Тают снега

Братны Роман

Часть вторая

 

 

1

Назначение в сожженную деревню над Ославой Нина восприняла как горькую иронию судьбы. Сурово, даже агрессивно, давала она показания о встреченном ею и укрывающемся под фамилией Мосур Колтубае сначала на посту МО, а позднее в повете. Возвращаясь с учительской конференции, она всегда находила дорогу к темному дому. В темной приемной она сидела, как терпеливый ребенок у зубного врача. Выпрямившаяся, худая, в своих чересчур длинных платьях, шла она назад. Было что-то возмутительное в ее непослушной памяти, которая могла нарисовать ей преступника только в тот момент, когда он взял у нее корзину белья возле реки. Она звала свою память, как собаку к тому месту в ночи, когда он показал ей свое настоящее лицо.

Лучше всего она чувствовала себя тогда, когда в комнате у Хрыцько писала на доске абсолютные истины: сколько будет дважды два или о том, что у Али есть кот.

Разные дети приходили в школу в Пасеке. Несуразные малыши, охотно посылаемые родителями, потому что никакого ущерба хозяйству это не наносило, сидели рядом с верзилами, считавшими пастушество ниже своего достоинства, впрочем, так же пренебрежительно относившимися и к «учению».

Послеобеденное время Нина проводила за тетрадками, по вечерам привыкла ходить по домам, как будто бы с советами по воспитанию детей, а на самом деле для того, чтобы не сидеть в темноте одной.

С той трагической ночи в Рудле она боялась тишины. Она могла часами сидеть без движения, не слушая, о чем говорят люди, слыша только их голоса. Оживлялась она лишь тогда, когда разговор заходил про «того с гор». Эта тема появилась почти одновременно с момента ее приезда, но до размеров основной она выросла только несколько месяцев спустя. «Тот с гор» почти все лето кочевал по лесистым склонам Хрышчатой. Пастухи на пастбищах слышали, как он стрелял в оленя; нашелся такой, который божился, что видел, как он шел по следу раненого кабана. «Он» становилось грозным именем незнакомца. Сначала говорили: «Тот с гор», а потом уже только: «С гор». Это стало собственным именем. Возчики боялись возить бревна в сумерки. Никто не говорил «Кровавый Васыль», и это, очищенное от того, что определяет точнее всего, имя «С гор» было трусливым признанием в страхе. Были и такие, которые считали, что учительница любит слушать эти вечерние небылицы.

Все-таки какая-то правда в них была, если несколько раз подразделения КБВ прочесывали склоны Хрышчатой и окрестности оглашало ворчание грузовиков. Потом наступало спокойствие. «Ушел», — говорили крестьяне, пока в один из дней какой-нибудь возчик вместо того, чтобы выпрячь коня, оставлял его перед усадьбой Хрыцько и, поплевывая, дабы продолжить придающее ему общественный вес молчание, бросал два слова: «Опять стрелял».

По воскресеньям после обеда Нина ходила на прогулку, и всегда в сторону Хрышчатой. Останавливалась у железнодорожного моста, построенного начальником, как продолжали называть беглеца крестьяне. Здесь, подобрав ноги, она садилась на железнодорожную шпалу и часами глядела на воду. Каникулы она провела в деревне, сначала все в том же бездействии. А потом, кажется, в августе, к ней стал приезжать на старом охрипшем мотоцикле, списанном в какой-то воинской части, старший лесничий из Рáбэ. Это был уже пожилой мужчина, с длинными седеющими усами, небрежно свисавшими на воротник. Его первый визит после случайного знакомства в районе Нина восприняла со спокойным удивлением, во время которого она была суха и очень куда-то спешила, что выглядело карикатурно и неправдоподобно в разморенной от жары, пустой во время жатвы деревне. Через полчаса он уехал. В тот вечер Хрыцько, вернувшись с поля, спросил с невинным видом:

— Ну что, уехал безухий?

— Безухий?

— А то вы ничего не знаете? У этого мотоциклиста нет ушей.

Хрыцько, о котором говорили, что в молодости он был заядлым браконьером, инстинктивно не терпел лесное начальство.

— Ему отрезали оба уха. Поэтому-то он и носит такие длинные волосы, как женщина, закрывает.

— Как это? — спросила она в таком страхе, что мужик перепугался.

— А так, банда. Поймали его. Видно, думали, что он хотел раскрыть какой-то их тайник и что у него будто бы слишком длинные уши, подшутили над ним.

С той поры она стала бояться лесничего. Ей снились сны, в которых свет лампы, поднимаемой по чьему-то приказу, вырывал из ночи лицо слишком старого для Хелены мужа — органиста. В громе выстрела это лицо преображалось, и лесничий сдвигал с уха прядь седых волос.

С облегчением она встретила начало нового учебного года. Опять можно было сидеть по вечерам над стопкой испачканных тетрадей, исправлять красными чернилами неуклюжие кривые буквы. Гомон ошибок, балаган слов в неправильном порядке заменяли ей человеческие голоса, которые ей необходимо было слышать вокруг себя.

В этот день Нине трудно было удержать в руках свой немногочисленный класс. Вновь шло прочесывание Хрышчатой. Каждую минуту дети поворачивали головы, чтобы следить за небольшой группой солдат, которая осталась с полевой радиостанцией возле грузовика во дворе. Им как будто бы передавалось волнение учительницы, они вскакивали с парт, поднимались на цыпочки. Как раз кончилась арифметика, когда со стороны гор примчался юркий «виллис», и сразу же словно сдуло два грузовика. Один из близко сидевших от окна мальчиков вдруг крикнул:

— Поймали!

Нина отложила тетради. У выхода она застряла в толпе детворы. Забившись, как рыба на песке, вырвалась из затора и помчалась во весь дух по двору. С разгону она уперлась руками в капот «виллиса». Лобовое стекло было поднято, и Нина вонзила взгляд а сгорбленного человека, лоб и глаза которого закрывали поля низко надвинутой шляпы. Она видела посеревшую от толстого слоя мелкой пыли куртку, руки, лежащие на коленях. Человек поднял голову. Глаза, прямо-таки белые от усталости, смотрели на нее с безразличием, на которое редко способен живой человек. Она разглядывала его лицо, широко раскрыв глаза. Незнакомый человек отвел взгляд. Было видно, как он ловит ноздрями запах сигареты, которую курил конвоир.

«С гор» пойман! Люди приходили смотреть. Все испытывали какое-то недоверие.

— А, голодранец какой-то. Если бы это был «С гор»…

Нина устыдилась своих чувств. Уже один вид пленного… Но ее глаза отдохнули на огромном зеленом пятне Хрышчатой, в ней пробудилась радость.

— «С гор», — издевательски захихикал стоявший рядом Хрыцько. — Посмотрели бы вы на него, — продолжал он свои насмешки.

— А откуда вы знаете, какой из себя «С гор»? — спросила Нина, отходя.

Хрьщько прищурил глаза.

— Ну… кое-чего знаю, — улыбнулся он.

Вдруг Нина остановилась.

— Видел… — шепнул Хрьщько и еще раз быстро улыбнулся.

Учительница продолжала стоять к нему боком. Не поворачиваясь, она спросила:

— Что вы видели?

— А это после последней облавы, две недели тому назад… Когда из-за того выстрела вечером потом весь лес прочесывали. Я был возницей и вот нашел…

— Что?

Хрьщько полез в карман штанов и вытащил картонную гильзу ружейного патрона.

— Патрон. На вальдшнепов охотился. И никаких там других выстрелов.

— Откуда ты знаешь, что это за патрон и для чего? — спросила она сердито.

— Так ведь там место такое, что только на вальдшнепов. И не из винтовки. Меня учить не надо… — Хрыцько показал сгнившие черные пеньки зубов. Он смотрел на учительницу с растущим интересом.

 

2

«С гор» охотился на оленя. Тучу он заметил, когда она шла над редким высоким лесом к потоку, текущему в сторону долины, разделяющей Хрышчатую, и побежал под углом к склону горы. Он был в одних штанах, зеленую военную рубашку со связанными рукавами сдвинул низко на бедра, винтовку держал на вытянутой руке, словно боясь обжечься. Он слышал, как сильно бьется его сердце. Облизал губы, почувствовал соленый вкус соли. Запыхавшись в безнадежном беге за уходящей тучей, он был счастлив. Он чувствовал, как все еще легко, несмотря на усталость, несут его послушные мышцы. Он приближался к месту, откуда открывался вид на перевал, по которому должен был проходить олень. А может быть, олень уже прошел? На секунду он задумался, не сойти ли вниз, не поискать ли следы, поднял вверх смоченный слюной палец, чтобы проверить направление ветра. Спуститься он не мог. Учуят. Он лег на большой камень. Олени выйдут через несколько минут. Сейчас он и без того так утомлен, что не смог бы прицельно стрелять. Жив. Он никогда так сильно и подлинно не ощущал свое бытие, как во время этого изгнания. Здесь не только охотился он, охотились и на него. Сейчас некий приговор природе выносил он. Взял винтовку, продул прорезь прицела. Внизу царила тишина. «С гор» развязал рубаху, расстелил ее и лег. Приближался вечер, на разгоряченную спину повеяло приятной прохладой. С нервным нетерпением «С гор» подумал, что, возможно, сейчас он будет свежевать убитого оленя, из которого хлынет кровь, теплая, живая. Да. Сейчас он перестал быть преследуемым зверем, он опять распоряжался своей жизнью. По правде говоря, он смеялся над облавами, во время которых наблюдал за умаявшимися солдатами в пропотевших мундирах. Он следил за ними то с макушки высокой ели, то следуя сзади, чтобы легче было поднырнуть под вторую волну. Хуже обстояло дело с работниками лесничества. Иногда он встречал их погруженными в раздумье над каким-нибудь неосторожно оставленным им следом, и потом, разозлившись, шел несколько километров, меняя насиженное место на новое.

Он внимательно посмотрел вниз. Было тихо. Ни птичьи голоса, ни макушки небольших деревцев, вздрагивавших, когда их задевали, ничто не предвещало появления зверя. Уже несколько дней он жил остатками мяса убитой косули. Он допускал, что будет облава, и вел себя тихо.

Наконец показались олени. Он заметил, как одновременно с треском сломанной ветки наклонилась молодая сосенка. «С гор» улыбнулся. Он любил, когда зверь подтверждает его знание дела. Он осторожно поднял карабин и отер его о скалу. Теперь он увидел рога. Огромный бык наклонил голову, время от времени исчезая из поля зрения.

На поляну, приблизительно в сорока метрах ниже, высунулась лань.

«Мясо у нее лучше», — подумал «С гор», но прикинул потери на шкуре и весе зверя. Он всегда отсылал добычу в деревню через взятых в долю возчиков. В конце концов он был охотником. Что ему лань!

— Иди, иди, — говорил «С гор» быку, ведя мушку над его короной. Уже только высокий куст можжевельника отделял оленя от голого участка, когда вдруг зверь поднял голову. «С гор» быстро прицелился. Собственно, целик был ниже головы, там, где должна была быть скрытая можжевельником шея, когда вдруг и оленю передалось какое-то беспокойство. Он вдруг захрапел и в несколько прыжков пересек полонину, увлекая за собой ланей.

«Мощный бык», — отметил «С гор», но им уже полностью овладело беспокойство.

Он услышал, как полетел вниз камешек, тронутый чьей-то ногой. Осторожно снял свою винтовку с опоры. Винтовка могла быть видна снизу. Через минуту он опять услышал чьи-то неловкие шаги.

«Патруль?» — удивился «С гор».

На полонину, в ста метрах от него, вышел мужчина в форме лесника. Не оглядываясь, он шел вверх.

«Ну и лесник! Даже тропы не видит», — мысленно отругал его «С гор». И вдруг приподнялся.

Мужчина в форме лесника снял шапку и отер со лба пот. «С гор» смотрел на него сверху, стоя на коленях.

— О-о-о! — издал «С гор» какой-то хриплый звук, приготавливаясь к стрельбе с колена, подбросил оружие к плечу, а другую руку — культю с крюком на конце — подложил под ствол и начал целиться. Мушка прыгала на груди мужчины. А тот, не подозревая опасности, шел наискось быстрым шагом. «С гор» еще раз взял его на мушку. Пальцем правой руки чувствовал спусковой крючок, но не нажал на него. Мужчина исчез в сосняке: еще несколько раз мелькнул его мундир.

— Он… — сказал «С гор». И заметил, что голос у него дрожит. — Он. — И бесшумно, как зверь, сполз по камням ниже. Без труда взял след человека.

Человек, шедший следом за другим человеком, пережил войну. Теперь он продолжал ее в той форме, какую, исходя из своего опыта, признавал правильной: боролся с человеком, четко обозначенным на карте собственной ненависти. Войну он начал в кошмарном Волынском пекле жарким летом 43-го года. Молодой деревенский парень, воевавший с «кавалерами» из соседней деревни, попал в партизанский отряд, в котором взрослые мужики вынимали затворы из винтовок, чтобы можно было наколоть человека на острие штыка. И так же, как они, ненавидел бандеровцев, с ожесточением заглушая в себе сознание того, что украинской речи его научил отец. Перед ним, оскалив зубы, лежал грозный мир. Он не боялся его. У него был простой критерий, которым он определял, кто враг, и были патроны. Он не делал разницы между бандеровцами и какими-нибудь независимыми атаманами, командующими самочинными бандами, и знал, что различия между ними — вранье. В этой борьбе людей убивали за то, что убивали они. И как все крестьяне, неохотно и без ясного понимания вел борьбу с немцами. Это не было убийством людей, а сражением, в котором были погибшие. На земле, на которой свежие следы, оставленные немецкими грузовиками, покрывались отпечатками колес атаманских тачанок, он научился тому, что любая иноязычная толпа — это враг. Когда он вернулся в деревню, напуганный непонятным поворотом судьбы, велевшей ему скрыть от польских властей свое участие в этих патриотических действиях, он совсем потерял ориентацию. «Противник» стал понятием тем более грозным, что был почти неуловимым.

