собственных мечтаний! Но князь Станислав действует, несомненно, в согласии с королем, потому что заполучить согласие курфюрста Фридриха-Августа IV в то время являлось одной из главных целей польской внешней политики. Четырехлетний сейм стремится таким образом получить международное признание де факто конституции 3 мая. В Дрездене уже месяц сидит польская сеймовая делегация, возглавляемая князем Адамом Чарторыским, которая предпринимает отчаянные шаги, чтобы сломить сопротивление колеблющегося курфюрста. Но Фридрих-Август IV чертовски боится могущественной Екатерины и не хочет совать голову в эту корону. Кроме того, его не очень устраивает система престолонаследия, предусмотренная в конституции 3 мая. Он догадывается, почему от наследования устранены его братья, почему это право сохранено только за его дочерью Марией-Непомуценой-Августой. Саксонский посланник в Варшаве, брюзгливый Эссен, предостерегает, что сейм сам хочет избрать мужа для принцессы и тем самым добиться сильного влияния на трон. Торг затягивается до бесконечности. Не помогают усилия Чарторыского, не помогает вмешательство императора, побуждаемого князем Станиславом.

Ничего странного в этом нет. Одна из дальнейших страниц воспоминаний князя раскрывает «искренность» намерений императора Леопольда II.

«Позднее Ландриани рассказал мне, что получил от императора приказ сделать все, чтобы склонить курфюрста принять решение. Однако император добавил, что, если бы курфюрст после всего пожелал по-приятельски узнать, что император советует ему на самом деле, тогда Ландриани должен был бы ему сказать, чтобы он лучше не вмешивался в это дело (qu'il ne s'embarque pas clans cette galere). Нужно ли лучшее доказательство, что есть большая политика?»

Это полное горечи восклицание, заключающее венскую дипломатическую миссию, одновременно является прощанием с «большой политикой» на долгое время. Прибыв в Рим, князь по уши уходит в беззаботную атмосферу любимого города. Величественный вид залитой солнцем пьяцца ди Спанья, тенистая тишина ватиканских садов, веселый гул цветочных базаров на пьяцца деи Фьори, прохлада мраморных залов виллы Боргезе и Капитолия возвращают ему утраченное душевное равновесие. Целительное римское солнце помогает ему прийти в себя от мучительного похмелья после варшавских событий. Сюда не долетает враждебный вой разнузданной галерки шляхетского сейма.

В аристократических дворцах герцогов Дорна, Памфили Браски и Буонкомпани по-прежнему ведутся утонченные интеллектуальные разговоры. По-прежнему слушают вдохновенные поэтические импровизации певицы Марии Магдалины Морелли, известной под именем Кориллы Олимпики, Среди тишины древнеримских памятников на виа Аппиа он исполняется благим сознанием тленности и суетности всей этой злобы дня.

В Риме князь Станислав завязывает сердечную дружбу с давним знакомым по Парижу Жаном Батистом д'Аженкуром, выдающимся археологом и нумизматом. Вместе они бродят по римским антикварным лавкам, вместе восхищаются памятниками античной культуры, вместе стараются забыть о том, что творится в их родных столицах. Но от родины убежать нельзя. Весной 1792 года из Варшавы приходят ошеломляющие известия. То, чего князь так боялся, произошло. Преданный добродушным прусским королем сейм, решившись защищать конституцию, предпринимает безнадежную вооруженную борьбу с войсками Екатерины. С таким трудом обретенное душевное равновесие князя рассыпается прахом. Со стесненным сердцем слушает он песню армейского поэта 1792 года, в которой звучит далекий отголосок сеймовых столкновений:

Пусть нас сворой называют, Пусть никчемными считают, С кривдой мы идем схватиться, За обиды расплатиться.

Из писем и устных сообщений он узнает о нарастающей славе и популярности младшего кузена Юзефа. Честный, прямолинейный рационалист, князь Станислав должен переживать страшные душевные терзания. Ведь балованный, распущенный, никогда не принимаемый всерьез Пени, которого он пять лет назад отчитывал в Праге за легкомыслие и беспечность, реабилитирует перед польским народом запятнанное имя Понятовских. Реабилитирует это имя. Впервые житейская философия князя потерпела крах.

Летом поступают дальнейшие известия. О молниеносных победах русских войск. О предательстве Браницкого, Щенсного-Потоцкого, Жевуского и об образовании Тарговицкой конфедерации. И наконец самое страшное: о присоединении короля к Тарговице и о втором разделе Польши. И вот тут-то довольно ярко проявится различие в характерах двух молодых Понятовских. Князь Станислав не может в отличие от князя Юзефа решиться на патриотический протест. Под угрозой конфискации имений на родине, побуждаемый умоляющими письмами дядьев и отца, он отправляет из Рима в Варшаву требуемую декларацию лояльности новому правительству и тем самым перечеркивает все прекрасные деяния своих лет «боренья и горенья». В Риме снова множество польских беженцев. Здесь маршал Большого сейма Станислав Малаховский, генерал Тадеуш Костюшко и многие другие известные лица. Патриотические польские эмигранты пользуются большой симпатией пребывающего в то время в Риме английского принца Августа Сассекского. Благосклонность эта частично объясняется… гастрономическими причинами. Английский принц обожает польские зразы. Зразы, разумеется, обильно приправляются спиртным, что великолепно действует на взаимные отношения. Кое-кто из поляков принимает это слишком всерьез. Во время одного из таких «зразовых» приемов вскоре после присоединения короля к Тарговицкой конфедерации происходит импровизированная патриотическая демонстрация. В изрядном подпитии Адам Валевский объявляет Станислава-Августа свергнутым, после чего принимает тост «за нового короля Польши Августа IV Сассекского». Князя Станислава на этом приеме, разумеется, не было, но о демонстрации ему наверняка тут же сообщили во всех подробностях. Легко понять, что особого удовольствия ему это не доставило.