Огонь, отнявший у него дом, вернул ему его простые критерии. На следующее утро, измученный непрерывным бегом, он доложил в местечке о нападении на Рудлю и просил взять его в армию.

— Я получил капрала, — сказал он наконец о себе, когда ему с сочувствием указали на его увечье. — Я получил капрала там, где потерял ее, — ударил он железной культей по столу допрашивавшего его офицера. И стал рассказывать о себе.

Его взяли в деревне три или четыре недели спустя. Находясь под арестом, он не стал ждать первого допроса. На крутом повороте горной дороги он выбросил за борт «виллиса» свое сжатое, как пружина, тело. Падая, он увлек за собой конвоира в ту минуту, когда тот схватил его за руку. Они упали вместе, вместе катились по откосу. Боролись молча. Между ними колотился висевший на груди солдата автомат. Однорукий был уже близок к поражению, как вдруг ударил противника по голове железным крюком. Солдат обмяк. Алексы, стоя на коленях, сорвал с его груди оружие и тогда, уже с автоматом в руке, услышал грохот сапог бегущего на помощь второго конвоира. Склонившись над потерявшим сознание противником, он услышал, как над его головой просвистели пули: это стрелял второй конвоир. Алексы сжался. В тот момент, когда в просвете между можжевельниками показалась зеленая шинель, — дал очередь. Он убегал не от людей, а от того, что случилось.

На следующую ночь вместе с плачущей сестрой он раскопал спрятанную в саду винтовку. Брюхатому автомату он не доверял. Даже Нина не знала, что он пришел не безоружный. Два года он продержался на ближайших склонах, зимуя в пастушьих шалашах, а когда снежные заносы отрезали деревню от мира, спускался вниз к людям.

Потом, когда его сестру, ставшую к тому времени учительницей, послали на работу в Пасеку, он перекочевал в пастушьи шалаши на Хрышчатую.

Со времени той первой очереди из автомата сегодня Алексы впервые, хотя еще и скрытый от глаз врага, перешел в атаку. Хотя он и не видел его тогда в их доме возле связанной Хелены, но ему обо всем рассказала Нина, и он сразу узнал его. Несмотря на то, что Алексы шел неторопливо, шагом лесника, дышал он как после долгого бега, переполняемый недоброй радостью. Лесник двигался по горной тропе, по временам останавливаясь и осматривая землю.

«Охотится?» — удивился Алексы.

Через некоторое время лесник снова остановился.

Что-то высмотрел на пастбище, догадался его преследователь, лишенный возможности посмотреть на открытое пространство.

Лесник снял с плеча висевшую, как карабин, двустволку. Сошел с тропы. Алексы выждал минуту и осторожно свернул с протоптанной тропы вслед за ним. Теперь, присев на корточки, он видел в просветах зелени движущийся силуэт. Лесник шел сгорбившись, осторожно. Алексы испытывал смешанное чувство. Следуя за врагом, он видел, что враг сам преследует кого-то. Неожиданно Алексы высунулся еще больше. На поляне он увидел заброшенный пастуший шалаш, вокруг которого с опаской ходил лесник. Алексы почувствовал такую радость, что едва сдержался, чтобы не крикнуть. Он осторожно вернулся на тропу и стал ждать. Машинально, словно стоя на тропе выслеженного зверя, он взял на мушку то место, где высокие деревья подступили к тропе. Через минуту его мушка уже была между лопатками врага. Он поднял ее к основанию шеи. Только в одном он мог быть уверен в жизни — в меткости своего оружия. Он следил за лесником, как рыбак за щукой, которая вот-вот должна взять приманку. Он чувствовал под пальцем курок, под щекой — гладкую ложу, дышал глубоко, вдыхая запах лесного мира, забавляясь видом мушки, убегающей от цели, когда при вдохе поднималась его грудь. Лесник продолжал идти вверх и если даже на время исчезал из поля зрения, то через минуту снова появлялся за поворотом.

Алексы опустил карабин. Уложить его здесь, чтобы потом его нашли и с почетом похоронили в городе, говоря, что он пал жертвой фашиста, — этого было слишком мало.

Задумавшись, он сломал ветку и сразу же замер насторожившись. Но нет: лесник был уже слишком далеко, чтобы это услышать, или был слишком глуп, чтобы обратить на это внимание. Алексы взял в рот сосновую иголку, почувствовал терпкий вкус во рту. Он решал важнейший вопрос в жизни. Не в жизни незнакомца; он мог прервать ее одним нажатием пальца. Он провел всю войну в волынском «котле» армий и народов не для того, чтобы задумываться над чьей-либо жизнью; он думал о своей.

Приняв какое-то решение, Алексы вышел на тропу и быстро зашагал за Кровавым Васылем.

Солнце уже клонилось к закату. В какой-то момент он остановился. Где-то близко раздался гневный рык оленя. Алексы печально посмотрел на закат; еще с полчаса он мог бы увидеть в медленно сгущающихся сумерках мушку на лопатке рычащего поблизости животного.

«Найду его завтра», — подумал Алексы, и вдруг до него дошел смысл принятого решения. Он испугался. Долгое время он стоял неподвижно, понимая, что незнакомец удаляется и может совсем исчезнуть из виду в сумерках надвигающейся ночи, но не мог сделать ни шага. И незнакомец сейчас навсегда уйдет отсюда? На мгновение Алексы показалось, что его ненависть меньше этой цены. Он с напряжением вслушивался в тишину. Бык еще раз подал голос: это было низкое, хриплое не то рычание, не то беспокойное фырканье.

«Надо идти», — подумал Алексы, понимая, что олень, видимо, учуял идущего впереди человека. Алексы охватил ужас, что он потеряет след незнакомца. Он легко догнал его на первой же поляне, тянувшейся вдоль потока. Лесник казался уставшим, он шел медленнее, двустволка снова висела у него на плече, как карабин.

«Идет в шалаш „Отчаявшегося“», — решил Алексы. И тут же подумал, что противник, должно быть, уже немного знает его лазейки, и злорадно обрадовался. Он застанет там завшивленную солому, оставшуюся после придурковатого пастуха.

Неожиданно из темноты вынырнул лесник и замер. Его силуэт был виден на фоне более светлого неба. Настороженно склоненный, он опять держал оружие на изготовку. Прищурив глаза, Алексы следил за его темной фигурой, приближавшейся к полуразвалившемуся шалашу. Более четко он рассмотрел лесника, когда тот, чуть наклонившись вперед, светил себе спичкой. Одна за другой две короткие вспышки снова высветили лесничего: ночью самый надежный выстрел — в освещенную цель. Но Алексы не двигался, скрытый в расщелине скалы, высоко возвышавшейся над тропой. Лесник закинул оружие за плечо и, спотыкаясь в темноте о камни, пошел по тропе в сторону спрятавшегося. Алексы пропустил его под собой и, пружинисто согнув ноги в коленях, прыгнул на лесника. Приставив ему к спине ствол заряженной винтовки, вполголоса попросил:

— Руки вверх!

 

3

Алексы сидел, оперевшись спиной о шалаш. На его позвоночник давила какая-то жердь. Ноги он положил возле гаснувшего костра. Носком сапога он мог коснуться сгоревших головней или лица связанного Васыля. Безнадежное спокойствие уже пережитого триумфа. Хуже этого — только страх. Тот, который он испытывал столько раз, сколько думал о том, что ему придется выполнить свое решение. Лесник лежал неподвижно.

— Это ты? — спросил лесник без удивления и страха, впервые посмотрев назад, когда руки его уже были связаны брючным поясом Алексы, которому пришлось повозиться, прежде чем удалось прижать пояс культей и затянуть его здоровой рукой.

— Это ты… — повторил пленник, уставившись на его железный крюк.

С этой минуты они не сказали друг другу ни слова. Были и другие решения. «Лесника не должны были найти и похоронить с почетом, как погибшего в борьбе с фашизмом». Может быть, пойти с ним в урочище над потоком, туда, где, гоня раненого кабана, он наткнулся на странное кладбище в воздухе. В петлях из колючей проволоки, с колючими браслетами на костях рук висело четыре скелета. Ни по кускам истлевшей одежды, ни по каким-либо другим предметам нельзя было определить, кем были эти люди и за что с ними так расправились.

«Будет пятым…» — со злобой подумал Алексы, хотя и знал, что пока это неправда. Пока что он сам прощается с лесом. Слышит крик неясыти и тихое завывание ветра в поваленных бурей соснах, чувствует его холодное прикосновение к лицу и мучительно ждет рассвета: надо уходить. Поверженный враг уже только обуза.

«Выстрел в оленя, — думает он в полусне. — Сильный удар пули, подтверждающий триумф; скачок животного, словно желавшего вспрыгнуть на окровавленное лучами восходящего солнца небо. А потом свежевание, проникновение в огромное открытое нутро. А потом только взять лошадь у кого-нибудь из знающих, кто такой „С гор“, зацепить огромные рога и потащить животное с громким „хэй-да“. Если бы даже кто-нибудь это и услышал, то подумал бы, что это запоздавший возчик тащит свой груз».

«Но я не об этом…» — нить мысли теряется. Ага, что триумф — это удар пули, а потом кровавая работа. «Руки вверх!», и эти руки, пойманные петлей пояса, — это все, что было хорошего. Теперь надо покидать лес и холодную ночь. Идти в стены. Он сознавал, что когда-нибудь… Но это наверняка будет не завтра, это никогда не должно было быть уже завтра. Да, но он возвращается, и не просто со своим преступлением, он возвращается со своим выкупом. Кровавый Васыль в уплату за того солдата, который упал после его выстрела. А еще неизвестно, не остался ли он в живых. Кто знает, какое он получил ранение и что с ним было дальше. Надо спускаться, надо спускаться…

Но память упорно подсовывала ему яму, образованную кокорой, а в ней нанизанные на колючую проволоку черепа, и ниже — разъеденные кости рук, тоже связанные колючей проволокой. Там его и грохнуть…

Носком левого сапога Алексы пододвигает обгоревшую головню в тлеющие угли. Распрямляя в щиколотке правую ступню, он почти касается сапогом лица пленного.

Внезапно Алексы охватила злость. Он презирает себя. Торгует убийцей своей сестры, согласен продать его за уменьшение тюремного срока. За черт знает что. Тихо, сквозь зубы, начинает насвистывать, по всей вероятности, казацкую песню, услышанную где-то на Волыни, злую песню, перенятую от кого-то из уповцев.

Васыль не дрогнул. Не отвел глаз. Алексы, не меняя позы, приблизил ногу к его лицу, надавил на щеку врага, повернул его голову. Почему-то на память пришел отец. Отец шкурил бревно, лежавшее на станке, посреди какого-то дома.

Алексы очнулся.

«Я не украинец…» — подумал он неизвестно почему, и тогда в нем пробудилась ненависть. Глядя на повернутую голову, на давно не стриженный затылок, он знал, что ненавидит и что победил. Неизвестно почему ему вспомнилась сцена, происшедшая на далекой любомельскои земле, когда он в качестве телохранителя присутствовал при разговоре своего командира с парламентером одного немецкого батальона.

— Зоммер, — представился польский капитан.

— Вальковяк, — стукнул каблуками лейтенант вермахта.

Много было смеха в роте, но Алексы воспринял это как освобождение от какого-то неясно ощущаемого наследия своего отца.

«Народ можно выбрать, как бога», — думал он, моясь в потоке и глядя на болтающийся на груди медальон, который когда-то повесила ему мать. Он должен был принимать простые решения в мире, когда те, в кого попала пуля, призывали матку боску и стреляли в кричавших «боже ти мiй».

— Умеешь молиться? — спросил он вдруг. — Да? — и тронул голову лежащего пленного. — Ну так молись, — приказал он, словно принимая за подтверждение движение его головы.

— Не буду, — сказал тот.

— А умеешь? — благожелательно удивился Алексы.

Они обменялись первыми словами, странно бессмысленными.

— Умею.

— По-польски умеешь?

— И по-украински… — Алексы казалось, что он видит следы странной улыбки на лице, изборожденном тенями разгоравшегося пламени.

 

4

Уже прошло три года. Точнее — три с половиной. Мы стоим в строю. Лица на войне огрубели. Огромные ручищи привыкли держать винтовку. Сначала мы их молитвенно складываем, а потом широко, по-православному осеняем себя крестным знамением. Напротив поп, духовный ассистент командира какого-нибудь куриня или его «шеф штаба». Все это происходит в течение часа, предназначенного для политико-воспитательной работы. У преподавателя, вышеупомянутого попа, доставленного из тюрьмы, глаза закрыты, словно он хочет обмануть и себя, поверить в то, что он у своих.

Когда меня вызвали в штаб и там объяснили задание, я и слышать ничего не хотел.

— У нас есть связь. Мы перехватили курьера из Вены, у нас их ящик. Связь ведет прямо к провидныку всего Закерзонского Края. У них Польша называется «Закерзонский Край», — добавил майор, шеф управления, организовывавшего акцию. — Провиднык — это, как вам известно, шеф всей организации. Мы перехватили курьера. Раскололся. Но его контакт ведет на куринь «Смертоносцев», разбитый месяц тому назад. Мы должны сформировать чоту якобы из людей этого разбитого куриня, она должна выйти на связь с другим куринем, штабом которого сейчас командует провиднык. Располагая перехваченными паролями, надо дойти до провидныка, взять его или вызвать облаву. Трудно, да? — пошутил майор. — Но… — тут он выдвинул ящик.

Я ожидал, что он достанет карту, и с недовольным видом смотрел в окно. Но майор вынул из ящика небольшой сверток, достал из него кусок хлеба и начал есть.

— …Вы не обязаны, поручник Колтубай. Это задание особое, не военное: «слушаюсь, пан майор», не обязаны, — продолжал он пытать меня своим монотонным голосом. У него был вид спящего. — Но когда мы его возьмем, война будет закончена. Там, у провидныка, есть всё: явки, карты, списки. Слишком уж долго мы воюем, да? Впрочем, если это вас не очень увлекает…

Тридцать людей, отобранных в КБВ, милиции, УБ — все с какими-то трагическими эпизодами в своих биографиях, и поэтому жаждущие возмездия, — стояли в вышеупомянутом строю и слушали диктант попа.

Да. Знаю молитвы и по-украински. Это было за день до переброски чоты в лес, когда инспектирующий обучение майор устало пробормотал:

— А может, переделать и польское Ойченаш, а, поручник?

Энэсзэтовская банда, орудующая в окрестностях, на которую могла наткнуться провокационная чота, отпускала с обрезанными ушами людей, которые оканчивали у них «духовную семинарию».

Почему я, собственно, согласился? Теперь, по прошествии стольких лет, всматриваться в себя так же нелепо, как разглядывать детали механизма часов с высокой горы.

А почему я должен был не согласиться? Из страха? Потому что хотел служить «просто в армии»? Так как: «а почему, собственно, я»? В конце концов это было доказательством того, как высоко ценят меня власти.

У попа были омерзительные, жирные космы, перепуганный вид. Майор что-то заподозрил. Однажды он приказал продиктовать себе уже выученную молитву и куда-то ее отнес. Проверяет — веселился я. Проверяет, не «сунул» ли поп туда что-нибудь такое, что дало бы возможность какому-нибудь набожному убийце учуять нас и разоблачить. Поп боялся, поэтому я ему верил. И оказался прав: больше майор к молитве не цеплялся. Проверена. Была не нужна. И вот теперь: «Ну, так молись», — приказал мне человек, который имеет право меня убить.

Теперь, когда моя голова находилась у стоп моего убийцы, я понял, что человек имеет право убивать людей. Правый — неправых.

Странное это было путешествие. В крытом брезентовом кузове грузовика светились красные точки сигарет. Несколько дней мы уже не говорили между собой по-польски.

— Дай прикурить.

— Але чортова дорога, трясе.

— Щоб тебе сильнiше не затрясло.

Кто-то насвистывал гайдамацкую песню. Кто в ушанках по случаю ранней весны, кто в бараньих шапках, несколько человек в немецких и несколько в польских полювках.

Даже оружие великолепно нас «приспосабливало». У нас было два ручных пулемета Дегтярева и скрыпач, настоящий, взятый где-то у бандитов или реквизированный в их «малине», выбрасыватель минометных снарядов собственной, уповской, работы. Мы были хорошо замаскированы. Я стал прикуривать папиросу. Сломал одну, вторую, третью.

— Легка тобi писана доля, наш пане сотнику, — послышалось из темноты. В этих словах я слышал неприкрытую враждебность.

«Кто это?» — подумалось мне.

— На, прикури, — поднес мне сосед сигарету. Я взял его руку за запястье. Почувствовал грубое сукно мундира. Может быть, это была немецкая шинель, не знаю, но я принял эту руку за дружественную руку судьбы. Я машинально поправил пояс с ракетницей. Это было единственное, кроме устного пароля, но разве можно докричаться сквозь пулеметный грохот в облаве, — средство, говорящее о специальном назначении чоты.

«Ты должен убегать от облавы, как будто сам являешься провидныком Закерзонского Края. Если что, должен драться с нашими, как они. Ничего не поделаешь… — Майор замолчал и вдруг раскис. — Мать твою так!» — сказал он и взял меня за голову, покрытую потрепанной зеленоватой немецкой полювкой.

И майор остался. Со мной теперь только шофер. Теперь уже нет никого, кто бы соединял нас с родной частью, с родным языком, пожалуй, даже с самим собой, совершившим псевдоперевоплощение при помощи фальшивых документов. Я дотронулся рукой до кованного из металла бандеровского ордена. Я был заслуженным сотником с заученным на память прошлым.

«Докладывает бывший адъютант полковника Клима Сабура, командующего УП „Север“. Сабур — это псевдоним Романа Клячковского из Станислава. Мне приходилось работать с ним еще до войны в Народной Торговле. В 1941-м я был арестован вместе с ним советскими властями. Вместе с ним меня освободили гитлеровские войска. Работал в Украинской вспомогательной полиции, потом при организации „Грона“. Наконец мы воевали в УПА „Север“ вплоть до рокового ноября 44-го (это была дата ликвидации Клима Сабура вместе со всем штабом; возможность очной ставки полностью исключена). Теперь я прорвался в округ „Сан“, где получил сотню в курине „Смертоносцев“. Теперь, после ликвидации „Смертоносцев“, ищу связь с провидныком, так как у меня в чоте курьер из Вены со специальным поручением…»

Каждый из моих тридцати людей имел такое же выученное на память прошлое. Сыновья сожженных крестьян из-под Кросна называли места заключений и сроки за принадлежность к ОУН… Во время этих декламации были такие минуты, когда я начинал сочувствовать врагу, узнавая его нелегкую судьбу. Но тогда мне достаточно было вспомнить какой-нибудь бой с противником, страшным и жестоким, как история, средневековья.

Еще на двухнедельных учениях своей чоты я думал, что, когда мы окажемся наконец в лесу, будет легче: наше переодевание явится обычной маскировкой в бою. А сейчас для нас лес был зловещим, холодным, слишком большим, как одежда, снятая с трупа. У меня ни с кем не могло быть связи, кроме врага, которого я никак не мог ухватить, чтобы заключить с ним ложный союз. Две недели мы бродили, никого не встретив, как вдруг наткнулись на какой-то бандеровский отрядик, расположившийся, как было сказано, вблизи не то маленького поселка, не то смолокурни. Там было всего пять домов. В трех жили украинцы, в двух — поляки. Дома стояли тесно. Нагрянули мы туда ночью, расквартировал я людей, и… ничего.

Подали есть. Старый украинец даже починил кому-то из чоты на лапе сапоги, но ни словом не обмолвился. Напрасно мы рассказывали о последнем бое «Смертоносцев», о том, что нам необходимо войти в контакт с регулярным соединением. Молчание. Я с ужасом стал подозревать, что в переделке нашей чоты на бандеровский лад допущена какая-то ошибка. На третий день, рано утром, меня разбудил смолокур и с невероятной быстротой отрапортовал мне об «ужасной облаве» на главной дороге.

Наверно, какую-то часть КБВ или мою собственную седьмую пехотную дивизию принесло сюда в погоне за этим разбившим где-то поблизости свой лагерь небольшим бандеровским отрядом. Я скомандовал людям выступать. Не прошли мы и пяти километров, как я заметил, что находимся под угрозой окружения своими. Дать поймать себя в сети собственной облавы — самое худшее, что могло случиться. Обнаружить себя неизвестно какой ценой и с какими последствиями для собственной акции?. Я скомандовал людям бежать, желая пересечь цепь холмов, отделяющую нас от густого острова леса. Через четверть часа тут же рядом, в километре-двух, послышался внезапный взрыв лесного боя. Мы наткнулись на бандеровцев.

Я стянул людей в какой-то котловине, как беззащитное глупое стадо баранов. Во мне проснулись дурные привычки, выработавшиеся на фронте, но я сдержал себя: я не должен был сражаться, я должен был бежать. Отсюда нам ничего не было видно, только у Вовки, оставленного на наблюдательном пункте на краю оврага, был некоторый сектор обзора. В какой-то момент я не выдержал и, оставив людей, поднялся выше. Сделал я это своевременно, в тот самый момент, когда секция солдат в боевом порядке двигалась в сторону оврага. Я упал па землю. Сердце билось так же, как во время боя. Те — люди, одетые в наши польские мундиры, были теперь «те» — шли быстро, видимо, выполняя какое-то срочное боевое задание. Я стал на ощупь искать ракетницу, чтобы дать знать, что мы свои, как вдруг лес задрожал от грохота. Это заработал «Дегтярев». Вовка стрелял длинными очередями.

— Вперед! — крикнул я.

Мы без потерь вышли из окружения. Вечером, отдыхая на случайном привале, я задал себе глупый вопрос. Сколько же там полегло солдат? Мы стреляли в своих. В тех шестерых из первой секции, а потом, когда мы строчили по встретившей нас огнем опушке леса?

«В конечном счете оправдаются все потери, которые может нанести нам твоя чота, если только ты достанешь нам провидныка. Пускай даже ты будешь драться с нами как сатана, твой плютон не уничтожит больше, чем плютон, два, ну три. А если в наши руки попадет провиднык, значит, им конец. Ты не должен попасть в плен к нашим. Чем больше тебе достанется, тем лучше; легче к ним доберешься. Если ты попадешь вместе с ними в облаву, значит, ты их купил, только нас не береги…»

Я смотрел на людей. Они жили. Радовались. Как странно, будто людям все равно с кем сражаться, коль скоро они уже сражаются. А я сам? А Вовка, стрелявший первым? Как прекрасен был в бою этот Вовка. Целясь, я вспоминал и удивлялся, что может быть проще адекватно выполненного приказа; теперь, наоборот, эта мысль кажется мне удивительной.

Через месяц у нас кончилось топливо. С едой было еще не так плохо; мы занимались реквизицией одинаково беспощадно как в польских, так и в украинских селах. Нас одинаково боялись как поляки, так и украинцы. В один из пасмурных ненастных дней, уходя от очередной облавы, мы вышли на первую настоящую связь. К нам присоединилось два стрильца из разбитой сотни. На следующий день к вечеру они привели нас в район, где расположился штаб их куриня. Несмотря на упорные уговоры, стрильци, ссылаясь на строгий, смертью караемый запрет Службы бэзпэки приводить в район их расположения посторонних, дальше нас вести не хотели.

С самого начала я держал их возле себя. Я немедленно похвалил их за дисциплинированность и выполнение предписаний. Установив пароль и место встречи, я позволил им оторваться. Я знал, что командир куриня не откажется от моей хорошо вооруженной чоты. Вскоре, приблизительно через час, мы имели возможность войти в лагерь врага, стали составной частью его сил, для того, чтобы в конце концов уничтожить их.

Уже наступили сумерки. Один из дозоров дал знать, что идут какие-то люди. В то же самое время с противоположной стороны прибежал связной охранения. Я забеспокоился. Затем со стороны головного охранения сообщили, что эти люди просят командира.

Я решительно двинулся вперед, чувствуя, как по спине, пробежала неприятная дрожь.

— Нехай комендант вийде насередину! — закричал бас с противоположной от леса стороны.

— Ну, чого ти ждеш? Я також вийду. Зустрiнемося посерединi. Iди.

От темноты отделился огромный детина. Я пошел ему навстречу. Я уже различал польскую полювку на голове врага, когда вдруг сзади, со стороны моего отряда, кто-то начал лупить из ручника. Оба, я и украинец, остановились в недоумении. Он опомнился первым. Через мгновение я слышал только треск веток, ломаемых тяжелыми сапогами.

— Стiй! Пiдожди! Сотнику! — зарычал я в его сторону. Вдруг меня охватил страх, я вспомнил донесение, что нас окружают, и уже бежал, спотыкаясь и падая, к своим.

— Сюди, сюди, — услышал я призыв своего дозорного по-украински.

Стрелял отличившийся в первом бою с КБВ Вовка. Его объяснения были какими-то туманными. Кто-то шел на него в темноте, не отвечая на-требование назвать пороль, и не реагировал на приказ остановиться.

Несколько дней я кружил по окрестностям, ожидая нового контакта и подспудно надеясь наткнуться на какой-нибудь след их лагеря. Но это уже было время бункеров и лисьих нор. В непосредственной близости от бункера могла пройти вся сотня и не обнаружить ни малейшего следа. Я повторил себе как урок, что лагерь должен быть возле ручья (и шел вдоль ручья вверх до его истока), что он должен находиться в месте, облегчающем наблюдение и оборону (и прочесывал каждое такое место с наступлением рассвета), должен иметь пути для получения информации и провианта (и посылал людей по каждой доступной тропинке, назначая им сборные пункты в уже прочесанных участках леса). Ничего. Сотня или куринь — провалились сквозь землю. И даже не под землю, потому что и под землей их не могло здесь быть. Я попробовал прощупать лежащую в предгорье украинскую деревеньку и провел там с отрядом весь день, нас встретили радушно, но мы не заметили даже признаков, указывающих на то, что под деревней находятся бункеры. Разбирать жилые дома было невозможно. Но именно там, в деревне, я напал на другой след. Когда в первый день мы располагались на постой, я заметил длившуюся долю секунды вспышку радости, означавшую приветствие знакомого, в жесте, которым хозяин приветствовал сопровождавшего меня Вовку. Я заметил, как быстрый взгляд последнего остановил слова крестьянина, заморозил его лицо, и все понял. Вовка был провокатором. Итак, в моем отряде я обнаружил еще одно дно, другое, чем то, на котором были мы все… В тот день я повсюду ходил с ним. Вовка как будто бы что-то почувствовал. Кобуру я набил шишками, а пистолет носил в кармане. Мои люди ничего не знали. После месяца бесплодных блужданий, после двух боев со своими, после утраты почти уже установленной связи они могли сломаться.