Тем более, что вести с родины приходят все более и более невеселые. Станислав-Август сокрушается над критическим положением князя Юзефа и решает, нельзя ли младшему племяннику добровольцем принять участие в какой-нибудь английской морской экспедиционной кампании, «особенно в Средиземное море, для защиты Италии». Паническое настроение передается даже беззаботному экс-подкоморию. Старый бонвиван впервые в жизни думает о приближающейся смерти и старается обеспечить будущее своей последней «любви» – актрисе Трусколяской. Он пишет сыну в Рим: «Благословляя, заклинаю вашу светлость… не отказать ей в милости после моей смерти и платить бы ей до самой ее смерти по сто червонных злотых в месяц. Она услаждала мою страсть, и привязанность ее ко мне доставляла мне единственное утешение…» (Это письмо от 1793 года – единственно трогательный человеческий документ, оставшийся после князя экс-подкомория. Какова была судьба Трусколяской после смерти ее престарелого любовника, неизвестно. Во всяком случае в списке пенсионеров князя Станислава ее имени я не обнаружил. Возможно, что князь экс-подкоморий, который умер только в 1800 году, успел еще… разлюбить.)

Так как атмосфера в Риме становится все более «польской» и все более тревожащей, князь Станислав решает совершить длительное путешествие по югу Италии. Перед отъездом он принимает у себя на обеде генерала Тадеуша Костюшку. Князь заметил, что «генерал чем-то озабочен, но о причинах этого постарался не расспрашивать». Понял он это только спустя несколько месяцев, когда до Неаполя дошло известие о Краковском восстании.

В Неаполь князь ехал через Абруццы. По дороге особое впечатление на него произвела прелесть озера Целяно и горы Монте Кассико. В Неаполе его чрезвычайно радушно принимала королевская чета. «Королева Мария-Амалия через посредство своей приближенной маркизы де Санто Марко дала мне понять, что хотела бы, чтобы я женился на одной из ее дочерей. Я ответил, что это предложение страшно мне льстит, но принять я его не могу из-за моего неустойчивого положения, вызванного событиями на родине».

После прерванного Екатериной сватовства к Бурбонам пятнадцать лет назад это был уже второй несостоявшийся королевский марьяж в жизни князя. На этот раз он хоть не ушел с пустыми руками. Несостоявшиеся тесть и теща подарили ему чудесные этрусские вазы, обогатившие его коллекцию древностей.

Из Неаполя он вернулся в Рим, застав Вечный город преобразившимся и встревоженным. Развитие революционных событий во Франции и ошеломительные победы французских войск над австрийской армией вывели Рим из его обычного состояния беззаботности. В старых аристократических дворцах уже не беседовали об искусстве и археологии. Папа лихорадочно набирал армию для защиты христианской столицы от приближающейся волны революции. Первый рекрутский набор был довольно необычным: рекруты состояли из шестисот галерников, бежавших из Чивита Веккиа, и из двухсот бандитов, приговоренных к галерам.

В Риме князь получает почту с родины. Из доставленной эстафетой апрельской «Варшавской газеты» он узнает, что его новодворский кассир Будзишевский, везущий в Варшаву крупную сумму денег, был задержан патрулем Временного замещающего совета, и вся наличность была конфискована в повстанческую казну. Мотивировка этого секвестра, опубликованная в газете, должна была заставить князя поморщиться:

«Временный совет, будучи уверен, что его светлость князь Станислав Понятовский, пожертвовав на прошлом конституционном сейме на армию своей отчизны по подписке 54 000 польских злотых, учинил сие не иначе, как из самых благих намерений, каковую сумму и намерен был вручить казне. Но поелику по причине различных обстоятельств оная сумма доселе в казну не была представлена, Совет обязывает Будзишевского, кассира его светлости князя Станислава Понятовского, дабы тот 50000 злотых, добровольно из благих намерений князем пожертвованные, ныне же вручить не замедлил».

Сколько чувствуется в этом канцелярском документе тонкого юмора и язвительной иронии! Недаром во Временном совете рядом с сапожником Килинским сидел давний сердечный приятель князя Станислава, блестящий публицист Юзеф Выбицкий.

Эта конфискованная повстанцами сумма была, вероятно, последним денежным поступлением, которое переслали князю в Рим на его нужды. После подавления восстания и третьего раздела Полыни корсуньский и новодворский магнат начинает переживать серьезные финансовые затруднения. Это придает новое направление его житейским планам.

«Полный раздел Польши был произведен, и почти все мои владения оказались в части, занятой Россией. Я оказался абсолютно без средств к жизни, поскольку остальные имения еще раньше продал для покрытия долгов. Я писал множество писем относительно возвращения мне имений, но не получал никакого ответа. Наконец Репнин, губернатор Литвы, был настолько любезен и сообщил мне, что я не получу никакого ответа, если не явлюсь лично в Петербург. Я понял, что в этой стране секвестр на недвижимость применяется иногда вместо приглашения. Приглашение это не обязательно, но тем не менее ко многому обязывает. От другого лица я узнал, что ненасытный Зубов, тогдашний фаворит, настаивал на конфискации моих владений в свою пользу. Царица ответила ему, что на секвестр она согласна, а что касается конфискации, то посмотрим, когда приедет. Так что, несмотря на все мое нежелание, пришлось мне эту поездку предпринять, теша себя тем, что она не затянется. Выехал я из Рима 12 апреля 1795 года».