В ту ночь я не спал. Я решал судьбу Вовки. Против его жизни я ставил жизнь двадцати восьми. В его пользу был какой-то небольшой, не доказанный, домысливаемый процент. Против — этот внезапный огонь по польским солдатам КБВ, выстрел, предостерегающий командира куриня или сотни, остановленный жест украинского крестьянина, его непроизнесенные слова. Против — уверенность, что от выполнения моего задания и захвата провидныка зависит конец этой войны, худшей, чем любая другая. Откуда Вовка попал в чоту, сформированную органами безопасности? Может быть, он был разведчиком УПА, внедренным в армию или МО? Может быть, просто был мобилизован в армию членами ОУН и выбрал этот путь, чтобы вернуться в считаемую своей УПА? Вернуться, оказав ей услугу, раскрыв обман и приведя с собой двадцать восемь пленников? Но для чего, в таком случае, он открыл предупредительный огонь?

Ведь то, что он открыл предупредительный огонь, вместо того, чтобы перейти с нами в УПА, должно быть признано за алиби. А тот украинский крестьянин? Больше, чем своего решения, я боялся провала операции, и не как своей, а как операции, значение которой я, разумеется, переоценивал. У меня не было выбора.

Около полудня я устроил небольшой привал. Обошел людей: одни, упершись в землю руками, пили воду прямо из бежавшего по камням ручья, другие, запыхавшись, лежали, раскинув руки и вытянув ноги. Опять безнадежное марш-бегство от своих, которые будут по ним стрелять…

— Вовка, — сказал я. — Захвати пепешку, ручной пулемет оставь… Пойдем посмотрим на перевал.

Я оставил двадцать восемь человек. Не помню, поднял ли кто-нибудь голову в ответ на мои слова. Но помню, что сразу же сказал себе: ты осел, Колтубай, с этой пепешкой. Ручной пулемет по сравнению с ним был тяжестью.

Когда через час, тяжело дыша и обливаясь потом, я добежал до лагеря, стрильци встретили меня приветственными возгласами.

— Мовчить, — сказал я. В моих глазах, наверно, был неподдельный ужас, потому что вид у них был перепуганный.

— Маэте тут пепешку Вовкi. Вiн погиб. Убитий.

Людей я застал готовыми к выступлению.

«После одного выстрела — полная готовность», — подумал я с признательностью. Вторая половина моего существа работала постоянно, как робот.

— Шагом марш, — скомандовал я по-польски, направляясь в голову колонны.

Двадцать восемь человек, которыми я командую, живы. Из-за одного из них они, может быть, лишились бы жизни. Хотя это может быть в двадцать восемь раз больше, чем наверняка. Но почему Вовка сделал предупредительный выстрел, вместо того чтобы ввести нас в стан врага и выдать? А имел ли я право ради этой сомнительной жизни рисковать жизнью двадцати восьми человек? И своей. Да, и своей, я не подумал о себе, обрадовался я, значит, двадцати девяти. Я был справедлив. Опять перед моим мысленным взором появился нестриженый затылок Вовки, так отчетливо, что к нему можно было притронуться, появился потертый воротник его крестьянской куртки. Внезапно я вспомнил о судьбе нескольких десятков солдат, взятых в плен зимой под Смольником куринем «Рэна». Уже без боеприпасов они зарылись в снежные сугробы и попали в плен. Фашисты изрубили их всех на пне обыкновенным плотницким топориком… Имел ли я право ждать, пока такой вот Вовка покажет на них пальцем, чтобы быть окончательно уверенным, что его надо было застрелить как предателя.

Судьба словно хотела меня наградить, потому что на следующий день около полудня мы наткнулись на не остывший еще лагерь банды. Бросив взгляд на солидные землянки, на сооруженную посредине «избушку» из сосновых бревен, я моментально понял, что к внезапному уходу сотню присудила действительная опасность. А таковой они не могли посчитать приближение моего отряда;, ведь издалека нас вполне можно было принять за бандеровцев. Еще раз сравнив карту с направлением отступления хозяев лагеря, я отдал несколько коротких приказов. Быстрым шагом, почти бегом, двинулись мы в установленном направлении. Через два часа мы вынырнули из лесу. Мы шли по покрытой сухой травой залежи в направлении уже появившейся на горизонте деревни, как вдруг нас остановил треск винтовочной стрельбы. Где-то неподалеку, в трех, а может быть, четырех километрах от нас разгорелся бой. На минуту я задумался.

— Iдемо на помiч, — сказал я громко.

В первый момент люди не поняли мой план. И только через несколько минут, когда мы остановились, завидев издалека идущую по направлению деревни цепь в зеленой полевой форме, некоторые поняли. В общем-то, знали, что стычка со своими не исключена, но при одной мысли об атаке на своих кровь леденела в жилах.

Я смотрел на вскакивающие зеленые фигурки, и меня охватывала бешеная тоска, что я не могу идти с ними на врага.

— Пiдiйдемо блище, на розiзнання… — отдал я распоряжение.

Когда мы в боевом порядке дошли до устья оврага, вся местность лежала у меня как на ладони. Отсюда было видно, что бандеровцы, прижатые к реке, оборонялись редко рассыпанными чотами, некоторые из них в одиночку переплывали быстро сносящее их глубоководье, двигая за собой сверкающий ореол разбрызгивающих воду пуль. Я уловил имеющийся в этой ситуации шанс. Я должен краем, только для видимости, задеть бой, быстро переправиться через реку, присоединиться на той стороне к остаткам разбитой сотни и с ними попасть в куринь…

Второй волны наступления, проводимого, очевидно, силами брошенных в этот момент резервов, я предвидеть не мог. Моя чота попала под огонь ручных пулеметов и винтовок за 200 метров от берега. Командир подразделения, наступающего на деревню, был толковым человеком, потому что моментально выделил взвода два, которые ударили по нашим чотам с другой стороны. Под кинжальным огнем люди, и живые и мертвые, неподвижно лежали на земле. Я поднялся на колени:

— Огонь! Пулемет, огонь! — кричал я в какую-то пустоту.

«Если б Вовка», — подумал я вдруг с досадой об убитом «изменнике». Мой отряд молчал. Я увидел, как последние обороняющиеся фашисты вбегают в воду, и вдруг побежал как угорелый. Пули вспахивали землю. Я чувствовал, как густеет от них воздух, и хотя не верил, что отступающие достигнут воды, все равно бежал. Не верил, что переплыву реку, — и плыл. Когда я протягивал руки, чтобы «по-казацки» ударить о волну (так я плавал лучше всего), у меня было такое впечатление, что я погружался в кипящий металл. Пули прыгали вокруг, как плотва. Сердце колотилось все сильнее. Я плыл. Я был один на поверхности реки — плыл. Как вдруг достал ногами дно. Заставил себя идти, хотя у меня было огромное желание стоять на месте и ждать, когда в меня попадут. По пояс в воде, собирая взглядом искры летящих вверх брызг, я добрался до берега и тут упал. Еще раз и еще пули подняли фонтанчики песка. Тишина.

Я ни о чем не думал. Открытый для выстрелов и ожидая, когда меня прикончат, я лежал, преисполненный какой-то благодати. У меня не было сил пошевелиться, да я и не должен был этого делать: мне предстояло здесь погибнуть. Через некоторое время я пришел в себя и понял, что жив. Они считают меня мертвым. Я слышал за собой разносящиеся по воде обрывки польской речи.

«Ах сукины дети! Вот я узнаю, кто у них ведет огневую подготовку, повесить его мало», — подумал я со злостью в полузабытьи. Осторожно, сантиметр за сантиметром я поднял голову: в двух метрах находился защищавший меня от обстрела откос.

Теперь я услышал, как кто-то стонал, и какие-то украинские восклицания. Я напряг все свои силы. И прежде чем кто-нибудь успел что-то понять, вскочил и в прыжке достиг мертвой зоны. Вечером того же дня вместе с остатками уничтоженной сотни я добрался до горного лагеря куриня.

Алексы вздрогнул, проснулся, чутко вслушиваясь в тишину, держа руку на карабине. Увидел пленного, лежавшего неподвижно, как колода; снял руку с приклада и вдруг снова схватился за холодный, вселявший уверенность предмет; со стороны гор донесся длинный мощный рык оленя. Это он разбудил его, как часто бывало в колыбе, готового бежать, подкрадываться в темноте, а потом по-охотничьи выжидать поблизости, пока солнце не подставит ему животное под выстрел. Теперь он понял, что прощается со всем, что в течение двух лет составляло его жизнь, и возненавидел пленника, как будто он только сейчас, связанный и беззащитный, причинил ему зло.

Рык сдвинулся куда-то вправо. Животное определенно «сваливало» в сторону полонины, соединяющейся с высоким лесом. Алексы закрыл глаза. Мысленно он шел к нему. Он чувствовал опасную хрупкость согнутой ветки, треск которой для чуткого животного был громче, чем выстрел. Он чувствовал щекой ветер, проверяя его направление и силу, дышал свободно, сдерживая нетерпение, чтобы грудь не ходила ходуном во время выстрела.

Алексы очнулся. Выпрямившись, он сел возле погасшего костра. В бледном свете отчетливо были видны связанные ноги его пленника.

Алексы легко встал. Быстро проверил веревки. Еще раз завязал узел на связанных руках. Некоторое время постоял над ним, как бы желая что-то сказать, и вдруг, не проронив ни слова, отошел, бесшумно ступая по земле.

Он шел не останавливаясь, не прислушиваясь, знал, что встретит оленя. За два года он изучил лес. Пожалуй, больше тайн для него в детстве скрывало отцовское имение, чем теперь подгорная пуща. Олень должен идти по полонине, поскольку в его сторону дует тот ветер, который распахивает рубашку на груди у Алексы. Свитер был завязан на бедрах. Теперь он знал: лес сам продиктует финал. Если все-таки удастся отыскать оленя, если удастся убить его в это утро, так поздно, собственно говоря, уже не имея никаких шансов, значит: останется. Лес прокормит, спрячет. Лес. Живя у сестры, приходя в школу ночью и уходя ночью, он постоянно чего-то боялся. Запертый в четырех стенах, он чувствовал неопределенный страх. Лес. Алексы прибавил шагу. Почти бежал. Бежал прямо, не прислушиваясь, не обращая внимания на крик. Связанный пленник остался один.

Как экс-адъютант «полковника» Клима Сабура я пользовался уважением командира куриня, которому была придана сотня, позорно разбитая у реки. Я узнал, к своей ничем не выказываемой радости, что это было только одно в целой серии поражений, которые они понесли за то время, пока я понапрасну шатался по лесам. Уже уничтожены стоянки сотни «Хрыня», «Вира» и «Ластивки», полностью уничтожены сотни «Стаха» и «Хроменко». Положение банд ухудшалось. Теперь каждый человек был на счету. Когда уцелевшие стрильци подтвердили, что моя чота пробовала ударом извне разорвать кольцо польской облавы, я понял, что шансы мои возросли. Остатки разбитой сотни, к которой отнесли и меня, должны были усилить специально выделенную полусотню Службы бэзпэки. Это специальное формирование УПА было ужасом в ужасе, было палачом среди полицейских. Это они приводили в исполнение приговоры, и своим тоже, терроризировали население массовыми репрессиями. Я сразу оказался в отделе по контролю благонадежности стрильцив. Как правило, именно в этих чотах служили заплечных дел мастера.

После боя и форсирования реки, теснимой облавами, куринь должен был эвакуировать свой лагерь. Командир действовал четко и спокойно. Как говорящий по-польски «как поляк», я оказался в числе десяти патрульных, переодетых в форму ВП. Нашей задачей было изучить трассу планируемого перехода и убрать с нее нежелательный элемент. В польском мундире, в который я был теперь переодет, я чувствовал себя как-то странно.

— О, ти до мундуру не створений, вiдразу видно… — добродушно покритиковал меня командир, огромный крестьянин с выбритыми до синевы щеками.

Он первый задал всему «тон». В хуторе, в который мы пришли, по всей вероятности, была своя агентура, потому что командир сразу попал на польский двор. У хозяина при виде нас оживились глаза. Он стоял, опершись о вилы, по колено в навозе, с лицом, на котором была необычайно светлая, почти детская улыбка.

Я держался сзади группы и сначала не расслышал, что тот говорит, едва шевеля губами.

— Бей… бей… — услышал я, сделав два шага вперед. Крестьянин, с лица которого не сходила светлая улыбка, говорил, не шевеля губами.

— Ну бей… скажу все, но здесь рядом гады живут, если еще раз все переменится, забьют… Пусть видят, что вы меня бьете, что я не хочу говорить. Ну бей, — умолял он. Огромный командир патруля лениво расстегнул кобуру пистолета. Я возился с застежкой слишком широкого ворота; он душил меня.

— В направлении высокого леса, у источника ручья, там… — крестьянин отрицательно мотал головой, как будто отказываясь отвечать на какой-то вопрос. Огромный командир патруля ударил его.

— …В высоком лесу, — светящимися от радости глазами крестьянин показывал в ту сторону, откуда мы пришли. По щеке у него текла струйка крови. Командир намеревался ударить его рукояткой пистолета. Он сделал шаг вперед и с размаху ударил крестьянина в висок… — после удара крестьянин опустился на колени, поднял голову и еще раз кивком головы подтвердил достоверность данной информации. Я встретился с ним глазами, и мне стало дурно.

— Бейте, он сам просит… — мягко приказал по-польски огромный командир.

Их набросилось столько, что не все могли к нему пробиться. В первый момент крестьянин не защищался, ошеломленный не столько ударами сапог, сколько собственным безграничным удивлением. На какой-то момент я увидел его закатившиеся глаза, голову, исчезающую под сапогами стрильцив, услышал крик женщины, короткий удар пистолетного выстрела. Я стоял, не двигаясь, на месте. Чувствовал, что что-то происходит с моим непослушным телом. Я сдерживал себя изо всех сил, я чувствовал, как опускаются мои внутренности. Я знал, что должен выдержать эту неподвижность. Я знал, что не имею права на свою маленькую личную совесть, и продолжал стоять. Как вдруг встретил внимательный взгляд огромного командира. Стоя над лежащей женщиной, он прятал пистолет. Я улыбнулся и лениво, как подгоняемый лентяй, подошел к остальной группе. Да. Я не стоял там без дела.

Когда мы оставляли хутор, огромный командир кричал возле каждой усадьбы:

— Пам'ятайте, що був у вас у вiдвiдинах Кровавий Василь.

Командир куриня приказал, чтобы каждый отряд, занимающийся пацификацией, выдавал себя за чоту Кровавого Васыля. Появление Кровавого Васыля в разных местах почти в одно и то же время должно было сбивать с толку и терроризировать.

«Кровавый Васыль», — представился я себе, когда вечером на привале в лесу меня охватил такой озноб, что я трясся под своей шинелью, боясь, не услышат ли соседи стук моих зубов. Я Кровавый Васыль!

После ухода большого отряда моей группке была поручена охрана и отделка системы подземных бункеров в выселенной украинской деревне. Система «лисьих нор», на которую понемногу переходила УПА, постоянно становилась повсюду обязательной. И меня не столько удивляла подземная деревня, находившаяся под оставленными хатами, сколько тот факт, что на эти работы бросили чоту СБ. Все чаще поговаривали, что из самых способных ее стрильцив будет создана личная охрана провидныка, для которого якобы мы и готовили боевой штаб. Коварная маскировка входов, минирование снаружи скрытых выходов, где дорогу надо было перебегать с планом местности в руках, чтобы не отправиться на тот свет. Все это укрепляло мою надежду, что долгожданный час придет. Когда мы окончили спуск в главный бункер (сначала надо было опуститься в ведре в колодец, в стене которого была замаскирована дверь), я стал беспокоиться, что при таком отрыве от своих совершенно невозможно оставлять рапорты в предназначенных для этого ящиках. По необходимости я решил искать наудачу любую действующую здесь воинскую часть или скакать верхом в гарнизон. Целыми ночами я думал, как бы проделать это, не возбудив подозрения. Известие, а может быть, слух о том, что некоторые из нас войдут в личную охрану провидныка всего Закерзонского Края, привело меня в сильное возбуждение. К сожалению, поставленный наблюдать за ходом идущих работ, я не имел возможности отличиться.

Основу куриня, в котором я оказался, составляла доведенная до фанатизма темная крестьянская масса, но младшие командиры рекрутировались преимущественно среди бывших оуновцев, до конца посвященных в службу СС «Галиция». Впрочем, я застал там весь интернационал «трезубца». Трех венгров, отбитых у банд Салаши, румына из воинской части Хории Симы, словака-глинковца. Эти люди в своих разговорах вспоминали замерзших западноевропейских фашистов: бельгийцев из СС «Валония» или петеновских французов, которые вымерли, не выдержав условий зимовки в горах. Было также два унтер-офицера, настоящие немцы из СС. Оба работали на отделке бункеров в «лисьих норах».

В тот день, когда было закончено устройство подпорок свода в бункере с входом из колодца, мы по приказу «бунчучного харчового», нашего квартирмейстера, взяли всю группу занятых на строительстве стрильцив, а также обоих немцев и быстрым шагом повели всех в лес. В какой-то момент ко мне подошел огромный командир роты.

— Ми маεм ще маленьку спешальну задачу, — он кашлянул и, улыбаясь, убыстрил шаги, подав мне знак, чтобы я выдвинулся вперед. — Ми идемо вiшати наших нiмцiв, — объявил он мне спокойно. Оба эсэсовца шли, болтая со стрильцами на своем русско-украинском языке. Старший из них размахивал снятой шапкой.

Через пятнадцать минут командир приказал остановиться. Не разрешив, как обычно, лечь на траву, он произнес короткую речь. В ней отмечалось, что в отряде слабнет дисциплина, даже уход за оружием. Будет осмотр. И если и на этот раз в хорошем состоянии будут только «шмайссеры» обоих немцев, — стрильци пожалеют.

— Покажи-ка, — обратился он к старшему эсэсовцу.

Согласно данной мне роли, я подошел к унтеру. Тот ловко вынул магазин, открыл затвор и протянул готовое к осмотру оружие. Едва я успел до него дотронуться, как какой-то стрилэць приставил свой пистолет к спине немца.

Я арестовал ошеломленных, ничего не понимающих эсэсовцев, сам не понимая, что означает акция, в которой я принимаю участие.

Все по отношению ко всему является предательством. Переодевшись в фашиста, я был фашистами переодет в поляка, чтобы обманутого таким образом человека, нашего, моего, забить сапогами. А теперь иду вешать тех, кто дрался вместе с ними…

Огромный командир подал знак рукой, и колонна, сопровождающая двух пленных, свернула влево. Если я правильно ориентировался, то мы должны были где-то вскоре пересечь главную дорогу. По обычаю, установившемуся в СБ, было запрещено о чем-либо спрашивать. Я мог обратиться только к командиру. Он хорошо относился ко мне. Он объяснил вполголоса, что перед ожидаемым посещением куриня провидныком они должны избавиться от немцев.

— У нас нема гiтлеровцiв. Тому треба вiдновити нашу кантину.

Кантыной называли в курине холм в том месте, где тракт обрывался возле взорванного моста. Там стояла одинокая сосна. Задача чоты состояла в том, чтобы кантына никогда не пустовала. Проходящие мимо польские армейские соединения постоянно снимали с нее повешенных.

Гигант был в хорошем настроении. Велел сделать привал. Отсюда, немного снизу, были прекрасно видны оба повешенных. Командир чоты спокойно перемотал портянки.

— Здесь мы когда-то чуть не перестреляли друг друга с Храбичем, — начал он добродушно и засмеялся какому-то воспоминанию.

Я отупел и не помог ему вопросом. Сам, без поощрения, он стал рассказывать «смешную» историю.

— Пришли мы как-то в кантыну, увидели здесь повешенного, своего.

— Своего? Энэсзэтовца? — вспомнил я принадлежность банды Храбича.

— Ну. Нашего, потому что он из наших, — опять засмеялся он, плотно наматывая на ноги пропотевшие портянки, перед тем как натянуть на них сапоги. — Коммунист. Но украинец. Они не имели права его забирать. Стены хаты были оклеены такими газетами, за которые надо только вешать. Бывший учитель… Из Рудли… Аж сюда его привели…

Тогда я сразу все понял. Наш, потому что мы, УПА, — должны его повесить, поскольку он был украинцем. Но его могли повесить и поляки из НСЗ, поскольку он был коммунистом. Я вспомнил, как необычайно был удивлен плютоновый Гронь, когда после какой-то стычки оказалось, что в роще уповцы повесили одних… украинцев. «Хохлацкие коммунисты», — нервничал Гронь.

Ветер усилился. Я посмотрел вверх. Он раскачивал повешенных. Они погибли потому, что к нам должен был приехать провиднык и возможен визит западных журналистов. Мир не должен был знать, кем была УПА. Что она была «хохлацким гитлеризмом».

Алексы остановился. Ему пришлось ждать только минуту. Олень отозвался сразу же. Мощный далекий рев.

Вопреки расчетам преследователя, животное «сваливало» в направлении долины. Он его теперь не настигнет. Алексы тупо уставился на густую зелень противоположного склона, словно перед ним уже была грязная тюремная стена. Возвращаться? Он перекинул карабин на другое плечо. Слабый луч солнца нашел его среди деревьев.

Рев оленя тряхнул Алексы, как удар тока. Олень ревел где-то рядом, ближе, чем когда-либо за все время гона. А тот, который минуту назад ввел Алексы в заблуждение, снова подал голос — резкий, грубый; он шел на призыв, видимо, откуда-то издалека. Алексы уже держал оружие на изготовку. Осторожно наклонился к земле, взял горсть сухих иголок, бросил по ветру. Прищурив глаза, наблюдал, куда полетят самые маленькие. Ветер был свирепым. Каждую минуту олень, сам все еще невидимый, мог учуять человека. Алексы осторожно, но быстро отступил назад и по большой дуге стал обегать группу сосен с еловым подлеском. Теперь он не думал ни о чем. Пора. Он стоял выпрямившийся, неподвижный, ждал. Бык издал глухое урчание; он шел в направлении соперника, который сразу же ответил ему долгим, почти триумфальным эхом.

Алексы двинулся вперед. Несколько глубоких, как будто идущих со дна колодца, стонов говорили о том, что это был огромный старый самец. Его противник, подходящий со стороны гор, наверняка был моложе. Оба, издавая воинственные клики, все ближе и ближе подходили друг к другу. Алексы дошел до перевала и теперь, опершись спиной о сосну, неподвижный, как она, составлял часть этого леса, в котором хотел остаться. Он уже знал, что мистическая формула «останусь, если добуду оленя, если убью оленя, значит: должен остаться» — сейчас будет проверена. Отсюда все было великолепно видно. Сквозь сосны солнце бросало лучи на фиолетовый вереск, разделенный толстыми, почти черными полосами теней.

Вдруг крик сойки как пила прошел по нервам притаившегося человека. Животное было где-то рядом, совсем близко. Он услышал легкий треск ломаемых копытами веток. Олень остановился, он ждал сигнала противника. Когда закричал второй, Алексы внезапно обернулся. Он уже его видел. Мощный, окрашенный красным, бык шел, кивая головой, отягощенной короной рогов. Рядом с ним, небрежно пощипывая траву, шли две лани. От Алексы до него было не больше пятидесяти метров. Бык шел прямо на зов все еще невидимого соперника. И вот сильный короткий рев вывел его из состояния злобного возбуждения. Алексы остановился, всматриваясь в стену деревьев, которая находилась от него метрах в пятидесяти. А поймав оленя на мушку, стал продлевать минуту неминуемого триумфа. В тот же миг выдох или стон, вылетевший из легких, более мощный, чем орган, заставил его отвести взгляд.

Совсем близко, почти рядом, стоял темный бык с такими ветвистыми рогами, что их можно было принять за движущийся дуб из какого-то доисторического леса. Бык смотрел на противника. Алексы осторожно просунул оружие. Олень уже был его. Теперь спешить было незачем.

Неожиданно Алексы вздрогнул. Треск ломаемого хвороста… Обернулся: обе лани покинули ведшего их быка и рысью побежали по направлению черного богатыря. Животное дело свершилось. Покинутый бык сделал два шага и остановился. Расстояние между соперниками составляло еще метров шестьдесят.

Алексы оставил проигравшего. Поймал на мушку черного богатыря. Бык с белым пятном на лбу угрожающе захрапел, как будто ему что-то попало в его огромные легкие. Алексы не выдержал и еще раз оглянулся. Побежденный бежал назад по открытой поляне, уступив без борьбы. Внезапно Алексы почувствовал к нему презрение и повернул оружие в сторону убегающего быка. Несколько секунд он ловил на мушку его прыгающую лопатку. Спустил курок.

Это произошло через неделю после того, как повесили немцев. Каждый день куринь ожидал приезда провидныка. Еще один террористический акт, который должен был ввести в заблуждение, где находятся главные силы куриня. Горит находящееся в двух днях перехода украинское село. Село, крестьяне которого пахали землю, вместо того чтобы рыть в ней склепы, а топоры всаживали в дерево, а не в человеческие черепа. Теперь доставили зерно и горят. Вместе, с другими людьми из чоты СБ бегом прочесываю картофельные поля за деревней. В ту сторону, спасаясь бегством, побежало несколько крестьян. Никто из кордона, окружавшего деревню, в них не стрелял, значит, они залегли где-то недалеко от деревни, освещавшей всю огромную ночь. Как вдруг в углублении земли, небрежно закрытой старой ботвой, замечаю какой-то блеск. Это смотрят на меня живые глаза лежащего, словно труп, лицом к небу человека.

«Как труп», — думаю я и пробегаю, делая вид, что ничего не заметил. Но уже не бегу, иду. Думаю.

Приказ вернуться, проверить еще раз. Они знают, что в той стороне был я. Опять какие-то личные счеты с совестью. Надо было стрелять…

Я стою посреди картофельного поля. Усталость и страх неизвестно перед чем сковали меня.

«Возвращаться. Надо возвращаться, Вовка убит и еще неизвестно, за дело ли. А двадцать восемь, которые должны были атаковать своих? Многие ли остались живы? А крестьянин, ожидавший людей в польской форме, чтобы умереть по своему кошмарному приказу „только бейте“. Я не имею права».

И возвращаюсь. Я иду медленно, вытянув вперед автомат, как слепец палку. Вот я уже стою над ним. Вижу, как он закрывает глаза. Можно было бы сказать ему, что еще никто не видел пули, вылетающей из ствола…

Ему шестнадцать или пятнадцать. А может быть, тринадцать лет.

Я не стреляю.

«Ты не имеешь права его оставить», — внутренне кричу я себе, стоя посреди кромешной ночи, подсвечиваемой пожаром.

И тогда я совершил самый подлый поступок в жизни. В страхе перед человеческой смертью. В приступе этого страха, чтобы объяснить свою неспособность — внезапную, нелепую, непонятную — убить, я превратил украинского подростка в «ящик» для шефа — для майора. Я приказал ему, если он останется в живых, бежать, назвать пароль, сказать, что я уже близок к цели.

Не знаю, понял ли он меня вообще и мог ли понять… Я повернулся и побежал. Завидев стрильцив из чоты, я сразу понял, какое преступление совершил. Несколько яростных слов, пущенных вместо пули, превратили украинского подростка в связного польского командира…

Когда потом я услышал несколько одиночных выстрелов, я старался убедить себя, что стрильци исправили мой безумный поступок.

Наконец пришел день, в который от полного триумфа меня отделяли считанные часы. Дата встречи куриня с сотней, составлявшей личную гвардию провидныка, была установлена.

В ранних сумерках я подтянул выделенную из чоты дружину к роще возле каплички. Это были знакомые мне места. Умный провиднык выбрал для встречи село Рудлю. Расположенное в стороне от проезжих дорог, чисто польское, оно не привлекало к себе никакого внимания. Задача чоты была проста: овладеть селом, ликвидировать несколько человек, имена и фамилии которых были указаны в списке, и ждать. Одна из сотен уже отрезала деревню далеким кордоном; никто не должен был оттуда выйти, пока не уйдут соединенные отряды.

Меня назначили заместителем командира. Я получил почти половину личного состава чоты и обрывок его списка. Мне было приказано ворваться в деревню с севера. Я не мог сдержать своего возбуждения. Это был страх. Мне бывало страшно и раньше, но только сейчас я понял, что такое настоящий страх, тот, о котором никто не скажет, что он может его подавить в себе в час испытания. Когда какой-то стрилэць достал из кармана коробку спичек, она затрещала, как пулеметная очередь. Я обернулся. Под моим взглядом стрилэць вынул сигарету изо рта. Я лежал на земле в обычной позе, немного выдвинувшись вперед, так, чтобы никто не мог видеть выражения моего лица. Я лежал, закрыв глаза, словно боясь посмотреть даже на землю. Гнал от себя мысли, зная, что только так могу дождаться условленного часа. Это было трудно.

Клочок бумаги с фамилиями был в кармане почти ощутим. Материальный и враждебный, словно тяжесть пистолета. Сумрак сгущался. Я поднял голову, чтобы проверить, не вышла ли первая звезда. Небо было темным.

В ту ночь я должен был выполнить свое задание. Меня тяготила эта война, надо было довести ее до справедливого конца. Я помнил, что говорил мне майор: провиднык — это сердце их организации, это их конец.

Нет. Время еще есть, защищался я перед необходимостью посмотреть на часы. Я во второй раз поднял голову и увидел над собой, как проклятие, чуть зеленевшую звезду.

— Встать, — скомандовал я.

— Не всiх, лише старого, — сказал я через четверть часа, когда мы остановились у дома. Кто-то улыбнулся. Это Васылько. Самый веселый из твердокаменных. Любил сжигать живьем. Я заметил блеск его зубов…

И вдруг первым кинулся в дверь хаты, как с крыши десятиэтажного дома.

Хелена стояла в углу, опершись о стены, словно намереваясь защищаться, но когда к ней подошли, позволила вытащить себя оттуда не сопротивляясь словно в обмороке.

— Зв'язати, — приказал я шепотом, отвернув лицо к стене. Внутренним слухом я услышал скрежет своих зубов. Стрильци бросились к ней.

— Зв'язати! — крикнул я, уже не владея своим голосом. Неожиданно я повернулся к ней лицом, как бы швырнув в нее камень. Она протянула ко мне руки. Васылько моментально схватил их.

Я сидел напротив нее. Она не сказала ни слова. Слезы высохли, оставив лакированные полосы на ее щеках.

Со двора донесся какой-то крик. Хелена вздрогнула.

— Я должен… — прошептал я по-польски. Я хотел сказать «я должен идти», потому что все время думал о том, что после выполнения задания обязан быть на перекрестке, возле хаты солтыса, это я и хотел ей сказать, но потом забыл об этом, или не хватило духу, или решил сказать о чем-то другом, о чем уже сказал этим словом. Не знаю, хотя все помню…

В комнату вошел один из стрильцив с амбарным фонарем. Поставил его на край стола. Я испугался открытого огня, стекла не было. В эту же минуту за окном послышался крик — мелькнуло знакомое лицо. Нина… Один из стрильцив вскочил. Чтобы упредить погоню, я выбежал первый. Я несся по дороге, слыша за собой глухой топот сапог, преследовавший меня, как тень. Кроме этого, ни звука. Деревня, притаившаяся, как раненый зверь, делала вид, что спит.

Я уже добежал до условленного места, когда вдруг остановился: дорога была видна, стекло в окне какой-то оставшейся позади хаты кроваво подмигнуло мне. Я обернулся. Над опустевшей частью села поднималось небольшое зарево. Я пересчитал взглядом людей. Васылька не было. В тот момент, когда я повернулся, чтобы бежать туда на выручку, я услышал громкий окрик.

— Пароль? — спрашивал где-то чуйка.

— Трызуб! — раздался звонкий голос, высокий, как у задающего тон запевалы.

Это подходила сотня, ведущая провидныка.

— Вперед, — сказал я. Оставляя за собой зарево, я вошел в полосу темноты.

Пленный рывком повернул голову назад, насколько ему позволяло его связанное тело. По узкой дорожке спускался человек с карабином. Конвоир возвращался. Он шел быстро, словно боясь опоздать к условленному часу. Пленному вдруг очень захотелось видеть этого человека, говорить с ним, он даже подумал: расскажу, расскажу ему все.

Но прежде чем Алексы поднялся к колыбе, Колтубай успел опомниться. А может быть, он взял меня как расплату за свои грехи? Я у него котируюсь в качестве Кровавого Васыля. Он ненавидит меня, но надеется, что сможет меня продать. Как «бэзпэчняка» он возненавидит меня еще больше, а кроме того, я потеряю всякую ценность как плата за его грехи. Ведь есть же причина, из-за которой он скрывается в этих горах. На нем лежит груз прошлого, и он рассчитывает снять его при моей помощи. Интересно, почему он не пришел к нам во время амнистии? А может быть, что-то натворил уже потом?

Я думал о нем с профессиональным сочувствием, мысленно уверяя, что эта сделка для него выгодна, как если бы был самым «чистым» Кровавым Васылем.

Человек с карабином подходил сзади, так что шаги его пленный слышал, но самого не видел. Ему казалось унизительным изворачиваться, и поэтому лежал он неподвижно. Уверенность в собственной безопасности быстро улетучилась. Присутствие незнакомца вне поля зрения было опасно. Он слышал только его учащенное дыхание. Видимо, он устал от бега. И вдруг, словно наслаждаясь какой-то стороной своего существования, Колтубай почувствовал боль в своих затекших руках. Хотел что-то сказать, но боялся нарушить тишину. Перестал слышать громкое дыхание незнакомца. И сам перестал дышать. Напряг мускулы, точно собираясь поднять какой-то груз. Ждал. И в следующую же секунду понял: задержка дыхания у человека с карабином ассоциировалась у него с прицеливанием. Он почувствовал ужасающую обнаженность своей спины и вдруг, без осознанного намерения, выпрямился изо всех сил, перевернулся на бок. Теперь он видел: незнакомец смотрел на него прищурившись. Карабин висел у него на ремне через плечо. Он зло улыбнулся, словно прочел в глазах Колтубая унижение и страх. Молча отошел в сторону, не спуская глаз с пленного, снял карабин. Подождал минуту, потом тихо засмеялся и прислонил оружие к дереву.

Колтубай решил: расскажу. Сейчас все расскажу. Может быть, он изменит свое намерение…

Незнакомец быстрым движением вытащил острый, как бритва, штык, которым вчера вечером резал хлеб.

«Вот, значит, это как…» — понял Колтубай. Незнакомец встал на колени. Колтубай смотрел на него, повернув голову назад. Этим движением он открывал шею.

«Смогу…» — подумал он. Вместе с ужасом к нему пришло странное чувство очищения.

Незнакомец склонился над ним, неожиданным движением перерезал веревки на руках. И быстро отпрянул.

Колтубай еще ждал. Медленно перенес обе руки вперед. Пошевелил пальцами. Электрическое ужасное покалывание, которое вызвал приток крови, он воспринял как встречу с жизнью.

— Иди впереди, — сказал Алексы пленному.

«Как? Не может быть! Сейчас?» — подумал Колтубай.

Незнакомец повел его вниз, в другую сторону от перевала, совершенно неизвестной ему дорогой.

В памяти всплыла кантына.

О себе Колтубай думал как о совершенно постороннем человеке, и что бы ни сделал незнакомец, он ничему бы не удивился. Ему показалось, что он услышал за собой легкий щелчок предохранителя, обеспечивающего спуск.

«И все-таки», — подтвердил он приговор. Остановился.

«Такой не ошибется ни на сантиметр», — попытался он снять спазм страха не перед смертью, а перед страданием.

— Иди, — услышал Колтубай.

«Как на поединке, — подумал он. — На таком, какой могут позволить себе люди сегодня. Безоружный отходит, чтобы не обрызгать вооруженного своими мозгами…»

Он неожиданно остановился. Лес кончался, и открывалась долина, на дне которой, из-за расстояния кажущийся маленьким, с детский кулачок, лежал город.

Колтубай услышал за собой шаги своего стража.

— Иди, — поторопил он его еще раз.

 

5

Осложнения начались уже у ворот облупленного двухэтажного дома, расположенного на одной из боковых улиц. Часовой не хотел их впустить.

— Пропуск… — повторил он в ответ на сердитые, путаные, робкие объяснения Алексы. Наконец пленный потянул конвоира за рукав.

— Туда, — направил он его в сторону бюро пропусков.

— К кому? — зевая, спросил скучающий сержант.

— К шефу, — отрубил Колтубай по-офицерски.

Сержант посмотрел на него исподлобья.

— А к президенту Беруту не хочешь? Что это такое? — Кивком головы он показал на карабин Алексы и вдруг сделался серьезным. Протянул руку к телефонной трубке, но потом подумал и вышел из комнаты. Вернувшись, он внимательно оглядел их и показал рукой на дверь, пропуская вперед. Колтубай улыбнулся. Уставное положение — «задержанный впереди» — показалось ему городской вежливостью, от которой он уже отвык. Сержант провел их мимо часового. Они пересекли вымощенный булыжником двор и вошли в небольшое помещение с зарешеченными окнами. Кроме скамьи под окном, здесь ничего не было. Сержант протянул руку в сторону Алексы, и тот без колебаний отдал ему карабин.

«Почему я промахнулся?» — подумал он в отчаянии. Лес, в эту пору уже прогретый солнцем, пах живицей. В памяти возникла картина утра. Он опять ловил пляшущую в неровной рыси лопатку оленя. Нажал курок. Грохот выстрела ударил быка словно шпора. Не переходя в галоп, он внезапно убыстрил темп, Алексы перезарядил карабин и стал тщетно искать его взглядом между высокими соснами. На перевале было тихо, солнечно и пустынно…

Алексы огляделся. Выщербленный цементный пол, грязные стены, решетки на окнах. Больше ничего. И еще этот молчаливый человек, теперь более спокойный, чем он сам, неподвижный, словно полагающаяся здесь, естественная наряду со скамьей мебель.

«Все возвращается на круги своя, — думал Колтубай. — Нет такого места, откуда бы нельзя было вернуться туда, где что-то оставило след в твоей судьбе».

Когда год тому назад Колтубай увидел эту девчонку в качестве учительницы, он понял, что был очень близок к своему прошлому. Но что-то потянуло его именно сюда. Ему казалось, что обычный вид работающих людей, обыкновенных крыш, не скрываемых ветром пожаров является платой за то, что он вынужден был видеть и делать. Впрочем, майор, а теперь «шеф», из воеводства, не очень-то хотел отпускать его в Центральную Польшу. «Ты знаешь здесь каждого. Делай что хочешь. Существуй. Но если возникнет необходимость опознать кого-либо или получить о ком-нибудь из местных отзыв, мы притащим тебя или кто-нибудь к тебе подъедет. Лесником? Будь лесником, если ты одичал в этом лесу». Он жил в сторожке, жители которой когда-то переселились на кантыну. Один. Люди его, пожалуй, не любили. Впрочем, в окрестности их было не так уж много, этих людей. Деревня в шести километрах внизу, вырубка еще не производилась. Он их не любил, потому что боялся показывать им свое лицо. «С гор» интересовал его возможно даже меньше, чем иных лесников. Он слушал рассказы о скрывающемся Кровавом Васыле, рассматривал свое лицо, умываясь в ручье, и беспечно пересекал редко встречаемые следы незнакомца. В первое время после того, как он вынужден был оставить работу в качестве начальника строительства моста, Колтубая, словно к водке, тянуло в деревню, где теперь жила Нина. В его воспоминаниях обе сестры сливались в одно целое. То он помогал покойной нести выстиранное белье, то с Ниной ждал рассвета, лучи которого пробивались сквозь редкие, как штакетник, доски сарая. Когда-то. А теперь он хотел упасть перед ней, как перед непреодолимым порогом невозможного уже на свете дома, и только сказать, кем был, а вернее, кем не был.

К реальности его вернули чьи-то шаги: это Алексы встал со скамьи и подошел к зарешеченному окну.

— Сейчас нас вызовут… — успокоил его равнодушным голосом Колтубай.

До сих пор победитель и побежденный не разговаривали друг с другом.

— Сейчас? — спросил Алексы и тяжело сел назад. Колтубай подумал, что уже что-то подобное видел в налоговом управлении, где крестьяне с тем же упорством отчаяния ждут своей очереди.

— А чего ты, собственно, сидел в этих горах, а? — спросил Колтубай. Он знал, что незнакомца может успокоить только допрос.

Алексы посмотрел на него и уже открыл было рот.

— Черт, — сказал он.

— Ну… — поторопил его Колтубай.

— Молчи, — крикнул Алексы.

В дверях появился подофицер.

— Чего вам? — спросил он тихо, с угрозой. Когда дверь за ним закрылась, они поняли, что их рассматривают как соучастников.

Колтубая ввели в небольшую комнатенку офицера следственного отдела. Второй человек с трудом мог поместиться тут же перед столом. Протоколист отсутствовал, да и трудно было бы ему здесь уместиться. В руках у молодого офицера был паспорт Колтубая.

— Только не будем врать, хорошо?

— Хорошо, я хочу говорить с шефом.

— Ха, высоко берешь.

— Ну тогда с воеводским шефом.

Офицер поднял брови вверх.

— Фамилия?

— Читайте, — пожал плечами Колтубай. У него было скучающее выражение лица.

— В таком паспорте? — удивился офицер. — Об этих бумажках, — он бросил перед Колтубаем его паспорт на имя Казимежа Мосура, — даже не будем говорить. Достаточно посмотреть на год рождения и на вашу седую голову. Мальчик. По документам. А по роже — старый разбойник…

— Только это и подлинное, — сказал каким-то хрипловатым голосом Колтубай. — Только фотография и дата рождения настоящие… Фамилию я придумал себе сам.

Офицерик сел на стуле поудобней, убежденный, что подследственный начинает сознаваться.

Даже когда Колтубай оказался в одиночной камере в конце коридора, то и тогда у него не появилось ни тени тревоги. Офицерик, не поверивший его заявлению, начинал ему надоедать. Только одно его удивило: в какой-то момент следователь вышел, и Колтубай отлично слышал, как тот велел заказать телефонный разговор. Заказать — значит, междугородный, подумал он, сохраняя полное спокойствие. Минут через тридцать офицера куда-то вызвали. Колтубай ждал, устав от стояния, когда тот вернется и предложит ему сесть. «Попрошу чаю», — решил он.

Офицерик вернулся мрачный как туча. Задав Колтубаю еще несколько вопросов, он неожиданно отослал его в камеру. И только когда Колтубай уже лег на лавку и подложил руки под голову, он почувствовал первые признаки беспокойства. Это оно охватило его наряду с усиливающейся жаждой. Алексы, «С гор», находился в соседней камере в еще более беспомощном положении. Если шефа нет на месте, то он должен отреагировать, когда вернется в управление. Надо ждать. Беспокойство переросло в боязнь, что за это время упрямый офицерик может устроить ему очную ставку с Ниной. Он ненавидел страх и ненависть, которые когда-то порождал в людях.

Потом вскочил Алексы. Долго стучал, пока низкие своды не отозвались эхом. Он просто скажет офицерику: «Послушай, это я ликвидировал провидныка УПА. Два года тому назад возле Рудли. Если нет шефа, спроси кого-нибудь из воеводства».

Через некоторое время послышались приближающиеся шаги надзирателя. Заскрипел глазок.

— Проведи меня к следователю, — закричал Колтубай.

— Спи, скотина, ночь, — был ответ.

Никем не вызываемый, Колтубай просидел в камере весь следующий день. Он начинал проклинать свою договоренность с майором, что только тот должен был знать о действиях его чоты и иметь право доступа к делам.

«Видимо, он выехал на акцию, и я буду здесь гнить несколько дней», — кипел Колтубай. Сыгранная роль Кровавого Васыля оборачивалась теперь гротеском параши, обеденной манерки, далеких шагов часового. То, чему он научился в роли Васыля, теперь пригодилось: ожидание. Тогда он ждал контактов, ждал акций, целыми днями ждал в «лисьей норе» — бункере сигнала, что чота СБ должна идти на встречу провидныка. А потом лес и школа ожидания, уже без надежды на быстрые перемены, ожидания, чтобы прошло время, а с ним ослабели бы и воспоминания, память о прошлом. Сейчас ему пришлось ждать всего лишь один день, а он уже устал выше всякой меры. Но не страхом — как раз его-то он и не чувствовал, не было причин. К вечеру он все-таки смирился с мыслью, что боится своего следователя. Мучительное беспокойство проистекало от того, что тот мог действовать, пользуясь отсутствием в воеводстве майора. Если он допрашивал Алексы, то у него было легкое — всего лишь 16 километров пути — подтверждение достоверности его показаний о Колтубае: сестра, учительница из села Пасека. Был один человек, которого Колтубай боялся в своих воспоминаниях, — Хелена. Он помнил ночи, полные кошмаров, когда, будучи начальником строительства моста, пешком тащился к тому месту, где обрывался железнодорожный путь, сидел, коченея на полотне, и тосковал до начала работы и с тоской, как небесной благодати, ожидал той минуты, когда можно будет покрикивать на ленивых крестьян. Со времени последней встречи с Ниной этот кошмар прошел. Нина была жива, и это каким-то образом освобождало его от плохих мыслей о Хелене. Теперь он видел в девушке свой «дом». Место, где он мог быть обыкновенным человеком. Колтубай помнил мосток, на котором они встретились с ней у реки, и постоянно хватался за него, как если бы тот был последним местом, где он был незамаранным.

Чем дольше он находился во власти этого гротеска, тем сильнее боялся Своего следователя. Следователь мог вытащить его пред очи Нины.

На следующий день утром к Колтубаю пришел часовой.

Нина сидела на стуле у стены, выпрямившись, как за школьной партой. Он не успел на нее взглянуть. Лишь боковым зрением отметил ее присутствие. Он смотрел на следователя.

— Оглянитесь, — следователь показал в ту сторону, где сидела Нина.

Колтубай посмотрел на нее. Он увидел очень бледное лицо с широко открытыми от удивления глазами. Потом в них появилось беспокойство, и он сразу понял, что она его узнала. Губы ее дрогнули, потом яростно сжались. В каком-то замедленном темпе Колтубай мысленно повторил одну и ту же фразу: «Это я тогда нес белье с речки. Мы пели».

Нина отрицательно мотнула головой.

— Увести, — приказал офицер, показав часовому на Колтубая.

Трясясь в тюремной машине, Колтубай цинично думал о том, что если бы не шеф, на очную ставку к которому, конечно, его сейчас везут, он был бы в несколько глупом положении.

Он офицер давно расформированного батальона, собранного из нескольких фронтовых подразделений; часть людей, на которых он мог бы сослаться, погибла, часть рассыпалась по гарнизонам или ушла на гражданку; девушкой из деревни, в которой, как известно, он был на постое, не опознан. Два дня Колтубай опять провел в шкуре Кровавого Васыля. Если бы не встреча с Ниной, он воспринимал бы это как обычный зигзаг своей судьбы. Теперь было хуже. Его раздражала даже осторожность шофера, притормаживающего на выбоинах.

Прилипнув к зарешеченному окошку, он подгонял взглядом часового, лениво снимавшего цепь на воротах. Колтубай хотел быть собой. Теперь он знал, зачем едет к девушке с реки; он расскажет ей все. Движением головы, как по волшебству, она лишила его зловещего ореола Кровавого Васыля.

Машина уже въехала во двор. Конвоир вошел в какую-то дверь. Он долго не возвращался. А когда вернулся — с ним был офицер.

Выходя из машины, Колтубай инстинктивно хотел поздороваться с поручником, как с равным себе по званию. Но вовремя спохватился и, сконфуженный, шел за ним, слыша позади себя стук сапог конвоира. Они остановились перед обитой кожей дверью. Он узнал ее. Это был кабинет майора.

Офицер поправил ремень. Постучал. Повернул ручку. Он вошел первый, стал по стойке «смирно» и о чем-то тихо доложил.

«Изменилось», — подумал Колтубай. Два года назад каблуками стучали меньше.

Офицер сделал шаг в сторону, пропуская Колтубая. Тот вошел и направился к столу. Тут произошло то же, что во дворе возле машины, когда он остался с протянутой поручнику рукой. Он видел знаки отличия майора, его склоненную седеющую голову; майор поднял лицо и остановил Колтубая пронзительным взглядом. Это был совершенно незнакомый человек.

— Но я ликвидировал провидныка! — закричал Колтубай в нетерпении, не отвечая на заданный ему вопрос.

— Простите, что вы сказали? — поднял голову протоколист.

— Чего вы не понимаете? — возмутился майор.

— Это слово.

— Какое?

— Ну, про…

— Провиднык, — буркнул небрежно майор.

Колтубай стоял с открытым ртом, глотая воздух, как боксер, получивший сильный удар.

— Это я сделал возможным поиск… — повторил он и остановился перед тем словом.

— Вернемся к делу, — сказал майор. — Послушайте. Мой предшественник, на которого вы ссылаетесь, погиб три месяца тому назад, отправившись на переговоры с Кровавым Васылем. Но-но, спокойно, с одним из вас. У меня есть дела трех таких, как вы, Кровавых Васылей. Ну, трех командиров чоты, о которой вы говорите, что она якобы ваша… — Несмотря на строгий тон, майор производил впечатление убежденного.

— Но ведь он был один… — шепнул Колтубай, избегая слово «провиднык», которое, как несчастливая звезда, вело его сквозь эти годы.

— Кто? — спросил майор.

— Провиднык, — подсказал протоколист, не слыша ответа допрашиваемого.

Колтубай молчал, как если бы вдруг в открытом море вместо одной путеводной звезды увидел бы мириады.

 

6

Нина стояла у окна вагона, поезд тормозил. Ее длинная тень волочилась по свежевспаханной земле.

«Это еще не моя станция, — подумала она с облегчением. — Еще нет. Еще будет лес».

Нина чувствовала себя усталой, но тревога не давала ей сидеть на вагонной скамье. Теперь тень ее головы билась о быстро мелькающие деревья. Нина старалась не думать, но для нее все еще длилась та минута, когда она сделала отрицательный жест головой, отказываясь узнать его. Она была так настроена — знала, что ее вызывают по делу брата, — что его вид парализовал в ней всякую мысль. Она испугалась его, чтобы в следующую секунду испугаться за него; она должна его убить? Нина верила в бога, знала, что он велит прощать, но не обманывалась: она его не простила. Этого нельзя было простить. Перед ее мысленным взором освещенная амбарным фонарем кухня в ее родительском доме и его лицо, как сами врата ада.

Она неподвижно смотрела в темноту. Рельсы вели куда-то вниз. Теперь уже скоро. Будет ждать солтыс с лошадью. Или Хрыцько. Повседневность. И вдруг она ужаснулась. В великой войне Европы каждый ее житель вел свою войну, свой календарь поражений и побед, который иногда совершенно отличался от того, что говорила история народа. Свою войну Нина проиграла только сейчас. Потому что оставила его в живых. Отрицательно ответила на смертельный вопрос. С ней произошло что-то странное. Она ждала минуту, когда приедет, словно там, в темноте, стоял тот же «виллис» с поднятым капотом. Она ждала тот страх, с нетерпением желала его.

Поезд стучал о рельсы, их укладывали люди, которыми руководил он, пока его не выгнал отсюда ее приезд. А вот и станция. Надо было спешить. Путь уже не преграждали два скрещенных рычага железнодорожных стрелок. Путь вел дальше.

Поезд стал тормозить. Нина взяла с полки чемодан. На перроне ветер раскачивал фонарь. Не было никого, кроме бежавшего к локомотиву начальника станции. Нина инстинктивно, как тогда, двинулась к пристанционному дому. Прямо перед крылечком стоял мотоцикл. Нина остановилась.

— Ах, да, — печально сказала она в ответ на какие-то свои мысли.

Из тени вышел старший лесничий. Целуя ей руку, он снял шапку, как всегда, странным движением назад: боялся нарушить прическу, длинные пряди которой небрежно закрывали ему уши.

— Все в порядке? — спросил он несмело.

— Все в порядке.

— Солтыс не смог приехать. А Хрьщько, как всегда, лошадь жалеет.

Она знала, что лесничий наверняка был у них еще до полудня, чтобы упредить их поездку на станцию. Лесничий, как всегда, смотрел на нее влажным собачьим взглядом. На этот раз она приняла его.

Мотор ударил в темноту внезапным грохотом. Сидя на шатком сиденье, подбрасываемая колдобинами дороги, Нина обхватила сидевшего впереди мужчину; свое лицо, в которое била сильная струя воздуха, прижала к его спине.

Ей казалось, что она возвращается откуда-то, где заблудилась, возвращается уже навсегда из какого-то страшного края, по которому все-таки будет тосковать. Человек, который закрывал ее от ударов ветра, казался ей пришедшим сюда из эпохи Рудли, какой-то частичкой их семьи. Почему-то ей вспомнился муж Хелены, его лицо в ореоле света амбарного фонаря. Нина отняла лицо от пальто. Вытерла тыльной стороной ладони слезы со щек. Мотоцикл несся вперед. Свет фары раздвигал темноту лишь на несколько метров, и она тут же смыкалась за ними.

— Пойдем, — сказала Нина ему шепотом, когда он уставился на нее.

Лесничий что-то пробормотал от волнения. Неловким движением ноги он попытался выдвинуть подпорку, удерживающую мотоцикл в равновесии, потом наклонился, чтобы ударить ее рукой, мотоцикл повалился на него. Лесничий сопел в темноте, все больше волнуясь. Нина тихо открыла боковую дверь. В ее квартиру надо было проходить через класс. Она вошла первая, прошла мимо беспомощно стоявшего в темноте мужчины и открыла дверь в свою комнатушку. Услышала, как чиркнула спичка, повернула голову, краешком глаза увидела его широко открытые глаза, длинные волосы. Склонилась, словно желая поцеловать ему руку, и, быстро дунув, погасила спичку.

Потом, когда ошеломленный случившимся, он полулежал возле нее, опершись на локоть, и думал о том, что мотоцикл стоит посреди улицы, он почувствовал ее руку, блуждавшую по его волосам.

— Как это было? — спросила она.

— Что? — испугался он.

— Как тебя искалечили?.. Украинцы?

Лесничий молчал, застигнутый врасплох.

— Скажи, — услышал он шепот.

— Это не они… — сказал он.

— Что не они?

— Это банда Храбского. Энэсзэт. Приказали мне молиться…

Нина молчала.

— Ну? — спросила она неестественно громко.

— Они приказали мне прочитать «Отче наш». Я не помнил…

— Не знаешь молитвы? — спросила она его ласково.

— Теперь уже знаю, — ответил он. — Слушай, я на минутку выйду. Поставлю мотоцикл во двор.

 

7

На Закопанском вокзале Колтубая приветствовали веселые флаги. Огромные афиши первого послевоенного соревнования лыжников объяснили ему тайну многочисленных флажков и разноязыкого гомона на небольшой станции. Забросив за спину рюкзак и еще раз проверив название пансионата на указателе, он пошел за всеми вниз, в сторону города.

Солнце пригревало уже сильно, первые дни марта пахли весною. Колтубай не собирался горевать по поводу врачебного заключения, из-за которого его и упекли в эти места.

Давно известно, когда с кем-нибудь не знают что делать, его начинают лечить…

Переходя через улицу, он перешагнул через юркий ручеек. Стайка воробьев, копошившихся возле конского навоза, взлетела, напуганная тем, что вода зальет… Колтубай улыбнулся этому мутному потоку.

Весна. Это когда тают снега. Всегда хорошо, когда видишь весенние полые воды и знаешь: это тают снега…

Совсем недалеко от его лица пролетели снежки. Подвыпившая компания в разноцветных свитерах пронеслась на раскатившихся санях.

Колтубай остановился. Он смотрел им вслед так, как если бы принял этот вызов за привет от неузнанных друзей. Но ведь у него здесь никого не было. Он механически перекинул рюкзак с одного плеча на другое. Почувствовал, что устал, но наперекор себе прибавил шагу. В какой-то момент он бросил взгляд на веранду виллы, мимо которой проходил, и опять остановился. Люди, погрузившиеся в созерцание собственной бездеятельности, показались ему страшными. Мысль о том, что он идет, чтобы растянуться рядом с такими же выставленными на солнце телами, показалась ему нелепой. Не спрашивая дорогу, он продолжал кружить по незнакомому городу, покрытому мазками флажков. По главной улице ходили толпы народа. Женщины, озабоченные только собственными улыбками, спортсмены с эмблемами на груди, у которых был такой вид, словно вместо платочка в верхнем карманчике пиджака они носили флаг.

Колтубай свернул в первую попавшуюся кнайпу. Здесь натощак — он еще не завтракал — выпил две рюмки. Расплачиваясь, он нашел в портфеле свое направление. Минуту он внимательно вчитывался в него. У него было такое впечатление, что он опять получил фальшивые документы, по которым он должен был сыграть какую-то ужасно трудную, подлую роль. У него не было больше желания быть тем, за кого его выдавали в этой бумажке. Он спрятал ее глубоко между отделениями портфеля и вышел. Увидел гуралей в расшитых штанах. Они все еще катали на санях ту компанию, хотя полозья скрипели по камням. «В горах снега, наверно, еще много», — подумал он, и вдруг ему захотелось встать на лыжи, почувствовать удар ветра в головокружительном прыжке с горы.

«Надо выпить, чтобы было все как надо и там, где надо». Этим афоризмом он приветствовал вывеску прокатного пункта лыжного инвентаря. Взял лыжи, которые были очень короткие, с порванными креплениями, и, счастливый, пошел куда глаза глядят. Сумерки застигли его где-то на высоте ослих лончек, раскатанных детьми и их мамашами. Было зябко, новое похолодание, к тому же повалил густой снег. Колтубай протрезвел. Со своим рюкзаком и лыжами он показался себе смешным и глупым. Пошел дальше, и после нескольких напрасных попыток нашел себе ночлег в гуральской избе. Лежа на кровати в одежде, он пристально смотрел в потолок.

Да. Здесь хорошо. Здесь очень хорошо. Хуже всего — пробовать возвращаться. Это должно было так кончиться. Он вернулся в Пасеку тайком, как вор, и узнал: «Пани лесничая учит уже в другом селе. Там, где лесничество». То, что он хотел рассказать ей о себе, наверняка рассказал ей Алексы, освобожденный еще тогда. Кажется, он сразу поехал домой. Нина была «домом» для него. И еще для какого-то лесничего. Правда о Колтубае должна была поразить ее больше, чем то, что она знала. Убивать без ненависти, наперекор чувству, этого женщина понять не может, насколько это вообще может быть понято людьми. Да, она восприняла это как новое преступление в числе других его преступлений. Тот «дом» был для него сожжен, как, впрочем, все остальные. Кроме комнаты, снятой у чужих. Так уже будет всегда.

Я Кровавый Васыль. «Эх, щоб тебе мати не родила», — пожалел себя Колтубай по-украински и перевернулся на другой бок. Он любил этот язык, как далекие суровые и дикие песни пастухов. С улицы доносилось пьяное пение гуралей, встряхиваемое бубенцами мчащихся коней. Гурали. Другой мир. Другая горная страна.

Неожиданно Колтубай понял, что не заснет. Сел на постель. Стал надевать ботинки. Старательно завязал шнурки. Раздвинул ставни, открыл окно. Белое пространство… Над ним горы. Где-то там звезды. Морозный воздух. Колтубай откуда-то мысленно возвращался. Где-то ждал его риск, жизнь. Он соскочил с подоконника. Сдвинул ставни, бесшумно закрыл обе створки окна. Со стороны гор доносился все более отдаленный стук копыт понукаемых лошадей, звон вспугнутых колокольчиков, дикие вопли пьяных гуралей. Он пристегнул лыжи и выбежал на дорогу. Он шел спокойно, как во время патрульного обхода. Его радовала цепочка фонарей, поднимавшихся прямо в горы. Он двигался в том же направлении. Работа мышц приносила ему муку и наслаждение. Мимо проехал целый поезд маленьких саночек, который тащили два автомобиля; сидевшие на них люди жестами приглашали его к себе. Потом гудки машин и крики уплыли в темноту, как будто бы их смыла тишина. Когда, утомившись, он остановился и осмотрелся по сторонам, то увидел большой лыжный трамплин с темнеющим оттуда, снизу прыжковым порогом, окруженный различимыми в лунном свете флажками. Ниже роились какие-то странные неспокойные огни.

Колтубай оттолкнулся палками, снова вошел в ритм.

Приблизившись к трамплину, он увидел машины, веселую компанию с проехавшего мимо него санного поезда и несколько странных людей, утрамбовывавших лыжами снег на трамплине. Это они держали в руках факелы. «К завтрашнему дню», — подумал Колтубай. И вспомнил, что читал в поезде какую-то статью о большом соревновании по прыжкам с трамплина.

Он хотел было объехать галдящую группу, когда кто-то его окликнул.

— Добрый человече! Ночной призрак, как и мы… — навстречу ему на нетвердых ногах шел плечистый юноша в модном свитере. — Не откажи странникам. — В одной руке он держал откупоренную бутылку с очень странной заграничной наклейкой, а в другой рюмку. Колтубая окружил смех, шум, люди, незнакомые и доброжелательные. Заросшие рожи утаптывателей. Слегка пьяные, модные, красивые девушки отстегивали кандахары. Приемник в одной из машин орал громче, чем репродуктор на столбе. На пятачке утрамбованного снега начались танцы. Несколько бородачей образовали круг. Трамбовали своими лыжами, у некоторых от разных пар, привязанными проволокой.

Колтубай выпил. Веселый юноша в модном свитере налил снова. Ему и трамбовщикам. Хорошо. Люди. Какая-то девушка ударила его по спине.

— Смотрите, это тот, которого мы только что чуть не сбили!

Радио бубнило какой-то странный танцевальный мотивчик. Колтубай выпил. На капоте машины неизвестной ему марки уже стоял целый буфет.

— А ты откуда будешь? От них? — услышал он вопрос. Рядом стоял один из трамбовщиков. Небритое лицо, в уголке рта еще дымящаяся сигарета.

— Пей, — сказал он властно. — Я думал, что ты здесь высматриваешь…

Колтубай выпил.

— Но ты и не от них… — бородач сплюнул сквозь зубы. — Может, ты хочешь трамбовать? Я сейчас за бригадира. Ночью, — добавил он, как бы желая этим придать более скромный характер своему неправдоподобному сообщению. Он махнул рукой назад. По всей вероятности, показывая на запас смоляных факелов, составленных как винтовки — в пирамиду.

— Панове, трамбуйте, трамбуйте, чтобы было где громить нас мастерам мирового класса! — заорал кто-то из парней, делая танцевальное па.

— Это мы еще посмотрим, кто кого будет громить, — с достоинством ответил бородач, наливая себе рюмку вина.

— Наш Марусаж не с такими еще встречался.

— Твои Марусаж всю войну свиней пас, в то время как в других странах люди прыгали, — улыбнулся тот, на котором были прекрасные гольфы.

Колтубай выпил. Красивые девушки. Незнакомые молодые люди в великолепных свитерах. Глупый бородач.

— А ты что, спекулировал, да? — прохрипел вдруг борода. — Ни черта ты не знаешь, как он прыгает, — и вдруг крупные грязные слезы полились у него по щекам. Тип в гольфах смеялся, хватая танцующих приятелей, чтобы те посмотрели.

— Скажите ему, ребята, — кричал он. Но одни, как гребцы на галере в любительском спектакле, с отсутствующим видом трамбовали снег, другие, собравшись в круг, молча смотрели на танец.

— Люди! — вскричал пьяный бородач. — Люди! — и, стараясь удержать равновесие, протиснулся к тому месту, где как винтовки были составлены в пирамиды их запасные факелы, вырвал один, бросил на снег и наклонился над лыжами. Стал их привязывать. Проволокой. Потом выпрямился и победно засмеялся, потянулся за факелом, сел на снег, встал.

— Бери другую, — приказал он Колтубаю.

Существует много миров. Из одного иду я. Он остался где-то во тьме. А здесь — другой. Какой-то тип танцует на снегу. На него смотрят пьяные парни, набитые… конец его мысли заглушила вновь зазвучавшая непонятная мелодия. Колтубай ускорил шаг, следуя за бородачом по его глубоким следам.

Они были на середине подъема. Бородач наклонился, стал отвязывать лыжи. Потом они поднимались, положив лыжи на плечи. Пьяному Колтубаю показалось, что в этом молчаливом путешествии он вновь отыскал какой-то смысл мужского братства. Бородач был как фронтовой друг. Колтубай не совсем понимал, куда они шли. Сползал вниз. А где-то очень далеко, вырванные из темноты движущимися факелами трамбовщиков, танцевали в красивых свитерах юноши. Что-то непонятное разбрасывало их в разные стороны. Музыки здесь слышно не было…

Его проводник шел все медленнее. И только там, на разбеге, в раскалывавшейся от боли голове Колтубая появилось понимание ошибочности намерения бородача.

Внизу, вырванная из темноты светом факелов, небольшая группка людей наблюдала за действиями этих двух.

Бородач остановился на разбеге и стал медленно крепить лыжи проволокой. Колтубай трезвел.

— Что ты делаешь? — спросил он с тревогой.

— Факел, — приказал бородач. Достал из кармана смолистую щепку, поджег ее спичкой и, опустившись на колени, стал разжигать факел. Факел загорелся ярко, отодвигая в тень людей внизу. Затем он выпрямился, переложил факел в левую руку, попрощался правой, вновь переложил в нее факел. Замер.

— В январе тридцать девятого на больших соревнованиях я был здесь вторым… — сказал он сухо.

Потом наклонился и стал поочередно высовывать то правую, то левую ногу, видимо, проверяя скольжение. Вдруг он выругался и, судорожно втягивая воздух, стал разматывать служившую креплением проволоку. Шипевший на снегу факел угасал. Колтубай посмотрел на людей внизу. Они еще стояли с поднятыми головами, но одна пара уже возвращалась к танцам возле факелов. Ему показалось, что он услышал смех. Поднял факел своего товарища.

Колтубай стоял, хорошо видный снизу. Мир кружился у него под черепной коробкой, как будто какой-то весельчак посадил его на карусель.

— Дерьмо. Мы превратились в дерьмо! — услышал он за спиной судорожный шепот бородача и стартовал. Несясь в сторону стола отрыва, он мысленно пробовал контролировать положение своего тела, вспомнить угол наклона вперед, но перед глазами у него неизвестно почему возник подстреленный прошлой зимой кабан, как тот мертвый съезжает по склону, увлекая за собой клубы искрящегося снега. Из-за опьянения, отождествляя себя с этим им же убитым зверем, он несся вниз, влекомый каменным предчувствием какого-то прекрасного конца.

Он оторвался немного преждевременно, невольно теряя часть грозящей ему катастрофой скорости.

Люди внизу неожиданно увидели его на фоне неба летящего к ним с вялым наклоном вперед. Он сломался в воздухе, перекувыркнулся и под их крики упал на землю. Поднялось облако не утрамбованного в этом месте снега, из-под него вылетела легкая, как лодка-душегубка, лыжа и пронеслась вниз. К черной, скорчившейся на снегу фигуре бежали люди.

— Стой! — донесся до них хриплый шепот.

Человек поднимался. Встал на четвереньки. Все остановились. Потом поднялся и, хромая, пошел в темноту.